Подобно тому как в рамках крупной корпорации власть смещалась от собственников капитала к управленцам, так и в капиталистической миросистеме шел аналогичный процесс – смещения власти от официальных политических структур к структурам экономическим. Нелигитимную власть приобрели транснациональные корпорации, под «мягким» давлением которых трещал суверенитет национальных государств.
   Тесная связь экономических и политических структур развитых капиталистических государств давно не составляет секрета. На одном этапе корпорации научились пользоваться интересами государства или дистанцироваться от них под девизом «чисто экономических» интересов. На новом этапе была освоена стратегия воздействия – активного воздействия на органы государственной власти с целью принятия решения в интересах корпораций. Так, например, экономический успех корпорация Дженерал Мотор в 1950-1960-е годы связан с лоббированием государственных программ развития сети автомобильных дорог в США. «Жители США добираются к месту работы на автомобиле, несомненно, частично потому, что им нравится такой способ, но частично и потому, что отсутствует выбор. Использование государственных средств для создания других видов транспорта натолкнулось на противодействие со стороны автомобильных компаний»[176]. Государственные интересы стран-лидеров становятся до неразличимости близки интересам ТНК.
   Корпорации по отношению к государствам тоже обнаруживают неафишируемые цели и работают в стратегии ухода от ответственности, как и новая техноструктра по отношению к «кормящей» ее корпорации. Транстерриториальный характер деятельности капиталистического производства был движим не только поисками новых товаров, новых рынков, дешевого сырья и рабочей силы, как это было на этапе колониализма и раннего индустриализма, но и стратегией распыления ответственности. «Закамуфлированный характер распределения прибавочной стоимости в условиях длинной товарной цепочки способен наиболее эффективно нейтрализовать политическую ситуацию, поскольку он скрывает реальное положение дел»[177].
   Когда в стремлении к «блеску динамично растущего общества», который как считает Ф. Фукуяма воздействует на все страны[178], более слабое государство обращается к сильному за советом, оно получает в качестве консультантов, как писал И. Валлерстайн, «мошенников», «чикагских мальчиков», вооруженных рецептами рецепты рыночной экономики. Между тем консультантам прекрасно известно, «что рынок способен улучшить экономическое положение беднейших 75 % населения не более, чем витамины могут излечить лейкемию»[179].
   Если слабый обращается к сильной и обладающей знаниями стране за кредитом, он получает его на условиях реорганизации экономической и политической структуры. На этом основана деятельность Международного валютного фонда, благодаря которой государство не просто открывает двери иностранным инвесторам, но «лишается возможности их закрыть»[180]. Э. Гидденс, анализируя проблемы глобализации и, в частности, взаимоотношения между странами-лидерами и развивающимися государствами, констатирует: «Открытие страны или каких-то ее регионов для свободной торговли может подорвать местную экономику. Территория, попадающая в зависимость от нескольких видов продукции, реализуемых на мировом рынке, весьма уязвима к колебаниям цен и технологическим изменениям»[181].
   То, что Ф. Фукуяма описывал как «триумфальное шествие» либеральной демократии, как «всемирную либеральную революцию», направляемую «фундаментальным процессом, диктующим общую эволюционную закономерность для всех человеческих обществ»[182], другими западными же авторами, социологами, политологами, экономистами, описывается как вовлечение стран периферии в глобальную капиталистическую экономику (по Фукуяме «в мировую рыночную экономику»), где стратегии экономического давления идут рука об руку с политическими «реформами», не исключающими вооруженного давления, подготовки государственных переворотов и установления «хрупких» президентских систем, наиболее управляемых из страны-лидера[183].
   При наличии дворцов парламентов и дворцов юстиции топосами «реальной власти» становились офисы крупных корпораций – IBMbuilding, Сitybankbuilding, Chrysler building, Wrigley building, GMbuilding – в столицах стран Азии, Африки, Латинской Америки. Ими, а не сколками правительственных резиденций было обозначено лидерство США в странах Европы и третьего мира. Здания корпораций не называют дворцами – это имя монополизировано органами государственной власти и памятниками архитектуры.
   Каркас транснациональной корпорации держится на офисных зданиях, отделениях и производствах во многих странах мира. В различных городах Америки, Европы, Австралии, в Египте, Бангладеш, Китае, Японии, Корее, Саудовской Аравии ets. расположены отделения Ситибанка. Исследовательские центры IBM находятся не только в Калифорнии, но в ЮАР, Индии, Бангладеш[184]. Производства Wrigley расположены в странах юго-восточной Азии, Латинской Америки, с недавних пор работают фабрики в Новгороде и Санкт-Петербурге. Студия Disney, превратившаяся в 1950-х в крупнейшую транснациональную корпорацию Disneyland, раскинула свои отделения в США, Европе, Японии, Корее. ТНК сравнивают с пирамидой, вершина которой находится в стране-лидере, а грани протянулись далеко за ее пределы[185].
   Архитектурно-типологические особенности корпоративного строительства (т. е. строительства, вызванного нуждами ТНК) свидетельствуют о державном размахе. Оно представлено не только офисами и производствами. В него входит своеобразный комплекс культурного наследия: «исторические» здания компаний и небоскребы начала XX века, превращенные в раритеты на фоне новых сверкающих кристаллов. Они так и называются – историческое здание корпорации Chrysler или историческое здание GM. Первые производства, дома, где жили основатели компании, школы, в которых они учились: первый завод Wrigley factory в Чикаго[186] или начальная школа, где учился У. Дисней[187]. Результаты первых благотворительных акций – бейсбольный стадион Wrigley field в Чикаго, построенный на средства компании в 1916 году, символ заботы Wrigley о нуждах общества[188].
   Транснациональные корпорации называют империями не только потому, что они раскинулись по всему миру. «Покупая стиральную машину, Вы попадаете в империю GE (General Electric). Вы оформляете кредитный договор с собственной кредитной компанией GE, в магазине, укомплектованном оборудованием GE. Вы уходите с «железом», а в это время вступает в действие програмное обеспечение GE. Стиральная машина – это мелочь, частный случай»[189]. В рамках корпорации создаются не только научно-технические, производственные и сбытовые подразделения, собственные медиа-комплексы, но и собственные финансовые сети, системы социального страхования, образования (школ, колледжей, университетов, фондов поддержки науки) и досуга (турфирмы, клубы, отели), транспортные сети, собственная система жилья и бытового обслуживания.
   Империи ТНК формируются гибкими экономическими стратегиями реформирования, реиинжиниринга, соучредительства, инвестирования, патронажа. Не всегда можно с ходу определить, что тот или иной университет или банк является частью корпорации. И архитектурный портрет корпорации не является завершенным – многие формы деятельности ТНК не имеют архитектурной артикуляции, и не потому, что значимость их не осознана, но потому, что не обо всем следует уведомлять общество.
   ТНК, нарушая суверенитет государств, сами тяготеют к модели самодостаточного хозяйственного организма. Подобно государству они создают собственную корпоративную идеологию, корпоративную этику и корпоративную мораль с ее главной афишируемой ценностью – процветанием корпорации.
   Аналогом резиденций международных организаций в области политического сотрудничества стали крупные офисные комплексы, собравшие в одном здании представительства многих корпораций. Таков Всемирный финансовый центр – символ глобализации финансового мира, печально известный Всемирный торговый центр. Деятельность Всемирной торговой организации и Международного Валютного Фонда ставят под сомнение реальность власти международных политических организаций[190].
   Для экономистов проблема власти давно разгадана и новая концепция суверенитета формулируется предельно четко. «Тот, кто контролирует конкретную экономическую систему и получает основную выгоду от этого называется сувереном (верховным властителем)»[191]. В условиях «смещения власти» или, как писал У. Бек, в ситуации «страшноватого спектакля с переменой ролей политики и неполитики при сохранении фасадов»[192], правительственные дворцы превращаются из топосов власти в пустые фасады. Резиденции органов государственной власти, институты, декларирующие национальный суверенитет или возможность международного политического сотрудничества, могут на поверку оказаться пустыми знаками власти – дворцами-симулякрами.
   Международное политическое сотрудничество претерпело показательные институциональные изменения. Особой формой межгосударственного сотрудничества стало Европейское сообщество государств, формирующееся как межгосударственная структура, обладающая правом на законодательно оформленную и легитимную власть в пределах сообщества. Его органы власти созданы по модели демократического парламентского государства, резиденциями ветвей власти стали Европейский парламент («дворец Совета Европы» или «европейский дворец Советов») и Европейский суд в Страсбурге (т. н. «Дворец прав человека»[193]). Межу тем это не демократическое, но аристократическое сообщество. В него нельзя вступить по собственному желанию как в организацию гражданского общества – можно быть только принятым. Правила приема включают как законодательно определенные, так и не артикулированные и трудно улавливаемые критерии – истинной демократии, истинного соблюдения прав человека. Сформулировать критерии истины трудно, но «мировое сообщество» безошибочно определяет того, кто им не соответствует. Подобным образом нельзя было стать аристократом при «старом режиме», им надо было родиться, и различия между дворянством мантии и дворянством шпаги были неустранимы. Общество, пронизанное постиндустриальными связями, эволюционирует от демократии к новой сословной структуре, декларируя при этом демократическую идеологию.
   «Смещение власти» от официальных структур в сторону новых техноструктур или элитарных сообществ это еще не исчезновение топоса власти, но утрата прежними топосами смысла. Решающий шаг к исчезновению топоса власти был сделан благодаря возникновению феномена сетевого общества.
   Основные принципы сетевого общества можно считать идеальным воплощением постмодернизма – отсутствие центра и жесткой структуры, ризоматичность, не только целей, интересов, возможностей, но и участников. Одновременно, сетевое общество это реализованная модель гражданского общества с его «рассыпанностью», необязательностью связей, полной свободой входа и свободой выбора – свободное общество свободных людей.
   Однако свобода и децентрализованность сетевого общества обманчивы. М. Кастельс, анализируя перестройку отношений власти, определял сетевую структуру как в высшей степени центрированную. «Присоединенные к сетям «рубильники» (например, когда речь идет о переходе под контроль финансовых структур той или иной империи средств информации, влияющей на политические процессы), выступают в качестве орудий осуществления власти, доступной лишь избранным. Кто управляет таким рубильником, тот управляет властью»[194]. Эта централизация непохожа на иерархию власти индустриального периода – между децентрализованной сетью и ее централизованным управлением лежит пространство гибких «интеллектуальных технологий», которые и составляют сферу творческой деятельности «класса интеллектуалов», постиндустриальную экономику услуг, ориентированную на выпуск «высокостоимостной продукции».
   Сетевое общество преодолевает пространство как физическую реальность, предоставляя своим агентам широкие перспективы «ухода от ответственности». Власть реальная, но неузнанная в качестве власти в ситуации свободы от пространства и времени, может кардинально решить эту проблему. Как отмечал Р. Райх, в индустриальном производстве существовала взаимосвязь между доходами менеджера и зарплатой рабочего. «В сетевых обществах такая связь отсутствует, точнее получающий высокие доходы менеджер не знает, за счет кого это происходит, а тот не знает с кем бороться и от кого требовать справедливости»[195].
   Проблема исчезновения власти из привычного для человека пространства связана с концепцией капитала постиндустриального общества – знанием как новой формой капитала. Знание, понимаемое в широком смысле как личный опыт[196], это не неисчерпаемый, не убывающий ресурс. В отличие от других видов капитала – от природных ресурсов или «основных фондов» предприятия – знание неотчуждаемо в принципе. Отчуждаема информация – систематизированное, кодифированное знание. Информационное общество – это общество, в котором циркулирует отчуждаемый капитал, при том что «основные фонды» остаются в полной неприкосновенности. Информационная экономика, ставшая результатом «цифровой революции», имеет иные законы, нежели экономика, основанная на традиционных видах капитала. Дело не только в том, что переворачиваются законы «пределов роста»[197], но и в том, что многократно возрастают возможности манипулирования капиталом (информацией)[198]. При этом, информационная экономика остается рыночной экономикой и ведет к новым формам бедности[199] и дискриминации[200].
   Знание как ресурс названо личным или личностным капиталом, его главная характеристика – соединенность работника и условий труда. В.Л. Иноземцев сравнивал представителя «класса интеллектуалов» со средневековым ремесленником, работающим в своей мастерской: они схожи, с одной принципиальной разницей – интеллектуал независим от места в физическом смысле этого понятия[201]. Тем самым, даже постановка вопроса об архитектурной репрезентации топоса власти в сетевом обществе теряет смысл.

Глава II
ДВОРЕЦ В РУССКОЙ КУЛЬТУРЕ ДРЕВНОСТИ И СРЕДНЕВЕКОВЬЯ

Дворец в языковой картине мира: наследие индоевропейской культуры

   Этот раздел выполнен на материале сравнительного языкознания, вскрывающего древнейшие смысловые пласты, сохранившиеся во внутренней форме слов – названий дворцовых построек. В центре внимания слова дом, двор, от которых и произошло дворец, а также предшествовавшие ему чертоги, хоромы, палаты, терема.
   Эпоха индоевропейской языковой общности считается наиболее древним подлежащим достоверной реконструкции этапом истории целой семьи языков, к которой принадлежит и русский, носители индоевропейского языка участвовали в этногенезе протославян. Наиболее древние тексты на языках индоевропейской семьи относятся ко II тыс. до н. э. (хеттский), полагают, что индоевропейский язык существовал уже в V тыс. до н[202].
   Следующему этапу дописьменной истории слов русского языка соответствует период славянской языковой общности – праславянский или общеславянский язык. К V в. н. э. из (праславянского) языка выделились южнославянские, западнославянские и восточно-славянские подгруппы языков, зафиксированные в письменности к IX–X векам, хотя в некоторых частях славянского языкового ареала общеславянский жил до конца XI – начала XII столетий[203]. С образованием самостоятельных славянских государств началось формирование соответствующих литературных языков – древнепольского, древнеболгарского, древнерусского. Древнерусский примерно до XII века был общим языком современных русских, украинцев, белорусов. С XV века ведет свое начало русский язык, в том смысле, какой мы вкладываем в это понятие сегодня – великорусский. Считается, что славянские языки сохранили богатое индоевропейское наследство.
   Поиски древнейших пластов значений, сохранившихся в слове, языковеды ведут методами этимологической реконструкции: от внешней словесной формы к «внутренней форме», к буквальному смыслу слова, запечатлевшему архаическую оценку существенного признака предмета или явления. Буквальный смысл слова, считает Ю.С. Степанов, является основой концепта, «твердой основой», на которой возникают и «держатся» остальные его компоненты – исторические и актуальные признаки[204]. Как говорил крупнейший исследователь индоевропейского и общеславянского языков А. Мейе, лингвистика – наука точная, этимологические реконструкции, опирающиеся на языковые факты и законы развития языка, обладают высокой степенью достоверности.
   Слова, за которыми закрепилось узкое значение дома правителя, появились в языках довольно поздно, они, как правило, производны от именований жилища, поселения, крепости. Подобно тому, как в русском от двора произошел дворец, в европейских языках дворцами стали court, hötel, maison (фр.), Hof (нем). Княжеская или королевская резиденции могли называться княжий град, княжий кром, детинец и нем. Sloss, Burg, фр. château, англ. castle — «укрепленное поселение на холме, замок». Другая история у латинского рalâtium, от которого греч. παλάτιον, ит. palazzo, фр. palais, англ. palace, нем. Palast, Palais, исп. palacio, рус. палата. В эпоху императорского Рима склоны Палатинского холма были сплошь застроены дворцами принцепсов, так что само название холма стало обозначать «дворец», «резиденция императора».
   В русском языке за словом дворец значение «царский дом или дом царской семьи» оформилось на протяжении XV–XVIII веков, вплоть до XVIII века княжеские или царские дома называли палатами, хоромами, чертогами, теремами, связь которых с наименованием жилища существует, хотя не всегда очевидна. Начинать необходимо с дома и двора. Это слова индоевропейского характера, то есть они существуют практически во всех языках индоевропейской семьи, правда, иногда в несколько разных значениях. Так, если русское дом – жилая постройка, то английское dome, французское döme — купол, купольный свод, отсюда Dom «собор».
   Лингвисты считают, что важнейшую роль в формировании древнеиндоевропейской лексики играли глаголы, в первую очередь глаголы, связанные с трудовыми действиями, характеризующими производительную деятельность человека. Признак, восходящий от имени существительного к называнию действия, служит, как правило, свидетельством древности значения[205]. Образование отглагольных имен считается важнейшим типом семантических изменений – в этом смысле говорят, что история языка начинается с глагола, а история слова с обозначения действия. Это правило справедливо не только для индоевропейской, но и для других языковых семей.
   Архаичные глагольные формы образуют огромные этимологические гнезда, к которым принадлежат именования важнейших артефактов культуры, видов производительной деятельности, способов социальной солидарности, относимые к разряду культурных универсалий. В различных языках этимологически родственны слова: 1). со значениями «плести», «рубить», «резать», «вращать», 2). слова со значениями «строить» и названия построек, 3). слова означающие признаки власти и именования властного лица.
   Анализ семантики понятия dom предполагает архаическую глагольную основу. Как показал Э. Бенвенист, в слове дом сошлись три древнейших корня, первоначально самостоятельных, но по звучанию похожих: *domâ «владычествовать, властвовать», *demô «строить, воздвигать» и *dem(X) «семья»[206]. Слово dom настолько древнее, что исконный смысл корня определить трудно, полагают, что это жилье, созданное человеком, в отличие, например, от норы или пещеры[207]. Согласно Ю.В. Откупщикову и.е. domos (domus) в значении «постройка» этимологически является близкой параллелью к изосемантической модели «связывать, сплетать», от этих значений и происходит *domare «укрощать», аналогично в русском плести, связыватьплеть → др. русск. оплотъ, рус. стена[208].
   В названиях построек содержится указание на границу, разделяющую свой и чужой миры. Так, двор через индоевропейский корень *dhPōr, соотносится с кругом слов, обозначающих границу строения и само строение (лат. forus «доска» и forum «рыночная площадь», др.-в.нем. bara барьер и н.-в.-нем. Barre «брус», совр. исп. barre «брус», barrera «барьер», barrear «загораживать»)[209]. Древнерусское терем родственно архаическим глаголам в значении «рубить» и считается ранним заимствованием из греческого τέρεμνον, τέραμνον «дом» (др. кимр. treb «жилье»). В нем похожим образом содержится обозначение границы: терем родственно лат. trabs, trabçs «брус»; ср. славянское *term «терем», словен. trêm «навес», болг. трем «крыльцо, горница» и лат. term «граница» [210].
   В русском языке слову двор исторически родственны дверь, ворота и вор, восходящие к тому же и.-е. корню; вор означало прежде не преступника, совершившего кражу, а чужеземца, то есть человека, пришедшего извне, из-за «границы», позднее – человека, выступающего против законов (порядков) государства[211] (ср. совр. исп. barre «брус» и barrabás «злодей»).
   Кром, имеющее соответствие практически во всех славянских языках и во-многих языках других семей индоевропейской общности, восходит к архаической и.е. глагольной основе *(s)ker «резать», от которой развилось значение «край, граница», «кусок, часть»». Праисторической языковой общностью объясняется родство слов со значением «ломоть» (польск. kroma, krom, полабск. krьmka), «край, граница» (русск. кром, верх.-луж. kroma, ниж.-луж. kšoma), «рама» (ср.-верх. нем. ram(e)), «перегородка» (укр. крума), «колонна, подпорка» (древн. – верх.-нем. h(rama))[212].