Страница:
– Да… спасибо… – бормочет Гунька. Он пассажирский пакет распечатал и очки для сна себе на нос нацепил. Смешные очки, из мяконькой ткани совсем неприлично-розового цвета. Из такого материала детские игрушки делать хорошо. Нам это в самый раз, мы же как новорожденные: я обновляться лечу, Гунька и вовсе – воскрешаться.
– Все в порядке со мной, деточка, спасибо за заботу, – шамкаю я сквозь минералку.
И Гуньку локтем толкаю, чтобы уснул и перестал дальше бормотать: «Да, спасибо, да, конечно, да, спаси…» Заело мальчишку, бывает.
Ему сейчас куда хуже, чем мне. Жека-Евдокия, конечно, постаралась, да и другие помогли: пулю из сердца вынули, дырочку осиновым колышком закрыли аккуратно, жизнь вдохнули… Ну не полноценную жизнь, Гунька ведь не ведун, а так, недочеловек, но откачали его качественно. У кого из наших под рукой осиновая заготовка была – не знаю, многие с собой аптечку носят, но тому добродетелю Гуня точно потом проставиться должен. Напомню ему, когда соображать начнет. Сейчас-то он как в тумане: знает, когда отвечать, куда идти, как сидеть, как дышать, а зачем он это делает – не разумеет.
Ничего, потом все вспомнит, в том числе и того, кто его убил. В упор ведь палил, злыдень мирской. Не мог он Гуньку с Сеней моим перепутать, они ж разные совсем. Одно утешает – что Гунечка мог вместо мирского подставиться, прикрыть кого-то. Нам смерть только от огня страшна, а глупую пулю всегда обмануть можно. Но что там у Гуньки было и кто виноват, я, может, вообще никогда не узнаю. Не моя это работа.
А ведь интересно. Да и занять себя больше нечем – читать не могу, глаза слезятся, мирских из соседних кресел обихаживать – тоже. Пробовала было девочку, что в третьем кресле с краешку сидит, чуток успокоить, а то уж больно страх у нее звонкий, а не смогла. Силы на исходе, организм изношен.
Так что вот, сижу теперь, смотрю в снежную пудру на окнах и думаю разное. Про неприятности в «Марселе», про то, какую одежду себе на выход прикупить, про то, что Доркина кошка на моем оконном карнизе прямо из занавески себе гнездо вить начала, а ведь жалко занавеску, она тюлевая… Лишь бы про обновление не думать, не вспоминать, как это страшно будет. Я в тот раз в тысяча девятьсот семьдесят третьем обновлялась, а сейчас две тысячи восьмой, много лет прошло, все воспоминания пропылились. На одно надеюсь – что техника за столько лет усовершенствовалась, среди персонала хорошие люди опыта набрались, полегче будет в новую жизнь входить.
Хотела Евдокию про это все расспросить поподробнее, да не смогла. Она в мои последние дни как ошпаренная бегала, все сразу улаживала: и свои заботы, и те, что у Старого на территории, и мои квартирные хлопоты, и Доркины тоже. Да еще и за Гунькой приглядывала: он, конечно, у нас тихий сейчас, как любой воскрешенный мертвец, а все равно что-нибудь отколоть может, одного дома не оставишь.
Пришлось Гуньку ко мне в квартиру забирать, учительское право на меня переводить – теперь он только при мне говорить сможет, когда оживет, при остальных ни-ни. Так что я в последний путь из этой жизни собиралась как-то очень непутево: на кухне Гунька сидит, иногда довольно шумно, в рабочей комнате Дора обживается, а у нее под потолком Цирля с котятами чирикают, по пять раз в день Евдокия прибегает, то ей документы нужны, то подпись моя, то паспорт… Ну и телефон поет не переставая: те, кто тогда в «Марселе» меня не увидел, сами звонят – засвидетельствовать свое почтение и пожелать хорошего ухода с приходом.
Соседка Тамара чуть тревогу не подняла. Решила, что меня, старую и одинокую, какие-то жулики обмануть пытаются, квартиру отнять. Ну ей Дора в глаза подула ласково, потом зерничным чаем угостила для надежности, дескать, «спокойно, Томочка, это свои, не кидайся на них». Тамара сразу успокоилась, всех признала. Ну и ревматизм у нее заодно прошел, чего мелочиться.
Ох как же под мышками сейчас печет, хоть бы раз почесаться нормально… Это волосяные луковки отваливаются, щекочут. А волосы и брови к утру облетать начнут. Скорее бы уже приземлились спокойно… хоть почешусь вдосталь.
А все ж таки я молодец: пусть и старая, а самолетный страх у той девочки из третьего кресла убрала. Хоть и топорно, через сон, так сон приятный был, про любовь. Вещий.
Встречал нас, разумеется, непонятно кто. То есть, может, мне Евдокия и говорила, кто именно, да я же старенькая сейчас, все уже забыла. А Гуньку спрашивать бессмысленно, тем более я его к ленте отправила, за нашими этими… сундуками? Нет, забыла слово… За чемоданами. Вышли мы в вестибюль, оглядели куцую толпу (рейс у нас хоть и московский, а ночной, людей в здании мало). Смотрю, стоит сбоку весь из себя вполне приличный мужчина, даже в костюме и галстуке, несмотря на четвертый час ночи по местному времени. Держит в руках блестящую картонку, а на ней большими буквами «ЗАО ЧАРОДЕЙКА». Мне даже приятно стало, что про мое испорченное зрение помнят, выбирают шрифт покрупнее. Цепляюсь за Гуньку, подхожу поближе. Слух у меня как раз на посадке совсем испортился, трудно общаться. Да и память за последние часы тоже… Хорошо, что в самолете бортпроводницей Манечка покойная летела, она мне сильно помогла…
Так что я к тому мужчине подхожу так вежливо, здороваюсь… Мол, это я, Лена Ириновна, а это муж мой нынешний, как-то его зовут очень смешно, Гурий, что ли… А этот, в галстуке, от меня отмахиваться стал, будто я нечистая сила. Сам от нас бочком, бочком, да еще кричит при этом:
– Бабушка, не мешайте… Кто потерял родственницу? Вы чья, бабушка?
Так известно чья, мой хороший: я чертова бабушка и кузькина мать. Нас мирские как только не называют…
Но я ему этого сказать не успела, к нам какой-то другой подбежал, молодой, резвый, бородатый. На секундочку вспомнила, что это врачеватель местный, Тимка-Кот, а потом снова забыла, как его зовут. Только он не ко мне обратился, а к мужу моему, Гурьяну… Дескать, столько лет не виделись, а он не изменился совсем, как был мальчишка… Тут у меня кожа на спине как затрещит, будто ее ледяной волной накрыло… Хорошо, я шубу еще не застегнула, смогла ее снять и почесаться нормально… И сама себя поскребла, и супруг помог – долго тер, пока я его не остановила. Полегчало. Даже память обратно вернулась, краешком сознания…
Тимка-Кот улыбнулся сочувственно, под ручку меня ухватил и повел из стеклянных дверей на улицу, приговаривая, что в Инкубаторе меня заждались. Гунька вслед за нами шел, волочил саквояжи на колесиках, ручки у них были сильно вытянуты – и оттого чемоданы выглядели как два длинных подбитых крыла.
Воздух здесь оказался совсем другой – колючий, острый, как пригоршня снежинок. И небо другой чернотой залито. Глухая тьма, напряженная: только крыша аэропорта светится синим стеклянным шалашом. Снег под ногами утоптанный, скользкий, как засаленная ткань. Здоровыми ногами, и то идти тяжело, а уж мне сейчас… Я еле успела за моего спутника ухватиться. Хоть это и неприлично, я же замужняя женщина. А меня какая-то посторонняя личность ангажирует, ведет куда-то… Неужели на мазурку? Первой парой? Позвольте, я обещала ее совсем иному кавалеру, у меня записано, вот и Маня может подтвердить, мы с ней вместе в самолете летели…
– Спокойно, Ленка. Пару часов перетерпи, как доедем, сразу от жизни отойдешь… Немного уже осталось… Давай, дорогая, одну ногу сюда, вторую туда, сейчас мы быстро дойдем… Гунька, шевелись давай, тебя Старый в Инкубаторе ждет. Помнишь Старого, ну? Че заулыбался сразу, как дебил? По-омнишь. Покойники, Гунька, так не улыбаются… Ириновна, ну куда ж ты в сугроб-то прешься, а?
Авто было совершенно отвратительным с виду: громоздкое, черное, с вытаращенными этими спереди… Pardonnezmoi, забыла название. Oh! Et bien, это фары… Да еще синий вызывающий фонарь на крыше, абсолютная безвкусица. Сопровождавший нас с супругом человек сам сел за руль, это ж надо, он еще и за шофэра тут… Да как он с таким авто управляться будет – такой субтильный да неопрятный, борода торчком. Да еще и обращается ко мне по-простому, на «ты». И лихачит совершенно возмутительно – дорога за окном сливается в неприятную черную тьму, только вспышки на горизонте держатся – оранжевые и тревожные. Неужели что-то разбомбили? Склады горят? Нас эвакуируют? Где Маня? Мане сказали, что надо бежать? Неужели опять немцы наступают? Сегодня ночью был налет? Где Манечка?
Супруг мой, со смешным прозвищем… как же его… Гундосий, что ли? Он молчит, на мои расспросы не отвечает, зато шофэр останавливает авто, обращается ко мне и предлагает выпить что-то совсем вульгарное… без сервировки. Это спирт, да? Какие еще сто грамм? Они мне не положены, у меня паек другой. Товарищ, ну что вы, в самом деле? Вы мне лучше объясните, налет сегодня ночью был? Куда нас эвакуируют?
– Ириновна… Ну ты даешь! Совсем увяла… Ленка, ты бы сейчас себя со стороны послушала… Держи давай стакан… Гунька, да подержи ты ей крышку от термоса, не видишь, что ли, Ленка сейчас совсем тогось. Не бомбили нас, ма шэр, ни капельки совсем не бомбили… Давай-давай, глотай, дорогая… Какой спирт, тебе ж нельзя, ты сейчас молодиться будешь… Давай, Ириновна, это чай зерничный, он память хорошо промывает… Сейчас как новенькая станешь. Оп-паньки! Гунька, отдай термос, кому говорю. Я тебе дам кусаться! Ну что, Ленка, прозрела?
Прозрела. Словно умылась внутри. Все нормально, прибыли в Ханты-Мансийск, едем из аэропорта по трассе, сидим в джипе с включенной мигалкой, со мной Гунька, за рулем Тимка-Кот, наш врачеватель ведьмаческий. Ведет машину совершенно роскошно, скорость сто двадцать, а то и больше – это можно, пока мы с трассы на зимник не съехали. А рыжие пятна на горизонте – это газовые факелы горят глубоко вдали, там, где черное небо в черную землю переходит. Такими темпами в Инкубатор через полтора часа приедем, а то и раньше. И это ох как замечательно, потому что на плечах кожа уже сползает, да и со спины тоже скоро соскользнет.
2
3
– Все в порядке со мной, деточка, спасибо за заботу, – шамкаю я сквозь минералку.
И Гуньку локтем толкаю, чтобы уснул и перестал дальше бормотать: «Да, спасибо, да, конечно, да, спаси…» Заело мальчишку, бывает.
Ему сейчас куда хуже, чем мне. Жека-Евдокия, конечно, постаралась, да и другие помогли: пулю из сердца вынули, дырочку осиновым колышком закрыли аккуратно, жизнь вдохнули… Ну не полноценную жизнь, Гунька ведь не ведун, а так, недочеловек, но откачали его качественно. У кого из наших под рукой осиновая заготовка была – не знаю, многие с собой аптечку носят, но тому добродетелю Гуня точно потом проставиться должен. Напомню ему, когда соображать начнет. Сейчас-то он как в тумане: знает, когда отвечать, куда идти, как сидеть, как дышать, а зачем он это делает – не разумеет.
Ничего, потом все вспомнит, в том числе и того, кто его убил. В упор ведь палил, злыдень мирской. Не мог он Гуньку с Сеней моим перепутать, они ж разные совсем. Одно утешает – что Гунечка мог вместо мирского подставиться, прикрыть кого-то. Нам смерть только от огня страшна, а глупую пулю всегда обмануть можно. Но что там у Гуньки было и кто виноват, я, может, вообще никогда не узнаю. Не моя это работа.
А ведь интересно. Да и занять себя больше нечем – читать не могу, глаза слезятся, мирских из соседних кресел обихаживать – тоже. Пробовала было девочку, что в третьем кресле с краешку сидит, чуток успокоить, а то уж больно страх у нее звонкий, а не смогла. Силы на исходе, организм изношен.
Так что вот, сижу теперь, смотрю в снежную пудру на окнах и думаю разное. Про неприятности в «Марселе», про то, какую одежду себе на выход прикупить, про то, что Доркина кошка на моем оконном карнизе прямо из занавески себе гнездо вить начала, а ведь жалко занавеску, она тюлевая… Лишь бы про обновление не думать, не вспоминать, как это страшно будет. Я в тот раз в тысяча девятьсот семьдесят третьем обновлялась, а сейчас две тысячи восьмой, много лет прошло, все воспоминания пропылились. На одно надеюсь – что техника за столько лет усовершенствовалась, среди персонала хорошие люди опыта набрались, полегче будет в новую жизнь входить.
Хотела Евдокию про это все расспросить поподробнее, да не смогла. Она в мои последние дни как ошпаренная бегала, все сразу улаживала: и свои заботы, и те, что у Старого на территории, и мои квартирные хлопоты, и Доркины тоже. Да еще и за Гунькой приглядывала: он, конечно, у нас тихий сейчас, как любой воскрешенный мертвец, а все равно что-нибудь отколоть может, одного дома не оставишь.
Пришлось Гуньку ко мне в квартиру забирать, учительское право на меня переводить – теперь он только при мне говорить сможет, когда оживет, при остальных ни-ни. Так что я в последний путь из этой жизни собиралась как-то очень непутево: на кухне Гунька сидит, иногда довольно шумно, в рабочей комнате Дора обживается, а у нее под потолком Цирля с котятами чирикают, по пять раз в день Евдокия прибегает, то ей документы нужны, то подпись моя, то паспорт… Ну и телефон поет не переставая: те, кто тогда в «Марселе» меня не увидел, сами звонят – засвидетельствовать свое почтение и пожелать хорошего ухода с приходом.
Соседка Тамара чуть тревогу не подняла. Решила, что меня, старую и одинокую, какие-то жулики обмануть пытаются, квартиру отнять. Ну ей Дора в глаза подула ласково, потом зерничным чаем угостила для надежности, дескать, «спокойно, Томочка, это свои, не кидайся на них». Тамара сразу успокоилась, всех признала. Ну и ревматизм у нее заодно прошел, чего мелочиться.
Ох как же под мышками сейчас печет, хоть бы раз почесаться нормально… Это волосяные луковки отваливаются, щекочут. А волосы и брови к утру облетать начнут. Скорее бы уже приземлились спокойно… хоть почешусь вдосталь.
А все ж таки я молодец: пусть и старая, а самолетный страх у той девочки из третьего кресла убрала. Хоть и топорно, через сон, так сон приятный был, про любовь. Вещий.
Встречал нас, разумеется, непонятно кто. То есть, может, мне Евдокия и говорила, кто именно, да я же старенькая сейчас, все уже забыла. А Гуньку спрашивать бессмысленно, тем более я его к ленте отправила, за нашими этими… сундуками? Нет, забыла слово… За чемоданами. Вышли мы в вестибюль, оглядели куцую толпу (рейс у нас хоть и московский, а ночной, людей в здании мало). Смотрю, стоит сбоку весь из себя вполне приличный мужчина, даже в костюме и галстуке, несмотря на четвертый час ночи по местному времени. Держит в руках блестящую картонку, а на ней большими буквами «ЗАО ЧАРОДЕЙКА». Мне даже приятно стало, что про мое испорченное зрение помнят, выбирают шрифт покрупнее. Цепляюсь за Гуньку, подхожу поближе. Слух у меня как раз на посадке совсем испортился, трудно общаться. Да и память за последние часы тоже… Хорошо, что в самолете бортпроводницей Манечка покойная летела, она мне сильно помогла…
Так что я к тому мужчине подхожу так вежливо, здороваюсь… Мол, это я, Лена Ириновна, а это муж мой нынешний, как-то его зовут очень смешно, Гурий, что ли… А этот, в галстуке, от меня отмахиваться стал, будто я нечистая сила. Сам от нас бочком, бочком, да еще кричит при этом:
– Бабушка, не мешайте… Кто потерял родственницу? Вы чья, бабушка?
Так известно чья, мой хороший: я чертова бабушка и кузькина мать. Нас мирские как только не называют…
Но я ему этого сказать не успела, к нам какой-то другой подбежал, молодой, резвый, бородатый. На секундочку вспомнила, что это врачеватель местный, Тимка-Кот, а потом снова забыла, как его зовут. Только он не ко мне обратился, а к мужу моему, Гурьяну… Дескать, столько лет не виделись, а он не изменился совсем, как был мальчишка… Тут у меня кожа на спине как затрещит, будто ее ледяной волной накрыло… Хорошо, я шубу еще не застегнула, смогла ее снять и почесаться нормально… И сама себя поскребла, и супруг помог – долго тер, пока я его не остановила. Полегчало. Даже память обратно вернулась, краешком сознания…
Тимка-Кот улыбнулся сочувственно, под ручку меня ухватил и повел из стеклянных дверей на улицу, приговаривая, что в Инкубаторе меня заждались. Гунька вслед за нами шел, волочил саквояжи на колесиках, ручки у них были сильно вытянуты – и оттого чемоданы выглядели как два длинных подбитых крыла.
Воздух здесь оказался совсем другой – колючий, острый, как пригоршня снежинок. И небо другой чернотой залито. Глухая тьма, напряженная: только крыша аэропорта светится синим стеклянным шалашом. Снег под ногами утоптанный, скользкий, как засаленная ткань. Здоровыми ногами, и то идти тяжело, а уж мне сейчас… Я еле успела за моего спутника ухватиться. Хоть это и неприлично, я же замужняя женщина. А меня какая-то посторонняя личность ангажирует, ведет куда-то… Неужели на мазурку? Первой парой? Позвольте, я обещала ее совсем иному кавалеру, у меня записано, вот и Маня может подтвердить, мы с ней вместе в самолете летели…
– Спокойно, Ленка. Пару часов перетерпи, как доедем, сразу от жизни отойдешь… Немного уже осталось… Давай, дорогая, одну ногу сюда, вторую туда, сейчас мы быстро дойдем… Гунька, шевелись давай, тебя Старый в Инкубаторе ждет. Помнишь Старого, ну? Че заулыбался сразу, как дебил? По-омнишь. Покойники, Гунька, так не улыбаются… Ириновна, ну куда ж ты в сугроб-то прешься, а?
Авто было совершенно отвратительным с виду: громоздкое, черное, с вытаращенными этими спереди… Pardonnezmoi, забыла название. Oh! Et bien, это фары… Да еще синий вызывающий фонарь на крыше, абсолютная безвкусица. Сопровождавший нас с супругом человек сам сел за руль, это ж надо, он еще и за шофэра тут… Да как он с таким авто управляться будет – такой субтильный да неопрятный, борода торчком. Да еще и обращается ко мне по-простому, на «ты». И лихачит совершенно возмутительно – дорога за окном сливается в неприятную черную тьму, только вспышки на горизонте держатся – оранжевые и тревожные. Неужели что-то разбомбили? Склады горят? Нас эвакуируют? Где Маня? Мане сказали, что надо бежать? Неужели опять немцы наступают? Сегодня ночью был налет? Где Манечка?
Супруг мой, со смешным прозвищем… как же его… Гундосий, что ли? Он молчит, на мои расспросы не отвечает, зато шофэр останавливает авто, обращается ко мне и предлагает выпить что-то совсем вульгарное… без сервировки. Это спирт, да? Какие еще сто грамм? Они мне не положены, у меня паек другой. Товарищ, ну что вы, в самом деле? Вы мне лучше объясните, налет сегодня ночью был? Куда нас эвакуируют?
– Ириновна… Ну ты даешь! Совсем увяла… Ленка, ты бы сейчас себя со стороны послушала… Держи давай стакан… Гунька, да подержи ты ей крышку от термоса, не видишь, что ли, Ленка сейчас совсем тогось. Не бомбили нас, ма шэр, ни капельки совсем не бомбили… Давай-давай, глотай, дорогая… Какой спирт, тебе ж нельзя, ты сейчас молодиться будешь… Давай, Ириновна, это чай зерничный, он память хорошо промывает… Сейчас как новенькая станешь. Оп-паньки! Гунька, отдай термос, кому говорю. Я тебе дам кусаться! Ну что, Ленка, прозрела?
Прозрела. Словно умылась внутри. Все нормально, прибыли в Ханты-Мансийск, едем из аэропорта по трассе, сидим в джипе с включенной мигалкой, со мной Гунька, за рулем Тимка-Кот, наш врачеватель ведьмаческий. Ведет машину совершенно роскошно, скорость сто двадцать, а то и больше – это можно, пока мы с трассы на зимник не съехали. А рыжие пятна на горизонте – это газовые факелы горят глубоко вдали, там, где черное небо в черную землю переходит. Такими темпами в Инкубатор через полтора часа приедем, а то и раньше. И это ох как замечательно, потому что на плечах кожа уже сползает, да и со спины тоже скоро соскользнет.
2
С виду Инкубатор ничем не отличался от обычного подмосковного коттеджа: начиная от заснеженных гипсовых грифонов у крыльца и заканчивая пузырчатым куполом зимнего сада с бассейном. Только никаких многометровых заборов с колючей проволокой и камерами слежения не наблюдалось: Инкубатор стоял на обрыве, с одного бока – пустота и дно вымерзшей мелкой речки, с трех остальных – неразличимый в темноте лес. До ближайшего поселка километров десять, да только никто из местных сюда не совался: нечего им на чьей-то нефтяной даче ловить. В общем, для мирских наш Инкубатор никакого интереса не представлял, и Тимку-Кота они принимали за кого-то вроде прислуги за все. А нас, соответственно, за понаехавших из столицы нуворишей. Добро пожаловать, гости дорогие!
Снег из-под ног теперь не выскальзывал, а неуверенно крошился, скрипел заманчиво, словно ломоть арбуза. Из гаражных ворот высунулось было какое-то Тимкино зверье, не то рыкнуло, не то хрюкнуло, мелькнуло под фонарем темной косматой шкурой и ушуршало за дом, звеня бубенчиками на ошейнике. Размером тварюшка была куда крупнее собаки, а по откормленности больше смахивала на кабанчика. Даже Гунька, у которого своих чувств сейчас нет, удивился и толстостенные очки на носу поправил. Я зачем-то покыскысала в темень, жалея, что в карманах ничего вкусного нет – только фантик от съеденной в самолете карамельки, и двинулась через гаражный каземат в дебри долгожданного дома.
С первого этажа вверх вели сразу три лестницы – широкие, с узорными решетками между балясин и отшлифованными надежными перилами. Понятно было, что там, наверху, в спаленках-палатах, отсыпаются уставшие за годы многолетних дежурств Смотровые, Спутники и Отладчики, сбрасывают возраст и заботы постаревшие ведьмы. Сколько всего народа – спрашивать не принято. Кому надо – сам на глаза покажется, хоть в зимнем саду, хоть в просторном и плохо обжитом холле с невзрачной дорогой мебелью.
В общем, с планировкой дома пока было не очень понятно, но мне это сейчас и не требовалось: кожа горела ледяным огнем, готовилась осыпаться, волосы тоже редели быстро – как березка под осенним ветром, а что там спина с суставами вытворяли – приличными словами описать никак невозможно. Так что я шубу скинула, пристроила на одно из подушкообразных кресел и зацарапала себя ногтями во всех доступных местах. Ногти сейчас тоже были неважнецкие, пожелтевшие и даже малость крючковатые, хоть я их перед полетом и обиходила слегка. Обламывались они легко, мешали себя отскребать. Ну, значит, и выпадут тоже беспроблемно, уступая место новым – розовым, мяконьким, острым и здоровым.
– Ленка, хватит блох мне тут разводить… Заканчивай чесаться, пошли давай. – Кот ухватил Гуньку под руку, повел его куда-то через неприглядный вестибюль, открывая пультом бесшумные шлюзовые двери. С каждой комнатой мирской дух дома уменьшался, уступал место строгому научному колдовству.
Мы миновали комнату с гудящими от напряжения железными коробами, прошли через лабораторию, где в подсвеченных аквариумах сонно дремали в зеленоватой воде готовые к экспериментам морские мыши, спустились по бетонной унылой лестнице на минусовой этаж и оказались, наконец, у врачевателя в кабинете. Я к тому моменту еле ковыляла, пытаясь не отстать от спутников и почесывая особо зудевший локоть. Вот ему, болезному, полинять не терпится: там аж кожа посинела и полопалась.
– Так, Ириновна, располагайся. Ты сюда, – Тимка-Кот махнул жилистой узкой ладонью в соседний дверной проем, – мы сюда. – И он пристроил Гуньку на клеенчатую кушетку у стены. Сразу же табурет к ней подтащил, чтобы врачевать было удобнее.
Я и без того понимала, что там, за стеной, меня ждет, но уходить не спешила. Вроде сама столько этого дня ждала, нарочно себя старила быстрее, чтобы от третьей жизни, с Семеновым уходом и моим одиночеством, избавиться поскорее. Торопила новую молодость, хитрила слегка. А теперь ноги куда надо не идут: и не старость этому причиной, а бессмысленный страх. Это не чужая ссора у соседей, его так просто из себя не выскребешь.
Врачеватель тем временем ждал, пока Гунька до последней ниточки разденется – даже помог ему кое-как, вспорол ножом обманчивую шерсть синтетического свитера и затрепанную тряпицу футболки. Уж больно интересно было Тимке-Коту посмотреть, что ж там за рана такая смертельная. Кот не первый десяток лет писал научные работы по живым, мертвым и оживленным, коллекционировал целительские курьезы.
Гунька команды выполнил, улегся на кушетку, как и полагается покойнику. Только руки не на груди сложил, а на причинном месте. Было ему там что прикрывать, если уж откровенно говорить. Теперь понятно, чего Жека-Евдокия так рьяно за чужим помощником приглядывала и чего так убивалась, нас сюда собирая. Мне как-то даже обидно стало – такую красоту мальчишке природа отпустила, а он, вместо того чтобы женщин осчастливливать, ее на себе подобных тратит. Ой… Нет, не с такими мыслями я из этой жизни уходить собралась… Ну да ладно: сама ж хотела найти причину для омоложения. Ну и вот она: обновлюсь, стану этому мальчишке ровесницей, так у меня, как в том пикантном анекдоте, «сто штук таких будет».
Хихикать в моем положении было как-то совсем непорядочно, но я не сдержалась. А потом улыбнулась легко, успокоилась. Представила свое тело помолодевшим, а себя сильной, налитой колдовством, как ягода соком. Сейчас, когда силы поистрепаны не хуже кожи, мне любая работа с трудом дается. В последние месяцы я даже в кошку перекинуться не могла, чтобы со своей Софийкой парой слов обмолвиться и кому надо дорогу в нужном месте перейти. Район, конечно, совсем не запустила, но работала на нем так… без огонька, в силу привычки. А это нельзя. С нашей профессией всех любить надо, иначе непорядок.
Тимка-Кот тем временем к Гунькиной груди специальную кривую мисочку пристроил – навроде тех, что у зубного в кабинете стоят, да и глянул внимательно на осиновую затычку, торчащую у покойника чуток повыше левого соска. Протер все вокруг спиртом для дезинфекции и еще одним варевом для верности. Снял с Гуньки очки, сунул их к себе в карман синего халата. Из другого кармана семечко вынул, бросил его у изголовья кушетки.
Подождал пару минут, пока из кафельных плиток дерево вырастет: не березка, не рябинка, а яблонька-дичок. Без яблочек, но вся в белых цветах. Кот нахмурился, строго глянул на растение и уселся на свой табурет поудобнее, дожидаясь, пока самый крупный цветок не дозреет до алого яблока. Дерево у Тимки-Кота покладистое, за пару минут управилось, вырастило для Гуньки новое сердце. Красное яблочко послушно качнулось на тонкой ветке, задевая крупными боками так и не отцветшие соседские лепестки. Кот тем временем вынул ножик из кармана. Но яблоко срезать не торопился, вместо этого нагнулся половчее над Гунькой, заслонил мне обзор.
В кабинетной тишине чпокнуло что-то, взорвалось сухой промокашкой. Это врачеватель из Гуньки осиновый колышек вынул. Словно пробочкой от шампанского стрельнул. Во все стороны метнулась, запенилась почти черная кровь, уже застоявшаяся, неживая. Гунька оскалился, встрепенулся весь, изогнулся дугой – словно мостик гимнастический делать собрался. Потом замер. Только кровь из него дальше плескалась – бесшумно, но густо, некрасиво. Может, и запах какой был, да только я уже запахи не слышала. Врачеватель Гуньке в лицо подул, глаза ему закрыл тяжелыми медицинскими бляшками, что по размеру со старый царский пятак. Обернулся через левое плечо, уже колдовство работая, меня заметил. Подмигнул неловко – типа уйди, не отвлекай от дела.
Я и пошла в соседнюю комнату – готовиться к смерти.
Управилась я под душем быстро, сделала все, что полагалось. Теперь надо было косу плести с белой лентой, так тут незадача – у меня вторую жизнь подряд волосы короткие, до плеч не достают. Так что я их белым платком обвязала. Точнее, чего уж греха таить, не было тут платка, не позаботился Кот о нем… Ну что с него взять, он же ведун, а не ведьма. Пришлось наволочку с подушки снимать, разрывать ее… Сперва зубами, а они у меня ступились, затем ножнички на столе у кресла углядела.
Обвязалась, тапки нашла – одноразовые, белые, как в хорошей гостинице дают. Потом уже огляделась: кушетка, столик, шкаф стеклянный, кресло смертельное. Закуток для душа. Где же саван-то? Да вот он, на подлокотнике кресла лежит. Белый, открахмаленный, стерильный весь. Да только старый, пообтрепавшийся. Не люблю казенное белье, есть у меня такая слабость.
За стеной тем временем Тимка-Кот бормотал напевно, торговался со смертью. Голос у него и впрямь кошачий был – хриплый такой мяв, которым мирские коты своих кошенек весной поиграться зовут. Особенно похоже было сейчас, когда Тимка и не по-людскому говорил, и не по-звериному. Красиво ведет. Такое подслушивать нельзя, да я совсем забыла. Стояла себе у двери, в полотенце, с саваном в руках, Тимкиным напевам вторила, пока он не закончил. Тогда уже спохватилась, в центр комнаты отошла. Тут-то Кот сам ко мне обратился:
– Ириновна, ты это самое… Разреши ему кричать, а то изойдется весь…
– Разрешаю, – кивнула я из-под савана, – голос, Гуня, голос…
Гунька за стеной сразу же взвизгнул почти по-собачьи. Еще и волчком, наверное, завертелся…
– Тихо ты! Давай держись! Ты мужик тут или куда? Ну… Чего ты руку-то убираешь? Вот… ага… Давай терпи… Вырастим тебе новое сердце, а Ириновне твоей новую жопу…
– Я все слышу!
– Ты не отвлекайся, ты саван надевай! Помнишь, как надо?
– Помню-помню, швами наружу, а то новую кожу натрет!
– Молодец, Ленка! Ну ты… не дергайся. Вот, умница… Вырастим тебе новое сердце, значит. Оживешь, пойдешь со мной в лес, котов ловить… Помнишь, какие тут коты?
Судя по мычанию, Гунька чего-то помнил.
Я тоже помнила. Но не местных лесных тварюшек, что по виду как обычная кошка, а сами с медведя размером, а все остальное. Память стала ясная, такая, как всегда перед смертью бывает. Все помню, все свои три жизни в радостях и горестях: и тех, кого я обидела, и тех, кого я простить должна.
Даже тело, по-подлому слабое, сейчас не подвело – умирать я полезла вполне самостоятельно и даже как-то легко, хотя кресло было поднято слишком сильно, а где на нем, новом, находится педаль, я так и не сообразила.
Ну влезла, в общем, хоть в саване и запуталась. Удобное кресло оказалось: обычное такое, медицинское, не как у зубного, не как у женского врача, а попроще. На похожем доноры лежат, когда кровью переливаются. Подлокотники тут удобные, широкие, из слегка облупившегося кожзама… Кто знает, сколько нашей сестры за эти подлокотники в последнем вздохе хваталось.
Возня в соседней комнате тем временем стихла, Гунька больше не скулил, так, выдыхал иногда слишком сильно. Потявкивал, словно щенок. Через пару минут и вовсе угомонился: замер между жизнью и смертью, пока к нему новое сердце прирастать начало. С таким врачевателем, как наш Кот, через несколько дней яблочное сердце вообще не отличить будет от обычного. А я к тому дню как раз новую кожу наращу. Так что вместе будем в новую жизнь входить: я – молодой, Гунька – живым.
– Ну давай, Ленка! – Тимка-Кот подкрался незаметно, разместил мою руку на подлокотнике. Я ему еще ладошкой помахала, мол, не тяни резину, коли уже скорее… Только потом локтевой сгиб подставила.
Под ярким светом блеснула игла, вспыхнула острой искоркой смерть на ее конце… И от точки, где она вошла, по коже трещинки побежали – как по речному льду, я их всего секунду и видела, потом меня не стало.
Вот и оборвалась жизнь. А бессмертие заурчало внутри, начало свою нелегкую работу.
Снег из-под ног теперь не выскальзывал, а неуверенно крошился, скрипел заманчиво, словно ломоть арбуза. Из гаражных ворот высунулось было какое-то Тимкино зверье, не то рыкнуло, не то хрюкнуло, мелькнуло под фонарем темной косматой шкурой и ушуршало за дом, звеня бубенчиками на ошейнике. Размером тварюшка была куда крупнее собаки, а по откормленности больше смахивала на кабанчика. Даже Гунька, у которого своих чувств сейчас нет, удивился и толстостенные очки на носу поправил. Я зачем-то покыскысала в темень, жалея, что в карманах ничего вкусного нет – только фантик от съеденной в самолете карамельки, и двинулась через гаражный каземат в дебри долгожданного дома.
С первого этажа вверх вели сразу три лестницы – широкие, с узорными решетками между балясин и отшлифованными надежными перилами. Понятно было, что там, наверху, в спаленках-палатах, отсыпаются уставшие за годы многолетних дежурств Смотровые, Спутники и Отладчики, сбрасывают возраст и заботы постаревшие ведьмы. Сколько всего народа – спрашивать не принято. Кому надо – сам на глаза покажется, хоть в зимнем саду, хоть в просторном и плохо обжитом холле с невзрачной дорогой мебелью.
В общем, с планировкой дома пока было не очень понятно, но мне это сейчас и не требовалось: кожа горела ледяным огнем, готовилась осыпаться, волосы тоже редели быстро – как березка под осенним ветром, а что там спина с суставами вытворяли – приличными словами описать никак невозможно. Так что я шубу скинула, пристроила на одно из подушкообразных кресел и зацарапала себя ногтями во всех доступных местах. Ногти сейчас тоже были неважнецкие, пожелтевшие и даже малость крючковатые, хоть я их перед полетом и обиходила слегка. Обламывались они легко, мешали себя отскребать. Ну, значит, и выпадут тоже беспроблемно, уступая место новым – розовым, мяконьким, острым и здоровым.
– Ленка, хватит блох мне тут разводить… Заканчивай чесаться, пошли давай. – Кот ухватил Гуньку под руку, повел его куда-то через неприглядный вестибюль, открывая пультом бесшумные шлюзовые двери. С каждой комнатой мирской дух дома уменьшался, уступал место строгому научному колдовству.
Мы миновали комнату с гудящими от напряжения железными коробами, прошли через лабораторию, где в подсвеченных аквариумах сонно дремали в зеленоватой воде готовые к экспериментам морские мыши, спустились по бетонной унылой лестнице на минусовой этаж и оказались, наконец, у врачевателя в кабинете. Я к тому моменту еле ковыляла, пытаясь не отстать от спутников и почесывая особо зудевший локоть. Вот ему, болезному, полинять не терпится: там аж кожа посинела и полопалась.
– Так, Ириновна, располагайся. Ты сюда, – Тимка-Кот махнул жилистой узкой ладонью в соседний дверной проем, – мы сюда. – И он пристроил Гуньку на клеенчатую кушетку у стены. Сразу же табурет к ней подтащил, чтобы врачевать было удобнее.
Я и без того понимала, что там, за стеной, меня ждет, но уходить не спешила. Вроде сама столько этого дня ждала, нарочно себя старила быстрее, чтобы от третьей жизни, с Семеновым уходом и моим одиночеством, избавиться поскорее. Торопила новую молодость, хитрила слегка. А теперь ноги куда надо не идут: и не старость этому причиной, а бессмысленный страх. Это не чужая ссора у соседей, его так просто из себя не выскребешь.
Врачеватель тем временем ждал, пока Гунька до последней ниточки разденется – даже помог ему кое-как, вспорол ножом обманчивую шерсть синтетического свитера и затрепанную тряпицу футболки. Уж больно интересно было Тимке-Коту посмотреть, что ж там за рана такая смертельная. Кот не первый десяток лет писал научные работы по живым, мертвым и оживленным, коллекционировал целительские курьезы.
Гунька команды выполнил, улегся на кушетку, как и полагается покойнику. Только руки не на груди сложил, а на причинном месте. Было ему там что прикрывать, если уж откровенно говорить. Теперь понятно, чего Жека-Евдокия так рьяно за чужим помощником приглядывала и чего так убивалась, нас сюда собирая. Мне как-то даже обидно стало – такую красоту мальчишке природа отпустила, а он, вместо того чтобы женщин осчастливливать, ее на себе подобных тратит. Ой… Нет, не с такими мыслями я из этой жизни уходить собралась… Ну да ладно: сама ж хотела найти причину для омоложения. Ну и вот она: обновлюсь, стану этому мальчишке ровесницей, так у меня, как в том пикантном анекдоте, «сто штук таких будет».
Хихикать в моем положении было как-то совсем непорядочно, но я не сдержалась. А потом улыбнулась легко, успокоилась. Представила свое тело помолодевшим, а себя сильной, налитой колдовством, как ягода соком. Сейчас, когда силы поистрепаны не хуже кожи, мне любая работа с трудом дается. В последние месяцы я даже в кошку перекинуться не могла, чтобы со своей Софийкой парой слов обмолвиться и кому надо дорогу в нужном месте перейти. Район, конечно, совсем не запустила, но работала на нем так… без огонька, в силу привычки. А это нельзя. С нашей профессией всех любить надо, иначе непорядок.
Тимка-Кот тем временем к Гунькиной груди специальную кривую мисочку пристроил – навроде тех, что у зубного в кабинете стоят, да и глянул внимательно на осиновую затычку, торчащую у покойника чуток повыше левого соска. Протер все вокруг спиртом для дезинфекции и еще одним варевом для верности. Снял с Гуньки очки, сунул их к себе в карман синего халата. Из другого кармана семечко вынул, бросил его у изголовья кушетки.
Подождал пару минут, пока из кафельных плиток дерево вырастет: не березка, не рябинка, а яблонька-дичок. Без яблочек, но вся в белых цветах. Кот нахмурился, строго глянул на растение и уселся на свой табурет поудобнее, дожидаясь, пока самый крупный цветок не дозреет до алого яблока. Дерево у Тимки-Кота покладистое, за пару минут управилось, вырастило для Гуньки новое сердце. Красное яблочко послушно качнулось на тонкой ветке, задевая крупными боками так и не отцветшие соседские лепестки. Кот тем временем вынул ножик из кармана. Но яблоко срезать не торопился, вместо этого нагнулся половчее над Гунькой, заслонил мне обзор.
В кабинетной тишине чпокнуло что-то, взорвалось сухой промокашкой. Это врачеватель из Гуньки осиновый колышек вынул. Словно пробочкой от шампанского стрельнул. Во все стороны метнулась, запенилась почти черная кровь, уже застоявшаяся, неживая. Гунька оскалился, встрепенулся весь, изогнулся дугой – словно мостик гимнастический делать собрался. Потом замер. Только кровь из него дальше плескалась – бесшумно, но густо, некрасиво. Может, и запах какой был, да только я уже запахи не слышала. Врачеватель Гуньке в лицо подул, глаза ему закрыл тяжелыми медицинскими бляшками, что по размеру со старый царский пятак. Обернулся через левое плечо, уже колдовство работая, меня заметил. Подмигнул неловко – типа уйди, не отвлекай от дела.
Я и пошла в соседнюю комнату – готовиться к смерти.
Управилась я под душем быстро, сделала все, что полагалось. Теперь надо было косу плести с белой лентой, так тут незадача – у меня вторую жизнь подряд волосы короткие, до плеч не достают. Так что я их белым платком обвязала. Точнее, чего уж греха таить, не было тут платка, не позаботился Кот о нем… Ну что с него взять, он же ведун, а не ведьма. Пришлось наволочку с подушки снимать, разрывать ее… Сперва зубами, а они у меня ступились, затем ножнички на столе у кресла углядела.
Обвязалась, тапки нашла – одноразовые, белые, как в хорошей гостинице дают. Потом уже огляделась: кушетка, столик, шкаф стеклянный, кресло смертельное. Закуток для душа. Где же саван-то? Да вот он, на подлокотнике кресла лежит. Белый, открахмаленный, стерильный весь. Да только старый, пообтрепавшийся. Не люблю казенное белье, есть у меня такая слабость.
За стеной тем временем Тимка-Кот бормотал напевно, торговался со смертью. Голос у него и впрямь кошачий был – хриплый такой мяв, которым мирские коты своих кошенек весной поиграться зовут. Особенно похоже было сейчас, когда Тимка и не по-людскому говорил, и не по-звериному. Красиво ведет. Такое подслушивать нельзя, да я совсем забыла. Стояла себе у двери, в полотенце, с саваном в руках, Тимкиным напевам вторила, пока он не закончил. Тогда уже спохватилась, в центр комнаты отошла. Тут-то Кот сам ко мне обратился:
– Ириновна, ты это самое… Разреши ему кричать, а то изойдется весь…
– Разрешаю, – кивнула я из-под савана, – голос, Гуня, голос…
Гунька за стеной сразу же взвизгнул почти по-собачьи. Еще и волчком, наверное, завертелся…
– Тихо ты! Давай держись! Ты мужик тут или куда? Ну… Чего ты руку-то убираешь? Вот… ага… Давай терпи… Вырастим тебе новое сердце, а Ириновне твоей новую жопу…
– Я все слышу!
– Ты не отвлекайся, ты саван надевай! Помнишь, как надо?
– Помню-помню, швами наружу, а то новую кожу натрет!
– Молодец, Ленка! Ну ты… не дергайся. Вот, умница… Вырастим тебе новое сердце, значит. Оживешь, пойдешь со мной в лес, котов ловить… Помнишь, какие тут коты?
Судя по мычанию, Гунька чего-то помнил.
Я тоже помнила. Но не местных лесных тварюшек, что по виду как обычная кошка, а сами с медведя размером, а все остальное. Память стала ясная, такая, как всегда перед смертью бывает. Все помню, все свои три жизни в радостях и горестях: и тех, кого я обидела, и тех, кого я простить должна.
Даже тело, по-подлому слабое, сейчас не подвело – умирать я полезла вполне самостоятельно и даже как-то легко, хотя кресло было поднято слишком сильно, а где на нем, новом, находится педаль, я так и не сообразила.
Ну влезла, в общем, хоть в саване и запуталась. Удобное кресло оказалось: обычное такое, медицинское, не как у зубного, не как у женского врача, а попроще. На похожем доноры лежат, когда кровью переливаются. Подлокотники тут удобные, широкие, из слегка облупившегося кожзама… Кто знает, сколько нашей сестры за эти подлокотники в последнем вздохе хваталось.
Возня в соседней комнате тем временем стихла, Гунька больше не скулил, так, выдыхал иногда слишком сильно. Потявкивал, словно щенок. Через пару минут и вовсе угомонился: замер между жизнью и смертью, пока к нему новое сердце прирастать начало. С таким врачевателем, как наш Кот, через несколько дней яблочное сердце вообще не отличить будет от обычного. А я к тому дню как раз новую кожу наращу. Так что вместе будем в новую жизнь входить: я – молодой, Гунька – живым.
– Ну давай, Ленка! – Тимка-Кот подкрался незаметно, разместил мою руку на подлокотнике. Я ему еще ладошкой помахала, мол, не тяни резину, коли уже скорее… Только потом локтевой сгиб подставила.
Под ярким светом блеснула игла, вспыхнула острой искоркой смерть на ее конце… И от точки, где она вошла, по коже трещинки побежали – как по речному льду, я их всего секунду и видела, потом меня не стало.
Вот и оборвалась жизнь. А бессмертие заурчало внутри, начало свою нелегкую работу.
3
Если бы это можно было назвать болью – я бы ее перетерпела. А это другое – страшная серая тоска без конца и края, из которой нельзя проснуться. Пока она в тебе – ну или ты в ней – невозможно помнить, что эта трясина когда-нибудь кончится. Мужчинам в этом плане куда легче: у них весь процесс самосохранения – обычный сон многоступенчатый. Сперва нынешнюю жизнь видят и все ошибки из нее – как ответы на контрольной работе, потом небытие у них, а потом «шпаргалка» начинается – будущее снится, все, что произойдет, но в зашифрованном виде. Поэтому и из спячки колдуны выходят медленно, не сразу – чтобы не забыть увиденное, разобраться, что там к чему. Организм за это время отдыхает. Полностью не обновляется, как у нас, но вроде как техосмотр проходит. Язвы, там, рассасываются, диабет утекает – если он у кого есть, про цирроз печени я не говорю – наши мужики не сильно пьющие, но все-таки… В общем, у них обновление – чистый санаторий, а мы линяем жестко.
Раз я периоды ведьмаческого обновления начала перечислять, то все не так уж безвыходно, как казалось раньше. Сознание-то у меня не делось никуда, значит, и тело скоро почувствую. Вот тогда и боль придет. А куда она денется – на месте отвалившейся старой кожи у меня сейчас растет новая. Она очень розовая и очень горячая, как после ожога.
Но боли – почти благословенной, еще дождаться надо было. А после тоски – тревога приходит. Тоже безграничная, нет у нее ни начала, ни конца. Зато вместо теплой слизи – совсем ничего. Только воспоминания снятся: все рабочие промахи за все три жизни. Все мои оплошности чередой идут – одна за другой. Третий раз уже ту же самую историю перед глазами вижу и третий раз поделать ничего не могу.
До сих пор дату первой промашки помню. Зима тысяча девятьсот тринадцатого года, февраль месяц, второе число по старому стилю. Я тогда самой неопытной в Москве была, только-только выпустилась, первый раз на службу устроилась. Квартала мне никто не доверил, естественно, так – дали улочку в шесть домов со сквериком и мужской гимназией. Вполне приличное место было, даже по тогдашним меркам. Ну я и рассупонилась, про главное забыла.
Чаще всего у гимназии дежурила – там план по благим делам легко выполнять, на одних только «хоть бы меня не вызвали» далеко уехать можно. Ну с другими желаниями посложнее было: к примеру, чтобы преподаватель вместе с кафедрой под землю ушел или чтобы конь в гимнастическом зале синим пламенем сгорел. Зато амурные беспокойства у моих питомцев хорошо решались. И прыщи, опять же, в нужный день на лбу не выскакивали. (Я-то раньше думала, что это только девичья печаль, а вот оказалось, что нет.) Я этот день до сих пор весь-весь помню. С первой настоящей бедой всегда так. Хорошо, что Манечка моя через это же чуть пораньше прошла, она меня и утешила.
Тогда у мирских в моду самое страшное дело вошло – самоубийство. Никто перед таким увлечением устоять не мог: и военные, и штатские, и отцы семейств, и желтобилетницы. Даже ведьмы, и те обновление предпочитали начинать с порции цианистого калия, принятого вполне добровольно, хоть и под присмотром врачевателя. Обычно-то, если без происшествий, нас в новую жизнь профессионал отправлял, а тут все модному веянию поддались.
Мирские, главным образом, травились и вешались, с этим легче всего справиться. Но вообще среди Сторожевых тогда такие асы водились – они через стену пулю взглядом останавливать могли. Правда, не всегда. Ты одного такого спасешь, петлю ему развяжешь, а он возьмет и не окажется фаталистом, в судьбу верить не станет, пойдет да и утопится через сутки. Потому как мода такая…
Раз я периоды ведьмаческого обновления начала перечислять, то все не так уж безвыходно, как казалось раньше. Сознание-то у меня не делось никуда, значит, и тело скоро почувствую. Вот тогда и боль придет. А куда она денется – на месте отвалившейся старой кожи у меня сейчас растет новая. Она очень розовая и очень горячая, как после ожога.
Но боли – почти благословенной, еще дождаться надо было. А после тоски – тревога приходит. Тоже безграничная, нет у нее ни начала, ни конца. Зато вместо теплой слизи – совсем ничего. Только воспоминания снятся: все рабочие промахи за все три жизни. Все мои оплошности чередой идут – одна за другой. Третий раз уже ту же самую историю перед глазами вижу и третий раз поделать ничего не могу.
До сих пор дату первой промашки помню. Зима тысяча девятьсот тринадцатого года, февраль месяц, второе число по старому стилю. Я тогда самой неопытной в Москве была, только-только выпустилась, первый раз на службу устроилась. Квартала мне никто не доверил, естественно, так – дали улочку в шесть домов со сквериком и мужской гимназией. Вполне приличное место было, даже по тогдашним меркам. Ну я и рассупонилась, про главное забыла.
Чаще всего у гимназии дежурила – там план по благим делам легко выполнять, на одних только «хоть бы меня не вызвали» далеко уехать можно. Ну с другими желаниями посложнее было: к примеру, чтобы преподаватель вместе с кафедрой под землю ушел или чтобы конь в гимнастическом зале синим пламенем сгорел. Зато амурные беспокойства у моих питомцев хорошо решались. И прыщи, опять же, в нужный день на лбу не выскакивали. (Я-то раньше думала, что это только девичья печаль, а вот оказалось, что нет.) Я этот день до сих пор весь-весь помню. С первой настоящей бедой всегда так. Хорошо, что Манечка моя через это же чуть пораньше прошла, она меня и утешила.
Тогда у мирских в моду самое страшное дело вошло – самоубийство. Никто перед таким увлечением устоять не мог: и военные, и штатские, и отцы семейств, и желтобилетницы. Даже ведьмы, и те обновление предпочитали начинать с порции цианистого калия, принятого вполне добровольно, хоть и под присмотром врачевателя. Обычно-то, если без происшествий, нас в новую жизнь профессионал отправлял, а тут все модному веянию поддались.
Мирские, главным образом, травились и вешались, с этим легче всего справиться. Но вообще среди Сторожевых тогда такие асы водились – они через стену пулю взглядом останавливать могли. Правда, не всегда. Ты одного такого спасешь, петлю ему развяжешь, а он возьмет и не окажется фаталистом, в судьбу верить не станет, пойдет да и утопится через сутки. Потому как мода такая…