Страница:
По всей Российской империи ведуны с ведьмами из сил выбивались, останавливали, как могли, декадентов этих глупеньких. А что мы? Нас мало, а страна большая, всех спасти никак не успевали. Издержки профессии такие. К ним даже привыкаешь потом. Но в первый раз всегда по живому бьет.
В общем, недосмотрела я за гимназистиком одним. Как звали – до сих пор не знаю, мне этого жизнь не показывает. А вот как он после уроков в гимназической уборной петлю из форменного ремня вяжет – это вижу. Я и тогда увидела – хоть и с улицы, хоть и сквозь замазанное стекло. Сглупила: попыталась в здание вбежать, а потом, когда не получилось, – кого-то из преподавателей или надзирателей в этот клозет отправить, чтобы упредили. А надо было кошкой или крысой оборачиваться, через подвал внутрь пробираться. Потом бы глаза всем отвела, зато успела бы… А так – что говорить-то… Только и можно, что проклинать нашу способность смотреть сквозь стены: когда все видишь, а помочь не можешь – это ж самое страшное. А еще страшней, что повода у того гимназистика не было: даже «единицы» в тот день не получил, я эту беду вовремя отвела. А вот то, что он всяких дрянных романов начитался, – не разглядела.
Спустя полтора года мировая война началась, в нее многое произошло – и я это плохое сейчас все увижу, – а оно все равно не так режет, как первая беда. Даже если самой себе напоминать, что тот мальчик мирской до нынешних дней точно не дожил бы; он все равно из горьких воспоминаний не уходит, так и висит в своей петле у меня перед глазами. Или просто идет мне навстречу – еще живой. Чем-то на Гуньку нашего похож, если приглядываться.
Я бы и дальше там стояла, внутри этой своей первой жизни, вспоминая, какой мелкий снег летел мне тогда в лицо, и как именно я на левую руку перчатку надеть пыталась, не понимая, что она у меня наизнанку вывернута. Но жизнь к тому моменту другую картинку начала показывать, про сентябрь четырнадцатого года, уже про мировую войну. Ситуация сменилась, а боль в левой руке осталась – значит, там кожа уже вся полопалась и начала отваливаться крупными кусками. Так оно и будет дальше – с каждой отсмотренной ошибкой боль в теле нарастать начнет, отвлекать от анализа собственных промахов.
Как ошибки кончатся, так боль и нахлынет. Вроде как тупая и непереносимая, зато уже с чувством времени. Обидно только, что Манечку в моих воспоминаниях ни разу не показали: у меня ж от нее ни одной фотографии не осталось, а наша память – штука ненадежная.
Зато – вот интересно – кое-какие ошибки мимо меня почти проскочили, как грузовик на хорошей скорости. Это отрадно: значит, я потом в аналогичных ситуациях правильно сработала, повторения не допустила, кого-то от смерти увести смогла.
Мутота поднялась из несуществующего горла тяжелым комом – аккурат на последней картинке, на том, как я два месяца назад инсульт в соседнем доме проворонила. Только я перед той ничейной старушкой успела повиниться, так тошнота и схлынула. Кончились мои ошибки вместе с жизнью Лики Степановны. Пора продираться сквозь озноб и колотун, открывать глаза, делать первый вдох слабенькими, только что раскрывшимися легкими.
4
5
6
В общем, недосмотрела я за гимназистиком одним. Как звали – до сих пор не знаю, мне этого жизнь не показывает. А вот как он после уроков в гимназической уборной петлю из форменного ремня вяжет – это вижу. Я и тогда увидела – хоть и с улицы, хоть и сквозь замазанное стекло. Сглупила: попыталась в здание вбежать, а потом, когда не получилось, – кого-то из преподавателей или надзирателей в этот клозет отправить, чтобы упредили. А надо было кошкой или крысой оборачиваться, через подвал внутрь пробираться. Потом бы глаза всем отвела, зато успела бы… А так – что говорить-то… Только и можно, что проклинать нашу способность смотреть сквозь стены: когда все видишь, а помочь не можешь – это ж самое страшное. А еще страшней, что повода у того гимназистика не было: даже «единицы» в тот день не получил, я эту беду вовремя отвела. А вот то, что он всяких дрянных романов начитался, – не разглядела.
Спустя полтора года мировая война началась, в нее многое произошло – и я это плохое сейчас все увижу, – а оно все равно не так режет, как первая беда. Даже если самой себе напоминать, что тот мальчик мирской до нынешних дней точно не дожил бы; он все равно из горьких воспоминаний не уходит, так и висит в своей петле у меня перед глазами. Или просто идет мне навстречу – еще живой. Чем-то на Гуньку нашего похож, если приглядываться.
Я бы и дальше там стояла, внутри этой своей первой жизни, вспоминая, какой мелкий снег летел мне тогда в лицо, и как именно я на левую руку перчатку надеть пыталась, не понимая, что она у меня наизнанку вывернута. Но жизнь к тому моменту другую картинку начала показывать, про сентябрь четырнадцатого года, уже про мировую войну. Ситуация сменилась, а боль в левой руке осталась – значит, там кожа уже вся полопалась и начала отваливаться крупными кусками. Так оно и будет дальше – с каждой отсмотренной ошибкой боль в теле нарастать начнет, отвлекать от анализа собственных промахов.
Как ошибки кончатся, так боль и нахлынет. Вроде как тупая и непереносимая, зато уже с чувством времени. Обидно только, что Манечку в моих воспоминаниях ни разу не показали: у меня ж от нее ни одной фотографии не осталось, а наша память – штука ненадежная.
Зато – вот интересно – кое-какие ошибки мимо меня почти проскочили, как грузовик на хорошей скорости. Это отрадно: значит, я потом в аналогичных ситуациях правильно сработала, повторения не допустила, кого-то от смерти увести смогла.
Мутота поднялась из несуществующего горла тяжелым комом – аккурат на последней картинке, на том, как я два месяца назад инсульт в соседнем доме проворонила. Только я перед той ничейной старушкой успела повиниться, так тошнота и схлынула. Кончились мои ошибки вместе с жизнью Лики Степановны. Пора продираться сквозь озноб и колотун, открывать глаза, делать первый вдох слабенькими, только что раскрывшимися легкими.
4
Проснулась я, разумеется, ночью. Словно будильник внутри меня сработал: на часах, висящих над выходом из палаты, зеленели квадратные электронные цифры. 23.58. Жаль только, что дату часики не показывали. Ну дня три я в отрубе точно пробыла, не меньше.
Я постаралась как-то повернуться, сперва ощупать себя, потом нашарить выключатель. Он, вероятнее всего, был вделан в стену около койки. Но это ж надо еще тянуться. А у меня сейчас руки слабые, обмякшие и непривычно легкие. И гудят так, будто я ими все эти дни гребла без перерыва против течения.
Знобило меня сильно – ну это и понятно, новая кожа – она ж горячая. Хорошо хоть, что еще проклюнулась не вся. Старая слезала неровно, кололась, крошилась острыми уголками – примерно как подсохшая корочка на ранке, только отколупывалась куда легче, да и кровь из-под нее не шла. Я подтянула поближе сбившийся до самого пола лохматый плед, поворочалась в нем, устроилась поуютнее, приглядываясь к светло-синим теням на потолке: там лунный свет мешался с прожектором, застревал в тюлевом узоре. Самодельный платок сбился, выпавшие волосы кололись и щекотали, но поправить сил не было – пальцы-то почти мягкие сейчас, еще без ногтей.
Темнота начала обрисовываться – сверкнула какая-то ерунда на тумбочке, высветился бочок мобильного телефона, набитого неотвеченными звонками и смс-ками, на спинке кровати отчетливо проступила одежда. Видимо, халат. Не знаю, не я себе вещи в дорогу собирала.
Тело было тяжелым, жарким, еще не растерявшим жировой запас старости, но при этом упругим там, где ему полагалось. Следы от шрамов явно зудели, но нащупать их уже было нельзя. Я потрогала мочку уха, стряхивая на подушку ненужные волосы, – ухо было мягкое, дырка для сережки в нем затянулась.
Вглядываться в темноту было не особенно удобно: ресниц-то нет сейчас, да и брови выпали. Но это не сильно страшно: пока я к себе такой привыкну, как раз они и проклюнутся. А вот новое зрение, острое даже впотьмах, настораживало. Я сморгнула крепко державшуюся ресницу, закрыла глаза и подумала о том, что надо бы дойти до душа. Потом повернулась поудобнее и заснула обратно.
В следующий раз тоже проснулась ночью: той или следующей, понять не могла. Электронные цифры сложились в 02:34, красивое сочетание. Синяя светотень на потолке оставалась прежней, за стенами спальни, естественно, стояла стерильная тишина. Желудок, судя по всему, у меня если и пророс, то пока не требовал еды, а вот под душ тянуло все больше. Да и сил в теле прибавилось.
На полу прощупывались те самые белые тапки, все запорошенные сухими чешуйками моей отлетевшей кожи. Кровать тоже надо было перетряхнуть, а еще лучше – застелить свежим. Наружные швы савана расползались, труха вылетала из-под него на каждом шагу. Я вспомнила мирское присловье о том, что из стариков песок сыплется, хихикнула осторожно. Удивилась тому, что голос у меня оказался не по-девичьи звонким, а по-подростковому хрипатым. Совсем как у Гуньки после многочасового молчания. Надо будет Гуньку-то проведать, может, даже и сегодня. Он, скорее всего, тоже потихонечку оживает, будет мне с кем поболтать и на ком всякое женское мастерство проверить. Евдокия-то им довольна была, так что и мне…
Под мягкими пальцами выключатель щелкнул, я в ванную комнату вступила и выдохнула заполошно: зеркало тут не над раковиной приделано было, а сбоку от нее, и стояло оно в полный рост. А в нем такое отражалось… Уй! Не то что у метросексуала Гунечки, а у последнего озабоченного уголовника на такое аппетиту бы не возникло.
Ну отсутствие волос, бровей и ресниц вообще никого не красит, так ведь лицо, в случае чего, и подолом прикрыть можно. А вот то, что под тем подолом савана было, это ж, по выражению Жеки-Евдокии, полное «мама не горюй». Шелуха с меня обсыпается, синеватая и бугристая, как вываренная картофельная шкурка. Где клочками, а где и пластами кожа отколупывается. Зато грудь упругая, сквозь опадающую кожу проклюнулось два нестерпимо-розовых соска, ореолы вокруг них хорошо так просматривались. Внизу, под округлым и мягким на ощупь лобком, творилось примерно то же самое – старая слизистая стягивалась молочной пенкой, из-под нее все нежное и нетронутое проступало. Ну а чего – слизистые-то легче остального молодеют. Так что кой-какая боевая готовность у меня уже была.
Губы все в трещинах были, улыбаться сложно, но я смогла. Подумала еще о том, что, кажется, знаю, откуда у мирских поверье о том, что настоящие ведьмы – страшные, корявые и уродливые. Не иначе кто-то из мирских одну из наших девочек во время увядания увидел. Вот отсюда байки и пошли.
Тут за окном что-то загудело пронзительно. Но не как механизм, а по-звериному. Тем интереснее. Я так из ванной и выскочила (ну это громковато сказано – вышла, за стены хватаясь). До окна добралась, в подоконник вцепилась.
Снова зажмурилась – от лунного света, густого черного неба, слабеньких звездных брызг и красотищи, лежавшей под окнами. Снег. Пухлый и дымчатый, как мыльная пена. Сугроб на сугроб оседает, и конца им не видно. До самого леса – а он далековато, с моего второго этажа, да если еще по городским меркам судить, так на соседней улице. Нетронутое снежное взгорье слегка прожектором подсвечено, но куда больше – луной. Получается, что мое окно не на парадный въезд выходит, не на обрыв, а на ту сторону, где у Тимки-Кота заповедник начинается. Раз мирские здесь не ходят, то Тимофей своих тварюшек ничем не огораживает: ко́там тут привольно жить, у них где-то в этих снегах вход в нору прокопан.
Давно я ко́тов не видела, со времен своего последнего обновления, с семьдесят третьего года. Они ж в городах не водятся, только в наших местах, где ведьмы смерть пережидают, а колдуны отсыпаются. Древние звери ко́ты – суровые и нелюдимые. У врачевателя Тимофея потому и прозвище такое – не из-за мирских кошек приклеилось (хотя что-то кошачье в Тимке есть), а из-за того, что он этих тварюшек приручить сумел, еще лет двести назад. Не он первый, конечно, да и не он последний, но у них там семейная династия такая: весь род Умновых, хоть ведун, хоть ведьма, с тварюшками работает. Где-то тут по Инкубатору Тимкина племяшечка бегает, вечная лаборантка Варенька: она больше по морским мышам специалист, но ее тоже любая животина понимает. Тимка однажды, когда в Москву кого-то завозил, хвастался нам: дескать, от Варенькиного вида в местном отделении милиции пыльный кактус зацвел и пластмассовая елочка хвоей запахла. Охотно верю, кстати.
А сейчас я на знаменитых умновских ко́тов любовалась. Или это Тимофей с семейством для ко́тов дрессированные? Ой, не знаю, мне и без того было на что посмотреть.
Дикие ко́ты – они чуть помельче медведя, а домашние – откормленные, ухоженные, чесаные – крупнее. За дикими Тимка иногда куда-то в леса ходит – исключительно за самками в положении. Чтобы можно было мелких тварюшек на наш колдовской манер воспитывать. Тепло от них идет, не внешнее, а внутреннее, умиротворяющее. И урчат они целебно, особым ритмом: заставляют пророщенные сердца биться, легкие – вдыхать, кровь – бежать по новым венам и артериям.
Вот там, где Гунька сейчас лечится, явно один из ко́тов помогает. Сперва зверя на огромную постель заманивают, учесывают до урчания, а потом к нему под бок болезного подкладывают, чтобы у того от ко́товского мурлыканья организм работать начал. Ну и шерсть, опять же, теплая, для согревания очень подходит – пока температура от трупной до нормальной не поднимется. Впрочем, целебность шерсти и отдельно от ко́тов действует – из нее хорошие платки получаются, все вылечивается – и грудной кашель, и радикулит, и даже кой-какие женские болезни. У меня с той молодости один такой платок есть уже, новый просить как-то неудобно, но если Тимка с Варенькой подадут – выкаблучиваться не стану.
Сейчас по сугробам медленно переступал чернющий кот. В отличие от крылаток, которые черные в прозелень, ко́ты чернеют в фиолет, изредка среди них совсем бордовые особи встречаются. Нынешний – обычным был. Сильно на мирского кота смахивал, только огромного, пушистого до невозможности и толстого из-за усечения мужского достоинства. Но Тимка своих тварюшек не кастрирует, это видимость одна. Окно было плотно закрыто, а все равно стоять возле него оказалось холодно. Надо бы в душ, пока силы есть. Под теплой водой много старой кожи сойдет. Жаль, конечно, что шампунь мне пока не нужен, а вот жесткая мочалка и масла всякие вполне пригодятся. Недаром я их сама к себе в сумку клала, Евдокии и Доре не доверила.
Вода помогла, уняла жар в коже. Правда, сон тоже как-то отошел. Но в этом не душ был повинен, а легкая сила, ведьмовство. Ощущение очень приятное – словно секунду назад съела что-то очень вкусное, сочное, нежное. Такое, чем весь мир накормить хочется.
Я на зеркало посмотрела – а оно, мало того что запотевшее, так еще и не протиралось давно. Дунула легонько, полюбовалась на то, как со стеклянной глади отползают капельки, старые брызги и следы от мыльной пены. Порадовалась, что на коже еще ни одной родинки не проступило, вспомнила Жекины татуировки с тварюшками и еще кое-чего, совсем запретное.
Потом, когда белье на кровати перетряхивала и в непривычно легкую голову подаренный Доркой бальзамчик втирала, задумалась о празднике. Есть у нас такая традиция – обновление отмечать. Мужчины после спячки своим проставляются, у них это называется «на первый зуб», якобы они кому-то его в первой драке выбили. А мы в своем, ведьмовском, кругу празднуем. Официально это вроде как «на первый волос» гостей зовут. Дескать, ведьма впервые в новой жизни себе стрижку сделала. А по сути своей совсем другое в такой день отмечаем: мы же в новую жизнь невинными приходим, тело ни одного любовного греха не помнит, его заново всему обучать надо.
Тут я про Семена сразу подумала, но не печально, а затаенно, с надеждой. Может, такое именно ему предложить? Вроде как по старой памяти? А то у меня все три жизни подряд первый раз какой-то кособокий получился: что с юнкером Митечкой, что с мужем моим военным Степаном, что с одним таким… из комсомольского актива, с которым я вместе на картошку ездила, уже молоденькой Ликой. Ну ни разу ничего путного из этого смешного процесса не получалось. Рассказывать о таком забавно, а вот проживать – не очень. Надо будет с девчонками посоветоваться, но не прямо сейчас, а завтра или послезавтра, когда я корреспонденцию на телефоне разбирать буду.
А сейчас – обратно на мягкую подушку, под плед – нежить себя и думать только о хорошем. И никакого будильника!
На тумбочке все это время что-то бестолково блестело. Раздражало глаза, да только поворачиваться лишний раз мне не хотелось. Сейчас вот пересилила себя, глянула: стакан граненый, накрытый ломтиком черного хлеба. Внутри не то вода, не то лекарство – прозрачное что-то. Я пробовать не стала, а вот ломтик сняла и понюхала – он по краям сухой был, а в середине теплый и влажный – вобрал в себя лекарственные испарения. Есть мне еще не хотелось, так хоть хлеб нормально почую.
Со двора тем временем раздался еще один заполошный мяв: очевидно, Тимка выпустил к скучающему коту подружку, и теперь тварюшки принялись лохматить снег. Все равно они раньше рассвета спать не залягут и отогреть собой никого болящего не смогут.
Я постаралась как-то повернуться, сперва ощупать себя, потом нашарить выключатель. Он, вероятнее всего, был вделан в стену около койки. Но это ж надо еще тянуться. А у меня сейчас руки слабые, обмякшие и непривычно легкие. И гудят так, будто я ими все эти дни гребла без перерыва против течения.
Знобило меня сильно – ну это и понятно, новая кожа – она ж горячая. Хорошо хоть, что еще проклюнулась не вся. Старая слезала неровно, кололась, крошилась острыми уголками – примерно как подсохшая корочка на ранке, только отколупывалась куда легче, да и кровь из-под нее не шла. Я подтянула поближе сбившийся до самого пола лохматый плед, поворочалась в нем, устроилась поуютнее, приглядываясь к светло-синим теням на потолке: там лунный свет мешался с прожектором, застревал в тюлевом узоре. Самодельный платок сбился, выпавшие волосы кололись и щекотали, но поправить сил не было – пальцы-то почти мягкие сейчас, еще без ногтей.
Темнота начала обрисовываться – сверкнула какая-то ерунда на тумбочке, высветился бочок мобильного телефона, набитого неотвеченными звонками и смс-ками, на спинке кровати отчетливо проступила одежда. Видимо, халат. Не знаю, не я себе вещи в дорогу собирала.
Тело было тяжелым, жарким, еще не растерявшим жировой запас старости, но при этом упругим там, где ему полагалось. Следы от шрамов явно зудели, но нащупать их уже было нельзя. Я потрогала мочку уха, стряхивая на подушку ненужные волосы, – ухо было мягкое, дырка для сережки в нем затянулась.
Вглядываться в темноту было не особенно удобно: ресниц-то нет сейчас, да и брови выпали. Но это не сильно страшно: пока я к себе такой привыкну, как раз они и проклюнутся. А вот новое зрение, острое даже впотьмах, настораживало. Я сморгнула крепко державшуюся ресницу, закрыла глаза и подумала о том, что надо бы дойти до душа. Потом повернулась поудобнее и заснула обратно.
В следующий раз тоже проснулась ночью: той или следующей, понять не могла. Электронные цифры сложились в 02:34, красивое сочетание. Синяя светотень на потолке оставалась прежней, за стенами спальни, естественно, стояла стерильная тишина. Желудок, судя по всему, у меня если и пророс, то пока не требовал еды, а вот под душ тянуло все больше. Да и сил в теле прибавилось.
На полу прощупывались те самые белые тапки, все запорошенные сухими чешуйками моей отлетевшей кожи. Кровать тоже надо было перетряхнуть, а еще лучше – застелить свежим. Наружные швы савана расползались, труха вылетала из-под него на каждом шагу. Я вспомнила мирское присловье о том, что из стариков песок сыплется, хихикнула осторожно. Удивилась тому, что голос у меня оказался не по-девичьи звонким, а по-подростковому хрипатым. Совсем как у Гуньки после многочасового молчания. Надо будет Гуньку-то проведать, может, даже и сегодня. Он, скорее всего, тоже потихонечку оживает, будет мне с кем поболтать и на ком всякое женское мастерство проверить. Евдокия-то им довольна была, так что и мне…
Под мягкими пальцами выключатель щелкнул, я в ванную комнату вступила и выдохнула заполошно: зеркало тут не над раковиной приделано было, а сбоку от нее, и стояло оно в полный рост. А в нем такое отражалось… Уй! Не то что у метросексуала Гунечки, а у последнего озабоченного уголовника на такое аппетиту бы не возникло.
Ну отсутствие волос, бровей и ресниц вообще никого не красит, так ведь лицо, в случае чего, и подолом прикрыть можно. А вот то, что под тем подолом савана было, это ж, по выражению Жеки-Евдокии, полное «мама не горюй». Шелуха с меня обсыпается, синеватая и бугристая, как вываренная картофельная шкурка. Где клочками, а где и пластами кожа отколупывается. Зато грудь упругая, сквозь опадающую кожу проклюнулось два нестерпимо-розовых соска, ореолы вокруг них хорошо так просматривались. Внизу, под округлым и мягким на ощупь лобком, творилось примерно то же самое – старая слизистая стягивалась молочной пенкой, из-под нее все нежное и нетронутое проступало. Ну а чего – слизистые-то легче остального молодеют. Так что кой-какая боевая готовность у меня уже была.
Губы все в трещинах были, улыбаться сложно, но я смогла. Подумала еще о том, что, кажется, знаю, откуда у мирских поверье о том, что настоящие ведьмы – страшные, корявые и уродливые. Не иначе кто-то из мирских одну из наших девочек во время увядания увидел. Вот отсюда байки и пошли.
Тут за окном что-то загудело пронзительно. Но не как механизм, а по-звериному. Тем интереснее. Я так из ванной и выскочила (ну это громковато сказано – вышла, за стены хватаясь). До окна добралась, в подоконник вцепилась.
Снова зажмурилась – от лунного света, густого черного неба, слабеньких звездных брызг и красотищи, лежавшей под окнами. Снег. Пухлый и дымчатый, как мыльная пена. Сугроб на сугроб оседает, и конца им не видно. До самого леса – а он далековато, с моего второго этажа, да если еще по городским меркам судить, так на соседней улице. Нетронутое снежное взгорье слегка прожектором подсвечено, но куда больше – луной. Получается, что мое окно не на парадный въезд выходит, не на обрыв, а на ту сторону, где у Тимки-Кота заповедник начинается. Раз мирские здесь не ходят, то Тимофей своих тварюшек ничем не огораживает: ко́там тут привольно жить, у них где-то в этих снегах вход в нору прокопан.
Давно я ко́тов не видела, со времен своего последнего обновления, с семьдесят третьего года. Они ж в городах не водятся, только в наших местах, где ведьмы смерть пережидают, а колдуны отсыпаются. Древние звери ко́ты – суровые и нелюдимые. У врачевателя Тимофея потому и прозвище такое – не из-за мирских кошек приклеилось (хотя что-то кошачье в Тимке есть), а из-за того, что он этих тварюшек приручить сумел, еще лет двести назад. Не он первый, конечно, да и не он последний, но у них там семейная династия такая: весь род Умновых, хоть ведун, хоть ведьма, с тварюшками работает. Где-то тут по Инкубатору Тимкина племяшечка бегает, вечная лаборантка Варенька: она больше по морским мышам специалист, но ее тоже любая животина понимает. Тимка однажды, когда в Москву кого-то завозил, хвастался нам: дескать, от Варенькиного вида в местном отделении милиции пыльный кактус зацвел и пластмассовая елочка хвоей запахла. Охотно верю, кстати.
А сейчас я на знаменитых умновских ко́тов любовалась. Или это Тимофей с семейством для ко́тов дрессированные? Ой, не знаю, мне и без того было на что посмотреть.
Дикие ко́ты – они чуть помельче медведя, а домашние – откормленные, ухоженные, чесаные – крупнее. За дикими Тимка иногда куда-то в леса ходит – исключительно за самками в положении. Чтобы можно было мелких тварюшек на наш колдовской манер воспитывать. Тепло от них идет, не внешнее, а внутреннее, умиротворяющее. И урчат они целебно, особым ритмом: заставляют пророщенные сердца биться, легкие – вдыхать, кровь – бежать по новым венам и артериям.
Вот там, где Гунька сейчас лечится, явно один из ко́тов помогает. Сперва зверя на огромную постель заманивают, учесывают до урчания, а потом к нему под бок болезного подкладывают, чтобы у того от ко́товского мурлыканья организм работать начал. Ну и шерсть, опять же, теплая, для согревания очень подходит – пока температура от трупной до нормальной не поднимется. Впрочем, целебность шерсти и отдельно от ко́тов действует – из нее хорошие платки получаются, все вылечивается – и грудной кашель, и радикулит, и даже кой-какие женские болезни. У меня с той молодости один такой платок есть уже, новый просить как-то неудобно, но если Тимка с Варенькой подадут – выкаблучиваться не стану.
Сейчас по сугробам медленно переступал чернющий кот. В отличие от крылаток, которые черные в прозелень, ко́ты чернеют в фиолет, изредка среди них совсем бордовые особи встречаются. Нынешний – обычным был. Сильно на мирского кота смахивал, только огромного, пушистого до невозможности и толстого из-за усечения мужского достоинства. Но Тимка своих тварюшек не кастрирует, это видимость одна. Окно было плотно закрыто, а все равно стоять возле него оказалось холодно. Надо бы в душ, пока силы есть. Под теплой водой много старой кожи сойдет. Жаль, конечно, что шампунь мне пока не нужен, а вот жесткая мочалка и масла всякие вполне пригодятся. Недаром я их сама к себе в сумку клала, Евдокии и Доре не доверила.
Вода помогла, уняла жар в коже. Правда, сон тоже как-то отошел. Но в этом не душ был повинен, а легкая сила, ведьмовство. Ощущение очень приятное – словно секунду назад съела что-то очень вкусное, сочное, нежное. Такое, чем весь мир накормить хочется.
Я на зеркало посмотрела – а оно, мало того что запотевшее, так еще и не протиралось давно. Дунула легонько, полюбовалась на то, как со стеклянной глади отползают капельки, старые брызги и следы от мыльной пены. Порадовалась, что на коже еще ни одной родинки не проступило, вспомнила Жекины татуировки с тварюшками и еще кое-чего, совсем запретное.
Потом, когда белье на кровати перетряхивала и в непривычно легкую голову подаренный Доркой бальзамчик втирала, задумалась о празднике. Есть у нас такая традиция – обновление отмечать. Мужчины после спячки своим проставляются, у них это называется «на первый зуб», якобы они кому-то его в первой драке выбили. А мы в своем, ведьмовском, кругу празднуем. Официально это вроде как «на первый волос» гостей зовут. Дескать, ведьма впервые в новой жизни себе стрижку сделала. А по сути своей совсем другое в такой день отмечаем: мы же в новую жизнь невинными приходим, тело ни одного любовного греха не помнит, его заново всему обучать надо.
Тут я про Семена сразу подумала, но не печально, а затаенно, с надеждой. Может, такое именно ему предложить? Вроде как по старой памяти? А то у меня все три жизни подряд первый раз какой-то кособокий получился: что с юнкером Митечкой, что с мужем моим военным Степаном, что с одним таким… из комсомольского актива, с которым я вместе на картошку ездила, уже молоденькой Ликой. Ну ни разу ничего путного из этого смешного процесса не получалось. Рассказывать о таком забавно, а вот проживать – не очень. Надо будет с девчонками посоветоваться, но не прямо сейчас, а завтра или послезавтра, когда я корреспонденцию на телефоне разбирать буду.
А сейчас – обратно на мягкую подушку, под плед – нежить себя и думать только о хорошем. И никакого будильника!
На тумбочке все это время что-то бестолково блестело. Раздражало глаза, да только поворачиваться лишний раз мне не хотелось. Сейчас вот пересилила себя, глянула: стакан граненый, накрытый ломтиком черного хлеба. Внутри не то вода, не то лекарство – прозрачное что-то. Я пробовать не стала, а вот ломтик сняла и понюхала – он по краям сухой был, а в середине теплый и влажный – вобрал в себя лекарственные испарения. Есть мне еще не хотелось, так хоть хлеб нормально почую.
Со двора тем временем раздался еще один заполошный мяв: очевидно, Тимка выпустил к скучающему коту подружку, и теперь тварюшки принялись лохматить снег. Все равно они раньше рассвета спать не залягут и отогреть собой никого болящего не смогут.
5
Волосы начали расти на третий день – острые, жесткие и почему-то удивительно рыжие. На том месте, где раньше брови были, кожа стала потихоньку припухать – значит, и они скоро проклюнутся. Но это не так тягомотно.
Гораздо хуже, что у меня с вечера зубы резались, причем все сразу. На себя и так в зеркало без слез не взглянешь – потому что гормоны шумят, и я от хохота к рыданию за час несколько раз перебрасываюсь, так еще и десны ноют. Противно. Хотя на самом деле радоваться надо – первый раз после смены жизни съем хоть что-то нормальное. А то у меня этот кефир из свежих розовых ушей скоро закапает. Нет, фигуре-то полезно, килограммов так шесть, а то и восемь из меня за эти дни утекло, но…
Есть хочется! Селедки с мелким вареным картофелем. Чтобы картошинки по размерам – не больше сливы, желтые, рассыпчатые, со щедрыми кусочками холодного белого масла, которое по ним стекает и тянет за собой на дно тарелки накрошенный укроп. А сбоку – селедушка моя дорогая, остро нарезанная, серебристо-сизая, присыпанная колечками белого хрусткого лука. И в довесок – тяжелый ломоть хлеба. Того круглого, который можно пополам разрезать, вдыхая серо-теплый запах, посолить с одного краешка, чесночком потереть там, где корочка. Он такой свежий, дырчатый, не черствеет через полчаса, как нынешний, не крошится почти пенопластом, а тает во рту, не дожидаясь желтого картофельного уголка и серой дольки сочной сельди.
Если к завтрашнему утру хоть три зуба пробьются, спущусь вниз, в столовую, и в свое удовольствие этой самой селедки поем. Она у Тимки тут точно водится, равно как и любой другой соленый продукт, – они здесь привыкли давно, что омолодившиеся ведьмы всяческого гастрономического изврата требуют, начиная с птифуров и заканчивая настоящей советской тушенкой. Она, кстати, тоже вкусная, но с сельдью не сравнить. Хотя, конечно, больше трех кусочков в меня не влезет, желудок-то сжатый, привыкший к кефирно-творожному измывательству над собой.
Тут десну особо хлестким огнем дернуло: я сразу палец в рот сунула, нащупала подушечкой острый уголок пробившегося зуба. Ногти сейчас тоже вполне прорезаются, зудят. Так что я палец изо рта вынимать не хотела. Но пришлось – мобильный телефон зазвонил. Дора.
Я с ней и Евдокией уже говорила слегка – и сегодня, и вчера. Так, о пустяках каких-то поболтали. Мне отсюда после прожитого все пустяками кажется. На любую ситуацию сразу ответы перебирать начинаю из своих примеров. Совсем как в гимназические времена после экзамена: вроде ответила, свою оценку получила, а сижу, слушаю, как другие девочки отвечают, и мысленно вместе с ними учебник вспоминаю. Вроде как мозг разогнался, не может притормозить, работает вхолостую. Так и тут сейчас. Что Дора, что Жека про это состояние знают прекрасно, потому и обсуждают всяческие финтифлюшки. Вот и сейчас Дорка в своем репертуаре:
– Леночка, как включить стиральную машину? Я порошок засыпала, кнопки нажимаю, а огонечек не горит.
У меня розетка сбоку не очень удобно прилажена, из нее штепсель выпадает иногда. Я это Дорке и объясняю, стараясь не сильно шепелявить – с припухшими-то деснами и с парой пальцев во рту.
– Леночка, это зубки у тебя там, да?
А что ж еще-то? Рога с копытами и хвост в придачу? Так у нас их только студенты на практических заданиях отращивают, да и то комиссия обычно норовит сделать так, чтобы в билетах вместо этого что-то посимпатичнее выпадало – крылья, как у летучей мыши, или хоть кошачья мордочка вместо своей собственной. Вот у меня кожа сформируется, мимические морщинки пролягут, я тоже так позабавлюсь. Будем с Гунькой на пару дурачиться.
– А ты сумку разобрала уже или как?
Она издевается? У меня пальцы ломит так, что я халат не застегиваю, а только запахиваю, а от меня требуют багаж распаковать.
– Потому что там, между синим платочком, который я тебе положила, и белым, который тебе Дусенька на отход приготовила… Ты нашла платочек? Белый такой, с кружевом, мы его из пеленки для новорожденного сделали, тебе понравилось? А синий я купила в «Бен-Гурионе», уже перед вылетом, чтобы ты надела, как только волосы расти начнут. А они уже растут? А ты моим бальзамом…
– Так машинка заработала или как? – шепелявлю я. Получается «фофынка», но Доре без разницы.
– Сейчас, подожди… Тут что-то крутится такое… Никак не могу остановить, вроде бы это не деньги, но что-то же я постирала. Что у тебя в синих брюках лежало?
– А я помню? Дорка, зачем ты их стираешь?
– Потому что я готовила глинтвейн, а Цирля опрокинула кастрюлю, она после родов стала совершенно неуправляемая. Ну я зарастила себе кожу, а теперь пытаюсь спасти твои штаны.
А вот на кой шут Доре мои брюки от твидового комплекта понадобились? Тридцать пять лет в шкафу лежали ненадеванные – то они мне велики были, то малы.
– Потому что у вас тут очень холодно, а у меня с собой одни юбки, если не считать рейтуз, а это единственные твои штаны, в которые я еще влезаю.
– Да носи на здоровье. Ты, наверное, таблетки от моли постирала. Мне никто не звонил?
Я подсасываю палец и думаю о бессмысленном. Нужна была бы Семену – он бы у меня номер мобильного попросил.
– Звонила соседка в дверь, я ей все сказала, как полагается, сегодня она ко мне зайдет тебя помянуть. Где у тебя твои хорошие фотографии? Я все пересмотрела, но там в основном ты еще другая или совсем не одна, понимаешь?
– Понимаю. А кроме соседки, больше никто?
– Ой! Леночка, это не таблетки от моли, это карточка какая-то, вроде бы документ. У тебя кредитки не было дома?
Да если бы и была, стала бы я ее держать в брючатах, которые не ношу?
– Сейчас, подожди, я попробую остановить машинку и все вытащить. Где тут… Вот… Так ты открыла сумку сбоку или нет? Там, где платочки лежат, ну я тебе говорила, что синенький я тебе взяла в аэропорту. Ой, тут чего-то капает, кажется, вода… Цирля! Цирля! Слетай за тряпкой, что ты тут мне лежишь, это вполне свежий хлеб, нечего на нем валяться… Ты представляешь, там у нее у всех котят уже открылись глаза, и стало видно еще кое-что. Кажется, там две кошавки и один крылатик, рыженький… Только я тебе еще ничего не обещаю, понимаешь?
Тут я вылезшим зубом в проросший ноготь чуть не вцепилась – это ж мне Дорка котенка, кажется, собирается бронировать. По этому поводу пускай хоть сама целиком в мою стиральную машину забирается и с ее помощью все этажи заливает, я ей слова не скажу.
– Нет, ну ты посмотрела в сумке или ты мне ответила, а я не слышала? Так, Леночка, это какая-то очень важная карточка, тут много мелких букв, твоя фотография и черная полоска для магнитного замка.
– Дора, иди лесом, это пенсионное для бесплатного проезда. От него пользы – как от николаевских банкнот. Мне Семен не звонил?
– Так он же с тобой там, в Ханты-Мансийске, или я чего-то путаю?
– Кто? Семен?
– Ну а кто же еще? Бедный мальчик, как ему Фельдшер кровь останавливал, ты бы видела. Там, между прочим, рядом стояла Танюшечка, и у нее было почти белое платье, мы сразу же солью…
– Тьфу на тебя! Дора, это не Семен, это Гунька.
– А разве Гунечку не могут по документам звать Семеном? Цирля, не пей из этой лужи, тебе потом еще детей кормить, да что же это такое? Лена, как ты думаешь, куда я могла перевесить твою половую тряпку?
– Гунечку по документам Пашей зовут. В шкаф, например, не могла, когда за брюками полезла?
– А вот и могла, кстати сказать. Очень даже я могла, вот мы сейчас шкаф-то и… Цирля! Я кому сказала. Куть-куть… Так и есть, я ее на ту твою шубу повесила, ну ничего, все уже высохло и почти совсем незаметно… Нет, не звонил Семен, зато… Так ты полезла в сумку или еще нет до сих пор? Мы же специально тебе туда положили такой гель, названия не помню, тюбик фиолетовенький, очень помогает детям, когда у них режутся зубы. Лена, так я еще надену те твои другие брюки? Ведь все равно на них уже Цирля кормила своих детей… Да, один из них точно твой, но какой именно – пока говорить не буду, мне надо в них как следует всмотреться.
Гораздо хуже, что у меня с вечера зубы резались, причем все сразу. На себя и так в зеркало без слез не взглянешь – потому что гормоны шумят, и я от хохота к рыданию за час несколько раз перебрасываюсь, так еще и десны ноют. Противно. Хотя на самом деле радоваться надо – первый раз после смены жизни съем хоть что-то нормальное. А то у меня этот кефир из свежих розовых ушей скоро закапает. Нет, фигуре-то полезно, килограммов так шесть, а то и восемь из меня за эти дни утекло, но…
Есть хочется! Селедки с мелким вареным картофелем. Чтобы картошинки по размерам – не больше сливы, желтые, рассыпчатые, со щедрыми кусочками холодного белого масла, которое по ним стекает и тянет за собой на дно тарелки накрошенный укроп. А сбоку – селедушка моя дорогая, остро нарезанная, серебристо-сизая, присыпанная колечками белого хрусткого лука. И в довесок – тяжелый ломоть хлеба. Того круглого, который можно пополам разрезать, вдыхая серо-теплый запах, посолить с одного краешка, чесночком потереть там, где корочка. Он такой свежий, дырчатый, не черствеет через полчаса, как нынешний, не крошится почти пенопластом, а тает во рту, не дожидаясь желтого картофельного уголка и серой дольки сочной сельди.
Если к завтрашнему утру хоть три зуба пробьются, спущусь вниз, в столовую, и в свое удовольствие этой самой селедки поем. Она у Тимки тут точно водится, равно как и любой другой соленый продукт, – они здесь привыкли давно, что омолодившиеся ведьмы всяческого гастрономического изврата требуют, начиная с птифуров и заканчивая настоящей советской тушенкой. Она, кстати, тоже вкусная, но с сельдью не сравнить. Хотя, конечно, больше трех кусочков в меня не влезет, желудок-то сжатый, привыкший к кефирно-творожному измывательству над собой.
Тут десну особо хлестким огнем дернуло: я сразу палец в рот сунула, нащупала подушечкой острый уголок пробившегося зуба. Ногти сейчас тоже вполне прорезаются, зудят. Так что я палец изо рта вынимать не хотела. Но пришлось – мобильный телефон зазвонил. Дора.
Я с ней и Евдокией уже говорила слегка – и сегодня, и вчера. Так, о пустяках каких-то поболтали. Мне отсюда после прожитого все пустяками кажется. На любую ситуацию сразу ответы перебирать начинаю из своих примеров. Совсем как в гимназические времена после экзамена: вроде ответила, свою оценку получила, а сижу, слушаю, как другие девочки отвечают, и мысленно вместе с ними учебник вспоминаю. Вроде как мозг разогнался, не может притормозить, работает вхолостую. Так и тут сейчас. Что Дора, что Жека про это состояние знают прекрасно, потому и обсуждают всяческие финтифлюшки. Вот и сейчас Дорка в своем репертуаре:
– Леночка, как включить стиральную машину? Я порошок засыпала, кнопки нажимаю, а огонечек не горит.
У меня розетка сбоку не очень удобно прилажена, из нее штепсель выпадает иногда. Я это Дорке и объясняю, стараясь не сильно шепелявить – с припухшими-то деснами и с парой пальцев во рту.
– Леночка, это зубки у тебя там, да?
А что ж еще-то? Рога с копытами и хвост в придачу? Так у нас их только студенты на практических заданиях отращивают, да и то комиссия обычно норовит сделать так, чтобы в билетах вместо этого что-то посимпатичнее выпадало – крылья, как у летучей мыши, или хоть кошачья мордочка вместо своей собственной. Вот у меня кожа сформируется, мимические морщинки пролягут, я тоже так позабавлюсь. Будем с Гунькой на пару дурачиться.
– А ты сумку разобрала уже или как?
Она издевается? У меня пальцы ломит так, что я халат не застегиваю, а только запахиваю, а от меня требуют багаж распаковать.
– Потому что там, между синим платочком, который я тебе положила, и белым, который тебе Дусенька на отход приготовила… Ты нашла платочек? Белый такой, с кружевом, мы его из пеленки для новорожденного сделали, тебе понравилось? А синий я купила в «Бен-Гурионе», уже перед вылетом, чтобы ты надела, как только волосы расти начнут. А они уже растут? А ты моим бальзамом…
– Так машинка заработала или как? – шепелявлю я. Получается «фофынка», но Доре без разницы.
– Сейчас, подожди… Тут что-то крутится такое… Никак не могу остановить, вроде бы это не деньги, но что-то же я постирала. Что у тебя в синих брюках лежало?
– А я помню? Дорка, зачем ты их стираешь?
– Потому что я готовила глинтвейн, а Цирля опрокинула кастрюлю, она после родов стала совершенно неуправляемая. Ну я зарастила себе кожу, а теперь пытаюсь спасти твои штаны.
А вот на кой шут Доре мои брюки от твидового комплекта понадобились? Тридцать пять лет в шкафу лежали ненадеванные – то они мне велики были, то малы.
– Потому что у вас тут очень холодно, а у меня с собой одни юбки, если не считать рейтуз, а это единственные твои штаны, в которые я еще влезаю.
– Да носи на здоровье. Ты, наверное, таблетки от моли постирала. Мне никто не звонил?
Я подсасываю палец и думаю о бессмысленном. Нужна была бы Семену – он бы у меня номер мобильного попросил.
– Звонила соседка в дверь, я ей все сказала, как полагается, сегодня она ко мне зайдет тебя помянуть. Где у тебя твои хорошие фотографии? Я все пересмотрела, но там в основном ты еще другая или совсем не одна, понимаешь?
– Понимаю. А кроме соседки, больше никто?
– Ой! Леночка, это не таблетки от моли, это карточка какая-то, вроде бы документ. У тебя кредитки не было дома?
Да если бы и была, стала бы я ее держать в брючатах, которые не ношу?
– Сейчас, подожди, я попробую остановить машинку и все вытащить. Где тут… Вот… Так ты открыла сумку сбоку или нет? Там, где платочки лежат, ну я тебе говорила, что синенький я тебе взяла в аэропорту. Ой, тут чего-то капает, кажется, вода… Цирля! Цирля! Слетай за тряпкой, что ты тут мне лежишь, это вполне свежий хлеб, нечего на нем валяться… Ты представляешь, там у нее у всех котят уже открылись глаза, и стало видно еще кое-что. Кажется, там две кошавки и один крылатик, рыженький… Только я тебе еще ничего не обещаю, понимаешь?
Тут я вылезшим зубом в проросший ноготь чуть не вцепилась – это ж мне Дорка котенка, кажется, собирается бронировать. По этому поводу пускай хоть сама целиком в мою стиральную машину забирается и с ее помощью все этажи заливает, я ей слова не скажу.
– Нет, ну ты посмотрела в сумке или ты мне ответила, а я не слышала? Так, Леночка, это какая-то очень важная карточка, тут много мелких букв, твоя фотография и черная полоска для магнитного замка.
– Дора, иди лесом, это пенсионное для бесплатного проезда. От него пользы – как от николаевских банкнот. Мне Семен не звонил?
– Так он же с тобой там, в Ханты-Мансийске, или я чего-то путаю?
– Кто? Семен?
– Ну а кто же еще? Бедный мальчик, как ему Фельдшер кровь останавливал, ты бы видела. Там, между прочим, рядом стояла Танюшечка, и у нее было почти белое платье, мы сразу же солью…
– Тьфу на тебя! Дора, это не Семен, это Гунька.
– А разве Гунечку не могут по документам звать Семеном? Цирля, не пей из этой лужи, тебе потом еще детей кормить, да что же это такое? Лена, как ты думаешь, куда я могла перевесить твою половую тряпку?
– Гунечку по документам Пашей зовут. В шкаф, например, не могла, когда за брюками полезла?
– А вот и могла, кстати сказать. Очень даже я могла, вот мы сейчас шкаф-то и… Цирля! Я кому сказала. Куть-куть… Так и есть, я ее на ту твою шубу повесила, ну ничего, все уже высохло и почти совсем незаметно… Нет, не звонил Семен, зато… Так ты полезла в сумку или еще нет до сих пор? Мы же специально тебе туда положили такой гель, названия не помню, тюбик фиолетовенький, очень помогает детям, когда у них режутся зубы. Лена, так я еще надену те твои другие брюки? Ведь все равно на них уже Цирля кормила своих детей… Да, один из них точно твой, но какой именно – пока говорить не буду, мне надо в них как следует всмотреться.
6
Зубной гель и кой-какие предметы интимного пользования мне очень пригодились, а вот с халатами Жека перемудрила. Уложила мне в сумку вот этот страшный байковый, в котором я даже в коридор выйти как-то стесняюсь, и шелковую тряпочку на пышных бретелях – я ее сперва за комбинацию приняла. Чудесная вещица, но мне ее надевать пока рановато. Так что наутро пришлось к завтраку спускаться в юбке и кофточке из жизни Лики Степановны. Ну не в спортивном же костюме на люди показываться. Зато мне эта одежда была сильно велика (что не могло не радовать). Да еще я зубы себе почистила с утра пораньше – все четыре. А платочек Доркин голубенький и вправду к наряду очень подходил – жаль только, что полюбоваться им было почти некому.
За столом нас трое собралось – молчаливая Варенька с повадками своих любимых морских мышей, сонный Тимофей (второй час дня всего, рано тут завтракают), ну и я.
С вечера мне так селедки хотелось, просто жить без нее не могла. А сейчас увидела, пожевала краешек, ну и отставила тарелку. Переждала я своей селедочки.
Зато запах от капустного пирога жить мешал. Много я все равно сейчас не съем, а от одного кусочка плохо не будет. Тем более что такие пироги не каждый день попадаются: огромный, размерами чуть ли не с крышку от письменного стола, дрожжевой, с ломкой лакированной корочкой, под которой прячется россыпь почти прозрачной томленой капусты в мелком яичном крошеве. А дно у пирога плотное, но не пригорелое, даже моими зубами легко жуется.
Я себе ухватила порцию, размельчила на кусочки, чтобы разжевывать сподручнее было, и от души позавидовала Тимке-Коту, который это кулинарное великолепие резал широкими ломтями, а потом руками прям в себя отправлял. А от пирога вроде как почти и не убывало. Куда ж его столько? Ждем кого-то?
– А ты как думала, Ириновна? Через час вертолет нарисуется, привезут одного такого, с пробоиной в борту. Будем с Варькой его по кускам раскладывать, как пасьянс «Наполеон».
– «Могила Наполеона», – скорректировала Варенька, чашечку кофейную на лепесток блюдца поставила и из-за стола отступала. Видимо, к своим мышкам и пробиркам ускакала.
– Чего там с Гунькой вообще? – светски интересуюсь я, управившись со свой минималистической порцией пирога.
Тимофей выразительно жует и не менее выразительно смотрит поверх моего платочка. Нельзя про такие вещи лишний раз спрашивать, а то навредишь. И я срочно исправляюсь, уцепившись за случайный факт:
– Ты же вроде говорил, что знаешь его. Откуда? Тебя в Москве давно не было. Он сюда приезжал? Расскажи, а? А то я про него ничего совсем не знаю, а как-то неудобно, он же мне временный ученик. И муж заодно.
Тимка-Кот одобрительно кивает – понимает, что я разговор от опасного увожу.
– Да приезжали они сюда со Старым. Лет шесть или восемь назад, что ли. Так сразу и не вспомнить, когда именно…
– Омоложаться? – по-настоящему интересуюсь я.
За столом нас трое собралось – молчаливая Варенька с повадками своих любимых морских мышей, сонный Тимофей (второй час дня всего, рано тут завтракают), ну и я.
С вечера мне так селедки хотелось, просто жить без нее не могла. А сейчас увидела, пожевала краешек, ну и отставила тарелку. Переждала я своей селедочки.
Зато запах от капустного пирога жить мешал. Много я все равно сейчас не съем, а от одного кусочка плохо не будет. Тем более что такие пироги не каждый день попадаются: огромный, размерами чуть ли не с крышку от письменного стола, дрожжевой, с ломкой лакированной корочкой, под которой прячется россыпь почти прозрачной томленой капусты в мелком яичном крошеве. А дно у пирога плотное, но не пригорелое, даже моими зубами легко жуется.
Я себе ухватила порцию, размельчила на кусочки, чтобы разжевывать сподручнее было, и от души позавидовала Тимке-Коту, который это кулинарное великолепие резал широкими ломтями, а потом руками прям в себя отправлял. А от пирога вроде как почти и не убывало. Куда ж его столько? Ждем кого-то?
– А ты как думала, Ириновна? Через час вертолет нарисуется, привезут одного такого, с пробоиной в борту. Будем с Варькой его по кускам раскладывать, как пасьянс «Наполеон».
– «Могила Наполеона», – скорректировала Варенька, чашечку кофейную на лепесток блюдца поставила и из-за стола отступала. Видимо, к своим мышкам и пробиркам ускакала.
– Чего там с Гунькой вообще? – светски интересуюсь я, управившись со свой минималистической порцией пирога.
Тимофей выразительно жует и не менее выразительно смотрит поверх моего платочка. Нельзя про такие вещи лишний раз спрашивать, а то навредишь. И я срочно исправляюсь, уцепившись за случайный факт:
– Ты же вроде говорил, что знаешь его. Откуда? Тебя в Москве давно не было. Он сюда приезжал? Расскажи, а? А то я про него ничего совсем не знаю, а как-то неудобно, он же мне временный ученик. И муж заодно.
Тимка-Кот одобрительно кивает – понимает, что я разговор от опасного увожу.
– Да приезжали они сюда со Старым. Лет шесть или восемь назад, что ли. Так сразу и не вспомнить, когда именно…
– Омоложаться? – по-настоящему интересуюсь я.