Мартти ЛАРНИ
ПРЕКРАСНАЯ СВИНАРКА
или Неподдельные и нелицеприятные воспоминания экономической советницы Минны Карлссон-Кананен, ею самой написанные
Предисловие,
КОТОРОЕ СЛЕДУЕТ ПРОЧЕСТЬ
Однажды в декабре 1958 года, вечером — едва кончили передавать последние известия — у меня зазвонил телефон, и незнакомый женский голос назвал мое имя.
— Говорит экономическая советница Минна Карлссон-Кананен. Я хочу побеседовать с вами о деле, весьма для меня важном. Не могли бы вы сейчас приехать ко мне? Через десять минут моя машина будет у вашего подъезда.
Двадцатью минутами позже я был на Кулосаари в роскошном особняке видной предпринимательницы, известной также своей благотворительной деятельностью. Я тут же узнал хозяйку дома, ибо в течение многих лет видел ее бесчисленные портреты на страницах газет и журналов. Это была высокая, статная женщина, виски которой слегка тронула седина. Красивое лицо ее выражало усталость и было почти сурово. Она говорила по-фински без ошибок, но с легким иностранным акцентом.
— Прошу прощения за то, что я осмелилась побеспокоить вас. Вы один из тех одиннадцати финских писателей, которые ни разу не обращались в мой Фонд за ссудами и пособиями для продолжения своей литературной деятельности, и единственный, кого мне удалось поймать по телефону. Пожалуйста, садитесь! Виски, коньяк, шерри?
— Спасибо, не надо ничего.
— Отлично, я и сама не употребляю алкоголя. Но ведь я не писательница, а деловая женщина, что дает мне право на некоторые вольности. Не в моем обычае долго толочь воду в ступе, а потому перехожу прямо к делу. Я завтра уезжаю из Финляндии и больше, по-видимому, не вернусь в эту страну; разве что наведаюсь как-нибудь проездом. Последние два года я жила тихо, уединенно и за это время, используя личные дневники, написала воспоминания о некоторых событиях моей жизни. Мне хочется опубликовать эти воспоминания отдельной книгой, для чего нужна ваша помощь. Поскольку финский язык для меня не родной, в рукописи, естественно, имеются ошибки. Я прошу вас устранить грамматические погрешности, а затем направить мой труд издателю. Потом вы подадите счет в кассу Фонда, носящего мое имя, и ваше усердие будет оплачено. Я распоряжусь, чтобы приготовили деньги для вас. Вот и все, что я хотела сказать.
Она передала мне рукопись и встала, собираясь проводить меня в переднюю. Я осмелился полюбопытствовать относительно ее дорожных планов. Она ответила в своей спокойной манере:
— Сначала я думала переселиться на Канарские острова, но, съездив туда для ознакомления, тотчас отказалась от этой идеи. Поселиться там — все равно что переехать на Коркеасаари! Моя секретарша целый год искала подходящее место и в конце концов нашла. Итак, я уезжаю на острова Галапагос, где мне удалось купить пять тысяч гектаров земли. Там уже готова пристань для моих яхт и аэродром. Идеальное место для человека, которому надоело общество себе подобных. Ни радио, ни телевидения, ни электричества, ни полиции, ни любопытных соседей. Этот особняк со всей движимостью я сегодня передала в ведение моего Фонда. Ну вот и все. Я надеюсь, вы исполните мою просьбу и позаботитесь о том, чтобы эти скромные воспоминания стали книгой.
Аудиенция продолжалась пятнадцать минут.
И вот теперь я наконец исполнил просьбу экономической советницы Минны Карлссон-Кананен: ее мемуары выходят в свет. Я не стал ничего менять в них, хотя трудно было удержаться; лишь некоторым известным лицам я дал вымышленные имена — в силу пиетета. Однако могу заверить, что персонажи, фигурирующие в воспоминаниях, не являются плодом воображения.
Хельсинки, май 1959 г. М.Л.
— Говорит экономическая советница Минна Карлссон-Кананен. Я хочу побеседовать с вами о деле, весьма для меня важном. Не могли бы вы сейчас приехать ко мне? Через десять минут моя машина будет у вашего подъезда.
Двадцатью минутами позже я был на Кулосаари в роскошном особняке видной предпринимательницы, известной также своей благотворительной деятельностью. Я тут же узнал хозяйку дома, ибо в течение многих лет видел ее бесчисленные портреты на страницах газет и журналов. Это была высокая, статная женщина, виски которой слегка тронула седина. Красивое лицо ее выражало усталость и было почти сурово. Она говорила по-фински без ошибок, но с легким иностранным акцентом.
— Прошу прощения за то, что я осмелилась побеспокоить вас. Вы один из тех одиннадцати финских писателей, которые ни разу не обращались в мой Фонд за ссудами и пособиями для продолжения своей литературной деятельности, и единственный, кого мне удалось поймать по телефону. Пожалуйста, садитесь! Виски, коньяк, шерри?
— Спасибо, не надо ничего.
— Отлично, я и сама не употребляю алкоголя. Но ведь я не писательница, а деловая женщина, что дает мне право на некоторые вольности. Не в моем обычае долго толочь воду в ступе, а потому перехожу прямо к делу. Я завтра уезжаю из Финляндии и больше, по-видимому, не вернусь в эту страну; разве что наведаюсь как-нибудь проездом. Последние два года я жила тихо, уединенно и за это время, используя личные дневники, написала воспоминания о некоторых событиях моей жизни. Мне хочется опубликовать эти воспоминания отдельной книгой, для чего нужна ваша помощь. Поскольку финский язык для меня не родной, в рукописи, естественно, имеются ошибки. Я прошу вас устранить грамматические погрешности, а затем направить мой труд издателю. Потом вы подадите счет в кассу Фонда, носящего мое имя, и ваше усердие будет оплачено. Я распоряжусь, чтобы приготовили деньги для вас. Вот и все, что я хотела сказать.
Она передала мне рукопись и встала, собираясь проводить меня в переднюю. Я осмелился полюбопытствовать относительно ее дорожных планов. Она ответила в своей спокойной манере:
— Сначала я думала переселиться на Канарские острова, но, съездив туда для ознакомления, тотчас отказалась от этой идеи. Поселиться там — все равно что переехать на Коркеасаари! Моя секретарша целый год искала подходящее место и в конце концов нашла. Итак, я уезжаю на острова Галапагос, где мне удалось купить пять тысяч гектаров земли. Там уже готова пристань для моих яхт и аэродром. Идеальное место для человека, которому надоело общество себе подобных. Ни радио, ни телевидения, ни электричества, ни полиции, ни любопытных соседей. Этот особняк со всей движимостью я сегодня передала в ведение моего Фонда. Ну вот и все. Я надеюсь, вы исполните мою просьбу и позаботитесь о том, чтобы эти скромные воспоминания стали книгой.
Аудиенция продолжалась пятнадцать минут.
И вот теперь я наконец исполнил просьбу экономической советницы Минны Карлссон-Кананен: ее мемуары выходят в свет. Я не стал ничего менять в них, хотя трудно было удержаться; лишь некоторым известным лицам я дал вымышленные имена — в силу пиетета. Однако могу заверить, что персонажи, фигурирующие в воспоминаниях, не являются плодом воображения.
Хельсинки, май 1959 г. М.Л.
Глава первая
КТО Я ТАКАЯ?
Близких друзей у меня не было никогда. Что касается моих близких знакомых, которым я в течение ряда лет оказывала значительную материальную помощь, то многие из них, как бы желая выказать свою благодарность, настойчиво убеждали меня написать мемуары. Я всегда решительно отвергала такого рода заигрывание, в искренности которого позволительно сомневаться. Лесть подобна духам: можно упиваться их ароматом, но пить их нельзя. По этой причине мною овладевает чувство отвращения, когда знакомые восторгаются моей необычайно хорошо сохранившейся внешностью, коллекциями драгоценностей и крупными суммами, которые я отпускаю на благотворительные цели, и восклицают чуть ли не со слезами на глазах:
— Ах, милая Минна! Ты непременно должна написать мемуары, у тебя такой опыт, ты так много видела и столько пережила… всему миру ты известна как элегантная и образованная женщина — настоящая леди!
После таких излияний я обычно изображала глубокую растроганность — в жизни постоянно приходится играть всевозможные роли — и благодарила моих знакомых за внимание, хотя мне следовало быть честной перед самой собою и сказать им: «Тю-тю-тю! Вы столько накурили фимиама, что моя душа скоро покроется сажей. Но ваше рвение совершенно напрасно, ибо в погребке у меня почти неограниченное количество виски и доброго коньяку и мой шофер тут же отвезет вас домой, как только вы начнете спотыкаться и сбиваться с мысли…»
Я очень хорошо понимаю людей, которые в скучном обществе тоскуют по одиночеству и удаляются на минуточку в туалет. Скука общественной жизни, или, лучше сказать, светской жизни, стала тяготить меня уже три года назад. И я своевременно устранилась. Я чувствовала себя настоящей леди, но всегда боялась, как бы в один прекрасный день меня не стали называть Grand Old Lady — почтенной старой леди, что было бы ужасно.
Итак, я уже упомянула, мои знакомые убеждали меня писать мемуары. Они настаивали на этом, очевидно полагая, что я все равно ничего писать не стану, так как не посмею рассказывать о своем прошлом, не посоветовавшись с адвокатом, или что я вообще не способна рассказывать интересно о делах, которые на самом деле весьма неинтересны. Так они думали, но это указывает лишь на то, что их мозги безнадежно заскорузли и заплесневели. Они плохо знают меня и не понимают, что моя добрая слава покоится не на тех поступках, от которых я воздержалась. Если я теперь вопреки своим прежним убеждениям сажусь за пишущую машинку и собираюсь писать всякое слово в строку (строка получится длинная, в ней найдут свое место и неприятные слова), это происходит по следующим причинам: орава моих эмоций с некоторых пор стала поднимать безумный крик, точно банда наемных подстрекателей, и мне хочется заявить во всеуслышание, что я отнюдь не ушла в свою скорлупу ради того, чтобы наедине беседовать со своей нечистой совестью, а просто я убегаю от зависти женщин и от глупости мужчин; я хочу показать, что и женщина может быть социально талантливой, например, отличной характерной актрисой, играющей все роли так, что ей верят и награждают аплодисментами.
В последние годы я прочла целую груду различных мемуаров и с грустью пришла к выводу, что для подобной стряпни не требуется особенно ценных продуктов. Авторы названных сочинений раскрывают кладовые своей памяти прежде всего потому, что это модно; к тому же иные из них считают непоправимым бедствием свой уход со сцены и то, что грядущие поколения ничего не будут знать о столь незаменимых личностях, которые жили в нашем передовом культурном государстве. Они упускают из виду, что кладбища Финляндии заполнены могилами людей, тоже когда-то веривших, что мир без них не устоит.
Те полтораста томов воспоминаний, на чтение которых я убила пятьсот дней, благоразумная хранительница моей библиотеки деликатно переправила на чердак или сплавила букинистам. Эти книги до того походили друг на друга, что вполне могли оказаться произведениями одного автора. Во-первых, они целомудренны, как поэзия Эркко, а их творцы… ах, и могло же найтись в нашей маленькой стране столько бескорыстных, благородных, неутомимых, одаренных, образованных, мудрых, человеколюбивых, скромных, незаметных, самоотверженных, патриотичных и конструктивных характеров! Если на их репутации раньше и было случайное некрасивое пятнышко или раздражающая ценителей красоты бородавка, то широкие мазки воспоминаний под конец надежно прикрыли их слоем краски, радующей глаз. И хотя известно, скажем, что автор в свое время сидел в тюрьме за государственную измену или за подстрекательство к мятежу, за неуплату налогов или за гомосексуализм, тем не менее в воспоминаниях эти маленькие грешки оборачиваются гражданскими добродетелями, на которые призывается читательское благословение.
Многие мемуары напоминают адвокатскую речь или ванную комнату: и то и другое специально создано для очищения. Мемуаристы представляют себя белыми, как сахар, ангелочками, чьи неземные мысли и радужные помыслы недосягаемы для всяких внешних раздражений. Их моральные цели возвышенны; они всегда поступают правильно не в надежде на вечное блаженство, а просто от сознания того, что это правильно.
Признаюсь честно, я не поднимаюсь до таких высот. Я эгоистична; мой эгоизм повсюду находит для себя пищу. Я не перестаю ухаживать за своими ногами ради того, чтобы носить тесные туфли. Я не замечаю в себе ни малейших признаков старости и всегда больше думаю о своей внешности, чем о здоровье. У меня также имеются свои непоколебимые принципы: например, я охотнее дарю, чем даю в долг, поскольку и то и другое обходится одинаково дорого. Я не считаю себя порочной, хотя моя нравственность и не укладывается в катехизис Лютера. У меня нет литературных склонностей, как у некоторых авторов воспоминаний. В продолжение более чем двадцати лет моей любимейшей книжкой была чековая, — в ней я находила священную поэзию деловой женщины для себя и для своих хороших знакомых. Моя литературная деятельность ограничилась подписыванием деловых писем, торговых соглашений и чеков, а также двумя любовными письмами, которые остались неотосланными. Я не понимаю современной поэзии и картин Пикассо, поскольку их значение надо разгадывать.
Стоит мне появиться где-нибудь в обществе, газеты помещают мой портрет с подписью, начинающейся, почти неизменно, словами: «Известная своими благотворительными пожертвованиями деятельница культурного фронта…»
Портретом я обычно бываю довольна, но от текста меня тошнит, а поскольку у меня скверная привычка браниться, я со вздохом восклицаю: «О, ч-черт, какое свинство!..»
«Известная…» Вот уж действительно! «Всем известная», которую, однако, никто не знает! Меня знают лишь потому, что я сорю деньгами у всех на виду. Случай наградил меня богатством, окружение — предрассудками. Поскольку весьма вероятно, что после моей смерти какой-нибудь худосочный рыцарь пера или простодушный новобранец гуманитарных наук примется стряпать описание моей жизни, я хочу теперь добровольно и без малейшей корысти предложить сухих дров будущему повару моей биографии. Ибо что же он иначе сможет узнать обо мне? Только то, что написано в книге «Кто есть кто?» да в двух-трех матрикулах. Но на этом супа не сваришь. Что вы скажете, читатель? Откройте, пожалуйста, «Кто есть кто?» на букве «К» и вы найдете там следующее:
Карлссон-Кананен Минна Эрмина Эрнестина, экономическая советница, Хельсинки. Род. в Виргинии (Миннесота, США) 19. IX.04.
Родители: полковник, ресторатор Борис Баранаускас и Натали Густайтис. Супр.: 1) фабрикант Армас Карлссон, 34 — 36; 2) горный советник Калле Кананен, 39, разв. — 40. Изучала языки. Экон. советница 46. Увл.: путешеств. и коллекц. драгоц. украшений.
У меня сотни знакомых, сгорающих от любопытства. Они желают знать о моем прошлом якобы для того, чтобы лучше понять мою теперешнюю жизнь. То и дело вокруг меня возникают слухи, за которыми следуют противные жандармские отряды подозрений. Злейшие распространители слухов — это мужчины, их мысли так и вертятся вокруг спекуляций, хищений и уголовных преступлений. Зато женщины чувствуют себя гораздо увереннее в сфере супружеских измен, любовных приключений, вымогательств и абортов. Единственный человек из числа моих знакомых, выработавший своего рода иммунитет против ветряной оспы любопытства, — это моя старая кухарка Ловийса, большая специалистка своего дела и очаровательно наивная женщина. Все, что ей в жизни хочется узнать, она находит в поваренной книге.
Однако мне ведь почти нечего скрывать. Все знают, что по возрасту я пока еще ближе к пятидесяти, чем к шестидесяти годам. Не впадая в самолюбование, осмелюсь утверждать, что я хорошо «сохранилась». Благодаря высокому росту — сто семьдесят три сантиметра — я выгляжу очень стройной, хотя вес мой достигает семидесяти килограммов. Грудь у меня кругла и упруга, руки гибки, шея гладкая, красивых очертаний. На лице нет еще ни одной морщинки, никаких признаков дряблости. Я глубоко благодарна Елизавете Арденн, Елене Рубинштейн и Максу Фактору, чьими неустанными заботами поддерживается привлекательность женщины даже в ту пору, когда страсти ее начинают понемногу успокаиваться.
Я вовсе не скрываю своего происхождения. Мои родители были литовцы. Отец служил в старой русской армии, дослужился до полковника, был замешан в каком-то деле со взятками и уволен в отставку. Тогда, еще в самом расцвете сил, он эмигрировал в Америку. Благодаря знанию языков он получил место официанта в кабачке американского литовца мистера Густайтиса, влюбился в дочь хозяина, которая и стала его законной супругой за два месяца до моего рождения. Следовательно, я появилась на свет как стопроцентная американка.
Отец моей матери был человеком болезненным: долгие годы его мучила заработанная в угольных шахтах астма и, кроме того, профессиональная болезнь кабатчиков — тихо подкрадывающийся алкоголизм. Как мне рассказывали, он питал особое пристрастие к мексиканскому рому, который частенько вызывает тяжелые помешательства. Дедушка воображал себя не то Авраамом Линкольном, не то Иваном Грозным. По счастью, маленький придворный шут господа бога закончил свое земное странствие уже к рождеству 1904 года, и с тех пор кабачок перешел в собственность моей матери и в распоряжение моего отца. Два года спустя отец получил американское гражданство вместе с первыми неудобствами критического возраста: он не мог больше оставаться верным своей жене. Бракоразводный процесс родителей закончился просто идеально: я и кабак остались мамочке, а папаша получил горничную и чемоданы.
Борис Баранаускас, мой отец, внешность которого я и теперь помню очень живо, упаковал чемоданы и уехал с новой женой в Калифорнию. Больше я о нем ничего не слышала. Возможно, он провалился сквозь землю во время грандиозного землетрясения в Сан-Франциско или сгорел дотла во время последовавшего затем пожара. Как это ни странно, я никогда не скучала по отцу, хотя мать нередко рассказывала мне о нем упоительные истории, доставая из заветных недр своего сундука старую фотографию, на которой полковник Баранаускас походил на бубнового короля. По ее рассказам, этот светловолосый красавец ростом был с Петра Великого, и при этом живой — точно ртуть.
Едва мне исполнилось пять лет, я получила нового отца. На этот раз мама выбрала — как бы для пробы — финна да еще сугубо серьезного и молчаливого, коренного уроженца Хяме. Он был старше мамы лет на тридцать и, видимо, знал счастье в любви, потому что остался старым холостяком. Звали его Виктор Кэйн (некогда Вихтори Кейнанен из Туулоса). Он лет двадцать проработал на рудниках в Миннесоте. Это был превосходный муж: добрый, послушный, огромный, как слон, и почти такой же неразговорчивый. Надежда разбогатеть завлекла его в Америку, однако его надежды сбывались только во сне. Так как он по-английски за многие годы сумел усвоить лишь некоторые, особо употребительные слова, нам с мамой пришлось учиться говорить по-фински. Я же поневоле совсем превратилась в американскую финку, потому что Виктор определил меня в финскую воскресную школу.
Их брак, видимо, оказался удачным, поскольку мама уже имела некоторый опыт супружеской жизни, а отчим — кое-какие сбережения. Благодаря различию языков потребовался не один год, прежде чем они смогли по-настоящему ссориться. Разногласия между ними возникали в основном из-за названия кабачка: шестнадцать лет он назывался «Кристалл-бар», но теперь Виктор хотел переименовать его в «Вик-бар». И переименовал. В последний день сентября 1922 года витрина кабачка украсилась новой вывеской и в честь этого торжества каждому посетителю выдавали один стаканчик виски бесплатно. Шахтеры-финны из Виргинии толпою повалили в храм веселья и, пропустив рекламный стаканчик, напились допьяна за свои деньги. А чтобы добрый хмель не пропадал зря, они вечером устроили массовую драку, во время которой избили всех клиентов, не говоривших по-фински. Два дня спустя шериф города повесил на дверях «Вик-бара» следующее объявление: «Индейцам и финнам спиртных напитков не подают».
Мне было до боли стыдно, хотя я не была ни индианкой, ни финкой. Я стала избегать общества финнов и наотрез отказалась петь их нагоняющие сон монотонные народные песни на торжественных вечерах в «Финском холле». Мне только что исполнилось семнадцать лет; я училась в колледже языкам и коммерческой переписке и по натуре была типичной стопроцентной американкой, которые обычно умалчивают о своей родословной и о национальности родителей.
«Вик-бар» был уютным местечком, где по традиции вечерами и в воскресные дни собирались финны. Но как только им запретили подавать спиртное, бар стал пустовать. Порою казалось, будто судьба уехала в отпуск, а нас бросила. Мама видела будущее в тревожном свете, но отчим продолжал питать надежды, которые, правда, ничего не стоили. В его сновидениях все доставалось ему, а возможные излишки он делил между матерью и мною. В один прекрасный вечер на его красном, как примула, лице появилось выражение одержимости. Он сунул за щеку порцию жевательного табаку и откашлялся с таким значительным видом, точно решился на великий подвиг. Обычно он говорил редко, да метко. На сей раз он, однако, отступил от этого правила и начал распространяться длинно и тягуче.
— До того уж плохо идет этот бизнес, ну просто из рук вон. Люди бы и рады выпить, но раз нельзя… Все этот шериф, чтоб ему, — такой сановабич. Невозможно больше вести дело, носсэр. А доллары тают как весенний снег. Иди в шахты — спину надорвешь, иди на ферму — насидишься безработным… Выходит, самое время укатывать…
Он говорил на простом языке американских финнов, но мы долго не могли уловить смысл его слов. Это была стариковская мудрость, которая ищет подкрепления в табакерке, бедная и тощая, как снятое молоко. На трехминутное дело он потратил более трех часов. В переводе на современный финский язык он предлагал следующее: «Содержать кабак больше не имеет смысла, поскольку финнам ход в него закрыт, а другие национальности не способны пропивать столько, чтобы обеспечить нам приличный доход. Стало быть, кабак надо продать тому, кто предложит за него наибольшую цену. А затем…»
— Что же мы будем делать дальше? — спросила я у Виктора, которого так и не научилась называть отцом.
— Велл, дальше — укладывать сьюткэйсы и ехать в Финляндию.
— В Финляндию! Неужели маме и мне надо ехать в Финляндию?
— Йес, сэр. Именно туда, и не раздумывая.
Предложение Виктора мне казалось совершенным безумием. О Финляндии я не знала ничего, так как география в нашей школе была свободным предметом, а редко кто учит уроки, которые не обязательны. Но все-таки я кое-что слышала от американских финнов об этой далекой стране, где, по их словам, царили нескончаемая гражданская война, классовая ненависть, ужасная бедность и морозы; где люди питались исключительно салакой и сосновой корой, ходили в опорках и рожали детей в курных банях; где все дрались финками и безменами, читали Апостол и Калевалу и откуда каждый мечтал эмигрировать в Америку. Так описывали мне свою родину многие финские переселенцы, которые в начале века приехали в Миннесоту и работали на шахтах. И в такую-то страну я должна была эмигрировать, я, стопроцентная американка! Я чувствовала себя бесполезной, словно булавка, лишенная своей головки. Все же я стала отчаянно сопротивляться, решительно отказывалась ехать и, помнится, даже прибегла к убедительной силе слез. Но мама, напротив, была покладиста, как складной ножик. Променяв свободу на мужа, она готова была следовать за ним куда угодно, вплоть до Финляндии. Дело было не в любви и даже не привязанности ее к Виктору, а в каком-то чувстве беззащитности, в боязни остаться без мужа, который уже научился обращаться с женой, как с кассовым аппаратом и машинкой для штопки носков. Пока Виктор, преодолевая некоторую клейкость мысли, схематически набрасывал перед нами картины будущей счастливой жизни, мама слушала молча. Она знала по опыту: если мужу не дать всего, что он хочет, — потеряешь мужа. А если отдашь ему все, что имеешь, — тоже потеряешь его. Самое лучшее, следовательно, оставаться пассивной. Так она и поступала. Она только слушала и наблюдала за моим настроением. А затем стала осторожно уговаривать, пытаясь обратить меня в наивную веру Виктора. Она могла, казалось, объяснить все, что угодно, кроме того, при чем здесь она.
— Милая Минна, подумай же серьезно о деле. Ты ведь видишь, бар ежедневно приносит нам только убытки. Необходимо продать его как можно скорее. Твой отец — хороший человек…
— Мой отец?
— Да, я имею в виду Виктора.
— Хорошо, так и говори о Викторе, а не о моем отце.
— Минна! Я ожидала от тебя большей деликатности.
— Какой вздор! Девочка права, — перебил ее Виктор. — Она не должна титуловать меня иначе, как Виктор или Вик. К черту формальности!
Беседа текла несколько вяло, но, во всяком случае, для меня окончательно выяснились намерения моих родителей. Итак, они решили ехать в Финляндию. У Виктора были небольшие сбережения, с помощью которых он намеревался открыть в Хельсинки столовую на американский манер: этакую маленькую кормушку, где подают котлеты «гамбургеры», жареную картошку и «горячих собак» — так американцы называют сосиски с булочкой. Больше ничего. Виктор хотел донести до своей отсталой родины свежее дуновение большого мира. Он слышал от некоторых американских финнов, побывавших в Финляндии, что все заграничное — в Хельсинки козырь. Наконец-то настало его, Виктора, время! Американские котлеты в столице Финляндии! Это уже что-то новое. Это будет его джокер.
Однако, кроме котлет-«гамбургеров», Виктор предложил нам с мамой еще кое-что. Говорят, от Хельсинки до Литвы рукой подать, а поскольку родственники моей матери и моего отца живут в Каунасе, мы сможем, когда угодно, навещать их. Позднее, правда, выяснилось, что Виктор никогда не бывал в Хельсинки и не имел ни малейшего понятия о расстояниях между географическими пунктами. Просто он вообразил, что путь от Хельсинки до Каунаса примерно такой же длины, как от его родного местечка Туулоса до губернского центра Хямеенлинна.
Кормление «гамбургерами» жителей Хельсинки было для Виктора джокером, с помощью которого он надеялся выиграть будущее. Литва явилась тузом, которым он окончательно добил мою мать. Но, помимо этих, у него нашлись еще хорошие карты, чтобы разыграть в покер и мое будущее. Мать стала подыгрывать ему. Однажды вечером, когда мы с нею были одни, она так сыграла картами Виктора.
— Дорогая Минночка. Тебе уже исполнилось семнадцать лет, и с тобой можно говорить, как со взрослой девушкой. Поедем в Финляндию, тебя там ожидает прекрасное будущее. Финские мужчины обожают иностранок, так же как финские женщины сходят с ума по иностранцам. В Финляндии у тебя будут все возможности хорошо выйти замуж. Я имею в виду — ты сможешь заполучить богатого мужа.
— Но я же не могу бросить учебу.
— Доучишься в Финляндии.
— А разве там есть высшие школы?
— Виктор полагает, что есть.
— Но я даже финского языка не знаю по-настоящему.
— Говорят, его и сами финны не знают. Они разговаривают по-шведски и еще на каких-то диалектах.
Возникла долгая пауза. Очень трудно было понять, зачем я должна ехать на поиски мужа в бедную, несчастную страну, из которой все бегут в богатую Америку. Виктор столько рассказывал об отсталой и убогой жизни в Финляндии (даже котлеты для них диковина!), что я уже ясно видела перед собой деревянные ложки, кадку с толокном и пару лаптей. Как часто он говорил, что «на старой родине» мытье посуды не составляет никакой проблемы для хозяек, ибо семьи живут испокон веков и поныне, питаясь «из руки — да в рот».
Мама посмотрела мне в глаза и упустила хороший случай промолчать.
— Ну вот что, Минна. Ответь же мне прямо, поедешь ты с Виктором и со мною? Как Виктор сказал, ты ведь сможешь вернуться обратно, если тебе в Финляндии не понравится.
— Я уже заранее знаю, что мне там не понравится. Там и самим-то финнам жить невмоготу: разбегаются кто куда и начинают ругать свою родину, как только перейдут через ее границу.
Мать молчала, и разговор на сей раз этим окончился. Но недели через две она снова получила возможность вернуться к наболевшей теме. В одной женской газете был помещен гороскоп на следующий месяц. (Я верила в гороскопы, и моя вера еще более укрепилась несколько лет спустя, когда мне в руки попался учебник астрологии, написанный известным финским генералом.) Мама с большой готовностью прочла мне вслух газетный гороскоп. Хотя я, как рассудительная девушка, знала, что приятная внешность и прежде всего красивые ножки лучше всех гороскопов говорят о моем блестящем будущем, я все же отнеслась с большим уважением к Дельфийскому оракулу Миннесоты, рекомендовавшему мне ехать за границу.
— Ах, милая Минна! Ты непременно должна написать мемуары, у тебя такой опыт, ты так много видела и столько пережила… всему миру ты известна как элегантная и образованная женщина — настоящая леди!
После таких излияний я обычно изображала глубокую растроганность — в жизни постоянно приходится играть всевозможные роли — и благодарила моих знакомых за внимание, хотя мне следовало быть честной перед самой собою и сказать им: «Тю-тю-тю! Вы столько накурили фимиама, что моя душа скоро покроется сажей. Но ваше рвение совершенно напрасно, ибо в погребке у меня почти неограниченное количество виски и доброго коньяку и мой шофер тут же отвезет вас домой, как только вы начнете спотыкаться и сбиваться с мысли…»
Я очень хорошо понимаю людей, которые в скучном обществе тоскуют по одиночеству и удаляются на минуточку в туалет. Скука общественной жизни, или, лучше сказать, светской жизни, стала тяготить меня уже три года назад. И я своевременно устранилась. Я чувствовала себя настоящей леди, но всегда боялась, как бы в один прекрасный день меня не стали называть Grand Old Lady — почтенной старой леди, что было бы ужасно.
Итак, я уже упомянула, мои знакомые убеждали меня писать мемуары. Они настаивали на этом, очевидно полагая, что я все равно ничего писать не стану, так как не посмею рассказывать о своем прошлом, не посоветовавшись с адвокатом, или что я вообще не способна рассказывать интересно о делах, которые на самом деле весьма неинтересны. Так они думали, но это указывает лишь на то, что их мозги безнадежно заскорузли и заплесневели. Они плохо знают меня и не понимают, что моя добрая слава покоится не на тех поступках, от которых я воздержалась. Если я теперь вопреки своим прежним убеждениям сажусь за пишущую машинку и собираюсь писать всякое слово в строку (строка получится длинная, в ней найдут свое место и неприятные слова), это происходит по следующим причинам: орава моих эмоций с некоторых пор стала поднимать безумный крик, точно банда наемных подстрекателей, и мне хочется заявить во всеуслышание, что я отнюдь не ушла в свою скорлупу ради того, чтобы наедине беседовать со своей нечистой совестью, а просто я убегаю от зависти женщин и от глупости мужчин; я хочу показать, что и женщина может быть социально талантливой, например, отличной характерной актрисой, играющей все роли так, что ей верят и награждают аплодисментами.
В последние годы я прочла целую груду различных мемуаров и с грустью пришла к выводу, что для подобной стряпни не требуется особенно ценных продуктов. Авторы названных сочинений раскрывают кладовые своей памяти прежде всего потому, что это модно; к тому же иные из них считают непоправимым бедствием свой уход со сцены и то, что грядущие поколения ничего не будут знать о столь незаменимых личностях, которые жили в нашем передовом культурном государстве. Они упускают из виду, что кладбища Финляндии заполнены могилами людей, тоже когда-то веривших, что мир без них не устоит.
Те полтораста томов воспоминаний, на чтение которых я убила пятьсот дней, благоразумная хранительница моей библиотеки деликатно переправила на чердак или сплавила букинистам. Эти книги до того походили друг на друга, что вполне могли оказаться произведениями одного автора. Во-первых, они целомудренны, как поэзия Эркко, а их творцы… ах, и могло же найтись в нашей маленькой стране столько бескорыстных, благородных, неутомимых, одаренных, образованных, мудрых, человеколюбивых, скромных, незаметных, самоотверженных, патриотичных и конструктивных характеров! Если на их репутации раньше и было случайное некрасивое пятнышко или раздражающая ценителей красоты бородавка, то широкие мазки воспоминаний под конец надежно прикрыли их слоем краски, радующей глаз. И хотя известно, скажем, что автор в свое время сидел в тюрьме за государственную измену или за подстрекательство к мятежу, за неуплату налогов или за гомосексуализм, тем не менее в воспоминаниях эти маленькие грешки оборачиваются гражданскими добродетелями, на которые призывается читательское благословение.
Многие мемуары напоминают адвокатскую речь или ванную комнату: и то и другое специально создано для очищения. Мемуаристы представляют себя белыми, как сахар, ангелочками, чьи неземные мысли и радужные помыслы недосягаемы для всяких внешних раздражений. Их моральные цели возвышенны; они всегда поступают правильно не в надежде на вечное блаженство, а просто от сознания того, что это правильно.
Признаюсь честно, я не поднимаюсь до таких высот. Я эгоистична; мой эгоизм повсюду находит для себя пищу. Я не перестаю ухаживать за своими ногами ради того, чтобы носить тесные туфли. Я не замечаю в себе ни малейших признаков старости и всегда больше думаю о своей внешности, чем о здоровье. У меня также имеются свои непоколебимые принципы: например, я охотнее дарю, чем даю в долг, поскольку и то и другое обходится одинаково дорого. Я не считаю себя порочной, хотя моя нравственность и не укладывается в катехизис Лютера. У меня нет литературных склонностей, как у некоторых авторов воспоминаний. В продолжение более чем двадцати лет моей любимейшей книжкой была чековая, — в ней я находила священную поэзию деловой женщины для себя и для своих хороших знакомых. Моя литературная деятельность ограничилась подписыванием деловых писем, торговых соглашений и чеков, а также двумя любовными письмами, которые остались неотосланными. Я не понимаю современной поэзии и картин Пикассо, поскольку их значение надо разгадывать.
Стоит мне появиться где-нибудь в обществе, газеты помещают мой портрет с подписью, начинающейся, почти неизменно, словами: «Известная своими благотворительными пожертвованиями деятельница культурного фронта…»
Портретом я обычно бываю довольна, но от текста меня тошнит, а поскольку у меня скверная привычка браниться, я со вздохом восклицаю: «О, ч-черт, какое свинство!..»
«Известная…» Вот уж действительно! «Всем известная», которую, однако, никто не знает! Меня знают лишь потому, что я сорю деньгами у всех на виду. Случай наградил меня богатством, окружение — предрассудками. Поскольку весьма вероятно, что после моей смерти какой-нибудь худосочный рыцарь пера или простодушный новобранец гуманитарных наук примется стряпать описание моей жизни, я хочу теперь добровольно и без малейшей корысти предложить сухих дров будущему повару моей биографии. Ибо что же он иначе сможет узнать обо мне? Только то, что написано в книге «Кто есть кто?» да в двух-трех матрикулах. Но на этом супа не сваришь. Что вы скажете, читатель? Откройте, пожалуйста, «Кто есть кто?» на букве «К» и вы найдете там следующее:
Карлссон-Кананен Минна Эрмина Эрнестина, экономическая советница, Хельсинки. Род. в Виргинии (Миннесота, США) 19. IX.04.
Родители: полковник, ресторатор Борис Баранаускас и Натали Густайтис. Супр.: 1) фабрикант Армас Карлссон, 34 — 36; 2) горный советник Калле Кананен, 39, разв. — 40. Изучала языки. Экон. советница 46. Увл.: путешеств. и коллекц. драгоц. украшений.
У меня сотни знакомых, сгорающих от любопытства. Они желают знать о моем прошлом якобы для того, чтобы лучше понять мою теперешнюю жизнь. То и дело вокруг меня возникают слухи, за которыми следуют противные жандармские отряды подозрений. Злейшие распространители слухов — это мужчины, их мысли так и вертятся вокруг спекуляций, хищений и уголовных преступлений. Зато женщины чувствуют себя гораздо увереннее в сфере супружеских измен, любовных приключений, вымогательств и абортов. Единственный человек из числа моих знакомых, выработавший своего рода иммунитет против ветряной оспы любопытства, — это моя старая кухарка Ловийса, большая специалистка своего дела и очаровательно наивная женщина. Все, что ей в жизни хочется узнать, она находит в поваренной книге.
Однако мне ведь почти нечего скрывать. Все знают, что по возрасту я пока еще ближе к пятидесяти, чем к шестидесяти годам. Не впадая в самолюбование, осмелюсь утверждать, что я хорошо «сохранилась». Благодаря высокому росту — сто семьдесят три сантиметра — я выгляжу очень стройной, хотя вес мой достигает семидесяти килограммов. Грудь у меня кругла и упруга, руки гибки, шея гладкая, красивых очертаний. На лице нет еще ни одной морщинки, никаких признаков дряблости. Я глубоко благодарна Елизавете Арденн, Елене Рубинштейн и Максу Фактору, чьими неустанными заботами поддерживается привлекательность женщины даже в ту пору, когда страсти ее начинают понемногу успокаиваться.
Я вовсе не скрываю своего происхождения. Мои родители были литовцы. Отец служил в старой русской армии, дослужился до полковника, был замешан в каком-то деле со взятками и уволен в отставку. Тогда, еще в самом расцвете сил, он эмигрировал в Америку. Благодаря знанию языков он получил место официанта в кабачке американского литовца мистера Густайтиса, влюбился в дочь хозяина, которая и стала его законной супругой за два месяца до моего рождения. Следовательно, я появилась на свет как стопроцентная американка.
Отец моей матери был человеком болезненным: долгие годы его мучила заработанная в угольных шахтах астма и, кроме того, профессиональная болезнь кабатчиков — тихо подкрадывающийся алкоголизм. Как мне рассказывали, он питал особое пристрастие к мексиканскому рому, который частенько вызывает тяжелые помешательства. Дедушка воображал себя не то Авраамом Линкольном, не то Иваном Грозным. По счастью, маленький придворный шут господа бога закончил свое земное странствие уже к рождеству 1904 года, и с тех пор кабачок перешел в собственность моей матери и в распоряжение моего отца. Два года спустя отец получил американское гражданство вместе с первыми неудобствами критического возраста: он не мог больше оставаться верным своей жене. Бракоразводный процесс родителей закончился просто идеально: я и кабак остались мамочке, а папаша получил горничную и чемоданы.
Борис Баранаускас, мой отец, внешность которого я и теперь помню очень живо, упаковал чемоданы и уехал с новой женой в Калифорнию. Больше я о нем ничего не слышала. Возможно, он провалился сквозь землю во время грандиозного землетрясения в Сан-Франциско или сгорел дотла во время последовавшего затем пожара. Как это ни странно, я никогда не скучала по отцу, хотя мать нередко рассказывала мне о нем упоительные истории, доставая из заветных недр своего сундука старую фотографию, на которой полковник Баранаускас походил на бубнового короля. По ее рассказам, этот светловолосый красавец ростом был с Петра Великого, и при этом живой — точно ртуть.
Едва мне исполнилось пять лет, я получила нового отца. На этот раз мама выбрала — как бы для пробы — финна да еще сугубо серьезного и молчаливого, коренного уроженца Хяме. Он был старше мамы лет на тридцать и, видимо, знал счастье в любви, потому что остался старым холостяком. Звали его Виктор Кэйн (некогда Вихтори Кейнанен из Туулоса). Он лет двадцать проработал на рудниках в Миннесоте. Это был превосходный муж: добрый, послушный, огромный, как слон, и почти такой же неразговорчивый. Надежда разбогатеть завлекла его в Америку, однако его надежды сбывались только во сне. Так как он по-английски за многие годы сумел усвоить лишь некоторые, особо употребительные слова, нам с мамой пришлось учиться говорить по-фински. Я же поневоле совсем превратилась в американскую финку, потому что Виктор определил меня в финскую воскресную школу.
Их брак, видимо, оказался удачным, поскольку мама уже имела некоторый опыт супружеской жизни, а отчим — кое-какие сбережения. Благодаря различию языков потребовался не один год, прежде чем они смогли по-настоящему ссориться. Разногласия между ними возникали в основном из-за названия кабачка: шестнадцать лет он назывался «Кристалл-бар», но теперь Виктор хотел переименовать его в «Вик-бар». И переименовал. В последний день сентября 1922 года витрина кабачка украсилась новой вывеской и в честь этого торжества каждому посетителю выдавали один стаканчик виски бесплатно. Шахтеры-финны из Виргинии толпою повалили в храм веселья и, пропустив рекламный стаканчик, напились допьяна за свои деньги. А чтобы добрый хмель не пропадал зря, они вечером устроили массовую драку, во время которой избили всех клиентов, не говоривших по-фински. Два дня спустя шериф города повесил на дверях «Вик-бара» следующее объявление: «Индейцам и финнам спиртных напитков не подают».
Мне было до боли стыдно, хотя я не была ни индианкой, ни финкой. Я стала избегать общества финнов и наотрез отказалась петь их нагоняющие сон монотонные народные песни на торжественных вечерах в «Финском холле». Мне только что исполнилось семнадцать лет; я училась в колледже языкам и коммерческой переписке и по натуре была типичной стопроцентной американкой, которые обычно умалчивают о своей родословной и о национальности родителей.
«Вик-бар» был уютным местечком, где по традиции вечерами и в воскресные дни собирались финны. Но как только им запретили подавать спиртное, бар стал пустовать. Порою казалось, будто судьба уехала в отпуск, а нас бросила. Мама видела будущее в тревожном свете, но отчим продолжал питать надежды, которые, правда, ничего не стоили. В его сновидениях все доставалось ему, а возможные излишки он делил между матерью и мною. В один прекрасный вечер на его красном, как примула, лице появилось выражение одержимости. Он сунул за щеку порцию жевательного табаку и откашлялся с таким значительным видом, точно решился на великий подвиг. Обычно он говорил редко, да метко. На сей раз он, однако, отступил от этого правила и начал распространяться длинно и тягуче.
— До того уж плохо идет этот бизнес, ну просто из рук вон. Люди бы и рады выпить, но раз нельзя… Все этот шериф, чтоб ему, — такой сановабич. Невозможно больше вести дело, носсэр. А доллары тают как весенний снег. Иди в шахты — спину надорвешь, иди на ферму — насидишься безработным… Выходит, самое время укатывать…
Он говорил на простом языке американских финнов, но мы долго не могли уловить смысл его слов. Это была стариковская мудрость, которая ищет подкрепления в табакерке, бедная и тощая, как снятое молоко. На трехминутное дело он потратил более трех часов. В переводе на современный финский язык он предлагал следующее: «Содержать кабак больше не имеет смысла, поскольку финнам ход в него закрыт, а другие национальности не способны пропивать столько, чтобы обеспечить нам приличный доход. Стало быть, кабак надо продать тому, кто предложит за него наибольшую цену. А затем…»
— Что же мы будем делать дальше? — спросила я у Виктора, которого так и не научилась называть отцом.
— Велл, дальше — укладывать сьюткэйсы и ехать в Финляндию.
— В Финляндию! Неужели маме и мне надо ехать в Финляндию?
— Йес, сэр. Именно туда, и не раздумывая.
Предложение Виктора мне казалось совершенным безумием. О Финляндии я не знала ничего, так как география в нашей школе была свободным предметом, а редко кто учит уроки, которые не обязательны. Но все-таки я кое-что слышала от американских финнов об этой далекой стране, где, по их словам, царили нескончаемая гражданская война, классовая ненависть, ужасная бедность и морозы; где люди питались исключительно салакой и сосновой корой, ходили в опорках и рожали детей в курных банях; где все дрались финками и безменами, читали Апостол и Калевалу и откуда каждый мечтал эмигрировать в Америку. Так описывали мне свою родину многие финские переселенцы, которые в начале века приехали в Миннесоту и работали на шахтах. И в такую-то страну я должна была эмигрировать, я, стопроцентная американка! Я чувствовала себя бесполезной, словно булавка, лишенная своей головки. Все же я стала отчаянно сопротивляться, решительно отказывалась ехать и, помнится, даже прибегла к убедительной силе слез. Но мама, напротив, была покладиста, как складной ножик. Променяв свободу на мужа, она готова была следовать за ним куда угодно, вплоть до Финляндии. Дело было не в любви и даже не привязанности ее к Виктору, а в каком-то чувстве беззащитности, в боязни остаться без мужа, который уже научился обращаться с женой, как с кассовым аппаратом и машинкой для штопки носков. Пока Виктор, преодолевая некоторую клейкость мысли, схематически набрасывал перед нами картины будущей счастливой жизни, мама слушала молча. Она знала по опыту: если мужу не дать всего, что он хочет, — потеряешь мужа. А если отдашь ему все, что имеешь, — тоже потеряешь его. Самое лучшее, следовательно, оставаться пассивной. Так она и поступала. Она только слушала и наблюдала за моим настроением. А затем стала осторожно уговаривать, пытаясь обратить меня в наивную веру Виктора. Она могла, казалось, объяснить все, что угодно, кроме того, при чем здесь она.
— Милая Минна, подумай же серьезно о деле. Ты ведь видишь, бар ежедневно приносит нам только убытки. Необходимо продать его как можно скорее. Твой отец — хороший человек…
— Мой отец?
— Да, я имею в виду Виктора.
— Хорошо, так и говори о Викторе, а не о моем отце.
— Минна! Я ожидала от тебя большей деликатности.
— Какой вздор! Девочка права, — перебил ее Виктор. — Она не должна титуловать меня иначе, как Виктор или Вик. К черту формальности!
Беседа текла несколько вяло, но, во всяком случае, для меня окончательно выяснились намерения моих родителей. Итак, они решили ехать в Финляндию. У Виктора были небольшие сбережения, с помощью которых он намеревался открыть в Хельсинки столовую на американский манер: этакую маленькую кормушку, где подают котлеты «гамбургеры», жареную картошку и «горячих собак» — так американцы называют сосиски с булочкой. Больше ничего. Виктор хотел донести до своей отсталой родины свежее дуновение большого мира. Он слышал от некоторых американских финнов, побывавших в Финляндии, что все заграничное — в Хельсинки козырь. Наконец-то настало его, Виктора, время! Американские котлеты в столице Финляндии! Это уже что-то новое. Это будет его джокер.
Однако, кроме котлет-«гамбургеров», Виктор предложил нам с мамой еще кое-что. Говорят, от Хельсинки до Литвы рукой подать, а поскольку родственники моей матери и моего отца живут в Каунасе, мы сможем, когда угодно, навещать их. Позднее, правда, выяснилось, что Виктор никогда не бывал в Хельсинки и не имел ни малейшего понятия о расстояниях между географическими пунктами. Просто он вообразил, что путь от Хельсинки до Каунаса примерно такой же длины, как от его родного местечка Туулоса до губернского центра Хямеенлинна.
Кормление «гамбургерами» жителей Хельсинки было для Виктора джокером, с помощью которого он надеялся выиграть будущее. Литва явилась тузом, которым он окончательно добил мою мать. Но, помимо этих, у него нашлись еще хорошие карты, чтобы разыграть в покер и мое будущее. Мать стала подыгрывать ему. Однажды вечером, когда мы с нею были одни, она так сыграла картами Виктора.
— Дорогая Минночка. Тебе уже исполнилось семнадцать лет, и с тобой можно говорить, как со взрослой девушкой. Поедем в Финляндию, тебя там ожидает прекрасное будущее. Финские мужчины обожают иностранок, так же как финские женщины сходят с ума по иностранцам. В Финляндии у тебя будут все возможности хорошо выйти замуж. Я имею в виду — ты сможешь заполучить богатого мужа.
— Но я же не могу бросить учебу.
— Доучишься в Финляндии.
— А разве там есть высшие школы?
— Виктор полагает, что есть.
— Но я даже финского языка не знаю по-настоящему.
— Говорят, его и сами финны не знают. Они разговаривают по-шведски и еще на каких-то диалектах.
Возникла долгая пауза. Очень трудно было понять, зачем я должна ехать на поиски мужа в бедную, несчастную страну, из которой все бегут в богатую Америку. Виктор столько рассказывал об отсталой и убогой жизни в Финляндии (даже котлеты для них диковина!), что я уже ясно видела перед собой деревянные ложки, кадку с толокном и пару лаптей. Как часто он говорил, что «на старой родине» мытье посуды не составляет никакой проблемы для хозяек, ибо семьи живут испокон веков и поныне, питаясь «из руки — да в рот».
Мама посмотрела мне в глаза и упустила хороший случай промолчать.
— Ну вот что, Минна. Ответь же мне прямо, поедешь ты с Виктором и со мною? Как Виктор сказал, ты ведь сможешь вернуться обратно, если тебе в Финляндии не понравится.
— Я уже заранее знаю, что мне там не понравится. Там и самим-то финнам жить невмоготу: разбегаются кто куда и начинают ругать свою родину, как только перейдут через ее границу.
Мать молчала, и разговор на сей раз этим окончился. Но недели через две она снова получила возможность вернуться к наболевшей теме. В одной женской газете был помещен гороскоп на следующий месяц. (Я верила в гороскопы, и моя вера еще более укрепилась несколько лет спустя, когда мне в руки попался учебник астрологии, написанный известным финским генералом.) Мама с большой готовностью прочла мне вслух газетный гороскоп. Хотя я, как рассудительная девушка, знала, что приятная внешность и прежде всего красивые ножки лучше всех гороскопов говорят о моем блестящем будущем, я все же отнеслась с большим уважением к Дельфийскому оракулу Миннесоты, рекомендовавшему мне ехать за границу.