Страница:
Нажать разок – и лопнут, и нет их.
Вставал лениво и шел в Совет на атласный диван.
По дороге окликали гулящие барышни.
– Кавалер! Дай папироску!
– Матросик, пойдем со мной!
Но хмуро теперь смотрел на них Гулявин и мрачно ругался в ответ. Не до баб было.
Глава четвертая
Глава пятая
Глава шестая
Вставал лениво и шел в Совет на атласный диван.
По дороге окликали гулящие барышни.
– Кавалер! Дай папироску!
– Матросик, пойдем со мной!
Но хмуро теперь смотрел на них Гулявин и мрачно ругался в ответ. Не до баб было.
Глава четвертая
Ветровой июль
Июль был душным, тяжелым и ветреным. Хлестало ветровыми плетьми по граниту, носило на мостовых едкую, горькую пыль, забивало паза, стискивало горло.
Рождали ветры смятение и глухую бурлящую ярость.
Гарнизон Петербурга – солдаты, матросы, рабочие – почувствовал впервые свою силу перед лицом актеров, неврастеников и адвокатов.
Уже не программа требовала – бушевала блестками молний стихия, и в раскаленном воздухе дышали ветры и грозы.
И с утра поползли по улицам, ощетинясь штыками, волоча тупорылые пулеметы, полки, отряды, толпы, шеренги.
Понеслись, рыча, по проспектам грузовики, а над грузовиками шуршащие страстью и местью шелка:
ДОЛОЙ МИНИСТРОВ-КАПИТАЛИСТОВ! ДА ЗДРАВСТВУЕТ НЕМЕДЛЕННЫЙ МИР!
А по тротуарам толпилось разодетое море, и на лицах, сквозь зеленую бледность и злобу, ползали презрительные усмешки.
– Хамье на престол всходит!
– Взлупят!
– Давно не пороли! Спины зажили, вот и дурачатся!
Дурачатся?
А если у Гулявина и тысяч Гулявиньых не сердце – уголь жаркий в груди и жжет и палит гневом и вековою наросшею ненавистью?
Но в душном лете расплавился, рассосался призрак восстания.
И как хрупкий снег петербургской зимы некогда впитал без остатка безумную кровь декабристов и январскую рабочую кровь, так в июле мягкий асфальт и раскаленные торцы выпили большевистскую.
Среди дня, на Литейном, на Гороховой, зарокотала стрельба неизвестно откуда.
Пулеметы посыпали улицы свистящим свинцом, и на мостовой забились тела в предсмертных конвульсиях.
С панелей, по домам, в подворотни, теряя палки и шляпы, метну лось разодетое стадо с воплями, с воем, давя друг друга.
А на смену ему из-за всех углов юнкера, офицеры, ударники.
Эти твердо знали, что делать, и работали по плану, гладко.
На перекрестках задерживали автомобили и демонстрантов, отнимали знамена, винтовки и пулеметы, уводили в подворотни и тяжело били окованными концами прикладов.
И видел Василий, носясь на грузовике, что со всем гневом, со всей яростью ничего не сделать, потому что не видать командира.
А какой же бой без командира, без штаба, когда никто не знает, что делать, куда идти?
Главное дело-организация. Вспомнил, как Ленин во дворце говорил:
– Товарищи! Наша сила в организованности! Где же организованность?
Чуть вынесся грузовик на Литейный – прямо напротив казаки конные цепью винтовками щелкают.
– Стой… Стой, ироды! Шофер прет напролом.
Треснули винтовки, свалился шофер, и грузовик-с размаху в витрину булочной, разбрызгав стекла.
А с грузовика, обозлясь, матросы из наганов и браунингов по казакам и:
-тах
-пах
-тах
-тах.
Но казаки уже рядом, и лезут в машину лошадиные пенные морды.
– Слазь… песьи фляки!
– Большевицкие морды!
– Шпиёны!
Окружили и тащат с грузовика за что ни попало.
Изловчился Василий, прыгнул на тротуар и побежал, пригибаясь, к переулочку.
А сзади донская кобыла по торцам:
-цоп
-цоп.
Оглянулся на бегу: скачет черный сухонький офицерик и шашку заносит.
На ходу поднял Василий наган и – трах!
Промазал. Над головой жарким дыханием метнулась злая кобылья морда. Свистнула шашка, в затылок резнула несносная боль, а торцы мостовой стали сразу огромными, близкими и с силой влипли в лицо.
Очнулся Гулявин в чужой квартире. Подобрали какие-то курсистки, пожалели.
И середь буржуев добрые люди бывают.
Лежал в столовой на оттоманке, а хозяйский сын, студент-медик забинтовывал голову.
Увидел, что Василий открыл глаза, и сказал, присвистнув.
Фуражка спасла Не будь фуражки – пропасть бы башке! – И добавил нравоучительно: – Нехорошо бунтовать! Верите всяким немецким наемникам.
Помрачнел Гулявин. Встал, шатаясь, с оттоманки, поднял с пола надвое распластанную, залитую кровью бескозырку.
– Что помогли – на том спасибо. А насчет бунта, так это еще не все. Дальше чище будет! Только не моя уже башка пропадет! Прощайте!
И вышел.
Но, придя в Совет, почувствовал себя плохо от потери крови, и пришлось поехать в лазарет.
Неделю провалялся в лазарете, пока совсем затянулся длинный розовый шрам от шашки через весь затылок.
А когда оправился, назначил его комитет инструктором по обучению Красной гвардии на металлический завод.
Стал Василий с интересом приглядываться к заводу. Заводских мало знал, больше понаслышке.
Вырос в вологодской глухой деревне, на рыбачьем деле, по деревням шла молва, что фабричные – лодыри, охальники и пьяницы.
Из деревни на фабрику шли одни горькие сивушники либо чистые голодранцы.
А на заводе увидел людей копченых, суровых, медленно, но крепко думавших и знавших обо всем куда больше, чем он сам, Гулявин.
И пришлись заводские ему по сердцу так, что скоро со своего дивана из Совета переехал Василий совсем на квартиру к старику фрезеровщику.
И делу своему новому весь отдался.
В пот вгонял красногвардейцев, до поздней ночи мучил перебежками, прицеливанием, примерными атаками, рассыпанием в цепь, стрельбой.
И когда делали смотр в сентябре красногвардейским отрядам, получил гулявинский отряд похвалу от комитета как образцовый.
Шли дни, взъерошенные, бурные, быстрые.
Надвигалась осень.
Летели с залива серые, низкие тучи, поднималась вода в Неве, нагоняли ее свистящие низовые ветры, и стоял против Николаевского моста низкий, серый, даже в неподвижности стремительный, как ветер, и угрожающий крейсер «Аврора».
И ветер дышал сыростью и кровью.
В самом начале октября арестовали Василия юнкера и отвели в Петропавловку.
На допросе капитан с красно-черной ленточкой на рукаве хотел было на дерзкий ответ Гулявина ударить его по лицу, но посмотрел в карие с дерзиной глаза, покраснел и опустил руку.
А через три дня выпустили по требованию комитета, и опять отправился Василий на завод.
С осенними ветрами росла и ширилась буря в человеческих сердцах, и на учениях красногвардейцы кололи штыками соломенные мешки с такой суровой злобой, как будто были мешки живыми и олицетворяли собой все, что ненавидели прокопченные у станков люди.
И пришло это в бурную ночь, когда в лужах на огромной площади длинными иглами дробились золотые зубы дворцовых окон и ревела невская вода, бросаясь на граниты набережной.
Тесным кольцом облегли красногвардейцы и солдаты площадь.
Летели, повизгивали пули ударниц женского батальона от дворца, и в ответ впивались в багровое распухшее мясо дворцовых стен красногвардейские пули.
В бесконечных дворцовых переходах и коридорах толпились растерянные, не знающие, что делать, юнкера, и молча сидели в кожаных креслах неподвижные, обреченные министры.
Надеялись на что-то, и только когда гулко дрогнула стена и с Невы ветер бросил в стекла оглушительным раскатом морского орудия, а площадь залило криком и гомоном, поняли, что больше не на что надеяться.
В числе первых ворвался Гулявин во дворец, в числе первых вбежал в зал заседаний.
– Где министры?
– Мы сдаемся, товарищи, – ответил, вздрагивая и потирая нервно руки, кто-то поднявшийся с кресла.
– Где министры, я тебя спрашиваю?
– Мы и есть министры.
И, услыхав этот ответ, даже не поверил Василий.
Такими жалкими, маленькими, растерянными были прижавшиеся к спинкам кресел бледные люди, что не мог никак Гулявин взять в толк, что это и есть настоящие министры.
Бушевавшему сердцу его казалось, что сбитый красногвардейскими пулями вековой строй должен был представляться огромными, крепкими, величиной с дворцовую колонну людьми.
И когда уверился наконец, что это и есть министры, презрительно плюнул на персидский ковер и сказал, смотря в глаза министру:
– Это от такой сопли и столько паскуды было? Гниды мокрохвостые!
В октябре тяжко вздыхали пушки в Москве. Ночью пылало багряное зарево на Тверском бульваре и Поварской. Шесть дней вздыхали пушки, и шесть дней факелами светили бою никем не гасимые, полыхающие дома.
В Москве твердо и упорно защищалась старая жизнь, поливал каждый отданный шаг вражеской кровью, медленно отходя и огрызаясь зверем в последнем издыхании.
И только к концу шестого дня радостнее загромыхали большевистские орудия, веселее запели свинцовые птички между голыми ветвями бульваров, и среди серых шинелей, рваных пальтишек и кепок побежали, пригибаясь, черные, окрыленные вьющимися ленточками бушлаты.
Тогда лишь, обессиленные, стали отходить к последнему убежищу на Знаменку стойко и упорно не сдававшие разрушенного перекрестка Никитских ворот юнкера и ударники.
Из Питера на помощь московской Красной гвардии пришел матросский сводный полк.
А командовал полком первой статьи минер, большевик и депутат Гуляний Василий.
Рождали ветры смятение и глухую бурлящую ярость.
Гарнизон Петербурга – солдаты, матросы, рабочие – почувствовал впервые свою силу перед лицом актеров, неврастеников и адвокатов.
Уже не программа требовала – бушевала блестками молний стихия, и в раскаленном воздухе дышали ветры и грозы.
И с утра поползли по улицам, ощетинясь штыками, волоча тупорылые пулеметы, полки, отряды, толпы, шеренги.
Понеслись, рыча, по проспектам грузовики, а над грузовиками шуршащие страстью и местью шелка:
ДОЛОЙ МИНИСТРОВ-КАПИТАЛИСТОВ! ДА ЗДРАВСТВУЕТ НЕМЕДЛЕННЫЙ МИР!
А по тротуарам толпилось разодетое море, и на лицах, сквозь зеленую бледность и злобу, ползали презрительные усмешки.
– Хамье на престол всходит!
– Взлупят!
– Давно не пороли! Спины зажили, вот и дурачатся!
Дурачатся?
А если у Гулявина и тысяч Гулявиньых не сердце – уголь жаркий в груди и жжет и палит гневом и вековою наросшею ненавистью?
Но в душном лете расплавился, рассосался призрак восстания.
И как хрупкий снег петербургской зимы некогда впитал без остатка безумную кровь декабристов и январскую рабочую кровь, так в июле мягкий асфальт и раскаленные торцы выпили большевистскую.
Среди дня, на Литейном, на Гороховой, зарокотала стрельба неизвестно откуда.
Пулеметы посыпали улицы свистящим свинцом, и на мостовой забились тела в предсмертных конвульсиях.
С панелей, по домам, в подворотни, теряя палки и шляпы, метну лось разодетое стадо с воплями, с воем, давя друг друга.
А на смену ему из-за всех углов юнкера, офицеры, ударники.
Эти твердо знали, что делать, и работали по плану, гладко.
На перекрестках задерживали автомобили и демонстрантов, отнимали знамена, винтовки и пулеметы, уводили в подворотни и тяжело били окованными концами прикладов.
И видел Василий, носясь на грузовике, что со всем гневом, со всей яростью ничего не сделать, потому что не видать командира.
А какой же бой без командира, без штаба, когда никто не знает, что делать, куда идти?
Главное дело-организация. Вспомнил, как Ленин во дворце говорил:
– Товарищи! Наша сила в организованности! Где же организованность?
Чуть вынесся грузовик на Литейный – прямо напротив казаки конные цепью винтовками щелкают.
– Стой… Стой, ироды! Шофер прет напролом.
Треснули винтовки, свалился шофер, и грузовик-с размаху в витрину булочной, разбрызгав стекла.
А с грузовика, обозлясь, матросы из наганов и браунингов по казакам и:
-тах
-пах
-тах
-тах.
Но казаки уже рядом, и лезут в машину лошадиные пенные морды.
– Слазь… песьи фляки!
– Большевицкие морды!
– Шпиёны!
Окружили и тащат с грузовика за что ни попало.
Изловчился Василий, прыгнул на тротуар и побежал, пригибаясь, к переулочку.
А сзади донская кобыла по торцам:
-цоп
-цоп.
Оглянулся на бегу: скачет черный сухонький офицерик и шашку заносит.
На ходу поднял Василий наган и – трах!
Промазал. Над головой жарким дыханием метнулась злая кобылья морда. Свистнула шашка, в затылок резнула несносная боль, а торцы мостовой стали сразу огромными, близкими и с силой влипли в лицо.
Очнулся Гулявин в чужой квартире. Подобрали какие-то курсистки, пожалели.
И середь буржуев добрые люди бывают.
Лежал в столовой на оттоманке, а хозяйский сын, студент-медик забинтовывал голову.
Увидел, что Василий открыл глаза, и сказал, присвистнув.
Фуражка спасла Не будь фуражки – пропасть бы башке! – И добавил нравоучительно: – Нехорошо бунтовать! Верите всяким немецким наемникам.
Помрачнел Гулявин. Встал, шатаясь, с оттоманки, поднял с пола надвое распластанную, залитую кровью бескозырку.
– Что помогли – на том спасибо. А насчет бунта, так это еще не все. Дальше чище будет! Только не моя уже башка пропадет! Прощайте!
И вышел.
Но, придя в Совет, почувствовал себя плохо от потери крови, и пришлось поехать в лазарет.
Неделю провалялся в лазарете, пока совсем затянулся длинный розовый шрам от шашки через весь затылок.
А когда оправился, назначил его комитет инструктором по обучению Красной гвардии на металлический завод.
Стал Василий с интересом приглядываться к заводу. Заводских мало знал, больше понаслышке.
Вырос в вологодской глухой деревне, на рыбачьем деле, по деревням шла молва, что фабричные – лодыри, охальники и пьяницы.
Из деревни на фабрику шли одни горькие сивушники либо чистые голодранцы.
А на заводе увидел людей копченых, суровых, медленно, но крепко думавших и знавших обо всем куда больше, чем он сам, Гулявин.
И пришлись заводские ему по сердцу так, что скоро со своего дивана из Совета переехал Василий совсем на квартиру к старику фрезеровщику.
И делу своему новому весь отдался.
В пот вгонял красногвардейцев, до поздней ночи мучил перебежками, прицеливанием, примерными атаками, рассыпанием в цепь, стрельбой.
И когда делали смотр в сентябре красногвардейским отрядам, получил гулявинский отряд похвалу от комитета как образцовый.
Шли дни, взъерошенные, бурные, быстрые.
Надвигалась осень.
Летели с залива серые, низкие тучи, поднималась вода в Неве, нагоняли ее свистящие низовые ветры, и стоял против Николаевского моста низкий, серый, даже в неподвижности стремительный, как ветер, и угрожающий крейсер «Аврора».
И ветер дышал сыростью и кровью.
В самом начале октября арестовали Василия юнкера и отвели в Петропавловку.
На допросе капитан с красно-черной ленточкой на рукаве хотел было на дерзкий ответ Гулявина ударить его по лицу, но посмотрел в карие с дерзиной глаза, покраснел и опустил руку.
А через три дня выпустили по требованию комитета, и опять отправился Василий на завод.
С осенними ветрами росла и ширилась буря в человеческих сердцах, и на учениях красногвардейцы кололи штыками соломенные мешки с такой суровой злобой, как будто были мешки живыми и олицетворяли собой все, что ненавидели прокопченные у станков люди.
И пришло это в бурную ночь, когда в лужах на огромной площади длинными иглами дробились золотые зубы дворцовых окон и ревела невская вода, бросаясь на граниты набережной.
Тесным кольцом облегли красногвардейцы и солдаты площадь.
Летели, повизгивали пули ударниц женского батальона от дворца, и в ответ впивались в багровое распухшее мясо дворцовых стен красногвардейские пули.
В бесконечных дворцовых переходах и коридорах толпились растерянные, не знающие, что делать, юнкера, и молча сидели в кожаных креслах неподвижные, обреченные министры.
Надеялись на что-то, и только когда гулко дрогнула стена и с Невы ветер бросил в стекла оглушительным раскатом морского орудия, а площадь залило криком и гомоном, поняли, что больше не на что надеяться.
В числе первых ворвался Гулявин во дворец, в числе первых вбежал в зал заседаний.
– Где министры?
– Мы сдаемся, товарищи, – ответил, вздрагивая и потирая нервно руки, кто-то поднявшийся с кресла.
– Где министры, я тебя спрашиваю?
– Мы и есть министры.
И, услыхав этот ответ, даже не поверил Василий.
Такими жалкими, маленькими, растерянными были прижавшиеся к спинкам кресел бледные люди, что не мог никак Гулявин взять в толк, что это и есть настоящие министры.
Бушевавшему сердцу его казалось, что сбитый красногвардейскими пулями вековой строй должен был представляться огромными, крепкими, величиной с дворцовую колонну людьми.
И когда уверился наконец, что это и есть министры, презрительно плюнул на персидский ковер и сказал, смотря в глаза министру:
– Это от такой сопли и столько паскуды было? Гниды мокрохвостые!
В октябре тяжко вздыхали пушки в Москве. Ночью пылало багряное зарево на Тверском бульваре и Поварской. Шесть дней вздыхали пушки, и шесть дней факелами светили бою никем не гасимые, полыхающие дома.
В Москве твердо и упорно защищалась старая жизнь, поливал каждый отданный шаг вражеской кровью, медленно отходя и огрызаясь зверем в последнем издыхании.
И только к концу шестого дня радостнее загромыхали большевистские орудия, веселее запели свинцовые птички между голыми ветвями бульваров, и среди серых шинелей, рваных пальтишек и кепок побежали, пригибаясь, черные, окрыленные вьющимися ленточками бушлаты.
Тогда лишь, обессиленные, стали отходить к последнему убежищу на Знаменку стойко и упорно не сдававшие разрушенного перекрестка Никитских ворот юнкера и ударники.
Из Питера на помощь московской Красной гвардии пришел матросский сводный полк.
А командовал полком первой статьи минер, большевик и депутат Гуляний Василий.
Глава пятая
Смертельный отряд
Из Москвы в декабрьские стужи, ветры и снега сотнями, тысячами, закаменев и сжимая корявыми пальцами облезлые приклады ржавых винтовок, уходили черные, прокопченные, с твердыми подбородками на Украину, на Дон, на Волгу, и декабрьское небо над ними было не серым, туманным, а пламенным и острым, как меч.
И просторы звали их темными голосами затравленных паровозов, бурями, грохотом пушек, рыжими лохматыми дымами пожаров.
И носились над Россией гремящие чугунные дни.
В гремящий чугунный день в штабе Красной гвардии сутулый маленький человек, утопавший в губернаторском крепе за саркофагом письменного стола, сказал Гулявину:
– Ну, товарищ!.. Придется вам поработать много. Не подведите. Сейчас вся надежда на вас, матросов и фронтовиков. Вы знаете боевое дело, и вам честь принять первую тяжесть.
Василий пожал протянутую сухую руку и прочел поданную бумажку:
«Товарищ Гулявин, начальник летучего матросского полка Красной гвардии, направляется на Украину с заданием действовать на операционных линиях украинских белогвардейских войск и немецких отрядов. Товарищу Гулявину предоставляется вся полнота власти в полку, вплоть до расстрела в случае необходимости. Местным Советам предлагается оказывать широчайшее содействие полку в снабжении продовольствием, обмундированием и боевыми припасами, под страхом революционного суда».
– Понимаете задачу? – спросил сутулый человек.
– Не пальцем делан!.. Чего не понять? – сурово отозвался Василий.
– Да, еще! Мы придаем вам начальника штаба. Партийный и дело знает. Пройдите к товарищу Сонину, он вас с ним познакомит.
Пошел Гулявин в кабинет товарища Сонина. Зеленый от бессонницы, товарищ Сонин яростно поедал копченую колбасу, сидя на подоконнике.
– Товарищ, слышь, у тебя тут мой начальник штаба. Сонин торопливо прожевал колбасу.
– Строев! Строев! Идите сюда! Гулявин пришел! Из боковой комнаты выскочил тонкий, невысокий юноша в пенсне, в длинной офицерской артиллерийской шинели, на плечах которой еще поблескивали краешки срезанных погон.
– Вы Гулявин?.. Очень рад познакомиться! Посмотрел Гулявин на розоватое ребячье лицо, на франтовскую шинель и спросил:
– Ты из каких будешь, товарищ?
– Я? Я из артиллеристов. Прапорщик!
Василий насупился… «Чудно! Большевицкий прапорщик! Первый раз такая штука – никогда еще видать не приходилось».
– Ты что ж, братишка, из породы белых ворон, должно? Строев усмехнулся.
– А, вы вот о чем?.. Да, должно быть, из ворон… Штука редкая, во всяком случае. Теперь давайте сговоримся, где вас на вокзале найти при отправке.
– Чего где? Просто на воинской платформе. Спросишь гулявинский отряд всякая собака покажет.
– Когда отправляемся?
– А хошь сегодня. Лишь бы паровоз дали.
– Ну, тогда побегу вещи собирать. В шесть вечера приеду. Гулявин внимательно посмотрел вслед.
– Товарищ Сонин!.. Чего вы это мне офицера дали? Что, я сам не справлюсь? Не доверяете разве?
– Не дури, Гулявин! Начальник штаба нужен с башкой. Сам знаешь!
– Что-то больно чудная волынка. Офицер советский! А если продаст, кто в ответе будет?
– Не бойся, не продаст. За него, как за себя, ручаюсь!
– Поживем – увидим! Бывает, вша медведя съедает. Будьте здоровы. Не по нраву мне это.
Отправился Василий на вокзал. Грузил отряд, патроны, снаряжение.
Ругался, грозил наганом, свирепел.
Ровно в шесть приехал Строев.
С одним маленьким чемоданчиком и японским карабином. Бросил в вагон и с места принял горячее участие в погрузке.
Где Гулявину приходилось материться по полчаса, Строев кончал дело в пять минут ровной, спокойной и не допускающей возражений настойчивостью.
Посмотрел Гулявин и подумал: «А и впрямь парень деляга!.. Ну и чудеса!»
Строев подошел с тремя матросами:
– Товарищ. Гулявин… Разрешите взять еще одну платформу, потому что снаряжение некуда грузить Василий почесал затылок:
– Ладно!.. Проси еще одну… И потом… братишка, у меня в отряде не выкай. Ты там по-деликатному, может, и обучался выкать, а у меня матросня, как братья родные… Нам килиндрясы не под стать. Тебя как звать-то?
– Михаил!
– Ну, и будешь Миша! А меня кликай Василием, безо всяких штук…
Строев внимательно взглянул в глаза Василию, улыбнулся и спокойно ответил:
– Хорошо! Так и будет!
Через две недели, когда под Конотопом Строев одним пулеметным огнем сбил с позиции гайдамаков, подкрепленных австрийцами, и сам впереди цепи пошел в атаку, сломался последний лед в гулявинском сердце.
После боя подошел Василий к Строеву и, хлопнув по руке, сказал твердо:
– Молодец, братишка! Язви тебя в душу! Ты меня прости – я не очень все время тебе верил. Поглядывал, так, на всякий случай, не придется ли тебе свинца запустить в кишки А теперь вижу, какой ты парень! – и крепко поцеловал Строева.
С тех пор в отряде все делалось по-строевскому, и Гулявин требовал от матросов беспрекословного послушания:
– Чтобы ни-ни… Начальник штаба прикажет, – это я приказал! Чтоб пикнуть не смели! Цыц! Железная дисциплина! По-революционному!
Один только раз поссорился Василий с начальником штаба по пустому случаю.
Захотели матросы придумать название отряду. Показалось чересчур просто «матросский отряд».
Думали, думали и придумали крепко:
МЕЖДУНАРОДНЫЙ СМЕРТЕЛЬНЫЙ ЛЕТУЧИЙ МАТРОССКИЙ ОТРЯД ПРОЛЕТАРСКОГО ГНЕВА
И пришли к Василию, чтобы разрешил. Василий и разрешил.
А Строев, когда услыхал название, папиросу изо рта выронил, упал на диванчик в купе, и пять минут били его конвульсии неудержимого хохота, а Гулявин стоял над ним, недоумевая и злясь…
– Чего ржешь, Мишка? Хрен тебе в зубы! Говори же! Но Строев ничего не мог выговорить от хохота. По щекам его текли слезы, он задыхался и только отрывисто рычал.
– Да не ржи, чертов перлинь? Что такое?!
– Кто это такое выдумал? – спросил, наконец затихнув, Строев.
– Как кто? Братва вся!
– Слушай, Василий!.. Это же ерунда! Нас на смех подымут! Это не название отряда, а целый музей курьезов.
– Какой еще музей?.. Что мелешь?
– Да ведь смешно же. Ну, что это такое: «Международный смертельный летучий матросский отряд пролетарского гнева»? Почему международный? Почему смертельный? К чему «пролетарского гнева»? Это же безграмотная чушь.
Тут впервые рассвирепел Гулявин на начальника штаба.
– Матери твоей черт! Заткни хайло! Смеяться… На колени стать тебе надо, а не смеяться. Ученый нашелся из гузна выполз. Люди от чистого сердца придумали, потому на смерть идут в первый раз за свое дело… Ну, и нужно, чтоб красиво было. А ты – смеяться… Хоть и с нами вместе идешь, а это у тебя барская, брат, блевотина. Презираю, мол, неученость вашу. А ты не презирай!.. Ты не снисходи, а войди в душу человека. В кои веки раз пришлось не за барскую спину, за свою волю драться… Ну, и надо, чтоб слова огнем пекли. Неграмотно, да прошибает. А если смеяться будешь, катись к матери! Вот тебе чистая дорога да пуля вдогонку!
Выговорил все Василий и задохнулся даже. Не привык к долгим речам.
Строев открыл серые, ясные глаза свои, смотря в рот Гулявину. Лицо его дрогнуло странно и смятенно, он встал с дивана, и хлынувшая к щекам кровь залила их ярким огнем.
Он шагнул к Гулявину и протянул руку.
– Не сердись, Василий!.. Конечно, ты прав. Ей-ей, я об этом не подумал. Не сердись и прости мой смех. Это совершенно невольно вышло Давай руку.
Но Василий сердито отвернулся.
– Не хочу! Очень ты меня обидел. Потому я в тебя крепко верил, а в тебе еще барин сидит и хвостом вертит вовсю. Подумай, може, не по дороге с нами? и вышел из вагона насупленный.
Лишь вечером еле-еле вымолил себе Строев полное прощение, но еще несколько дней лежала тень между ним и Василием. Только в следующие дни, когда пошли упорные и тяжелые бои под Николаевом и Строев, как и прежде, распоряжался молниеносно и спокойно, выводя полк из самых скверных положений, сгладилась ссора.
После николаевского боя, ночью, в селе Копани, Гулявин собрал военный совет из командиров рот и батальонов.
Становилось плохо и невозможно держаться на Украине: немцы чугунной лавой давили и сметали слабые, плохо вооруженные отряды красноармейцев.
Нужно было отходить, но не решил еще Василий, куда: к северу или к югу.
В избе, при керосиновой лампочке, склонились над картой обветренные, почернелые лица.
Тыкали в потертую двухверстку мозолистые, черные от грязи пальцы.
– Мое мнение, что к северу идти незачем. Пока мы успеем добраться до Харькова, его займут немцы. Нужно будет пробиваться на Воронеж, а оттуда, по сведениям, жмет казачня. Нам один путь – в Севастополь! Там Советская власть! Флот, матросы, все свое и свои!..
– Ты так. Мишка, думаешь?.. А вы, братва, что мекаете? Ротные командиры согласились с мнением Строева.
– Опять же в Крыму зимой не дюже холодно, – добавил один, закручивая козью ножку.
– Ну, баста! Завтра выступать! А теперь на боковую. Можно выдрыхнуться. Немцы далеко.
Командиры вышли. Гулявин сбросил бушлат и сел разуваться. Строев смазывал заедавший маузер.
В дверь постучали, и, не ожидая ответа, вошел начальник разведки.
– Ну, Гулявин!.. Чего вышло!.. Сейчас приведу тебе атаманшу… Баба смачная, есть что помять! Пальцы обсмоктаешь!
– Чего мелешь?.. Какая такая атаманша?..
– А вот сам увидишь! Эй ты, царица персицкая, прыгай сюды! – крикнул начальник разведки в раскрытую дверь.
И просторы звали их темными голосами затравленных паровозов, бурями, грохотом пушек, рыжими лохматыми дымами пожаров.
И носились над Россией гремящие чугунные дни.
В гремящий чугунный день в штабе Красной гвардии сутулый маленький человек, утопавший в губернаторском крепе за саркофагом письменного стола, сказал Гулявину:
– Ну, товарищ!.. Придется вам поработать много. Не подведите. Сейчас вся надежда на вас, матросов и фронтовиков. Вы знаете боевое дело, и вам честь принять первую тяжесть.
Василий пожал протянутую сухую руку и прочел поданную бумажку:
«Товарищ Гулявин, начальник летучего матросского полка Красной гвардии, направляется на Украину с заданием действовать на операционных линиях украинских белогвардейских войск и немецких отрядов. Товарищу Гулявину предоставляется вся полнота власти в полку, вплоть до расстрела в случае необходимости. Местным Советам предлагается оказывать широчайшее содействие полку в снабжении продовольствием, обмундированием и боевыми припасами, под страхом революционного суда».
– Понимаете задачу? – спросил сутулый человек.
– Не пальцем делан!.. Чего не понять? – сурово отозвался Василий.
– Да, еще! Мы придаем вам начальника штаба. Партийный и дело знает. Пройдите к товарищу Сонину, он вас с ним познакомит.
Пошел Гулявин в кабинет товарища Сонина. Зеленый от бессонницы, товарищ Сонин яростно поедал копченую колбасу, сидя на подоконнике.
– Товарищ, слышь, у тебя тут мой начальник штаба. Сонин торопливо прожевал колбасу.
– Строев! Строев! Идите сюда! Гулявин пришел! Из боковой комнаты выскочил тонкий, невысокий юноша в пенсне, в длинной офицерской артиллерийской шинели, на плечах которой еще поблескивали краешки срезанных погон.
– Вы Гулявин?.. Очень рад познакомиться! Посмотрел Гулявин на розоватое ребячье лицо, на франтовскую шинель и спросил:
– Ты из каких будешь, товарищ?
– Я? Я из артиллеристов. Прапорщик!
Василий насупился… «Чудно! Большевицкий прапорщик! Первый раз такая штука – никогда еще видать не приходилось».
– Ты что ж, братишка, из породы белых ворон, должно? Строев усмехнулся.
– А, вы вот о чем?.. Да, должно быть, из ворон… Штука редкая, во всяком случае. Теперь давайте сговоримся, где вас на вокзале найти при отправке.
– Чего где? Просто на воинской платформе. Спросишь гулявинский отряд всякая собака покажет.
– Когда отправляемся?
– А хошь сегодня. Лишь бы паровоз дали.
– Ну, тогда побегу вещи собирать. В шесть вечера приеду. Гулявин внимательно посмотрел вслед.
– Товарищ Сонин!.. Чего вы это мне офицера дали? Что, я сам не справлюсь? Не доверяете разве?
– Не дури, Гулявин! Начальник штаба нужен с башкой. Сам знаешь!
– Что-то больно чудная волынка. Офицер советский! А если продаст, кто в ответе будет?
– Не бойся, не продаст. За него, как за себя, ручаюсь!
– Поживем – увидим! Бывает, вша медведя съедает. Будьте здоровы. Не по нраву мне это.
Отправился Василий на вокзал. Грузил отряд, патроны, снаряжение.
Ругался, грозил наганом, свирепел.
Ровно в шесть приехал Строев.
С одним маленьким чемоданчиком и японским карабином. Бросил в вагон и с места принял горячее участие в погрузке.
Где Гулявину приходилось материться по полчаса, Строев кончал дело в пять минут ровной, спокойной и не допускающей возражений настойчивостью.
Посмотрел Гулявин и подумал: «А и впрямь парень деляга!.. Ну и чудеса!»
Строев подошел с тремя матросами:
– Товарищ. Гулявин… Разрешите взять еще одну платформу, потому что снаряжение некуда грузить Василий почесал затылок:
– Ладно!.. Проси еще одну… И потом… братишка, у меня в отряде не выкай. Ты там по-деликатному, может, и обучался выкать, а у меня матросня, как братья родные… Нам килиндрясы не под стать. Тебя как звать-то?
– Михаил!
– Ну, и будешь Миша! А меня кликай Василием, безо всяких штук…
Строев внимательно взглянул в глаза Василию, улыбнулся и спокойно ответил:
– Хорошо! Так и будет!
Через две недели, когда под Конотопом Строев одним пулеметным огнем сбил с позиции гайдамаков, подкрепленных австрийцами, и сам впереди цепи пошел в атаку, сломался последний лед в гулявинском сердце.
После боя подошел Василий к Строеву и, хлопнув по руке, сказал твердо:
– Молодец, братишка! Язви тебя в душу! Ты меня прости – я не очень все время тебе верил. Поглядывал, так, на всякий случай, не придется ли тебе свинца запустить в кишки А теперь вижу, какой ты парень! – и крепко поцеловал Строева.
С тех пор в отряде все делалось по-строевскому, и Гулявин требовал от матросов беспрекословного послушания:
– Чтобы ни-ни… Начальник штаба прикажет, – это я приказал! Чтоб пикнуть не смели! Цыц! Железная дисциплина! По-революционному!
Один только раз поссорился Василий с начальником штаба по пустому случаю.
Захотели матросы придумать название отряду. Показалось чересчур просто «матросский отряд».
Думали, думали и придумали крепко:
МЕЖДУНАРОДНЫЙ СМЕРТЕЛЬНЫЙ ЛЕТУЧИЙ МАТРОССКИЙ ОТРЯД ПРОЛЕТАРСКОГО ГНЕВА
И пришли к Василию, чтобы разрешил. Василий и разрешил.
А Строев, когда услыхал название, папиросу изо рта выронил, упал на диванчик в купе, и пять минут били его конвульсии неудержимого хохота, а Гулявин стоял над ним, недоумевая и злясь…
– Чего ржешь, Мишка? Хрен тебе в зубы! Говори же! Но Строев ничего не мог выговорить от хохота. По щекам его текли слезы, он задыхался и только отрывисто рычал.
– Да не ржи, чертов перлинь? Что такое?!
– Кто это такое выдумал? – спросил, наконец затихнув, Строев.
– Как кто? Братва вся!
– Слушай, Василий!.. Это же ерунда! Нас на смех подымут! Это не название отряда, а целый музей курьезов.
– Какой еще музей?.. Что мелешь?
– Да ведь смешно же. Ну, что это такое: «Международный смертельный летучий матросский отряд пролетарского гнева»? Почему международный? Почему смертельный? К чему «пролетарского гнева»? Это же безграмотная чушь.
Тут впервые рассвирепел Гулявин на начальника штаба.
– Матери твоей черт! Заткни хайло! Смеяться… На колени стать тебе надо, а не смеяться. Ученый нашелся из гузна выполз. Люди от чистого сердца придумали, потому на смерть идут в первый раз за свое дело… Ну, и нужно, чтоб красиво было. А ты – смеяться… Хоть и с нами вместе идешь, а это у тебя барская, брат, блевотина. Презираю, мол, неученость вашу. А ты не презирай!.. Ты не снисходи, а войди в душу человека. В кои веки раз пришлось не за барскую спину, за свою волю драться… Ну, и надо, чтоб слова огнем пекли. Неграмотно, да прошибает. А если смеяться будешь, катись к матери! Вот тебе чистая дорога да пуля вдогонку!
Выговорил все Василий и задохнулся даже. Не привык к долгим речам.
Строев открыл серые, ясные глаза свои, смотря в рот Гулявину. Лицо его дрогнуло странно и смятенно, он встал с дивана, и хлынувшая к щекам кровь залила их ярким огнем.
Он шагнул к Гулявину и протянул руку.
– Не сердись, Василий!.. Конечно, ты прав. Ей-ей, я об этом не подумал. Не сердись и прости мой смех. Это совершенно невольно вышло Давай руку.
Но Василий сердито отвернулся.
– Не хочу! Очень ты меня обидел. Потому я в тебя крепко верил, а в тебе еще барин сидит и хвостом вертит вовсю. Подумай, може, не по дороге с нами? и вышел из вагона насупленный.
Лишь вечером еле-еле вымолил себе Строев полное прощение, но еще несколько дней лежала тень между ним и Василием. Только в следующие дни, когда пошли упорные и тяжелые бои под Николаевом и Строев, как и прежде, распоряжался молниеносно и спокойно, выводя полк из самых скверных положений, сгладилась ссора.
После николаевского боя, ночью, в селе Копани, Гулявин собрал военный совет из командиров рот и батальонов.
Становилось плохо и невозможно держаться на Украине: немцы чугунной лавой давили и сметали слабые, плохо вооруженные отряды красноармейцев.
Нужно было отходить, но не решил еще Василий, куда: к северу или к югу.
В избе, при керосиновой лампочке, склонились над картой обветренные, почернелые лица.
Тыкали в потертую двухверстку мозолистые, черные от грязи пальцы.
– Мое мнение, что к северу идти незачем. Пока мы успеем добраться до Харькова, его займут немцы. Нужно будет пробиваться на Воронеж, а оттуда, по сведениям, жмет казачня. Нам один путь – в Севастополь! Там Советская власть! Флот, матросы, все свое и свои!..
– Ты так. Мишка, думаешь?.. А вы, братва, что мекаете? Ротные командиры согласились с мнением Строева.
– Опять же в Крыму зимой не дюже холодно, – добавил один, закручивая козью ножку.
– Ну, баста! Завтра выступать! А теперь на боковую. Можно выдрыхнуться. Немцы далеко.
Командиры вышли. Гулявин сбросил бушлат и сел разуваться. Строев смазывал заедавший маузер.
В дверь постучали, и, не ожидая ответа, вошел начальник разведки.
– Ну, Гулявин!.. Чего вышло!.. Сейчас приведу тебе атаманшу… Баба смачная, есть что помять! Пальцы обсмоктаешь!
– Чего мелешь?.. Какая такая атаманша?..
– А вот сам увидишь! Эй ты, царица персицкая, прыгай сюды! – крикнул начальник разведки в раскрытую дверь.
Глава шестая
Атаманша
Как был Василий со штиблетом в руке, так и замер на припечке.
Смотрит только на дверь, раскрыв глаза, а в двери – чудо Пава – не пава, жар-птица, а в общем – баба красоты писаной.
Бровь соболиная, по липу румянец вишневыми пятнами, губы помидорами алеют, тугие и сочные.
А на бабе серый кожушок новехонький, штаны галифе нежно-розового цвета с серебряным галуном гусарским, сапоги лакированные со шпорами, сбоку шашка висит, вся в серебре, на другой стороне парабеллум в чехле, на голове папаха черная с красным бантом.
Стоит в дверях, глазами поблескивает и усмехается.
Даже глаза протер Гулявин. Нет – стоит и смеется.
– Ты кто такая будешь? – спросил наконец. А она головой встряхнула и коротко:
– Я? Лелька! Супится Гулявин.
– Ты не мотай! Толком спрашиваю. Откедова, кто такая?
– Из мамы-Адессы – папина дочка.
А сама все хохочет.
– Сам знаю, что папина дочка Чем занимаешься, зачем пожаловала?
– А в Адессе с мальчиками гуляла, а теперь яблочком катаюсь.
Озлился Гулявин.
– Толком говори, чертова кукла! Нечего лясы точить!
– А толком сказать – атаманша. Гуляю, красного петуха пускаю, а со мной босота гуляет. Отряд атаманши Лельки.
– Народу у тебя много?
– На мой век хватит! Тридцать голов есть! Было больше да под Очаковом третьего дня пощипали. Теперь на Крым нам дорога лежит. А ты из каких генералов будешь?
Смеется Гулявин.
– А я – фельдмаршал советский! В Крым тоже катимся Что ж, приставай, по пути Произведем в адъютанты. Что, Мишка, хорош адъютант будет?
Посмотрел Василий на Строева, а Строев молча сидит, на атаманшу в упор смотрит, и глаза, как иголки, стали злые и пронзительные. Лицо каменное.
– Как думаешь? Возьмем атаманшу? Строев плечом повел только.
– Ну, атаманша, оставайся! Где люди-то у тебя?
– Люди по хатам разместились, а я пока без места.
– Ну и оставайся здесь! В тесноте, да не в обиде! Села атаманша на лавку, кожушок сбросила, в одной гимнастерке сидит, румянец пышет, грудь круглая гимнастерку рвет.
Строев поднялся – и из хаты на двор. Василий за ним вышел.
– Ты, Михаил, чего надулся? Атаманша не по сердцу?
– Нет, ничего! – А голос холодный и ломкий.
– Нет, ты скажи по правде. Вижу, что злишься.
– А по правде, так я против этой атаманши. Неосторожен ты, Василий. Пришла баба, черт ее знает какая, откуда; черт знает, что за отряд? Зачем ее к нам втаскивать? Пусть идет своей дорогой. На свою ответственность брать незачем!
– Ну, пошел страхи пускать! Баба как баба! Раз с буржуями дерется, значит, нам помощница.
– Да мне все равно. После не пеняй только!
– Ничего. Пенять не придется.
Вернулись в избу. Строев сразу же на лавке за столом спать завалился. Василий на печку полез.
Атаманша со двора вьюк притащила, по полу разостлала, одеяло вынула шелковое, цветное, все в кружевах.
– Одеяло-то у тебя царское. Приданое сварганила?
– Сшила матушка-ночь да батюшка-ножичек! Села атаманша на пол, косу заплела, гимнастерку стащила. Руки нежные, розовые, круглые. Груди птицей под рубахой трепещутся.
– Ты лампочку-то гаси! Ловчей раздеваться! Все баба!
– Зачем? Была баба, и вышла. Лягу – погашу. Завернулась в одеяло и дунула на лампочку. Темнота в хате, только ветер погуливает вокруг и шуршит камышинами на крыше.
Не спится Гулявину. Ворочается на печке. Томительно что-то. И мельтешат в глазах атаманшино плечо голое и жаркая грудь. В сердце даже захолонуло. Давно Гулявин без бабы, а плоть бабы требует. На то и живет человек. Эх, промять бы атаманшины бедра железом пальцев, въесться губами в помидорные губы.
Горячо телу стало. Сплюнул со зла Гулявин.
– Тьфу… сатана!
Зашевелилось на полу, слышит Гулявин шепот бабий:
– Не спишь, генерал? Тошно? И шепотом в ответ:
– А твоя какая забота?
– А коли не спишь, сыпь под одеяло. Согрею!
Как молния по избе шарахнула. И кошкой вниз бесшумно Василий. Схватил край одеяла, откинул. Пахнуло теплом – и навстречу хваткие руки и полные атаманшины губы.
А на лавке за столом, так же бесшумно, на локте приподнялся Строев.
Поглядел в темноту, покачал головой и снова лег.
Наутро выступили по Херсонской старой дороге к Днепру, на Алешковскую переправу.
Перед выступлением осмотрел Гулявин Лелькин отряд.
Тридцать человек, все на конях, кони сытые, крепкие, видно, из немецких колоний. Сами не люди-черти. Немытые, грязные, а на пальцах кольца с бриллиантами в орех, у всех часы золотые с цепочками, бекеши, френчи-с иголочки.
Строев пока смотрел отряд, все больше мрачнел, и открытое детское лицо осунулось, губы смялись брезгливой складкой.
Но когда, повернувшись, сказал Гулявин: «Лихая братва! В огонь и воду!» промолчал Строев, ничего не ответил.
В Херсоне простояли два дня, ждали, пока лед отвердеет. И как только пришли в Херсон, рассыпались атаманшины всадники по всему городу, а вернулись к вечеру с полными седельными мешками.
А на другой день то же.
А вечером пьяные горланили «Яблочко» и дуванили добычу. И еще больше колец на черных пальцах, и – чего не было еще в гулявинском полку – матросы тоже приняли участие в дележе.
Не все, человек десять, не более. Соблазнились.
Ночью вернулся из города Строев и застал в штабе Василия и атаманшу. Сидела атаманша, расстегнувшись, перед бутылкой водки, блестели ярко атаманшины глаза, и тянула она высоким фальцетом:
Спрашу я Машу:
– Что ты будешь пить?
А она говорить:
– Голова болить…
Повернулась к вошедшему Строеву, протянула стакан и крикнула:
– Выпей, красная девица! Что сопли пускаешь? Ничего не ответил Строев – и к Василию:
– Нужно с тобой по делу поговорить. Серьезное!
– Ну, говори!
– Выйдем в другую комнату.
Вышли. Заходил Строев взволнованно из угла в угол и потом прямо к Василию:
– Дело очень грязное! Я сейчас из Совета! Позорно и скверно! Нас обвиняют в грабежах. Говорят, что наши кавалеристы грабили по домам и даже у рабочих. В предместье какой-то подлец старуху застрелил из-за копеечных серег. Это взволновало рабочих. Говорят, что советские войска-бандиты. Я тебя предупреждал! Просил не брать этой… – не кончил и брезгливо поморщился.
– Амба! Ты не горячись!.. При чем тут она? Народ у нее распущенный – это верно. Так она же баба – подтянуть не умела. А я их сам с завтра шкертом за глотку возьму – шелковые станут.
– Да не в том, в конце концов, дело! Не место в наших рядах такой сволочи! Кто она – бульварная девка! Рассердился Василий.
– Смотри, Мишка! Опять барская блевотина! Тебя послушать: так бульварная девка – не человек? Опять поссоримся.
– Совсем не то! На этот раз не уступлю. Если бы она была втрое хуже, но пришла к нам потому, что ее зажгла революция, выжгла в ней все прошлое, я бы раньше тебя ее принял, как друга. А ты вглядись! Что ты, ослеп? Ведь она идет просто грабить. Для нее все это, чем мы горим: революция, борьба, – только богатый гость, которого удобно обобрать, а потом кликнуть кота и пришить этого гостя. Понимаешь? Ее просто к стенке нужно поставить и с ней всю ее рвань. Из-за таких дело гибнет! Я требую убрать ее из полка… Впрочем… – Строев усмехнулся болезненно. – Пожалуй, это тебе не по силам. Удобная баба… Искать не нужно!
Смотрит только на дверь, раскрыв глаза, а в двери – чудо Пава – не пава, жар-птица, а в общем – баба красоты писаной.
Бровь соболиная, по липу румянец вишневыми пятнами, губы помидорами алеют, тугие и сочные.
А на бабе серый кожушок новехонький, штаны галифе нежно-розового цвета с серебряным галуном гусарским, сапоги лакированные со шпорами, сбоку шашка висит, вся в серебре, на другой стороне парабеллум в чехле, на голове папаха черная с красным бантом.
Стоит в дверях, глазами поблескивает и усмехается.
Даже глаза протер Гулявин. Нет – стоит и смеется.
– Ты кто такая будешь? – спросил наконец. А она головой встряхнула и коротко:
– Я? Лелька! Супится Гулявин.
– Ты не мотай! Толком спрашиваю. Откедова, кто такая?
– Из мамы-Адессы – папина дочка.
А сама все хохочет.
– Сам знаю, что папина дочка Чем занимаешься, зачем пожаловала?
– А в Адессе с мальчиками гуляла, а теперь яблочком катаюсь.
Озлился Гулявин.
– Толком говори, чертова кукла! Нечего лясы точить!
– А толком сказать – атаманша. Гуляю, красного петуха пускаю, а со мной босота гуляет. Отряд атаманши Лельки.
– Народу у тебя много?
– На мой век хватит! Тридцать голов есть! Было больше да под Очаковом третьего дня пощипали. Теперь на Крым нам дорога лежит. А ты из каких генералов будешь?
Смеется Гулявин.
– А я – фельдмаршал советский! В Крым тоже катимся Что ж, приставай, по пути Произведем в адъютанты. Что, Мишка, хорош адъютант будет?
Посмотрел Василий на Строева, а Строев молча сидит, на атаманшу в упор смотрит, и глаза, как иголки, стали злые и пронзительные. Лицо каменное.
– Как думаешь? Возьмем атаманшу? Строев плечом повел только.
– Ну, атаманша, оставайся! Где люди-то у тебя?
– Люди по хатам разместились, а я пока без места.
– Ну и оставайся здесь! В тесноте, да не в обиде! Села атаманша на лавку, кожушок сбросила, в одной гимнастерке сидит, румянец пышет, грудь круглая гимнастерку рвет.
Строев поднялся – и из хаты на двор. Василий за ним вышел.
– Ты, Михаил, чего надулся? Атаманша не по сердцу?
– Нет, ничего! – А голос холодный и ломкий.
– Нет, ты скажи по правде. Вижу, что злишься.
– А по правде, так я против этой атаманши. Неосторожен ты, Василий. Пришла баба, черт ее знает какая, откуда; черт знает, что за отряд? Зачем ее к нам втаскивать? Пусть идет своей дорогой. На свою ответственность брать незачем!
– Ну, пошел страхи пускать! Баба как баба! Раз с буржуями дерется, значит, нам помощница.
– Да мне все равно. После не пеняй только!
– Ничего. Пенять не придется.
Вернулись в избу. Строев сразу же на лавке за столом спать завалился. Василий на печку полез.
Атаманша со двора вьюк притащила, по полу разостлала, одеяло вынула шелковое, цветное, все в кружевах.
– Одеяло-то у тебя царское. Приданое сварганила?
– Сшила матушка-ночь да батюшка-ножичек! Села атаманша на пол, косу заплела, гимнастерку стащила. Руки нежные, розовые, круглые. Груди птицей под рубахой трепещутся.
– Ты лампочку-то гаси! Ловчей раздеваться! Все баба!
– Зачем? Была баба, и вышла. Лягу – погашу. Завернулась в одеяло и дунула на лампочку. Темнота в хате, только ветер погуливает вокруг и шуршит камышинами на крыше.
Не спится Гулявину. Ворочается на печке. Томительно что-то. И мельтешат в глазах атаманшино плечо голое и жаркая грудь. В сердце даже захолонуло. Давно Гулявин без бабы, а плоть бабы требует. На то и живет человек. Эх, промять бы атаманшины бедра железом пальцев, въесться губами в помидорные губы.
Горячо телу стало. Сплюнул со зла Гулявин.
– Тьфу… сатана!
Зашевелилось на полу, слышит Гулявин шепот бабий:
– Не спишь, генерал? Тошно? И шепотом в ответ:
– А твоя какая забота?
– А коли не спишь, сыпь под одеяло. Согрею!
Как молния по избе шарахнула. И кошкой вниз бесшумно Василий. Схватил край одеяла, откинул. Пахнуло теплом – и навстречу хваткие руки и полные атаманшины губы.
А на лавке за столом, так же бесшумно, на локте приподнялся Строев.
Поглядел в темноту, покачал головой и снова лег.
Наутро выступили по Херсонской старой дороге к Днепру, на Алешковскую переправу.
Перед выступлением осмотрел Гулявин Лелькин отряд.
Тридцать человек, все на конях, кони сытые, крепкие, видно, из немецких колоний. Сами не люди-черти. Немытые, грязные, а на пальцах кольца с бриллиантами в орех, у всех часы золотые с цепочками, бекеши, френчи-с иголочки.
Строев пока смотрел отряд, все больше мрачнел, и открытое детское лицо осунулось, губы смялись брезгливой складкой.
Но когда, повернувшись, сказал Гулявин: «Лихая братва! В огонь и воду!» промолчал Строев, ничего не ответил.
В Херсоне простояли два дня, ждали, пока лед отвердеет. И как только пришли в Херсон, рассыпались атаманшины всадники по всему городу, а вернулись к вечеру с полными седельными мешками.
А на другой день то же.
А вечером пьяные горланили «Яблочко» и дуванили добычу. И еще больше колец на черных пальцах, и – чего не было еще в гулявинском полку – матросы тоже приняли участие в дележе.
Не все, человек десять, не более. Соблазнились.
Ночью вернулся из города Строев и застал в штабе Василия и атаманшу. Сидела атаманша, расстегнувшись, перед бутылкой водки, блестели ярко атаманшины глаза, и тянула она высоким фальцетом:
Спрашу я Машу:
– Что ты будешь пить?
А она говорить:
– Голова болить…
Повернулась к вошедшему Строеву, протянула стакан и крикнула:
– Выпей, красная девица! Что сопли пускаешь? Ничего не ответил Строев – и к Василию:
– Нужно с тобой по делу поговорить. Серьезное!
– Ну, говори!
– Выйдем в другую комнату.
Вышли. Заходил Строев взволнованно из угла в угол и потом прямо к Василию:
– Дело очень грязное! Я сейчас из Совета! Позорно и скверно! Нас обвиняют в грабежах. Говорят, что наши кавалеристы грабили по домам и даже у рабочих. В предместье какой-то подлец старуху застрелил из-за копеечных серег. Это взволновало рабочих. Говорят, что советские войска-бандиты. Я тебя предупреждал! Просил не брать этой… – не кончил и брезгливо поморщился.
– Амба! Ты не горячись!.. При чем тут она? Народ у нее распущенный – это верно. Так она же баба – подтянуть не умела. А я их сам с завтра шкертом за глотку возьму – шелковые станут.
– Да не в том, в конце концов, дело! Не место в наших рядах такой сволочи! Кто она – бульварная девка! Рассердился Василий.
– Смотри, Мишка! Опять барская блевотина! Тебя послушать: так бульварная девка – не человек? Опять поссоримся.
– Совсем не то! На этот раз не уступлю. Если бы она была втрое хуже, но пришла к нам потому, что ее зажгла революция, выжгла в ней все прошлое, я бы раньше тебя ее принял, как друга. А ты вглядись! Что ты, ослеп? Ведь она идет просто грабить. Для нее все это, чем мы горим: революция, борьба, – только богатый гость, которого удобно обобрать, а потом кликнуть кота и пришить этого гостя. Понимаешь? Ее просто к стенке нужно поставить и с ней всю ее рвань. Из-за таких дело гибнет! Я требую убрать ее из полка… Впрочем… – Строев усмехнулся болезненно. – Пожалуй, это тебе не по силам. Удобная баба… Искать не нужно!