Страница:
Ветер любит Гулявин.
Тот безудержный, полыхающий ветер, который бросает в пространство воспламененные гневом и бунтом тысячи, вздымает к небу крики затравленных паровозов и рыжие космы пожарных дымов.
Не пером на бумаге – кровью горячей и душной на полях писать революцию Гулявину.
И тоскливо до тошноты – каждый день, в тот же час, за тем же столом ставить под тупыми строчками, отпечатанными на ломаном ундервуде без букв «у» и «к», узловатую такую закорючку подписи В. Гулявин – и круглый собачий чернильный хвост под ней.
Сидит Василий, вертит бумагу в руках и читает вяло и зло:
«…на основании вышеизложенного предлагается вам срочно прислать соображения о видах юрожая свехлы в бюдющем годю. За неисполнение бюдете нахазаны революционным порядком…
Хомиссар юездного совнархоза»
Тошнота к горлу подступает.
А машинистка, белобрысая дура, вся в завитушках, лицом похожая на кудрявого мопса, никак в толк не возьмет, что нужно пропускать нехватающие буквы и вписывать их потом от руки, а прямо валит: «хомиссар» и «юезд».
Терпел, терпел Василий, а однажды вышел из себя и обматерил дуру.
Машинистка в рев и пошла председателю Совета жаловаться.
Товарищ Жуков – человек положительный, сельским учителем был и выражений не любит. Пришел к Гулявину в кабинет и развел пропаганду:
– Вы поймите, товарищ Гулявин, что это антиреволюционно. В Советской стране – и вдруг женщину по матери. Это неэтично и оскорбляет полноправное достоинство раскрепощенной гражданки.
– Гражданка! Шлюха она подзаборная! Каждую ночь в парке под кустами валяется. Сам видел! Развел товарищ Жуков руками.
– Мы не имеем права в частную жизнь мешаться. Если ж у нее такая физиологическая функция? И я вас прошу, товарищ Гулявин, не материться.
– А у меня такая функция… – начал было Гулявин, да махнул рукой устало и закончил лениво: – Ладно!.. Хрен с ней! Пусть функционирует!
И с тех пор равнодушно стал подписывать «инстрюхции» и «цирхюляры».
На заседаниях исполкома сидел безучастно и часто дремал на стуле, слушая препирательства, и только ночью, уходя в самый конец парка, где в сизоватом серебре дрожала холмистая степь, садился на пень, радостно дышал ночной бодрой свежестью и слушал, как шумит в листве холодящий ветерок.
Думал о революции, о буре, ветре, пламени, грохоте пушек, топоте несущихся вперед армий и яростно сжимал кулаки.
Часто досиживал до утра и со скукой шел в совнархоз.
А совсем худо стало, когда поступила в совнархоз секретаршей комиссара Инна Владимировна.
Помещик Федотов, владелец сахарного завода, бежал после Октября невесть куда, а дочка осталась.
Училась прежде в Москве на докторских курсах, но революция закупорила ее в Липецке, деваться было некуда, и по протекции товарища Жукова, с которым вместе работала Инна Владимировна на тифе, определилась на службу в Совет.
Сразу невзлюбил ее Гулявин за то, что помещичья дочка.
– В прорубь их всех надо! – сказал он Жукову, когда узнал о назначении секретарши.
– Нельзя так огульно. Девушка хорошая. Может быть полезной работницей. Нам привлекать интеллигентов надо. Такая партийная директива.
Насупился Василий на партийную директиву.
Собственно, не столько помещичье звание вооружило Гулявина против секретарши, а совсем другое, в чем сам он себе не хотел признаваться.
После атаманши дал себе Василий зарок даже не смотреть на баб.
А Инна Владимировна выбила председателя совнархоза из колеи.
Было с ней тяжело и смутно.
И она первая стала льнуть к Василию. Говорила с ним таким особенным певучим говорком, подавая для подписи бумаги. Старалась в это время платьем, локтем или коленом коснуться Гулявина и смотрела прямо в глаза ласковыми глазами, а в глубине их играли кошачьи жадные огоньки.
Когда стояла рядом, всегда тревожило Гулявина царапающее шуршание шелковой юбки, и сладко щекотали ноздри духи. От этого путались буквы в бумагах, прыгали, расползались, терялась нить соображения, и рука с пером беспомощно тыкалась куда не нужно, и всегда с воркующим смешком поправляла Инна Владимировна:
– Что вы, что вы, товарищ Гулявин? Не здесь подписывать Бумагу портите!
Брала его руку нежной горячей рукой и показывала место подписи.
Потом уходила, усмехаясь.
А Василий ломал перо о стол, вцеплялся в ручки кресла и злобно плевал на стенку.
Иногда подходил к зеркалу и разглядывал себя.
«И черта во мне, что она липнет? На лешего я ей сдался?»
Но зеркало молчало и показывало в зеленоватой глубине своей загорелое, точно из дуба вырезанное лицо, карие глаза с дерзиной, крепкий нос и припухлые красные губы под стрижеными усиками.
Пожимал плечами и опять садился за стол.
Полтора месяца прошло в таком томлении, а удалить секретаршу Гулявин никак не мог.
Придраться было не к чему. Была аккуратна, исполнительна, большую часть работы делала самостоятельно, оставляя Гулявину только подписывать готовые бумаги.
И однажды утром пришла с обычным докладом.
Сразу увидел Василий новую шелковую в полосках кофточку, с большим вырезом, и розу в смоляных косах.
Положила бумаги на стол и, низко нагнувшись, стала докладывать. От движения отстал вырез на груди, и в нем, за тонким батистом рубашки, нечаянно скосившись, увидел Гулявин розовую, круглую, как резиновый мяч, грудь с темным пятнышком родинки.
Захолонуло под ложечкой. Сердито отвел глаза, слушал и не понимал ни одного слова.
Задохнулся, повернулся что-то сказать и опять увидел, как нежно колыхался от дыхания розовый мяч.
Взглянул. Заметила Инна Владимировна и взгляд и дрожь и чуть заметно улыбнулась победной, тревожной и поощряющей улыбкой.
Еще ниже нагнулась, и ощутил плечом Гулявин теплое прикосновение тела.
Поднял голову, взглянул в глаза и сразу схватил секретаршу за руку и впился губами в открытое плечо.
Ахнула Инна Владимировна.
– Ах!.. Василий Артемьевич, оставьте!.. Зачем!..
А сама только ближе прижалась.
Но уже не слышал Василий никаких слов. Притянул Инну Владимировну к себе, тиская и ломая, ища ее губы.
Но вдруг между ним и этими губами тенью мелькнула, пронеслась на миг простреленная, изуродованная голова Строева.
Неистово крикнул Гулявин, опрокинул кресло и отпрыгнул в угол.
Смотрел широко раскрытыми глазами на ошеломленную, красную секретаршу и трясущимися губами сказал шепотом:
– Вон!.. Пошла вон… сволочь!
– Вы с ума сошли, Василий Артемьевич?.. Как вы смеете?..
Но уже в бешенстве подскочил Гулявин к столу, схватил графин и закричал на весь Совет:
– Вон… сволочь… Убью!
Бросилась Инна Владимировна к двери и едва успела проскочить, как за ней, забрызгав всю комнату стеклом и водой, разлетелся о косяк графин.
А Гулявин совсем обезумел.
Схватил кресло и с размаху по столу, – лопнула доска, и подпрыгнула чернильница, выплеснув лиловую кровь в лицо Василию.
А он продолжал крутить все в комнате, и когда прибежали служащие и красноармейцы, бросился на них, но упал в припадке, и испуганно смотрели сбежавшиеся, как лежит председатель совнархоза на полу с синим лицом, дрыгает ногами, а на губах кипит, пузырясь, пена.
Наутро пришел Василий к товарищу Жукову и сказал:
– Уезжаю!..
– Куда?
– На фронт поеду! Не желаю больше зад просиживать! Счастливо оставаться!
– Да вы же больны, товарищ! Вы изнервничались совсем! Куда вам на фронт!
У Гулявина перекосилось лицо.
– На фронте вылечусь! Воздух мне нужен настоящий! А здесь только случками на кобыльем заводе заниматься!
Вышел, забрал свой чемоданчик, пешком побрел на вокзал, втиснулся в набитую доверху мешочниками вшивую и вонючую теплушку и уехал.
Глава десятая
Глава одиннадцатая
Тот безудержный, полыхающий ветер, который бросает в пространство воспламененные гневом и бунтом тысячи, вздымает к небу крики затравленных паровозов и рыжие космы пожарных дымов.
Не пером на бумаге – кровью горячей и душной на полях писать революцию Гулявину.
И тоскливо до тошноты – каждый день, в тот же час, за тем же столом ставить под тупыми строчками, отпечатанными на ломаном ундервуде без букв «у» и «к», узловатую такую закорючку подписи В. Гулявин – и круглый собачий чернильный хвост под ней.
Сидит Василий, вертит бумагу в руках и читает вяло и зло:
«…на основании вышеизложенного предлагается вам срочно прислать соображения о видах юрожая свехлы в бюдющем годю. За неисполнение бюдете нахазаны революционным порядком…
Хомиссар юездного совнархоза»
Тошнота к горлу подступает.
А машинистка, белобрысая дура, вся в завитушках, лицом похожая на кудрявого мопса, никак в толк не возьмет, что нужно пропускать нехватающие буквы и вписывать их потом от руки, а прямо валит: «хомиссар» и «юезд».
Терпел, терпел Василий, а однажды вышел из себя и обматерил дуру.
Машинистка в рев и пошла председателю Совета жаловаться.
Товарищ Жуков – человек положительный, сельским учителем был и выражений не любит. Пришел к Гулявину в кабинет и развел пропаганду:
– Вы поймите, товарищ Гулявин, что это антиреволюционно. В Советской стране – и вдруг женщину по матери. Это неэтично и оскорбляет полноправное достоинство раскрепощенной гражданки.
– Гражданка! Шлюха она подзаборная! Каждую ночь в парке под кустами валяется. Сам видел! Развел товарищ Жуков руками.
– Мы не имеем права в частную жизнь мешаться. Если ж у нее такая физиологическая функция? И я вас прошу, товарищ Гулявин, не материться.
– А у меня такая функция… – начал было Гулявин, да махнул рукой устало и закончил лениво: – Ладно!.. Хрен с ней! Пусть функционирует!
И с тех пор равнодушно стал подписывать «инстрюхции» и «цирхюляры».
На заседаниях исполкома сидел безучастно и часто дремал на стуле, слушая препирательства, и только ночью, уходя в самый конец парка, где в сизоватом серебре дрожала холмистая степь, садился на пень, радостно дышал ночной бодрой свежестью и слушал, как шумит в листве холодящий ветерок.
Думал о революции, о буре, ветре, пламени, грохоте пушек, топоте несущихся вперед армий и яростно сжимал кулаки.
Часто досиживал до утра и со скукой шел в совнархоз.
А совсем худо стало, когда поступила в совнархоз секретаршей комиссара Инна Владимировна.
Помещик Федотов, владелец сахарного завода, бежал после Октября невесть куда, а дочка осталась.
Училась прежде в Москве на докторских курсах, но революция закупорила ее в Липецке, деваться было некуда, и по протекции товарища Жукова, с которым вместе работала Инна Владимировна на тифе, определилась на службу в Совет.
Сразу невзлюбил ее Гулявин за то, что помещичья дочка.
– В прорубь их всех надо! – сказал он Жукову, когда узнал о назначении секретарши.
– Нельзя так огульно. Девушка хорошая. Может быть полезной работницей. Нам привлекать интеллигентов надо. Такая партийная директива.
Насупился Василий на партийную директиву.
Собственно, не столько помещичье звание вооружило Гулявина против секретарши, а совсем другое, в чем сам он себе не хотел признаваться.
После атаманши дал себе Василий зарок даже не смотреть на баб.
А Инна Владимировна выбила председателя совнархоза из колеи.
Было с ней тяжело и смутно.
И она первая стала льнуть к Василию. Говорила с ним таким особенным певучим говорком, подавая для подписи бумаги. Старалась в это время платьем, локтем или коленом коснуться Гулявина и смотрела прямо в глаза ласковыми глазами, а в глубине их играли кошачьи жадные огоньки.
Когда стояла рядом, всегда тревожило Гулявина царапающее шуршание шелковой юбки, и сладко щекотали ноздри духи. От этого путались буквы в бумагах, прыгали, расползались, терялась нить соображения, и рука с пером беспомощно тыкалась куда не нужно, и всегда с воркующим смешком поправляла Инна Владимировна:
– Что вы, что вы, товарищ Гулявин? Не здесь подписывать Бумагу портите!
Брала его руку нежной горячей рукой и показывала место подписи.
Потом уходила, усмехаясь.
А Василий ломал перо о стол, вцеплялся в ручки кресла и злобно плевал на стенку.
Иногда подходил к зеркалу и разглядывал себя.
«И черта во мне, что она липнет? На лешего я ей сдался?»
Но зеркало молчало и показывало в зеленоватой глубине своей загорелое, точно из дуба вырезанное лицо, карие глаза с дерзиной, крепкий нос и припухлые красные губы под стрижеными усиками.
Пожимал плечами и опять садился за стол.
Полтора месяца прошло в таком томлении, а удалить секретаршу Гулявин никак не мог.
Придраться было не к чему. Была аккуратна, исполнительна, большую часть работы делала самостоятельно, оставляя Гулявину только подписывать готовые бумаги.
И однажды утром пришла с обычным докладом.
Сразу увидел Василий новую шелковую в полосках кофточку, с большим вырезом, и розу в смоляных косах.
Положила бумаги на стол и, низко нагнувшись, стала докладывать. От движения отстал вырез на груди, и в нем, за тонким батистом рубашки, нечаянно скосившись, увидел Гулявин розовую, круглую, как резиновый мяч, грудь с темным пятнышком родинки.
Захолонуло под ложечкой. Сердито отвел глаза, слушал и не понимал ни одного слова.
Задохнулся, повернулся что-то сказать и опять увидел, как нежно колыхался от дыхания розовый мяч.
Взглянул. Заметила Инна Владимировна и взгляд и дрожь и чуть заметно улыбнулась победной, тревожной и поощряющей улыбкой.
Еще ниже нагнулась, и ощутил плечом Гулявин теплое прикосновение тела.
Поднял голову, взглянул в глаза и сразу схватил секретаршу за руку и впился губами в открытое плечо.
Ахнула Инна Владимировна.
– Ах!.. Василий Артемьевич, оставьте!.. Зачем!..
А сама только ближе прижалась.
Но уже не слышал Василий никаких слов. Притянул Инну Владимировну к себе, тиская и ломая, ища ее губы.
Но вдруг между ним и этими губами тенью мелькнула, пронеслась на миг простреленная, изуродованная голова Строева.
Неистово крикнул Гулявин, опрокинул кресло и отпрыгнул в угол.
Смотрел широко раскрытыми глазами на ошеломленную, красную секретаршу и трясущимися губами сказал шепотом:
– Вон!.. Пошла вон… сволочь!
– Вы с ума сошли, Василий Артемьевич?.. Как вы смеете?..
Но уже в бешенстве подскочил Гулявин к столу, схватил графин и закричал на весь Совет:
– Вон… сволочь… Убью!
Бросилась Инна Владимировна к двери и едва успела проскочить, как за ней, забрызгав всю комнату стеклом и водой, разлетелся о косяк графин.
А Гулявин совсем обезумел.
Схватил кресло и с размаху по столу, – лопнула доска, и подпрыгнула чернильница, выплеснув лиловую кровь в лицо Василию.
А он продолжал крутить все в комнате, и когда прибежали служащие и красноармейцы, бросился на них, но упал в припадке, и испуганно смотрели сбежавшиеся, как лежит председатель совнархоза на полу с синим лицом, дрыгает ногами, а на губах кипит, пузырясь, пена.
Наутро пришел Василий к товарищу Жукову и сказал:
– Уезжаю!..
– Куда?
– На фронт поеду! Не желаю больше зад просиживать! Счастливо оставаться!
– Да вы же больны, товарищ! Вы изнервничались совсем! Куда вам на фронт!
У Гулявина перекосилось лицо.
– На фронте вылечусь! Воздух мне нужен настоящий! А здесь только случками на кобыльем заводе заниматься!
Вышел, забрал свой чемоданчик, пешком побрел на вокзал, втиснулся в набитую доверху мешочниками вшивую и вонючую теплушку и уехал.
Глава десятая
Огурчики
Над пожелтевшей осыпающейся пшеницей ядреный июльский жар.
В тучных кубанских нивах гремящие выклики пушек, и поля, оставшиеся без хозяев, шелестя, роняют в землю янтарное налитое зерно.
Вдоль брошенной дороги, в межевой канавке, влипая телами в землю, разно и оборванно одетые, кто в сапогах, кто босые, лежат запыленные люди, прижимают к плечам винтовки и безостановочно стреляют по заросшей вербами плотине, над голубым полноводным ставом.
Знойная тишина сбивается в гремучие клочья треском выстрелов.
А за плотиной, также вжавшись телами в насыпь, стреляют по канавке другие люди, и на плечах у них солнцем вспыхивают блестящие брызги.
С утра пролетарский железный полк ведет бой за станицу и с утра не может продвинуться дальше канавки.
Кадеты попались отборные марковцы, офицеры, призовые стрелки.
Чуть высунется из канавки неосторожная голова – хлоп, и тычется голова в землю, а меж глаз кровоточит круглая дырка.
Устали красноармейцы, измучились, голодны и яростны, и вокруг слипшихся губ у каждого резкая складка суровой злобы.
– Никак его не возьмешь!
– Сволочи!
– С хланга обойтить!
– Сказал! С хланга! По ровному полю? Ночи нужно дождаться.
– Гляди! Антошку убило!
– А було б тоби сказыться, холера твоей матери! Так же лежит, прижимая винтовку к плечу, Антошка, но по-особенному вяло распущенному телу знают другие, что Антошка больше не встанет.
– Ах, разъязви твою бабку! На штык бы! Кадет штыка не любит.
– Дойди до штыка! Кишки по дороге оставишь!
– Антилерию надоть!
За плотиной начинает, задыхаясь, плевать горячим ливнем пулемет.
По сухой целине дороги дрожит белая струйка пыли и ползет ближе к канавке, и у лежащих расширяются глаза, следя за страшной, приближающейся струйкой, и еще плотнее вжимаются в землю тела.
Позади цепи, за плоским курганчиком, лежит Гулявин с помощником.
Давно ушли из памяти совнархоз, инструкции, Инна Владимировна.
И опять просторы. Ветер. Воля. Простое и нужное дело.
И нет ни томления, ни скуки, ни смятенности.
Родным звуком свистят свинцовые пчелы.
Только полк уже не тот, не свой матросский.
Повыбивали матросов, поредела фабричная первая гвардия.
И на смену уже растет в гудящих телефонными и телеграфными зовами, кричащих миру листами газет и плакатов городах новая сила – Красная Армия.
Фабрики и заводы, профсоюзы и парткомы бросают в огненные жерла фронтов самое молодое, самое крепкое, самое пламенное.
Хороши ребята в гулявинском полку, да только обучены мало.
Еле с винтовкой управляются, а кадеты трехлинейкой, как портной иглой, орудуют.
И Строева нет. А лежит рядом с Гулявиным новый помощник.
Фамилия у помощника чудная – Няга, а сам еще чуднее фамилии.
Лицо с одной стороны пухлое и короткое, с другой – худое и длинное, как лошадиная морда.
Когда взглянуть слева на помощника, кажется, что Няга – человек веселый: и сложением крепок, и жизнью доволен, а справа – лицо постное и выражение навеки обиженное.
И даже глаза у Няги разнокалиберные. Когда смотрит Гулявин в глаза помощнику, вспоминается всегда картина Соломона Канторовича.
Один глаз, левый, золотистый, ухарский, на солнце огнем поблескивает, а правый – мутно-серый, неживой и бельмом еще затянут.
Сосет всегда Няга короткую носогрейку с махоркой. Косится на него Гулявин. Как это такого человека сделали? Не иначе, как в два приема.
– Эй, желтоглазый! Плохо дело что-то!
И отвечает Няга голосом как из пустой бочки!
– Нехай! К вечеру одужаем!
И опять трубку сосет.
Ходит Няга всегда в широкополой зеленой фетровой шляпе, хохлацких желтых чёботах с подковками, плисовых шароварах и чесучовом пиджаке.
А главная гордость у него – золотые часы с цепью дутой, в полвершка толщины и в аршин длиною. А на цепи брелоков полсотни и все с неприличными картинками.
– С буржуя снял, – говорит, – у Кыиви.
И чтоб всегда часы на виду были, носит Няга поверх синей косоворотки с вышитыми крестиками передом шелковый фрачный серый жилет, поперек худого живота и по жилету двумя гирляндами цепь болтается.
Чисто линейный корабль на якоре.
Но храбрости Няга замечательной и в атаки ходит, как за кашей.
Встанет в саженный рост, шляпу на лоб нахлобучит, карабин под мышку и идет с трубкой в зубах.
Идет и духовные стихи распевает – про Алексея божьего человека или про грешника и монаха и никогда шагу не прибавит, не пригнется, а ровно загребает землю сапожищами.
И когда завидят кадеты в цепи такую фигуру – до того нервничать начинают, что никак в Нягу попасть не могут.
Пулемет с плотины все стрекочет. Няга поворачивает голову и лениво рычит:
– Бида буде! Бачь: за млыном гармату ставлять!
За ветряной мельницей, слева от станицы, копошатся в золотом хлебе люди и лошади, и еще не успевает Гулявин как следует навести бинокль, как жарким снежком вспухает над цепью первая шрапнель.
Гулявин ругается и сует в рот свисток.
Дребезжит захлебывающаяся трель, и поодиночке начинают отползать люди сквозь густую пшеницу, назад, к курганчику.
– Отходить! Против рожна не пойдешь! Жалко Гулявину. С матросами не пошел бы назад. Пушку и ту забрали бы.
А тут хороший молодняк, но не обстрелянный еще. Оттягиваются цепи. Умолкает грохот с плотины и от мельницы.
Кадеты не преследуют. Им в станице хорошо и сытно. А железный полк дотягивается до обоза, строится в отдельную колонну и уныло ползет назад, к оставленному вчера хутору.
Но на загибе дороги из маленькой балочки карьером вылетает офицерская кавалерия. Блестят на солнце шашки. Едва успевает Гулявин рассьшать цепь:
– Цыц! Не стрелять до команды! Залпами! Уже близко летят лошади и пригнувшиеся к седлам всадники.
– Р-рота… пли!
Дергается воздух от неровного залпа. Второй, третий.
Закувыркались лошади, и люди забились в пыли.
Не выдержала конница, повернула и понеслась назад.
А Няга на ноги вскочил – и кукиш вдогонку.
– Кишка тонка? Н-на дулю, шибеники! Бьются на поле и ржут раненые лошади, молчаливо лежат, стонут и пытаются приподняться люди.
– Тащи сюда.
Бегут красноармейцы по полю. Хлопают одиночные выстрелы.
– Не трогать! Веди на допрос! Привели четверых. Три молоденьких офицерика и долговязый, сухопарый ротмистр с сивыми усами.
Все целехоньки, только ушиблись, слетев с лошадей. Смотрит Василий, наганом помахивает.
– Здравия желаю, ваши благородия! Как живете-можете?
Трясутся молодые, зубами стучат. А ротмистр исподлобья спокойно глядит, и такая усмешечка ядовитая. Заядлый человек – сразу видно.
– Какой части?
– Конного генерала Маркова офицерского дивизиона.
– Сколько ваших в станице? Да не врать, а то! – и ткнул наганом.
Пожал ротмистр плечами.
– На это мне плевать! А врать незачем. Наших больше, чем ваших. Тысячи полторы будет!
– Артиллерии сколько?
– Одна конная батарея.
Задумался Гулявин, потом рукой повел.
– В расход!
Самый молоденький затрясся, заплакал-и на колени перед Василием:
– Товарищ дорогой, голубчик, пощадите!.. Не убивайте. Больше не буду!.. Мама у меня! Не вынесет!
Поморщился Василий. Офицер, а ревет, как девка.
– А когда в драку лез, о матери думал? Нечего слюни распускать! Вша ползучая! Убрать!
Схватили офицерика, потащили, а он отбивается, кричит.
И вдруг ротмистр на него зверем:
– Молчать! Стыдно! Сопляк! Вы офицерского звания недостойны!
Потом повернулся к Гулявину'
– Эй, ты, большевистский Фош! Подыхать на сухой живот тошно. Дай самогону глотку промочить! Усмехнулся Гулявин.
– Эй, братва! У кого самогон есть? Причасти его благородие!
Вынул один красноармеец фляжку, отвинтил пробку, налил хлебного.
– Пей, кадет, за тот свет!
А ротмистр выбил размахом руки чарочку и голосом, дрогнувшим от злобной обиды, сказал:
– У, сквалыги! Старому кавалеристу перед смертью наперсток? Подавитесь!
Занятно стало Гулявину. Лихой парень. И приказал ближайшему красноармейцу.
– А ну, братишка, слетай в обоз к каптеру! Скажи, что я приказал бутылку спирту дать.
Собрались все кругом, принесли бутылку. Вылил Гулявин в ведерко, разбавил водой, достал свою кружку.
– Хлещи, язви тебя в душу, чтоб господу на том свете на меня не скулил! Я человек щедрый!
Ротмистр сел на землю, поставил ведро меж ног, а кругом красноармейцы гогочут:
– Го-го-го!
– Вот это лафа!
– Ишь ты! Змей Горыныч!
А ротмистр поднял кружку, понюхал, прищелкнул языком и крикнул весело:
– А нет ли, ребята, у кого огурчиков? Без закуски cela ne convient pas pour moi!, как говорят французы. Вам этого не понять!
Пуще хохотали кругом. Притащили огурцов и хлеба. Разрезал ротмистр огурец, посолил, положил на краюху.
– За ваше здоровье, братцы! Бить вам нас – не перебить! Чтоб вам на том свете черти кишки на турецкий барабан мотали!
Провел по усам и единым духом всю кружку, даже не сморщился.
Красноармейцы уже за животы держались.
Сам Гулявин рот раскрыл, а Няга под бок локтем.
Это мне не подходит (франц.)
– Оце дитына! Що?.. Горилку, як тую воду!
А ротмистр вторую кружку, потом третью.
Выцедил остаток в четвертую, выпил, посмотрел грустно на донышко, встал и чуть заплетающимся языком сказал, усмехаясь:
– Спасибо на угощении! С-мм-мирно! С-становись! Генерал-марш в рай, без пересадки. С-пасибо!
Гулявин поднял кружку и постоял в раздумье. Потом сказал:
– А ну, отведите его благородие в обоз! Пусть проспится! Я с ним еще поговорю!
– А других, товарищ комиссар?
– Других, списать! Амба! Сопляки, гады!
Через пять минут тянулся полк по дороге, оставив на поле три теплых офицерских трупа.
Розовела на небе закатная бронза.
В обозе на телеге беспробудно спал вдребезги пьяный ротмистр.
Гулявин и Няга ехали перед полком. Няга долго двигал сзаду наперед знаменитую свою шляпу и наконец спросил:
– От-то!.. Що ж ты з им робить будешь? И Гулявин ответил спокойно и медленно:
– Знаешь, что я думаю? Ежели человек так пить может, значит, из него толк будет! Пусть проспится! Завтра я его в правильную веру оборочу! Спецом у нас будет! Рано ему еще помирать.
И Няга удивленно фыркнул и засвистел. Утром ротмистр только что проснулся и сидел на телеге, продирая глаза, под красноармейский смех, когда подъехал Гулявин.
– Проспался, ваше благородие? Здоров ты пить, леший тебя задери! Вот что я тебе хотел сказать! Бросай свою сволоту! Переходи к нам! Нам толковые люди нужны! Плюнь ты на свою барскую косточку! Косточки-то у всех одинаковые! Все поодинакому подохнем! Сдуру ты на нас полез!
Небось обиделся – погоны сняли, а того толк взять не можешь, что народу погоны ваши – как удавка на шее! За себя народ дерется, и все одно мы вам шею своротим, сколько ни вертись. А я тебя выручу, в штабе сдам, и командуй у нас полком – сделай удовольствие! Говорю: люди нужны.
Что-то дрогнуло в изумленном и распухшем лице ротмистра, и он посмотрел прямо в глаза Гулявину.
Потом отвел взгляд и сказал тихо:
– Первый раз такого вижу!
Опять поднял голову и кончил уже твердым голосом:
– Согласен! Мое слово твердое! Можешь положиться!
– Я, брат, и сам знаю. Пить можешь, значит, и слово держать можешь! – и одобрительно потрепал ротмистра по плечу.
В тучных кубанских нивах гремящие выклики пушек, и поля, оставшиеся без хозяев, шелестя, роняют в землю янтарное налитое зерно.
Вдоль брошенной дороги, в межевой канавке, влипая телами в землю, разно и оборванно одетые, кто в сапогах, кто босые, лежат запыленные люди, прижимают к плечам винтовки и безостановочно стреляют по заросшей вербами плотине, над голубым полноводным ставом.
Знойная тишина сбивается в гремучие клочья треском выстрелов.
А за плотиной, также вжавшись телами в насыпь, стреляют по канавке другие люди, и на плечах у них солнцем вспыхивают блестящие брызги.
С утра пролетарский железный полк ведет бой за станицу и с утра не может продвинуться дальше канавки.
Кадеты попались отборные марковцы, офицеры, призовые стрелки.
Чуть высунется из канавки неосторожная голова – хлоп, и тычется голова в землю, а меж глаз кровоточит круглая дырка.
Устали красноармейцы, измучились, голодны и яростны, и вокруг слипшихся губ у каждого резкая складка суровой злобы.
– Никак его не возьмешь!
– Сволочи!
– С хланга обойтить!
– Сказал! С хланга! По ровному полю? Ночи нужно дождаться.
– Гляди! Антошку убило!
– А було б тоби сказыться, холера твоей матери! Так же лежит, прижимая винтовку к плечу, Антошка, но по-особенному вяло распущенному телу знают другие, что Антошка больше не встанет.
– Ах, разъязви твою бабку! На штык бы! Кадет штыка не любит.
– Дойди до штыка! Кишки по дороге оставишь!
– Антилерию надоть!
За плотиной начинает, задыхаясь, плевать горячим ливнем пулемет.
По сухой целине дороги дрожит белая струйка пыли и ползет ближе к канавке, и у лежащих расширяются глаза, следя за страшной, приближающейся струйкой, и еще плотнее вжимаются в землю тела.
Позади цепи, за плоским курганчиком, лежит Гулявин с помощником.
Давно ушли из памяти совнархоз, инструкции, Инна Владимировна.
И опять просторы. Ветер. Воля. Простое и нужное дело.
И нет ни томления, ни скуки, ни смятенности.
Родным звуком свистят свинцовые пчелы.
Только полк уже не тот, не свой матросский.
Повыбивали матросов, поредела фабричная первая гвардия.
И на смену уже растет в гудящих телефонными и телеграфными зовами, кричащих миру листами газет и плакатов городах новая сила – Красная Армия.
Фабрики и заводы, профсоюзы и парткомы бросают в огненные жерла фронтов самое молодое, самое крепкое, самое пламенное.
Хороши ребята в гулявинском полку, да только обучены мало.
Еле с винтовкой управляются, а кадеты трехлинейкой, как портной иглой, орудуют.
И Строева нет. А лежит рядом с Гулявиным новый помощник.
Фамилия у помощника чудная – Няга, а сам еще чуднее фамилии.
Лицо с одной стороны пухлое и короткое, с другой – худое и длинное, как лошадиная морда.
Когда взглянуть слева на помощника, кажется, что Няга – человек веселый: и сложением крепок, и жизнью доволен, а справа – лицо постное и выражение навеки обиженное.
И даже глаза у Няги разнокалиберные. Когда смотрит Гулявин в глаза помощнику, вспоминается всегда картина Соломона Канторовича.
Один глаз, левый, золотистый, ухарский, на солнце огнем поблескивает, а правый – мутно-серый, неживой и бельмом еще затянут.
Сосет всегда Няга короткую носогрейку с махоркой. Косится на него Гулявин. Как это такого человека сделали? Не иначе, как в два приема.
– Эй, желтоглазый! Плохо дело что-то!
И отвечает Няга голосом как из пустой бочки!
– Нехай! К вечеру одужаем!
И опять трубку сосет.
Ходит Няга всегда в широкополой зеленой фетровой шляпе, хохлацких желтых чёботах с подковками, плисовых шароварах и чесучовом пиджаке.
А главная гордость у него – золотые часы с цепью дутой, в полвершка толщины и в аршин длиною. А на цепи брелоков полсотни и все с неприличными картинками.
– С буржуя снял, – говорит, – у Кыиви.
И чтоб всегда часы на виду были, носит Няга поверх синей косоворотки с вышитыми крестиками передом шелковый фрачный серый жилет, поперек худого живота и по жилету двумя гирляндами цепь болтается.
Чисто линейный корабль на якоре.
Но храбрости Няга замечательной и в атаки ходит, как за кашей.
Встанет в саженный рост, шляпу на лоб нахлобучит, карабин под мышку и идет с трубкой в зубах.
Идет и духовные стихи распевает – про Алексея божьего человека или про грешника и монаха и никогда шагу не прибавит, не пригнется, а ровно загребает землю сапожищами.
И когда завидят кадеты в цепи такую фигуру – до того нервничать начинают, что никак в Нягу попасть не могут.
Пулемет с плотины все стрекочет. Няга поворачивает голову и лениво рычит:
– Бида буде! Бачь: за млыном гармату ставлять!
За ветряной мельницей, слева от станицы, копошатся в золотом хлебе люди и лошади, и еще не успевает Гулявин как следует навести бинокль, как жарким снежком вспухает над цепью первая шрапнель.
Гулявин ругается и сует в рот свисток.
Дребезжит захлебывающаяся трель, и поодиночке начинают отползать люди сквозь густую пшеницу, назад, к курганчику.
– Отходить! Против рожна не пойдешь! Жалко Гулявину. С матросами не пошел бы назад. Пушку и ту забрали бы.
А тут хороший молодняк, но не обстрелянный еще. Оттягиваются цепи. Умолкает грохот с плотины и от мельницы.
Кадеты не преследуют. Им в станице хорошо и сытно. А железный полк дотягивается до обоза, строится в отдельную колонну и уныло ползет назад, к оставленному вчера хутору.
Но на загибе дороги из маленькой балочки карьером вылетает офицерская кавалерия. Блестят на солнце шашки. Едва успевает Гулявин рассьшать цепь:
– Цыц! Не стрелять до команды! Залпами! Уже близко летят лошади и пригнувшиеся к седлам всадники.
– Р-рота… пли!
Дергается воздух от неровного залпа. Второй, третий.
Закувыркались лошади, и люди забились в пыли.
Не выдержала конница, повернула и понеслась назад.
А Няга на ноги вскочил – и кукиш вдогонку.
– Кишка тонка? Н-на дулю, шибеники! Бьются на поле и ржут раненые лошади, молчаливо лежат, стонут и пытаются приподняться люди.
– Тащи сюда.
Бегут красноармейцы по полю. Хлопают одиночные выстрелы.
– Не трогать! Веди на допрос! Привели четверых. Три молоденьких офицерика и долговязый, сухопарый ротмистр с сивыми усами.
Все целехоньки, только ушиблись, слетев с лошадей. Смотрит Василий, наганом помахивает.
– Здравия желаю, ваши благородия! Как живете-можете?
Трясутся молодые, зубами стучат. А ротмистр исподлобья спокойно глядит, и такая усмешечка ядовитая. Заядлый человек – сразу видно.
– Какой части?
– Конного генерала Маркова офицерского дивизиона.
– Сколько ваших в станице? Да не врать, а то! – и ткнул наганом.
Пожал ротмистр плечами.
– На это мне плевать! А врать незачем. Наших больше, чем ваших. Тысячи полторы будет!
– Артиллерии сколько?
– Одна конная батарея.
Задумался Гулявин, потом рукой повел.
– В расход!
Самый молоденький затрясся, заплакал-и на колени перед Василием:
– Товарищ дорогой, голубчик, пощадите!.. Не убивайте. Больше не буду!.. Мама у меня! Не вынесет!
Поморщился Василий. Офицер, а ревет, как девка.
– А когда в драку лез, о матери думал? Нечего слюни распускать! Вша ползучая! Убрать!
Схватили офицерика, потащили, а он отбивается, кричит.
И вдруг ротмистр на него зверем:
– Молчать! Стыдно! Сопляк! Вы офицерского звания недостойны!
Потом повернулся к Гулявину'
– Эй, ты, большевистский Фош! Подыхать на сухой живот тошно. Дай самогону глотку промочить! Усмехнулся Гулявин.
– Эй, братва! У кого самогон есть? Причасти его благородие!
Вынул один красноармеец фляжку, отвинтил пробку, налил хлебного.
– Пей, кадет, за тот свет!
А ротмистр выбил размахом руки чарочку и голосом, дрогнувшим от злобной обиды, сказал:
– У, сквалыги! Старому кавалеристу перед смертью наперсток? Подавитесь!
Занятно стало Гулявину. Лихой парень. И приказал ближайшему красноармейцу.
– А ну, братишка, слетай в обоз к каптеру! Скажи, что я приказал бутылку спирту дать.
Собрались все кругом, принесли бутылку. Вылил Гулявин в ведерко, разбавил водой, достал свою кружку.
– Хлещи, язви тебя в душу, чтоб господу на том свете на меня не скулил! Я человек щедрый!
Ротмистр сел на землю, поставил ведро меж ног, а кругом красноармейцы гогочут:
– Го-го-го!
– Вот это лафа!
– Ишь ты! Змей Горыныч!
А ротмистр поднял кружку, понюхал, прищелкнул языком и крикнул весело:
– А нет ли, ребята, у кого огурчиков? Без закуски cela ne convient pas pour moi!, как говорят французы. Вам этого не понять!
Пуще хохотали кругом. Притащили огурцов и хлеба. Разрезал ротмистр огурец, посолил, положил на краюху.
– За ваше здоровье, братцы! Бить вам нас – не перебить! Чтоб вам на том свете черти кишки на турецкий барабан мотали!
Провел по усам и единым духом всю кружку, даже не сморщился.
Красноармейцы уже за животы держались.
Сам Гулявин рот раскрыл, а Няга под бок локтем.
Это мне не подходит (франц.)
– Оце дитына! Що?.. Горилку, як тую воду!
А ротмистр вторую кружку, потом третью.
Выцедил остаток в четвертую, выпил, посмотрел грустно на донышко, встал и чуть заплетающимся языком сказал, усмехаясь:
– Спасибо на угощении! С-мм-мирно! С-становись! Генерал-марш в рай, без пересадки. С-пасибо!
Гулявин поднял кружку и постоял в раздумье. Потом сказал:
– А ну, отведите его благородие в обоз! Пусть проспится! Я с ним еще поговорю!
– А других, товарищ комиссар?
– Других, списать! Амба! Сопляки, гады!
Через пять минут тянулся полк по дороге, оставив на поле три теплых офицерских трупа.
Розовела на небе закатная бронза.
В обозе на телеге беспробудно спал вдребезги пьяный ротмистр.
Гулявин и Няга ехали перед полком. Няга долго двигал сзаду наперед знаменитую свою шляпу и наконец спросил:
– От-то!.. Що ж ты з им робить будешь? И Гулявин ответил спокойно и медленно:
– Знаешь, что я думаю? Ежели человек так пить может, значит, из него толк будет! Пусть проспится! Завтра я его в правильную веру оборочу! Спецом у нас будет! Рано ему еще помирать.
И Няга удивленно фыркнул и засвистел. Утром ротмистр только что проснулся и сидел на телеге, продирая глаза, под красноармейский смех, когда подъехал Гулявин.
– Проспался, ваше благородие? Здоров ты пить, леший тебя задери! Вот что я тебе хотел сказать! Бросай свою сволоту! Переходи к нам! Нам толковые люди нужны! Плюнь ты на свою барскую косточку! Косточки-то у всех одинаковые! Все поодинакому подохнем! Сдуру ты на нас полез!
Небось обиделся – погоны сняли, а того толк взять не можешь, что народу погоны ваши – как удавка на шее! За себя народ дерется, и все одно мы вам шею своротим, сколько ни вертись. А я тебя выручу, в штабе сдам, и командуй у нас полком – сделай удовольствие! Говорю: люди нужны.
Что-то дрогнуло в изумленном и распухшем лице ротмистра, и он посмотрел прямо в глаза Гулявину.
Потом отвел взгляд и сказал тихо:
– Первый раз такого вижу!
Опять поднял голову и кончил уже твердым голосом:
– Согласен! Мое слово твердое! Можешь положиться!
– Я, брат, и сам знаю. Пить можешь, значит, и слово держать можешь! – и одобрительно потрепал ротмистра по плечу.
Глава одиннадцатая
Поручение
К вечеру подошла на хутор вызванная из соседней группы батарея.
На хуторском широком дворе кучками сидели красноармейцы у костров и ужинали пшенной, пахнущей дымком кашей.
Тонули в сизом мареве остывающие поля, и перелетали по востоку бледно-розовые мгновенные зарницы.
И когда кончился ужин, вышел на крыльцо Гулявин, оглядел двор и скомандовал:
– Полк… становись!
Засуетились, забегали люди, спешно убирая котелки, зазвякали, сталкиваясь, винтовки.
– Батальонные, сюда'
Подошли батальонные командиры.
– Ну, братишки, трогай! Выбить надо кадетов к чертовой матери! Теперь пушки помогут. Наступать по-настоящему Третий батальон в обход. С резервом Няга останется.
А в эту минуту, разгоняя толпившихся в воротах красноармейцев, вскакал во двор ординарец.
– Где команде? Пакет срочный!
– Давай!
Разорвал Василий пакет при свете зажигалки, поданной батальонным, прочел бумагу и засвистал.
– Що воно тамечка? Яка-небудь пакость? – спросил Няга.
– Пакость не пакость, а нужно к командующему ехать. Приказано, чтоб сейчас. Скажи, чтоб дали мне тачанку, а тебя оставлю заместителем. Не придется подраться, язви его! Да пусть его благородие, ротмистр, тоже собирается. Разом и его в штабе сдам.
Подали тачанку, и когда садился Гулявин, подкладывая бурку, вышел из темноты ротмистр.
– Ну, собрался, ваше благородие?
– Невелики сборы. Штаны на мне. Чемоданчик-то мой там остался!
– Не беда! Наживешь! Садись! Сытые серые лошаденки с места рванули тачанку и понесли по ночной степной дороге крупной играющей рысью.
Молчала степь, молчал Гулявин, прикорнул и задремал в углу тачанки ротмистр. Только стучали дробно и четко неподкованные копыта и играла селезенка у левой лошади глухим и ворчливым звуком.
К полночи въехали в станицу. У часового спросил Гулявин, как проехать к штабу, и тачанка подкатила к поповскому дому подле церкви, со сбитой снарядом колокольней, где разместился штаб.
Выпрыгнул Василий из тачанки, размял ноги, за ним ротмистр.
Из освещенного окна ложилась на землю золотая полоса света, и беловатыми клубами оседала поднятая лошадьми пыль.
– Кто приехал? – спросил голос из раскрытой двери.
– Гулявин… К командующему, по вызову.
– Идите сюда!
Подтолкнул Гулявин ротмистра вперед и за ним пошел в дом.
В большой поповской гостиной, с выкрашенным желтой лаковой краской полом и плюшевой мебелью, было накурено и душно.
На столах, на креслах, на полу всюду вперемешку валялись карты, шашки, кобуры, окурки, разбитые тарелки, стаканы.
На диване согнувшись спал толстый человек и заливисто храпел.
Двое сидели за столом и играли в шашки. При входе Гулявина оба повернулись к нему:
– Здорово! Пожаловал? А кто с тобой? Гулявин оглянулся.
– А это пленное благородие! К командующему привез. Доложите командующему!
– Чаю не хочешь?
– Потом!
Один из игравших открыл дверь в соседнюю комнату:
– Товарищ Корняков! Гулявин приехал!
– Пусть идет!
Гулявин снял бескозырку и бросил на стол. Ротмистр взволнованно оправил пояс на френче.
– Ты не тянись! Он, брат, не Корнилов. У нас попросту, – и шагнул вместе с ротмистром в кабинет.
Командующий сидел на столе, свесив ноги, и диктовал примостившемуся сбоку секретарю приказ.
Поднял на Гулявина веселые, круглые, немного усталые от постоянной бессонницы глаза, насмешливые и умные.
– А, товарищ Гулявин! Молодцом! Быстро!
– Я не один, товарищ командующий Зверя вам привез замечательного. Пьет самогон, как лошадь, и к нам перейти желает.
Круглые глаза командующего с легкой усмешкой перебежали на ротмистра.
– Вы кто?
– Марковского конного дивизиона ротмистр Лучицкий.
– Сдались?
– То есть не совсем сдался. Лошадь из-под меня выбили, а потом забрали. Сначала вот он хотел меня в расход списать, а потом предложил перейти к вам Я дал согласие. Может быть, вы мне не поверите. Но я совершенно искренне говорю. На меня можете положиться!
– Что же, вы изменили свои убеждения?
– Видите ли, долго об этом говорить. Бывают с людьми странные вещи. Вчера дрался против вас, а вот он сумел меня перевернуть в час времени. Этого не объяснить словами. Перешел-и все. Не угодно – расстреляйте.
– Ручаюсь башкой, товарищ командующий! Он мне слово дал! Рубаха-парень, хоть и кадет, черти его возьми! Командующий спрыгнул со стола:
– В расстрелах не принимали участия?
– Никак нет! В бою многих положил, но я солдат и палачом не был. На это у нас есть специалисты.
– Хорошо. Отправьтесь к коменданту штаба, скажите, что я приказал поместить вас при штабе. Завтра я поговорю с вами подробно о многом. Тогда увидим!
Ротмистр поклонился и вышел.
– Вы почему думаете, Гулявин, что он надежен?
– А что ж, товарищ командующий? Если человек одним духом столько водки может выдуть и ни в одном глазу, так на него положиться можно.
– Как? – спросил командующий, и углы его рта запрыгали в сдержанном смехе.
И рассказал Гулявин, как взяли ротмистра и как он его обратил в советскую веру из кадетов.
Секретарь катался от хохота по столу, хохотали пришедшие из соседней комнаты, звучно и крепко смеялся командующий.
– Нет! Вас в агитотдел нужно! Таким способом вы всех кадетов переманите!
Но сейчас же оборвал смех командующий и сказал серьезно:
– Вы знаете, зачем я вас вызвал?
– Нет!..
– Очень большое дело! Достаньте документы, товарищ Фомин!
Взял в руки холщовый конверт, туго набитый документами, и продолжал:
– Дело такое. На днях в районе Астрахани захватили поручика Волынского. Ехал от восточной добровольческой группы к Алексееву с широчайшими полномочиями для связи и всякого такого. Ну-с!.. Нужно, чтоб поручик Волынский до Алексеева доехал. И связь держать будет… с нами. Кроме вас, послать некого. Нужен человек стальной и хорошо знающий военные дела Малейшая оговорка – и каюк. Завтра выедете!
– Здорово!.. Р-работка, киль ей в душу!
– Что? Неужели не справитесь?
– Как? Не справлюсь? Это что за слово? – сказал Василий, и на лбу надулась гневная жила.
– Ну, ну!.. Не злитесь! Валите, выспитесь! С вами поедет еще один человек, тоже с офицерскими документами. Когда получите сведения, которые нам нужны, срочно отправите его обратно, а сами останетесь и будете регулярно давать сообщения. Явки получите. Только будьте чрезвычайно осторожны. Ну, до утра!
На хуторском широком дворе кучками сидели красноармейцы у костров и ужинали пшенной, пахнущей дымком кашей.
Тонули в сизом мареве остывающие поля, и перелетали по востоку бледно-розовые мгновенные зарницы.
И когда кончился ужин, вышел на крыльцо Гулявин, оглядел двор и скомандовал:
– Полк… становись!
Засуетились, забегали люди, спешно убирая котелки, зазвякали, сталкиваясь, винтовки.
– Батальонные, сюда'
Подошли батальонные командиры.
– Ну, братишки, трогай! Выбить надо кадетов к чертовой матери! Теперь пушки помогут. Наступать по-настоящему Третий батальон в обход. С резервом Няга останется.
А в эту минуту, разгоняя толпившихся в воротах красноармейцев, вскакал во двор ординарец.
– Где команде? Пакет срочный!
– Давай!
Разорвал Василий пакет при свете зажигалки, поданной батальонным, прочел бумагу и засвистал.
– Що воно тамечка? Яка-небудь пакость? – спросил Няга.
– Пакость не пакость, а нужно к командующему ехать. Приказано, чтоб сейчас. Скажи, чтоб дали мне тачанку, а тебя оставлю заместителем. Не придется подраться, язви его! Да пусть его благородие, ротмистр, тоже собирается. Разом и его в штабе сдам.
Подали тачанку, и когда садился Гулявин, подкладывая бурку, вышел из темноты ротмистр.
– Ну, собрался, ваше благородие?
– Невелики сборы. Штаны на мне. Чемоданчик-то мой там остался!
– Не беда! Наживешь! Садись! Сытые серые лошаденки с места рванули тачанку и понесли по ночной степной дороге крупной играющей рысью.
Молчала степь, молчал Гулявин, прикорнул и задремал в углу тачанки ротмистр. Только стучали дробно и четко неподкованные копыта и играла селезенка у левой лошади глухим и ворчливым звуком.
К полночи въехали в станицу. У часового спросил Гулявин, как проехать к штабу, и тачанка подкатила к поповскому дому подле церкви, со сбитой снарядом колокольней, где разместился штаб.
Выпрыгнул Василий из тачанки, размял ноги, за ним ротмистр.
Из освещенного окна ложилась на землю золотая полоса света, и беловатыми клубами оседала поднятая лошадьми пыль.
– Кто приехал? – спросил голос из раскрытой двери.
– Гулявин… К командующему, по вызову.
– Идите сюда!
Подтолкнул Гулявин ротмистра вперед и за ним пошел в дом.
В большой поповской гостиной, с выкрашенным желтой лаковой краской полом и плюшевой мебелью, было накурено и душно.
На столах, на креслах, на полу всюду вперемешку валялись карты, шашки, кобуры, окурки, разбитые тарелки, стаканы.
На диване согнувшись спал толстый человек и заливисто храпел.
Двое сидели за столом и играли в шашки. При входе Гулявина оба повернулись к нему:
– Здорово! Пожаловал? А кто с тобой? Гулявин оглянулся.
– А это пленное благородие! К командующему привез. Доложите командующему!
– Чаю не хочешь?
– Потом!
Один из игравших открыл дверь в соседнюю комнату:
– Товарищ Корняков! Гулявин приехал!
– Пусть идет!
Гулявин снял бескозырку и бросил на стол. Ротмистр взволнованно оправил пояс на френче.
– Ты не тянись! Он, брат, не Корнилов. У нас попросту, – и шагнул вместе с ротмистром в кабинет.
Командующий сидел на столе, свесив ноги, и диктовал примостившемуся сбоку секретарю приказ.
Поднял на Гулявина веселые, круглые, немного усталые от постоянной бессонницы глаза, насмешливые и умные.
– А, товарищ Гулявин! Молодцом! Быстро!
– Я не один, товарищ командующий Зверя вам привез замечательного. Пьет самогон, как лошадь, и к нам перейти желает.
Круглые глаза командующего с легкой усмешкой перебежали на ротмистра.
– Вы кто?
– Марковского конного дивизиона ротмистр Лучицкий.
– Сдались?
– То есть не совсем сдался. Лошадь из-под меня выбили, а потом забрали. Сначала вот он хотел меня в расход списать, а потом предложил перейти к вам Я дал согласие. Может быть, вы мне не поверите. Но я совершенно искренне говорю. На меня можете положиться!
– Что же, вы изменили свои убеждения?
– Видите ли, долго об этом говорить. Бывают с людьми странные вещи. Вчера дрался против вас, а вот он сумел меня перевернуть в час времени. Этого не объяснить словами. Перешел-и все. Не угодно – расстреляйте.
– Ручаюсь башкой, товарищ командующий! Он мне слово дал! Рубаха-парень, хоть и кадет, черти его возьми! Командующий спрыгнул со стола:
– В расстрелах не принимали участия?
– Никак нет! В бою многих положил, но я солдат и палачом не был. На это у нас есть специалисты.
– Хорошо. Отправьтесь к коменданту штаба, скажите, что я приказал поместить вас при штабе. Завтра я поговорю с вами подробно о многом. Тогда увидим!
Ротмистр поклонился и вышел.
– Вы почему думаете, Гулявин, что он надежен?
– А что ж, товарищ командующий? Если человек одним духом столько водки может выдуть и ни в одном глазу, так на него положиться можно.
– Как? – спросил командующий, и углы его рта запрыгали в сдержанном смехе.
И рассказал Гулявин, как взяли ротмистра и как он его обратил в советскую веру из кадетов.
Секретарь катался от хохота по столу, хохотали пришедшие из соседней комнаты, звучно и крепко смеялся командующий.
– Нет! Вас в агитотдел нужно! Таким способом вы всех кадетов переманите!
Но сейчас же оборвал смех командующий и сказал серьезно:
– Вы знаете, зачем я вас вызвал?
– Нет!..
– Очень большое дело! Достаньте документы, товарищ Фомин!
Взял в руки холщовый конверт, туго набитый документами, и продолжал:
– Дело такое. На днях в районе Астрахани захватили поручика Волынского. Ехал от восточной добровольческой группы к Алексееву с широчайшими полномочиями для связи и всякого такого. Ну-с!.. Нужно, чтоб поручик Волынский до Алексеева доехал. И связь держать будет… с нами. Кроме вас, послать некого. Нужен человек стальной и хорошо знающий военные дела Малейшая оговорка – и каюк. Завтра выедете!
– Здорово!.. Р-работка, киль ей в душу!
– Что? Неужели не справитесь?
– Как? Не справлюсь? Это что за слово? – сказал Василий, и на лбу надулась гневная жила.
– Ну, ну!.. Не злитесь! Валите, выспитесь! С вами поедет еще один человек, тоже с офицерскими документами. Когда получите сведения, которые нам нужны, срочно отправите его обратно, а сами останетесь и будете регулярно давать сообщения. Явки получите. Только будьте чрезвычайно осторожны. Ну, до утра!