Страница:
В первую голову следует, конечно, обеспечить личную неприкосновенность руководителей нашей партии. Кое-кто, сохранивший в сознании пережитки военного коммунизма, говорит в запальчивости о привилегиях и отрыве от масс, но мы-то знаем, товарищи, что враг затаился везде: в непроверенном куске хлеба, в простом пассажирском вагоне, во всех местах общественного пользования. Да-да, товарищи, обычная похабная писанина на стенах сортиров может оказаться далеко небезобидной! Только по этой причине мы вынуждены выделять нашим вождям для проживания охраняемые помещения, находящиеся в обособлении от других строений. Проверенные органами дворники несут службу круглые сутки, вылавливая бродячих кошек – а это, уверяю вас, вовсе не те, за кого они себя выдают. Кроме того, в обязанность дворников входит постоянная зачистка территории от снега и прочих осадков: ведь если враг вынет след вождя и сделает на его основе гипсовую отливку, последствия будут неисчислимы. (Голос из зала: а если ковры стелить? – Это очень интересная мысль, товарищ) Кроме того, проводятся профилактические мероприятия, нацеленные на затруднение деятельности врагов, как то: переименование населенных пунктов, в именах которых содержится прямой или опосредованный эзотерический смысл. Вовсе не тщеславием и не личной нескромностью большевиков объясняется все это. (А Москву почему?.. – голос из зала. – Москва, товарищи, это наш главный резерв. Ее переименовывать будем только в крайнем случае.) Запланирован и ряд других мероприятий: размещение повсюду защитительных символов: пентаграмм, оживальных крестов: я имею в виду серп и молот, и не смейтесь, товарищи, попы тоже кое-что понимали в охранительных символах, иначе кровавый режим Романовых не продержался бы триста лет, – а также полиграмматонов узкого и ненаправленного действия. (Голос из зала: ты простыми словами давай, товарищ Агранов!).
О полиграмматонах у нас будет долгий и подробный разговор, и товарищ Неронов вам все надлежащим образом объяснит. Я продолжаю общий обзор.
Тем временем наш с Марлен роман происходил взрывообразно. Мне совершенно не с руки было рисковать своей репутацией лучшего курьера Ордена, но, с другой стороны глядя, отказаться от такой женщины… Впрочем, я уже повторяюсь. Теперь оба моих глаза согласно смотрели только на один предмет.
Сравнительно недавно отметили черную дату: двадцатилетие гибели «Титаника», причем в этих же водах. Мужчины нервно и всегда неудачно шутили, женщины, как существа более практичные, интересовались состоянием шлюпок и спасательных поясов. Из детей здесь был только один американский мальчик – зато уж такой противный, что ему и утонуть не помешало бы. Он мнил себя вождем краснокожих, но воины моего детства наверняка утопили бы этого «вождя» в поповском пруду. Первый помощник старался рассеять атмосферу тревоги, распевая приятным голосом арии из итальянских опер. Тут же все вспомнили знаменитый оркестр «Титаника».
Между тем фон Штернберг с проницательностью, присущей людям искусства, почувствовал что-то неладное и стал чаще обычного (и всегда втроем) навещать своего «голубого ангела». Прав был Шульгин, обличая евреев: нет ничего противнее хохла-радикала и пьяного немца: Марлен это смущало, да и женская половина населения парохода, страдающая от сплина, отвлеклась от готовности шлюпок и фасонов шляпок, чтобы заняться нами. Камеристка Марлен, постоянно теряющая вставные зубы, отвечала им на все вопросы невразумительным шипением.
Я отловил гадкого мальчишку на верхней палубе, где он пытался тупым перочинным ножом вскрыть сигнальный ящик.
– Тебя как зовут, ковбой?
– А твое-то какое дело? – сказал он, не поднимая конопатой физиономии, и продолжал ковыряться в замке.
– А такое, что посмотри-ка вон туда. Видишь айсберг?
– Где?
– Вон там. Может быть, это тот же самый:
– Да ну: скажешь!
– А может, и не тот. Может, другой.
– Айсберг. – сказал мальчишка тихо и пошел к трапу, повторяя: – Айсберг. Айсберг.
Теперь его хватит надолго.
Через полчаса пассажиры стали скапливаться у правого борта. Айсберг видели уже все, и даже капитан в свой бинокль тоже видел айсберг. Смотреть приходилось против садящегося солнца, и в бликах можно было разглядеть решительно все, вплоть до всплывшей раньше положенного срока Атлантиды.
Постояв немного со всеми, я тихонько вывел не отрывающую взгляда от горизонта Марлен из толпы и увлек в свою каюту. Если мы утонем, любимая, то мы утонем вдвоем, как те, которых откопали в Помпее. Образ был, конечно, чудовищный, но почему-то ничего другого в голову не пришло.
Ночью во все каюты ломились господа репортеры – якобы в поисках своих «лейки» и «кодака». До моей каюты они не добрались, потому что мистер Атсон жил чуть ближе к трапу, а после беседы с ним ни желания, ни возможности продолжать поиски у них не было. Знаем мы этих скотопромышленников из Чикаго.
Фон Штернберг, говорят, плакал под дверью греческого принца, полагая, что Марлен стала очередной жертвой сиятельного повесы. На самом же деле сиятельный повеса страдал морской болезнью в столь острой форме, что его укачивало даже при взгляде на фонтан, и он в продолжение всего рейса не вставал со своего ложа скорби (а отнюдь не страсти). Тогда, во всяком случае, все так думали.
Завтрак в каюту мы догадались заказать только на второй день. Стюард получил неплохую мзду за скромность. А на четвертый день меня почему-то потянуло к товарищу Агранову Якову Сауловичу. Сказать самой Марлен Дитрих «Ступай, милая», словно горняшке, было как-то неловко, а я, в отличие от Осипа, так и не изучил «науку расставаний», но тут – начало качать.
И качало, должен вас уверить, хорошо. Марлен от морской болезни не страдала, равно как и я, но вот беда: луна была к нам немилостива… да и камеристке Марлен стало так плохо, так плохо… а хорошая камеристка для актрисы значит стократ больше, чем расторопный денщик для гвардейского офицера. Поэтому…
Я проводил Марлен и с рук на руки передал темно-зеленому фон Штернбергу.
Виски и качка совместными усилиями сотворили чудо: он по-прусски твердо стоял на ногах, но во всех мужчинах видел греческого принца, бедняжку. Меня он именовал «ваше высочество», а я не стал его поправлять.
6
– Вот так, Илья, – сказал Николай Степанович. – А теперь рассказывай.
– Что рассказывать? – спросил Илья.
– Все.
И – хлынуло из него! В сумбурной, местами русской, местами цыганской, местами испанской речи события осени сорок второго мешались с зарей перестройки , а ужас воспоминаний о том, как ягд-команды гнали отряд на эсэсманов, а эсэсманы – на егерей, мерк перед ужасом недавним, когда заявились к нему, барону крымских цыган, какие-то неправильные – с виду цыгане, но речи не знавшие и вытворявшие такое, что он, в свои пятьдесят пять еще черный как головешка, поседел в неделю: не спрашивай, батяня, лучше не спрашивай, все равно не смогу рассказать, потому как и слов таких нет, и грех, смертный грех об этом даже рассказывать…
– Илья, – сказал Николай Степанович. – Помнишь обер-лейтенанта Швеллера? У него ведь тоже слов не было, поскольку русского не знал. А как рассказал-то все!
– Батяня! Боюсь я. Вот те крест: боюсь до смерти. Хуже смерти. Вот сейчас мы с тобой говорим, а они слушают! Под полом сидят.
Николай Степанович посмотрел на Гусара. Гусар отрицательно покачал головой.
– Нету никого поблизости, Илья.
– А не надо и поблизости. Вот тебя они за сколько тысяч километров услышали?
– Так ведь я сюда попал . Они это и засекли. Это-то и дурак засечь может.
– Ой, не знаю я, командир, тебе, может, и видней, а только не понимаешь ты, с кем связался!
– Это они не понимают, с кем связались, – сказал Николай Степанович, щурясь от папиросного дыма. – Помнишь, как Эдик Стрельцов после отсидки на поле вышел и кое-кому класс показал? Вот примерно так я себя сейчас чувствую.
– Показал, – согласился Илья. – Да недолго прожил…
Они сидели на веранде дачи одного старинного коктебельского приятеля (а точнее сказать – внука одного старинного коктебельского приятеля) Николая Степановича. Было очень тихо вокруг. Домики соседей стояли запертые. Два мощных кипариса росли по обеим сторонам крыльца. Пахло сыростью и прелой листвой. На Илью с перепугу накатил жор, он опустошал одну за другой банки с хозяйской тушенкой и запивал хозяйской «изабеллой». Николай же Степанович, напротив, испытывал отвращение ко всяческой пище. Он лишь пригубил вино и теперь жевал корочку, чтобы унять спазмы в желудке.
– Ну, ты меня до срока не отпевай, а давай по порядку: сколько их было?
– Сначала – четверо.
– А потом?
– Не сосчитать, командир. Они же лица меняют, вот как мы – штаны.
– Понятно. Стрелять не пробовал?
– Один мой попробовал.
– Ну, и?..
– Рука чернеть начала. Потом его же и задушила. Своя же рука.
– Это они тебе глаза отвели.
– Клянусь, батяня! Я что ли не знаю, как глаза отводят? Да я сам кому хочешь отведу! Настоящие они! Те самые…
– Настоящие кто?
Илья огляделся по сторонам, потом наклонился вперед и прошептал:
– Барканы.
Николай Степанович откинулся, посмотрел на Илью с особым интересом.
– А ты откуда это слово знаешь?
– Цыгане много чего знают, командир. Знают, да не говорят. Потому, может, и носит нас с места на место.
– Чтоб не нашли?
– Не смейся, командир. Это ж не от головы, это от задницы идет.
– Мне, брат, не до смеха. Идем дальше. Свою порчу они снимать умеют?
– Должно, умеют. Да как заставить?
– Заставить – дело мое. А найти их – ты мне поможешь.
– Командир: лучше кончи меня сам, и на том успокоимся. Лучше ксерион найди.
– Глухонемой сказал, что раньше марта не доставят. А кто доставляет и откуда – не знает он. Может, ты знаешь?
– До конца не знаю. Но доставляет его откуда-то с Урала человек с пятном вот здесь, – и Илья показал на лоб.
– Горбачев Михаил Сергеевич? – усмехнулся Гумилев.
– Опять смеешься, командир! Имя его не знаю, а зовут – Серега-Каин. И будто бы, брешут, он тот самый Каин и есть!
– Брешут, – сказал Николай Степанович. – Тот помер давно. Ламех его замочил.
Так что – не тот.
– Тебе виднее, командир, – неуверенно сказал Илья. – Может, и не тот.
– В лицо ты его знаешь?
– Да.
– Значит, найдем: Теперь дальше: что это было за паскудство с детишками?
– Ох, командир, командир: теперь на всех цыганах грязь через это! Они это делали, они , понимаешь? Не цыгане. А зачем и для чего, я не знаю. Не побираться, нет. Денег у них и без того: не приснится нам столько даже к большой войне!
– Куда они детей потом девали? Кто увозил, знаешь?
– Морем увозили, а кто и куда – только старая ведьма знала. Вот ее и пытай.
– Оно бы можно было, да сильно мой друг осерчал, когда внутрь вошел и все там увидел.
– Постой, командир. Он что, ее видел?
– Видел.
– И, что?
– Кончил он ее. Да так, что и допросить уже нельзя было. Нечего было допрашивать. Мозги по стенам.
– Он ее кончил – и живой остался?! Значит, можно их?..
– Можно, Илья. Если не бояться – все можно. Илья, вспомни, как ты карателей боялся, а потом они от тебя бегали, от сопляка?
– Тогда, командир. – Илья встал, распрямился. – Боец Агафонов поступил в ваше распоряжение!
– Вольно, боец. Продолжайте песни петь и веселиться!
– А я ведь тебя искал, командир, – сказал Илья, вскрывая очередную банку. – И как из Аргентины вернулся, и потом, когда эти. Была у меня на тебя надежда. И все цыгане тебя искали для меня.
– Это трудно сделать, пока я сам не позволю, – сказал Николай Степанович. – Или не вляпаюсь по неосторожности.
– Я еще там, в болотах, понял, что не простой ты человек, – сказал Илья с гордостью. – Еще до того, как ты открылся.
– Не свисти, боец. Если кто чего и понимал, так это наш Филя. А чего ты из Аргентины-то вернулся? К березкам потянуло?
– Не согласен оказался я с кровавым режимом Перона, – важно сказал Илья и вдруг захохотал.
– Понятно. Жеребца у кого-то увел.
– Не, командир. Выше бери.
– Ну, тогда бабу у Перона. Эву – или как ее там?..
– Не, командир. Еще выше.
– Эйхмана для евреев выкрал?
Илья обомлел. Пустая банка выскользнула из руки и покатилась по столу и шмякнулась на пол.
– Ну ты колдун, командир! – сказал он севшим голосом.
– Так ты теперь должен быть почетным гражданином Израиля?
– Ну так, да. Почетный. Сказали, даже обрезания можно не делать.
– А там тебе чего не зажилось?
– Ну, жарко там. Да и тесно.
– Не развернешься? – посочувствовал Николай Степанович.
– Вроде того. Да и война там все время… И по субботам – ни петь, ни пить!
Хоть и не в том дело. А не знаю сам, командир. Плюнул на все, дом продал и сюда приехал. Зачем, почему: Может, знал, что тебя увижу. Может, еще что.
– Как там наши полещуки, в Аргентине-то?
– А как была вёска, так вёска и осталась. Живут. Гражданство купили за твое золотишко, налоги платят, и дела никому до них нет.
– Поезда под откос не пущают?
– Да нет там откосов! По праздникам, бывает, с немецкой деревней стенка на стенку бьются. За командира, мол – получите!.. Ты им напиши непременно, что жив. А то забьют немцев, изведут ни за что!
Промедление смерти. (Мадагаскар, 1922, октябрь)
7
Утром выпал снег, и Москва была черно-белой. Мороз щипал лица.
Сегодня вышли без Коминта. Он остался на связи. Берлога Каина располагалась где-то в пределах Садового, и это было все, что Илья знал. Но Гусар дал понять, что эта задача ему по зубам…
Вчера бесплодно шатались по Пятницкой. Сегодня решили начать с Тверской.
Гусар, остановившись у собачьего киоска на Маяковского, потребовал купить ему поводок. Николай Степанович поводок купил, нацепил на пса. Гусар взял конец поводка в зубы и вручил его Илье.
– Ага, – догадался Николай Степанович. – он тебя в пару берет. Ну да, ты же этого Каина по личности помнишь.
Илья, подстриженный коротко и с непривычно босой физиономией, походил сейчас не на цыганского барона, а на популярного актера, которого все знают в лицо, да вот только фильмов, где он играл, и фамилии его припомнить не могут.
Николай Степанович предложил купить ему темные очки, но Илья с каким-то остервенением от обновы отказался. В очках пусть барканы ходят!
Илья с Гусаром повлекли Николая Степановича по Тверской в сторону Кремля.
На тротуарах было тесно. Николай Степанович сделал попытку остановиться у книжного развала, чтобы купить книжку с собственным портретом на обложке, но его дернули за рукав и потянули.
– Больно умный! – проворчал кто-то, скорее всего, Гусар, поскольку Илья на такое нарушение субординации не осмелился бы.
Около гостиницы «Минск» им зачем-то попытался загородить дорогу джигит в адидасовском костюме, но Илья и Гусар хором взглянули на него и даже, кажется, зарычали – и джигит куда-то делся. Скорость его исчезновения была фантастическая.
В подземном переходе женщина в красной шляпке вдруг бросилась к ним с криком:
– Мужчина, какая у вас порода?!
– Цыган я, – честно ответил Илья.
– Ой, да не вы! На черта мне вы? Собачка какой породы?
– Цыганский терьер, – подсказал подоспевший Николай Степанович.
– Не морочьте мне мозги! – сказала женщина. – Я же вижу, что это тибетский мастифф. Их в России вообще нет! Их и на Тибете почти нет, и даже в Англии!
Гусар неожиданно обрадовался, заплясал и лизнул даме руку.
– А откуда, по-вашему, берутся все цыганские терьеры? – сказал Николай Степанович. – Равно как и цыганские лошади!
Развить тему Гусар не позволил. Он устремился вперед, привязанный Илья за ним, и Николай Степанович, махнув даме ручкой, вынужден был так хорошо начавшийся разговор прервать.
Около здания «Известий» Гусар вдруг сел и стал прислушиваться, медленно вертя башкой.
– Думай про него, Илья, думай, – тихо сказал Николай Степанович.
Илья и без того думал. По лицу его, дымясь, катился пот. Через минуту Гусар встал и неторопливо пошел налево, в сторону Страстного. Они миновали кинотеатр «Россия», прошли вдоль казенного вида фасадов, обшарпанных и обновленных, пересекли Цветной и свернули в неприметную, полузабранную чугунной решеткой подворотню. В глубине двора стоял двухэтажный флигель с заколоченными окнами и дверьми. Гусар обвел их вокруг – и там, рядом с мусорными баками, обнаружился вход, охраняемый спящим часовым в кожаной косухе.
– Вот и хорошо, – сказал Николай Степанович, глядя в упор на часового. – Сейчас я его сон на всех остальных и распространю!
Он сделал несколько движений, будто ловил в воздухе воображаемых мух, а потом – выпустил их в сторону двери.
– Подождем минуты две.
Гусар сел на задницу и наклонил голову. Потом встал, заозирался. нагнулся к самой земле, что-то нюхая. Вид у него был слегка ошалелый.
– Что ты там нашел?
Но Гусар был занят своими мыслями и не ответил.
Николай Степанович снял с плеча сумку, достал два автомата.
Если обитатели подвала и спали, то сон у них был скверный. Снилось им, что ввалились в подвал непрошеные Николай Степанович и Гусар с Ильей и принялись все крушить и ломать, обижать спящих и низводить их, и надо было вставать и давать отпор, сокрушительный и беспощадный! Плох нож, топор и даже пистолет против двух автоматов, плюющих в упор, но – долг свят, и надо повиноваться ему до тех пор, пока в глазах есть хоть искорка света!
О полиграмматонах у нас будет долгий и подробный разговор, и товарищ Неронов вам все надлежащим образом объяснит. Я продолжаю общий обзор.
Тем временем наш с Марлен роман происходил взрывообразно. Мне совершенно не с руки было рисковать своей репутацией лучшего курьера Ордена, но, с другой стороны глядя, отказаться от такой женщины… Впрочем, я уже повторяюсь. Теперь оба моих глаза согласно смотрели только на один предмет.
Сравнительно недавно отметили черную дату: двадцатилетие гибели «Титаника», причем в этих же водах. Мужчины нервно и всегда неудачно шутили, женщины, как существа более практичные, интересовались состоянием шлюпок и спасательных поясов. Из детей здесь был только один американский мальчик – зато уж такой противный, что ему и утонуть не помешало бы. Он мнил себя вождем краснокожих, но воины моего детства наверняка утопили бы этого «вождя» в поповском пруду. Первый помощник старался рассеять атмосферу тревоги, распевая приятным голосом арии из итальянских опер. Тут же все вспомнили знаменитый оркестр «Титаника».
Между тем фон Штернберг с проницательностью, присущей людям искусства, почувствовал что-то неладное и стал чаще обычного (и всегда втроем) навещать своего «голубого ангела». Прав был Шульгин, обличая евреев: нет ничего противнее хохла-радикала и пьяного немца: Марлен это смущало, да и женская половина населения парохода, страдающая от сплина, отвлеклась от готовности шлюпок и фасонов шляпок, чтобы заняться нами. Камеристка Марлен, постоянно теряющая вставные зубы, отвечала им на все вопросы невразумительным шипением.
Я отловил гадкого мальчишку на верхней палубе, где он пытался тупым перочинным ножом вскрыть сигнальный ящик.
– Тебя как зовут, ковбой?
– А твое-то какое дело? – сказал он, не поднимая конопатой физиономии, и продолжал ковыряться в замке.
– А такое, что посмотри-ка вон туда. Видишь айсберг?
– Где?
– Вон там. Может быть, это тот же самый:
– Да ну: скажешь!
– А может, и не тот. Может, другой.
– Айсберг. – сказал мальчишка тихо и пошел к трапу, повторяя: – Айсберг. Айсберг.
Теперь его хватит надолго.
Через полчаса пассажиры стали скапливаться у правого борта. Айсберг видели уже все, и даже капитан в свой бинокль тоже видел айсберг. Смотреть приходилось против садящегося солнца, и в бликах можно было разглядеть решительно все, вплоть до всплывшей раньше положенного срока Атлантиды.
Постояв немного со всеми, я тихонько вывел не отрывающую взгляда от горизонта Марлен из толпы и увлек в свою каюту. Если мы утонем, любимая, то мы утонем вдвоем, как те, которых откопали в Помпее. Образ был, конечно, чудовищный, но почему-то ничего другого в голову не пришло.
Ночью во все каюты ломились господа репортеры – якобы в поисках своих «лейки» и «кодака». До моей каюты они не добрались, потому что мистер Атсон жил чуть ближе к трапу, а после беседы с ним ни желания, ни возможности продолжать поиски у них не было. Знаем мы этих скотопромышленников из Чикаго.
Фон Штернберг, говорят, плакал под дверью греческого принца, полагая, что Марлен стала очередной жертвой сиятельного повесы. На самом же деле сиятельный повеса страдал морской болезнью в столь острой форме, что его укачивало даже при взгляде на фонтан, и он в продолжение всего рейса не вставал со своего ложа скорби (а отнюдь не страсти). Тогда, во всяком случае, все так думали.
Завтрак в каюту мы догадались заказать только на второй день. Стюард получил неплохую мзду за скромность. А на четвертый день меня почему-то потянуло к товарищу Агранову Якову Сауловичу. Сказать самой Марлен Дитрих «Ступай, милая», словно горняшке, было как-то неловко, а я, в отличие от Осипа, так и не изучил «науку расставаний», но тут – начало качать.
И качало, должен вас уверить, хорошо. Марлен от морской болезни не страдала, равно как и я, но вот беда: луна была к нам немилостива… да и камеристке Марлен стало так плохо, так плохо… а хорошая камеристка для актрисы значит стократ больше, чем расторопный денщик для гвардейского офицера. Поэтому…
Я проводил Марлен и с рук на руки передал темно-зеленому фон Штернбергу.
Виски и качка совместными усилиями сотворили чудо: он по-прусски твердо стоял на ногах, но во всех мужчинах видел греческого принца, бедняжку. Меня он именовал «ваше высочество», а я не стал его поправлять.
6
Нехорошо, госпожа, рассказывать о злодействах, мною виденных и слышанных, потому что один рассказ о них может принести вред.
«Шукасаптати»
– Вот так, Илья, – сказал Николай Степанович. – А теперь рассказывай.
– Что рассказывать? – спросил Илья.
– Все.
И – хлынуло из него! В сумбурной, местами русской, местами цыганской, местами испанской речи события осени сорок второго мешались с зарей перестройки , а ужас воспоминаний о том, как ягд-команды гнали отряд на эсэсманов, а эсэсманы – на егерей, мерк перед ужасом недавним, когда заявились к нему, барону крымских цыган, какие-то неправильные – с виду цыгане, но речи не знавшие и вытворявшие такое, что он, в свои пятьдесят пять еще черный как головешка, поседел в неделю: не спрашивай, батяня, лучше не спрашивай, все равно не смогу рассказать, потому как и слов таких нет, и грех, смертный грех об этом даже рассказывать…
– Илья, – сказал Николай Степанович. – Помнишь обер-лейтенанта Швеллера? У него ведь тоже слов не было, поскольку русского не знал. А как рассказал-то все!
– Батяня! Боюсь я. Вот те крест: боюсь до смерти. Хуже смерти. Вот сейчас мы с тобой говорим, а они слушают! Под полом сидят.
Николай Степанович посмотрел на Гусара. Гусар отрицательно покачал головой.
– Нету никого поблизости, Илья.
– А не надо и поблизости. Вот тебя они за сколько тысяч километров услышали?
– Так ведь я сюда попал . Они это и засекли. Это-то и дурак засечь может.
– Ой, не знаю я, командир, тебе, может, и видней, а только не понимаешь ты, с кем связался!
– Это они не понимают, с кем связались, – сказал Николай Степанович, щурясь от папиросного дыма. – Помнишь, как Эдик Стрельцов после отсидки на поле вышел и кое-кому класс показал? Вот примерно так я себя сейчас чувствую.
– Показал, – согласился Илья. – Да недолго прожил…
Они сидели на веранде дачи одного старинного коктебельского приятеля (а точнее сказать – внука одного старинного коктебельского приятеля) Николая Степановича. Было очень тихо вокруг. Домики соседей стояли запертые. Два мощных кипариса росли по обеим сторонам крыльца. Пахло сыростью и прелой листвой. На Илью с перепугу накатил жор, он опустошал одну за другой банки с хозяйской тушенкой и запивал хозяйской «изабеллой». Николай же Степанович, напротив, испытывал отвращение ко всяческой пище. Он лишь пригубил вино и теперь жевал корочку, чтобы унять спазмы в желудке.
– Ну, ты меня до срока не отпевай, а давай по порядку: сколько их было?
– Сначала – четверо.
– А потом?
– Не сосчитать, командир. Они же лица меняют, вот как мы – штаны.
– Понятно. Стрелять не пробовал?
– Один мой попробовал.
– Ну, и?..
– Рука чернеть начала. Потом его же и задушила. Своя же рука.
– Это они тебе глаза отвели.
– Клянусь, батяня! Я что ли не знаю, как глаза отводят? Да я сам кому хочешь отведу! Настоящие они! Те самые…
– Настоящие кто?
Илья огляделся по сторонам, потом наклонился вперед и прошептал:
– Барканы.
Николай Степанович откинулся, посмотрел на Илью с особым интересом.
– А ты откуда это слово знаешь?
– Цыгане много чего знают, командир. Знают, да не говорят. Потому, может, и носит нас с места на место.
– Чтоб не нашли?
– Не смейся, командир. Это ж не от головы, это от задницы идет.
– Мне, брат, не до смеха. Идем дальше. Свою порчу они снимать умеют?
– Должно, умеют. Да как заставить?
– Заставить – дело мое. А найти их – ты мне поможешь.
– Командир: лучше кончи меня сам, и на том успокоимся. Лучше ксерион найди.
– Глухонемой сказал, что раньше марта не доставят. А кто доставляет и откуда – не знает он. Может, ты знаешь?
– До конца не знаю. Но доставляет его откуда-то с Урала человек с пятном вот здесь, – и Илья показал на лоб.
– Горбачев Михаил Сергеевич? – усмехнулся Гумилев.
– Опять смеешься, командир! Имя его не знаю, а зовут – Серега-Каин. И будто бы, брешут, он тот самый Каин и есть!
– Брешут, – сказал Николай Степанович. – Тот помер давно. Ламех его замочил.
Так что – не тот.
– Тебе виднее, командир, – неуверенно сказал Илья. – Может, и не тот.
– В лицо ты его знаешь?
– Да.
– Значит, найдем: Теперь дальше: что это было за паскудство с детишками?
– Ох, командир, командир: теперь на всех цыганах грязь через это! Они это делали, они , понимаешь? Не цыгане. А зачем и для чего, я не знаю. Не побираться, нет. Денег у них и без того: не приснится нам столько даже к большой войне!
– Куда они детей потом девали? Кто увозил, знаешь?
– Морем увозили, а кто и куда – только старая ведьма знала. Вот ее и пытай.
– Оно бы можно было, да сильно мой друг осерчал, когда внутрь вошел и все там увидел.
– Постой, командир. Он что, ее видел?
– Видел.
– И, что?
– Кончил он ее. Да так, что и допросить уже нельзя было. Нечего было допрашивать. Мозги по стенам.
– Он ее кончил – и живой остался?! Значит, можно их?..
– Можно, Илья. Если не бояться – все можно. Илья, вспомни, как ты карателей боялся, а потом они от тебя бегали, от сопляка?
– Тогда, командир. – Илья встал, распрямился. – Боец Агафонов поступил в ваше распоряжение!
– Вольно, боец. Продолжайте песни петь и веселиться!
– А я ведь тебя искал, командир, – сказал Илья, вскрывая очередную банку. – И как из Аргентины вернулся, и потом, когда эти. Была у меня на тебя надежда. И все цыгане тебя искали для меня.
– Это трудно сделать, пока я сам не позволю, – сказал Николай Степанович. – Или не вляпаюсь по неосторожности.
– Я еще там, в болотах, понял, что не простой ты человек, – сказал Илья с гордостью. – Еще до того, как ты открылся.
– Не свисти, боец. Если кто чего и понимал, так это наш Филя. А чего ты из Аргентины-то вернулся? К березкам потянуло?
– Не согласен оказался я с кровавым режимом Перона, – важно сказал Илья и вдруг захохотал.
– Понятно. Жеребца у кого-то увел.
– Не, командир. Выше бери.
– Ну, тогда бабу у Перона. Эву – или как ее там?..
– Не, командир. Еще выше.
– Эйхмана для евреев выкрал?
Илья обомлел. Пустая банка выскользнула из руки и покатилась по столу и шмякнулась на пол.
– Ну ты колдун, командир! – сказал он севшим голосом.
– Так ты теперь должен быть почетным гражданином Израиля?
– Ну так, да. Почетный. Сказали, даже обрезания можно не делать.
– А там тебе чего не зажилось?
– Ну, жарко там. Да и тесно.
– Не развернешься? – посочувствовал Николай Степанович.
– Вроде того. Да и война там все время… И по субботам – ни петь, ни пить!
Хоть и не в том дело. А не знаю сам, командир. Плюнул на все, дом продал и сюда приехал. Зачем, почему: Может, знал, что тебя увижу. Может, еще что.
– Как там наши полещуки, в Аргентине-то?
– А как была вёска, так вёска и осталась. Живут. Гражданство купили за твое золотишко, налоги платят, и дела никому до них нет.
– Поезда под откос не пущают?
– Да нет там откосов! По праздникам, бывает, с немецкой деревней стенка на стенку бьются. За командира, мол – получите!.. Ты им напиши непременно, что жив. А то забьют немцев, изведут ни за что!
Промедление смерти. (Мадагаскар, 1922, октябрь)
Почему эту башню называли башней Беньовского, так и осталось загадкой, поскольку, судя по выщербленности белого камня ее стен, стяла она здесь еще в те времена, когда предки известного русского пирата только еще пришли в степи Паннонии.
Удивительный он был человек, этот граф Мориц-Август: будучи венгром, ввязался в восстание польских конфедератов, был бит, поначалу в бою, а потом кнутом, сослан на Камчатку, где взбунтовал ссыльных, угнал бриг «Петр и Павел», основал русское поселение на Мадагаскаре и совсем было собрался учредить там коммунизм (промышляя на морских торговых путях), но тут пуля французского морского пехотинца поставила точку в его военно-политической карьере. Скорее всего, мальгаши настолько боготворили сакалава Беньовского, что возведение древней башни приписали именно ему – а кому же еще?
Нет, много, много раньше была возведена Белая Башня, одна из четырех сущих в мире. Строили ее, не прикладая рук человеческих, да и Мадагаскар не был островом в те недоступные ни памяти, ни воображению годы.
Среди мальчишек-учеников я чувствовал себя Ломоносовым в Греко-латинской академии – и, возможно, за спиной моей так же шептались: «Гляди-ко, кака дубина стоеросовая учиться грамоте собралась!..» И, как Ломоносов, я весь с головой ушел в занятия, чтобы не слышать этих шепотков.
Всю прежнюю жизнь учение мне давалось легко, а потому учился я скверно, упустив столько возможностей, что и перечислить нельзя. Мне, видевшему себя вторым Стенли или первым Бартоном, не удавалось набросать простейшие кроки, и то же самое было с языками: я мог читать на трех, но понимали меня только на родном. Привычки к последовательным, обязательным и кропотливым штудиям не было, поэтому в первые месяцы здесь мне приходилось тратить большую часть сил именно на преодоление натуры. Здесь некому было сказать, заступаясь за нерадивого гимназиста: «Господа, но ведь мальчик пишет стихи!..»
Здесь все писали стихи. И одновременно – никто.
Потому что не стихи нас учили писать, а находить в стихотворческом исступлении истиное Слово, запоминать его и никогда не применять.
Каково было мне, синдику Цеха поэтов, осознавать, что мое умение и знание стиха – сродни папуасскому понятию об устройстве аэроплана!
Единственное, что меня примиряло с реальностью – так это то, что и Ося, и Есенин, и покойный Блок, не говоря уже об Аннушке, чувствовали бы себя здесь столь же неуверенно и неуютно. Аннушке трудностей добавило бы еще и то, что одевались мы в холстину, спали на циновках и ходили босиком, как абиссинские ашкеры. Но вовсе не от бедности – по уставу.
Никогда я не писал так много и так странно. Что-то выходило из меня, отливаясь в строки. Но что – не знаю, не помню, а восстановить не получается. Помню только, что писать нам дозволялось лишь в огромных черных книгах, похожих на амбарные, причем на каждой странице изображены были запирающие знаки.
Специальный служитель выдавал нам эти книги и забирал в конце дня.
Землетрясения на Мадагаскаре случались удивительно часто: Помню, как в шестнадцатом году в госпитале встретил я родственную бродяжью душу – ротмистра Юру Радишевского. Вот закончим войну, мечтали мы, спасем цивилизацию от тевтона, проедем на белых конях по Берлину, залезем, в посрамление всем, на купол германского Рейхстага, водрузим там российский флаг – а потом, всюду чтимые победители, закатимся как раз сюда, на Мадагаскар, обойдем его весь года за два, станем вождями племен или великими географами…
В тот день я ушел от всех в горы. Тонкий ручей звенел в зарослях, изредка являя солнцу сверкающую спину. Острые камешки уже не могли повредить моим ступням. Высокие цветущие кусты обрамляли тропу. Две бабочки, огромные и розовые, как ладони воина, покачивались на ветке. Птичий гомон то нарастал, то почему-то прекращался. Слева проступали в густой синеве вершины далеких вулканов, прямо – угадывался океан. Ленивец, висевший на лиане подобно перезревшему плоду, при виде человека не только не убрался с дороги, а еще и, распушив хвост, мазнул меня по лицу. Он чувствовал себя здесь в своем праве – реликт пропавшей Лемурии. На пузе у него сидела беспечная бабочка.
Маленькое стадо коз перебежало, смеясь, тропу. Это могли быть и дикие козы, и домашние. Мальгаши сами не всегда различают их.
В конце подъема (сердце у меня не билось и я не хватал ртом воздух, как делал бы еще год назад) я увидел огромный панданус, дерево-рощу, непонятно как возросший здесь, на голых камнях. Его воздушные корни, подобно когтистым лапам, вцеплялись в глыбы старой лавы, протискивались в узкие трещины и щели, распластывались по-осьминожьи по камню, силясь захватить все пространство. Птицы неистовствовали. Весенний месяц октябрь: как странно.
В Петрограде холод и слизь, большевики готовятся к октябрьским торжествам. Предвкушая раздачу праздничных пайков и демонстрацию трудящихся. Отсюда Петроград казался городом измышленным, никогда не существовавшим в действительности, а единственно в предсмертных видениях государя Петра Алексеевича.
Белые, комьями и горами, облака вставали из-за перевала.
Здесь часто бывало так, и я нигде и никогда больше не видел подобного: облака летели навстречу друг другу, сталкиваясь и пожирая друг друга, словно пытались разыграть передо мною сцену из древнего мифа, сложенного народом, давно покинувшим лицо земли.
А я понимал себя первым и пока единственным человеком на свете, пришедшим на смену тому неведомому племени. Много странных сущностей мне предстоит найти – и каждой нужно будет дать имя. Беда, если сущность не уложится в это имя… Беда поэту и магу, сбившимся с Пути…
Налетел ветер, толкнул в грудь. Ветви пандануса вдруг шевельнулись – и тугая волна прошла по ним от края до края необъятной кроны, будто змей или дракон, проснувшись, потянулся и вновь свернулся в кольцо. На миг сверкнул между листьев кровавый глаз – и тут же померк, убедившись в отсутствии перемен.
К тонким внешним стволам пандануса мальгаши привязывали из года в год разноцветные ленточки, лоскутки и нитки бус, каменных и стеклянных – на счастье. За счастьем же и пришли сюда старик и девочка.
Старику было за сто, девочке – года четыре. На них были белые одежды. В костяной, табачного цвета руке старик держал отполированный временем черный посох. Через плечо девочки перекинута была тряпичная торба, набитая чем-то объемным, но легким.
– Здравствуйте, люди, – сказал я по-мальгашски.
Старик молча поклонился, а девочка посмотрела на меня такими черными и такими огромными глазами, каких у людей не бывает. Старик шепнул ей на ухо, она подбежала ко мне и вложила в ладонь что-то теплое и твердое. Я посмотрел: это был золотой православный крестик с закругленными лопастями и русской надписью «Спаси и Сохрани».
– Красавица, – растерялся я. – Да мне и отдарить тебя нечем!
Девочка улыбнулась и развела руками. Я посмотрел на старика. Тот медленно кивнул и сделал странный жест, значение которого мне предстояло понять много позже.
Удивительный он был человек, этот граф Мориц-Август: будучи венгром, ввязался в восстание польских конфедератов, был бит, поначалу в бою, а потом кнутом, сослан на Камчатку, где взбунтовал ссыльных, угнал бриг «Петр и Павел», основал русское поселение на Мадагаскаре и совсем было собрался учредить там коммунизм (промышляя на морских торговых путях), но тут пуля французского морского пехотинца поставила точку в его военно-политической карьере. Скорее всего, мальгаши настолько боготворили сакалава Беньовского, что возведение древней башни приписали именно ему – а кому же еще?
Нет, много, много раньше была возведена Белая Башня, одна из четырех сущих в мире. Строили ее, не прикладая рук человеческих, да и Мадагаскар не был островом в те недоступные ни памяти, ни воображению годы.
Среди мальчишек-учеников я чувствовал себя Ломоносовым в Греко-латинской академии – и, возможно, за спиной моей так же шептались: «Гляди-ко, кака дубина стоеросовая учиться грамоте собралась!..» И, как Ломоносов, я весь с головой ушел в занятия, чтобы не слышать этих шепотков.
Всю прежнюю жизнь учение мне давалось легко, а потому учился я скверно, упустив столько возможностей, что и перечислить нельзя. Мне, видевшему себя вторым Стенли или первым Бартоном, не удавалось набросать простейшие кроки, и то же самое было с языками: я мог читать на трех, но понимали меня только на родном. Привычки к последовательным, обязательным и кропотливым штудиям не было, поэтому в первые месяцы здесь мне приходилось тратить большую часть сил именно на преодоление натуры. Здесь некому было сказать, заступаясь за нерадивого гимназиста: «Господа, но ведь мальчик пишет стихи!..»
Здесь все писали стихи. И одновременно – никто.
Потому что не стихи нас учили писать, а находить в стихотворческом исступлении истиное Слово, запоминать его и никогда не применять.
Каково было мне, синдику Цеха поэтов, осознавать, что мое умение и знание стиха – сродни папуасскому понятию об устройстве аэроплана!
Единственное, что меня примиряло с реальностью – так это то, что и Ося, и Есенин, и покойный Блок, не говоря уже об Аннушке, чувствовали бы себя здесь столь же неуверенно и неуютно. Аннушке трудностей добавило бы еще и то, что одевались мы в холстину, спали на циновках и ходили босиком, как абиссинские ашкеры. Но вовсе не от бедности – по уставу.
Никогда я не писал так много и так странно. Что-то выходило из меня, отливаясь в строки. Но что – не знаю, не помню, а восстановить не получается. Помню только, что писать нам дозволялось лишь в огромных черных книгах, похожих на амбарные, причем на каждой странице изображены были запирающие знаки.
Специальный служитель выдавал нам эти книги и забирал в конце дня.
Землетрясения на Мадагаскаре случались удивительно часто: Помню, как в шестнадцатом году в госпитале встретил я родственную бродяжью душу – ротмистра Юру Радишевского. Вот закончим войну, мечтали мы, спасем цивилизацию от тевтона, проедем на белых конях по Берлину, залезем, в посрамление всем, на купол германского Рейхстага, водрузим там российский флаг – а потом, всюду чтимые победители, закатимся как раз сюда, на Мадагаскар, обойдем его весь года за два, станем вождями племен или великими географами…
В тот день я ушел от всех в горы. Тонкий ручей звенел в зарослях, изредка являя солнцу сверкающую спину. Острые камешки уже не могли повредить моим ступням. Высокие цветущие кусты обрамляли тропу. Две бабочки, огромные и розовые, как ладони воина, покачивались на ветке. Птичий гомон то нарастал, то почему-то прекращался. Слева проступали в густой синеве вершины далеких вулканов, прямо – угадывался океан. Ленивец, висевший на лиане подобно перезревшему плоду, при виде человека не только не убрался с дороги, а еще и, распушив хвост, мазнул меня по лицу. Он чувствовал себя здесь в своем праве – реликт пропавшей Лемурии. На пузе у него сидела беспечная бабочка.
Маленькое стадо коз перебежало, смеясь, тропу. Это могли быть и дикие козы, и домашние. Мальгаши сами не всегда различают их.
В конце подъема (сердце у меня не билось и я не хватал ртом воздух, как делал бы еще год назад) я увидел огромный панданус, дерево-рощу, непонятно как возросший здесь, на голых камнях. Его воздушные корни, подобно когтистым лапам, вцеплялись в глыбы старой лавы, протискивались в узкие трещины и щели, распластывались по-осьминожьи по камню, силясь захватить все пространство. Птицы неистовствовали. Весенний месяц октябрь: как странно.
В Петрограде холод и слизь, большевики готовятся к октябрьским торжествам. Предвкушая раздачу праздничных пайков и демонстрацию трудящихся. Отсюда Петроград казался городом измышленным, никогда не существовавшим в действительности, а единственно в предсмертных видениях государя Петра Алексеевича.
Белые, комьями и горами, облака вставали из-за перевала.
Здесь часто бывало так, и я нигде и никогда больше не видел подобного: облака летели навстречу друг другу, сталкиваясь и пожирая друг друга, словно пытались разыграть передо мною сцену из древнего мифа, сложенного народом, давно покинувшим лицо земли.
А я понимал себя первым и пока единственным человеком на свете, пришедшим на смену тому неведомому племени. Много странных сущностей мне предстоит найти – и каждой нужно будет дать имя. Беда, если сущность не уложится в это имя… Беда поэту и магу, сбившимся с Пути…
Налетел ветер, толкнул в грудь. Ветви пандануса вдруг шевельнулись – и тугая волна прошла по ним от края до края необъятной кроны, будто змей или дракон, проснувшись, потянулся и вновь свернулся в кольцо. На миг сверкнул между листьев кровавый глаз – и тут же померк, убедившись в отсутствии перемен.
К тонким внешним стволам пандануса мальгаши привязывали из года в год разноцветные ленточки, лоскутки и нитки бус, каменных и стеклянных – на счастье. За счастьем же и пришли сюда старик и девочка.
Старику было за сто, девочке – года четыре. На них были белые одежды. В костяной, табачного цвета руке старик держал отполированный временем черный посох. Через плечо девочки перекинута была тряпичная торба, набитая чем-то объемным, но легким.
– Здравствуйте, люди, – сказал я по-мальгашски.
Старик молча поклонился, а девочка посмотрела на меня такими черными и такими огромными глазами, каких у людей не бывает. Старик шепнул ей на ухо, она подбежала ко мне и вложила в ладонь что-то теплое и твердое. Я посмотрел: это был золотой православный крестик с закругленными лопастями и русской надписью «Спаси и Сохрани».
– Красавица, – растерялся я. – Да мне и отдарить тебя нечем!
Девочка улыбнулась и развела руками. Я посмотрел на старика. Тот медленно кивнул и сделал странный жест, значение которого мне предстояло понять много позже.
7
Арлекин не человеческая особа, но бестия преображенная.
«Рождение Арлекиново»
Утром выпал снег, и Москва была черно-белой. Мороз щипал лица.
Сегодня вышли без Коминта. Он остался на связи. Берлога Каина располагалась где-то в пределах Садового, и это было все, что Илья знал. Но Гусар дал понять, что эта задача ему по зубам…
Вчера бесплодно шатались по Пятницкой. Сегодня решили начать с Тверской.
Гусар, остановившись у собачьего киоска на Маяковского, потребовал купить ему поводок. Николай Степанович поводок купил, нацепил на пса. Гусар взял конец поводка в зубы и вручил его Илье.
– Ага, – догадался Николай Степанович. – он тебя в пару берет. Ну да, ты же этого Каина по личности помнишь.
Илья, подстриженный коротко и с непривычно босой физиономией, походил сейчас не на цыганского барона, а на популярного актера, которого все знают в лицо, да вот только фильмов, где он играл, и фамилии его припомнить не могут.
Николай Степанович предложил купить ему темные очки, но Илья с каким-то остервенением от обновы отказался. В очках пусть барканы ходят!
Илья с Гусаром повлекли Николая Степановича по Тверской в сторону Кремля.
На тротуарах было тесно. Николай Степанович сделал попытку остановиться у книжного развала, чтобы купить книжку с собственным портретом на обложке, но его дернули за рукав и потянули.
– Больно умный! – проворчал кто-то, скорее всего, Гусар, поскольку Илья на такое нарушение субординации не осмелился бы.
Около гостиницы «Минск» им зачем-то попытался загородить дорогу джигит в адидасовском костюме, но Илья и Гусар хором взглянули на него и даже, кажется, зарычали – и джигит куда-то делся. Скорость его исчезновения была фантастическая.
В подземном переходе женщина в красной шляпке вдруг бросилась к ним с криком:
– Мужчина, какая у вас порода?!
– Цыган я, – честно ответил Илья.
– Ой, да не вы! На черта мне вы? Собачка какой породы?
– Цыганский терьер, – подсказал подоспевший Николай Степанович.
– Не морочьте мне мозги! – сказала женщина. – Я же вижу, что это тибетский мастифф. Их в России вообще нет! Их и на Тибете почти нет, и даже в Англии!
Гусар неожиданно обрадовался, заплясал и лизнул даме руку.
– А откуда, по-вашему, берутся все цыганские терьеры? – сказал Николай Степанович. – Равно как и цыганские лошади!
Развить тему Гусар не позволил. Он устремился вперед, привязанный Илья за ним, и Николай Степанович, махнув даме ручкой, вынужден был так хорошо начавшийся разговор прервать.
Около здания «Известий» Гусар вдруг сел и стал прислушиваться, медленно вертя башкой.
– Думай про него, Илья, думай, – тихо сказал Николай Степанович.
Илья и без того думал. По лицу его, дымясь, катился пот. Через минуту Гусар встал и неторопливо пошел налево, в сторону Страстного. Они миновали кинотеатр «Россия», прошли вдоль казенного вида фасадов, обшарпанных и обновленных, пересекли Цветной и свернули в неприметную, полузабранную чугунной решеткой подворотню. В глубине двора стоял двухэтажный флигель с заколоченными окнами и дверьми. Гусар обвел их вокруг – и там, рядом с мусорными баками, обнаружился вход, охраняемый спящим часовым в кожаной косухе.
– Вот и хорошо, – сказал Николай Степанович, глядя в упор на часового. – Сейчас я его сон на всех остальных и распространю!
Он сделал несколько движений, будто ловил в воздухе воображаемых мух, а потом – выпустил их в сторону двери.
– Подождем минуты две.
Гусар сел на задницу и наклонил голову. Потом встал, заозирался. нагнулся к самой земле, что-то нюхая. Вид у него был слегка ошалелый.
– Что ты там нашел?
Но Гусар был занят своими мыслями и не ответил.
Николай Степанович снял с плеча сумку, достал два автомата.
Если обитатели подвала и спали, то сон у них был скверный. Снилось им, что ввалились в подвал непрошеные Николай Степанович и Гусар с Ильей и принялись все крушить и ломать, обижать спящих и низводить их, и надо было вставать и давать отпор, сокрушительный и беспощадный! Плох нож, топор и даже пистолет против двух автоматов, плюющих в упор, но – долг свят, и надо повиноваться ему до тех пор, пока в глазах есть хоть искорка света!