Страница:
Теперь Шевеку начала становиться ясной еще одна непонятная прежде вещь, и он сказал:
— Понимаю. Вы не признаете религии вне церквей, так же, как не признаете морали вне законов. Вы знаете, сколько я ни читал уррасских книг, а этого я так и не понял.
— Ну, в наши дни любой просвещенный человек признает…
— Трудно из-за лексики. — Шевек продолжал говорить о своем открытии. — В правийском языке слово «религия» встречается редкостно. Нет… как это у вас… редко. Не часто применяемо. Конечно, это — одна из Категорий: четвертая Модальность. Немногим удается научиться практически выполнять все Модальности. Но модальности построены из естественных способностей разума, вы же не можете всерьез считать, что у нас нет способностей к религии? Что мы могли бы создавать физику, будучи отрезаны от самой глубокой связи, которая существует между человеком и Космосом?
— О, нет, отнюдь…
— Вот это бы действительно означало — превратить нас в псевдо-вид.
— Образованные люди, безусловно, поняли бы это; но эти офицеры невежественны.
— Но разве летать в космос разрешается только фанатикам?
Такими — изматывающими для доктора и не удовлетворяющими Шевека, но чрезвычайно интересными для обоих — были все их разговоры. Для Шевека они были единственным способом исследовать новый мир, ожидавший его. Сам корабль и мозг Кимоэ были его микроскопом. Книг на «Внимательном» не было, офицеры избегали Шевека, а команде было приказано не попадаться ему на глаза. Что касается мозга доктора, то, хотя доктор был человек умный и, несомненно, доброжелательный, в голове у него была каша из интеллектуальных построений, разобраться в которых Шевеку было еще труднее, чем во всех этих переполнявших корабль штучках, приспособлениях и бытовых приборах. Эти последние казались Шевеку забавными: всего было чересчур много, все было стильно и хитроумно; но интерьер интеллекта Кимоэ Шевек находил не таким комфортабельным. Идеи Кимоэ, казалось, вообще не в состоянии двигаться по прямой; им все время требовалось обойти одно, уклониться от другого; и все кончалось тем, что они с размаху упирались в стену. Все идеи были окружены стенами, которых он, по-видимому, совершенно не замечал, хотя постепенно за них прятался. За все эти дни бесед двух миров Шевек лишь однажды увидел, как в них образовалась брешь.
Он спросил, почему на корабле нет женщин, и Кимоэ ответил, что водить грузовые планетолеты — не женское дело. Курс изучения истории и знание трудов Одо позволили Шевеку представить себе положение вещей достаточно ясно, чтобы понять этот тавтологический ответ, и он больше ничего не сказал. Но доктор задал встречный вопрос, вопрос об Анарресе:
— Д-р Шевек, правда ли, что в вашем обществе с женщинами обращаются точно так же, как с мужчинами?
— Тогда бы зря пропадало хорошее оборудование, — со смехом ответил Шевек, а когда до него дошла вся нелепость этой идеи, он опять засмеялся.
Доктор помедлил, видимо, обходя одно из препятствий у себя в уме, потом со смущенным видом сказал:
— О, нет, я не имел в виду в сексуальном отношении… очевидно, вы… они… Я имел в виду их социальный статус.
— Статус — это то же самое, что класс?
Кимоэ попытался объяснить, что такое статус, не сумел и вернулся к исходной теме.
— Неужели действительно нет никакой разницы между мужской работой и женской работой?
— Да нет, это ведь сугубо механическая основа для разделения труда, не так ли? Человек выбирает работу согласно своим интересам, таланту, силам — причем же тут его пол?
— Мужчины физически сильнее, — ответил доктор с профессиональной категоричностью.
— Да, часто; и крупнее; но какое это имеет значение, раз у нас есть машины? И даже, когда машин нет, когда приходится копать лопатой или носить на спине, мужчины, может быть, работают быстрее — те, что больше и сильнее, — но женщины могут работать дольше… Я часто жалел, что я не так вынослив, как женщина.
Кимоэ уставился на него, потрясенный настолько, что забыл о вежливости.
— Но утрата всего… всего женственного… изящества, утонченности, нежности… и потеря мужчинами уважения к себе… Ведь вы же не станете утверждать, что в вашей работе женщины равны вам? В физике, в математике, по интеллекту? Вы же не можете постоянно опускаться до их уровня?
Шевек сидел в уютном, мягком кресле и оглядывал офицерскую каюткомпанию. На смотровом экране, как голубовато-зеленый опал на фоне черного космоса, неподвижно висел сверкающий изгиб Урраса. И этот дивно красивый вид, и сама кают-компания за последние дни стали привычными для Шевека, но сейчас яркие цвета, плавные контуры кресел, скрытое освещение, столы для игр, и телевизионные экраны, и мягкие ковры — все это показалось ему таким же чуждым, как и в первый раз, когда он их увидел.
— По-моему, я не так уж много притворяюсь, Кимоэ, — сказал он.
— Конечно, мне приходилось встречать и женщин с очень высоким интеллектом, женщин, которые были способны мыслить совершенно, как мужчины, — поспешно сказал доктор, сообразив, что только что почти кричал… «Колотил руками по запертой двери и кричал», — подумал Шевек…
Шевек сменил тему разговора, но думать о ней не перестал. Эта проблема высшего и низшего, по-видимому, — одна из центральных в социальной жизни уррасти. Если для того, чтобы уважать себя, Кимоэ должен считать половину человечества ниже себя, то как ж е тогда женщины ухитряются себя уважать? Считают, что мужчины — ниже их? И как все это влияет на их половую жизнь? Из трудов Одо Шевеку было известно, что двести лет назад основными сексуальными институтами на Уррасе были «брак» — партнерство, санкционированное и проводимое в жизнь при помощи юридических и экономических санкций, — и «проституция», которая, видимо, явл ялась более широким понятием — совокуплением в экономической модальности. Одо решительно осуждала и то, и другое; и, однако же, Одо сама состояла в «браке»; и вообще, за двести лет эти институты могли претерпеть большие изменения. Если он собирается жить на Уррасе и среди уррасти, надо бы это выяснить.
Странно было, что даже секс, который столько лет был для него источником такого наслаждения, радости и утешения, за один миг превратился в неизвестную территорию, по которой он должен идти осторожно и сознавать свое невежество; тем не менее, это было так. Предостережением ему послужила не только странная вспышка презрения и гнева у Кимоэ, но и возникшее у него еще раньше смутное впечатление, которое этот эпизод высветил. Когда он впервые очутился на «Внимательном», в эти долгие часы лихорадки и отчаяния, его беспокоило — то доставляло удовольствие, то раздражало — грубо-примитивное ощущение: мягкость постели. Хотя это была всего лишь койка, ее матрац оседал под ним с ласкающей податливостью, подчинялся ему; подчинялся так настойчиво, что даже и теперь он, засыпая, все еще ощущал эту податливость. И удовольствие, и раздражение, которые это у него вызывало, носили явно эротический характер. Или все это устройство, заменяющее полотенце, — сопло с горячим воздухом — такой
же эффект. Щекочет. И конструкция мебели в офицерской кают-компании — плавные изгибы пластмассы, в которые силой загнаны непонятливые дерево и сталь, гладкость поверхности и нежность фактуры — разве нет и в них слабой, но всепроникающей эротичности? Он достаточно хорошо знал себя, чтобы быть уве ренным, что несколько дней без Таквер, даже при очень сильном стрессе, не должны взвинтить его до такой степени, чтобы он начал чувствовать женщину в каждой крышке стола. Если, конечно, там действительно нет женщины.
Неужели на Уррасе все столяры живут в вынужденном целомудрии?
Так ничего и не поняв, он перестал думать об этом: на Уррасе он скоро и так все выяснит.
Перед тем, как они пристегнули ремни для посадки, доктор пришел к Шевеку в каюту проверить, как идут дела всевозможные процессы иммунизации; от последней прививки — против чумы — Шевека мутило и пошатывало. Кимоэ дал ему какую-то новую таблетку.
— Это вас подбодрит при посадке, — сказал он. Шевек стоически проглотил эту гадость. Доктор покопался в своем медицинском чемоданчике и вдруг очень быстро заговорил:
— Д-р Шевек, я не думаю, что мне опять позволят заботиться о вашем здоровье, хотя может быть и так, но если нет, то я хочу вам сказать, что это… что я… что это была для меня большая честь. Но потому, что… а потому, что я начал уважать… ценить… что просто по-человечески… что ваша доброта, истинная доброта…
У Шевека так болела голова, что сквозь эту боль не смогли пробиться более подходящие слова, поэтому он взял Кимоэ за руку и сказал: «Так давай встретимся снова, брат!» Кимоэ нервно потряс его руку, по обычаю уррасти, и торопливо вышел. Когда он ушел, Шевек сообразил, что говорил с ним по-правийски, назвал его «аммар» — брат — на языке, которого Кимоэ не понимает.
Динамик в стене выкрикивал какие-то приказания. Шевек слушал, отрешенно и словно сквозь туман. От ощущений, вызванных посадкой, туман сгущался; Шевек не сознавал почти ничего, кроме горячей надежды, что его не вырвет. Он понял, что они уже приземлили сь, лишь когда снова прибежал Кимоэ и поспешно повел его в офицерскую кают-компанию. Смотровой экран, на котором так долго был виден окруженный облаками и сияющий Уррас, теперь был пуст. Комната была полна людей. Откуда они все взялись? Он был приятно удивлен тем, что может стоять, ходить и пожимать руки. На этом он и сосредоточился, не вникая в смысл происходящего. Голоса, улыбки, рукопожатия, слова, имена. Его имя, снова и снова: д-р Шевек, д-р Шевек… И вот уже он и все окружившие его незнакомцы спускаются по крытому пандусу, все голоса звучат очень громко, слова эхом отражаются от стен. Шум голосов ослабел. Чужой воздух коснулся его лица.
Он поднял взгляд и, ступив с пандуса на ровную землю, споткнулся и чуть не упал. В этот момент — промежуток между началом шага и его завершением — он подумал о смерти; а завершив шаг, он стоял уже на новой земле.
Вокруг него был просторный, серый вечер. Голубые огни, расплывавшиеся в дымке, горели далеко, на другом конце лежавшего в тумане космодрома. Воздух у него на лице, и руках, в ноздрях, в горле, в легких был прохладен, влажен, полон разных ароматов, ласков. Это был воздух мира, из которого пришел его народ. Это был воздух родины.
Когда он споткнулся, кто-то подхватил его под руку. Засверкали направленные на него огни фотовспышек. Эту сцену снимали для последних известий: Первый Человек с Луны — высокая, хрупкая фигура в толпе сановников, и профессоров, и охранников; красивую лохматую голову он держит очень прямо (так, что фотографам удалось поймать в объектив каждую черту), словно старается заглянуть поверх лучей прожекторов в небо, в широкое небо, затянутое туманом, скрывающим звезды, Луну, все другие миры. Журналисты пытались пробиться сквозь кольцо полицейских: «Д-р Шевек, не сделаете ли вы для нас заявление, в этот исторический момент…» Их сразу же оттеснили обратно. Окружавшие его люди подталкивали его вперед. Его увели к ожидавшему его лимузину, до последнего момента чрезвычайно фотогеничного из-за высокого роста, длинных волос и странного выра жения лица — полного печали и узнавания.
Башни города уходили вверх, в туман — огромные лестницы расплывающихся огней. Над головой светящимися полосками, с пронзительным воем, проносились поезда. Массивные фасады из камня и стекла выстроились вдоль улиц, над мчавшимися, словно наперегонки, автомобилями и трамваями. Камень, сталь, стекло, электрический свет. Лиц не было.
— Это Нио-Эссейя, д-р Шевек. Но было решено, что в самое первое время лучше держать вас подальше от городской сутолоки. Мы едем прямо в Университет.
В темном, с мягкой стеганой обшивкой, чреве автомобиля с ним сидели пятеро мужчин. Они показывали ему достопримечательности, но в тумане он не мог разобрать, какое из этих огромных, смутных, проносящихся мимо зданий — Верховный Суд, а какое — Национальный Музей, которое — Директорат, а которое — Сенат. Они переехали через какую-то реку или дельту; свет миллионов огней Нио-Эссейя, рассеянный туманом, дрожал на темной воде позади них. Дорога стала темнее, туман сгустился, водитель сбавил скорость. Фары автомобиля освещали туман впереди, словно стену, все время отступавшую перед ними. Шевек сидел, чуть наклонившись вперед и глядя на дорогу. Взгляд его не был сфокусирован, так же, как и его мысли, но вид у него был отчужденный и серьезный, и остальные говорили тихо из уважения к его молчанию.
Что это за тьма, еще более густая, бесконечно текущая вдоль дороги? Деревья? Неужели они, как выехали из города, так все время и едут меж деревьев? В его памяти всплыло иотийское слово: «лес». Они внезапно не въедут в пустыню. Деревья все не кончались, ни на ближайшем склоне холма, ни на следующем, ни на следующем… стоя ли в душистом холодке тумана, бесконечные, лес, покрывающий всю планету, неслышное сплетение множества жизней, смутное движение листьев в ночи. И вдруг, пока Шевек сидел, дивясь, автомобиль выехал из тумана речной долины в более прозрачный воздух, и из темноты под придорожной листвой на миг выглянуло лицо.
Оно было непохоже на человеческое. Оно было длиной с его руку и жутко, призрачно белое. Дыхание клубами пара вылетало из того, что, должно быть, было ноздрями, и — пугающий, несомненный — на лице был глаз. Большой, темный глаз, грустный, быть может, циничный? — блеснул в свете фар и исчез.
— Что это было?
— Осел, по-моему.
— Животное?
— Да, животное. Ну да, правильно, ей-Богу! Ведь у вас на Анарресе нет крупных животных, правда?
— Осел — это вроде лошади, — сказал другой мужчина, а еще один твердым, немолодым голосом добавил: — Это и была лошадь, таких больших ослов не бывает.
Им хотелось разговаривать с ним, но Шевек опять не слушал. Он думал о Таквер, о том, что значил бы для Таквер этот глубокий, сухой, темный взгляд из темноты. Она всегда знала, что между всеми живыми существами есть нечто общее, радовалась своему родству с рыбами в аквариумах ее лаборатории, искала опыт существования за пределами человеческого. Таквер сумела бы взглядом ответить этому глазу в темноте под деревьями.
— Там, впереди — Иеу-Эун. Вас встречает целая толпа, д-р Шевек: сам Президент, несколько Директоров, и, конечно, ректор, всевозможные важные персоны. Но если вы устали, мы провернем все эти церемонии как можно быстрее.
Церемонии затянулись на несколько часов. После он так и не мог отчетливо вспомнить их. Из маленького темного ящика-автомобиля — его привели в большой, ярко освещенный ящик, полный людей, сотен людей, под золотым потолком, с которого свисали хрустальные светильники. Его представили всем этим людям. Все они были ниже его ростом и безволосые. Женщин было немного, и все они были безволосые, даже на голове у них не было волос; в конце концов он понял, что они, должно быть, сбривают у себя все волосы — и очень тонкие, мягкие, короткие волосы
на теле, как у его народа, и волосы на голове. Но отсутствие волос они восполняли изумительной одеждой, роскошного покроя и цветов; женщины были в пышных платьях, длиной до самого пола, груди их были обнажены, их головы, шеи, талии были украшены драгоценными камнями, и кружевами, и прозрачной, как дымка, тканью; мужчины были в штанах и куртках или блузах, алых, голубых, фиолетовых, золотистых, зеленых, с разрезами на рукавах, с складками кружев, или в длинных халатах, темно-красных или темно-зеленых, расходившихся у колен, чтобы были видны белые чулки с серебристыми подвязками. Еще одно иотийское слово всплыло в мозгу Шевека, слово, которому он так и не сумел найти соответствия, хотя ему нравилось, как оно звучит: «роскошь». В этих людях была роскошь. Произносились речи. Президент Сената Государства А-Ио, человек со странными, холодными глазами, предложил тост: «За новую эру братства между Планетами-Близнецами и за вестника этой новой эры, нашего знаменитого и весьма желанного гостя, д-ра Шевека с Анарреса!» Ректор Университета говорил с Шевеком очень любезно, Первый Директор государства говорил с ним серьезно, его знакомили с послами, астронавтами, физиками, политиками, с десятками людей, и у каждого были длинные титулы и почетные звания и перед именем, и после имени, и они разговаривали с ним, и он отвечал им, но потом он совершенно не помнил, кто что сказал, а главное — что говорил он сам. Очень поздней ночью оказалось, что он с маленькой группой мужчин не спеша идет под теплым дождем через большой парк или сквер. Под ногами он чувствовал упругую живую траву; он узнал ее, потому что несколько раз гулял в Треугольном Парке в Аббенае. Это живое, яркое воспоминание и просторное, прохладное прикосновение ночного ветра заставили его очнуться. Его душа вышла из тайника, где пряталась.
Его спутники привели его в какое-то здание и в комнату, которая, как они объяснили, была «его».
Комната была большая, длиной примерно десять метров и, очевидно, это была общая комната отдыха, потому что в ней не было ни перегородок, ни спальных помостов; эти трое мужчин, которые все еще здесь, должно быть, его соседи по комнате. Это была очень красивая комната отдыха: одна стена представляла собой сплошной ряд окон, каждое отделялось от соседнего тонкой, стройной колонной, поднимавшейся, подобно дереву, и завершавшейся двойной аркой. На полу лежал темно-красный ковер, а в дальнем конце комнаты в открытом очаге горел огонь. Шевек прошел по комнате и остановился перед огнем. Он никогда раньше не видел, чтобы топили деревьями, но был уже не в состоянии удивляться. Он протянул руки к приятному теплу и сел у очага на скамью из полированного мрамора.
Самый молодой из пришедших с ним сел по другую сторону очага. Остальные двое все еще разговаривали. Они говорили о физике, но Шевек не пытался понять, что они говорят. Молодой человек негромко сказал:
— Хотел бы я знать, что вы сейчас чувствуете, д-р Шевек.
Шевек вытянул ноги и наклонился, чтобы тепло от огня попадало ему на шею.
— Я чувствую тяжесть.
— Тяжесть?
— Может быть, притяжение. Или я устал.
Он посмотрел на своего собеседника, но сквозь отблеск пламени очага лицо его было видно нечетко, лишь сверкала золотая цепочка, да глубоким цветом рубина алела мантия.
— Я не знаю вашего имени.
— Саио Паэ.
— Ах, да, Паэ. Я знаю ваши статьи о Парадоксе.
Он ронял слова тяжело, сонно.
— Здесь должен быть бар, в комнатах для членов Факультета всегда есть шкафчик с напитками. Хотите чего-нибудь выпить?
— Воды, да.
Молодой человек принес стакан воды. остальные двое тоже подошли к очагу. Шевек жадно выпил воду и сел, глядя на стакан в своей руке, хрупкую, изящной формы вещицу, на золотой каемке который играл отблеск огня. Он ощущал, что эти трое сидят или стоят рядом с ним, ощущал их отношение — покровительственное, почтительное, собственническое.
Подняв глаза, он обвел взглядом их лица, одно за другим. Все они смотрели на него и чего-то ждали.
— Ну, вот, вы получили меня, — сказал он. Он улыбнулся. — Вы получили своего анархиста. Что вы собираетесь с ним делать?
Глава вторая. АНАРРЕС
— Понимаю. Вы не признаете религии вне церквей, так же, как не признаете морали вне законов. Вы знаете, сколько я ни читал уррасских книг, а этого я так и не понял.
— Ну, в наши дни любой просвещенный человек признает…
— Трудно из-за лексики. — Шевек продолжал говорить о своем открытии. — В правийском языке слово «религия» встречается редкостно. Нет… как это у вас… редко. Не часто применяемо. Конечно, это — одна из Категорий: четвертая Модальность. Немногим удается научиться практически выполнять все Модальности. Но модальности построены из естественных способностей разума, вы же не можете всерьез считать, что у нас нет способностей к религии? Что мы могли бы создавать физику, будучи отрезаны от самой глубокой связи, которая существует между человеком и Космосом?
— О, нет, отнюдь…
— Вот это бы действительно означало — превратить нас в псевдо-вид.
— Образованные люди, безусловно, поняли бы это; но эти офицеры невежественны.
— Но разве летать в космос разрешается только фанатикам?
Такими — изматывающими для доктора и не удовлетворяющими Шевека, но чрезвычайно интересными для обоих — были все их разговоры. Для Шевека они были единственным способом исследовать новый мир, ожидавший его. Сам корабль и мозг Кимоэ были его микроскопом. Книг на «Внимательном» не было, офицеры избегали Шевека, а команде было приказано не попадаться ему на глаза. Что касается мозга доктора, то, хотя доктор был человек умный и, несомненно, доброжелательный, в голове у него была каша из интеллектуальных построений, разобраться в которых Шевеку было еще труднее, чем во всех этих переполнявших корабль штучках, приспособлениях и бытовых приборах. Эти последние казались Шевеку забавными: всего было чересчур много, все было стильно и хитроумно; но интерьер интеллекта Кимоэ Шевек находил не таким комфортабельным. Идеи Кимоэ, казалось, вообще не в состоянии двигаться по прямой; им все время требовалось обойти одно, уклониться от другого; и все кончалось тем, что они с размаху упирались в стену. Все идеи были окружены стенами, которых он, по-видимому, совершенно не замечал, хотя постепенно за них прятался. За все эти дни бесед двух миров Шевек лишь однажды увидел, как в них образовалась брешь.
Он спросил, почему на корабле нет женщин, и Кимоэ ответил, что водить грузовые планетолеты — не женское дело. Курс изучения истории и знание трудов Одо позволили Шевеку представить себе положение вещей достаточно ясно, чтобы понять этот тавтологический ответ, и он больше ничего не сказал. Но доктор задал встречный вопрос, вопрос об Анарресе:
— Д-р Шевек, правда ли, что в вашем обществе с женщинами обращаются точно так же, как с мужчинами?
— Тогда бы зря пропадало хорошее оборудование, — со смехом ответил Шевек, а когда до него дошла вся нелепость этой идеи, он опять засмеялся.
Доктор помедлил, видимо, обходя одно из препятствий у себя в уме, потом со смущенным видом сказал:
— О, нет, я не имел в виду в сексуальном отношении… очевидно, вы… они… Я имел в виду их социальный статус.
— Статус — это то же самое, что класс?
Кимоэ попытался объяснить, что такое статус, не сумел и вернулся к исходной теме.
— Неужели действительно нет никакой разницы между мужской работой и женской работой?
— Да нет, это ведь сугубо механическая основа для разделения труда, не так ли? Человек выбирает работу согласно своим интересам, таланту, силам — причем же тут его пол?
— Мужчины физически сильнее, — ответил доктор с профессиональной категоричностью.
— Да, часто; и крупнее; но какое это имеет значение, раз у нас есть машины? И даже, когда машин нет, когда приходится копать лопатой или носить на спине, мужчины, может быть, работают быстрее — те, что больше и сильнее, — но женщины могут работать дольше… Я часто жалел, что я не так вынослив, как женщина.
Кимоэ уставился на него, потрясенный настолько, что забыл о вежливости.
— Но утрата всего… всего женственного… изящества, утонченности, нежности… и потеря мужчинами уважения к себе… Ведь вы же не станете утверждать, что в вашей работе женщины равны вам? В физике, в математике, по интеллекту? Вы же не можете постоянно опускаться до их уровня?
Шевек сидел в уютном, мягком кресле и оглядывал офицерскую каюткомпанию. На смотровом экране, как голубовато-зеленый опал на фоне черного космоса, неподвижно висел сверкающий изгиб Урраса. И этот дивно красивый вид, и сама кают-компания за последние дни стали привычными для Шевека, но сейчас яркие цвета, плавные контуры кресел, скрытое освещение, столы для игр, и телевизионные экраны, и мягкие ковры — все это показалось ему таким же чуждым, как и в первый раз, когда он их увидел.
— По-моему, я не так уж много притворяюсь, Кимоэ, — сказал он.
— Конечно, мне приходилось встречать и женщин с очень высоким интеллектом, женщин, которые были способны мыслить совершенно, как мужчины, — поспешно сказал доктор, сообразив, что только что почти кричал… «Колотил руками по запертой двери и кричал», — подумал Шевек…
Шевек сменил тему разговора, но думать о ней не перестал. Эта проблема высшего и низшего, по-видимому, — одна из центральных в социальной жизни уррасти. Если для того, чтобы уважать себя, Кимоэ должен считать половину человечества ниже себя, то как ж е тогда женщины ухитряются себя уважать? Считают, что мужчины — ниже их? И как все это влияет на их половую жизнь? Из трудов Одо Шевеку было известно, что двести лет назад основными сексуальными институтами на Уррасе были «брак» — партнерство, санкционированное и проводимое в жизнь при помощи юридических и экономических санкций, — и «проституция», которая, видимо, явл ялась более широким понятием — совокуплением в экономической модальности. Одо решительно осуждала и то, и другое; и, однако же, Одо сама состояла в «браке»; и вообще, за двести лет эти институты могли претерпеть большие изменения. Если он собирается жить на Уррасе и среди уррасти, надо бы это выяснить.
Странно было, что даже секс, который столько лет был для него источником такого наслаждения, радости и утешения, за один миг превратился в неизвестную территорию, по которой он должен идти осторожно и сознавать свое невежество; тем не менее, это было так. Предостережением ему послужила не только странная вспышка презрения и гнева у Кимоэ, но и возникшее у него еще раньше смутное впечатление, которое этот эпизод высветил. Когда он впервые очутился на «Внимательном», в эти долгие часы лихорадки и отчаяния, его беспокоило — то доставляло удовольствие, то раздражало — грубо-примитивное ощущение: мягкость постели. Хотя это была всего лишь койка, ее матрац оседал под ним с ласкающей податливостью, подчинялся ему; подчинялся так настойчиво, что даже и теперь он, засыпая, все еще ощущал эту податливость. И удовольствие, и раздражение, которые это у него вызывало, носили явно эротический характер. Или все это устройство, заменяющее полотенце, — сопло с горячим воздухом — такой
же эффект. Щекочет. И конструкция мебели в офицерской кают-компании — плавные изгибы пластмассы, в которые силой загнаны непонятливые дерево и сталь, гладкость поверхности и нежность фактуры — разве нет и в них слабой, но всепроникающей эротичности? Он достаточно хорошо знал себя, чтобы быть уве ренным, что несколько дней без Таквер, даже при очень сильном стрессе, не должны взвинтить его до такой степени, чтобы он начал чувствовать женщину в каждой крышке стола. Если, конечно, там действительно нет женщины.
Неужели на Уррасе все столяры живут в вынужденном целомудрии?
Так ничего и не поняв, он перестал думать об этом: на Уррасе он скоро и так все выяснит.
Перед тем, как они пристегнули ремни для посадки, доктор пришел к Шевеку в каюту проверить, как идут дела всевозможные процессы иммунизации; от последней прививки — против чумы — Шевека мутило и пошатывало. Кимоэ дал ему какую-то новую таблетку.
— Это вас подбодрит при посадке, — сказал он. Шевек стоически проглотил эту гадость. Доктор покопался в своем медицинском чемоданчике и вдруг очень быстро заговорил:
— Д-р Шевек, я не думаю, что мне опять позволят заботиться о вашем здоровье, хотя может быть и так, но если нет, то я хочу вам сказать, что это… что я… что это была для меня большая честь. Но потому, что… а потому, что я начал уважать… ценить… что просто по-человечески… что ваша доброта, истинная доброта…
У Шевека так болела голова, что сквозь эту боль не смогли пробиться более подходящие слова, поэтому он взял Кимоэ за руку и сказал: «Так давай встретимся снова, брат!» Кимоэ нервно потряс его руку, по обычаю уррасти, и торопливо вышел. Когда он ушел, Шевек сообразил, что говорил с ним по-правийски, назвал его «аммар» — брат — на языке, которого Кимоэ не понимает.
Динамик в стене выкрикивал какие-то приказания. Шевек слушал, отрешенно и словно сквозь туман. От ощущений, вызванных посадкой, туман сгущался; Шевек не сознавал почти ничего, кроме горячей надежды, что его не вырвет. Он понял, что они уже приземлили сь, лишь когда снова прибежал Кимоэ и поспешно повел его в офицерскую кают-компанию. Смотровой экран, на котором так долго был виден окруженный облаками и сияющий Уррас, теперь был пуст. Комната была полна людей. Откуда они все взялись? Он был приятно удивлен тем, что может стоять, ходить и пожимать руки. На этом он и сосредоточился, не вникая в смысл происходящего. Голоса, улыбки, рукопожатия, слова, имена. Его имя, снова и снова: д-р Шевек, д-р Шевек… И вот уже он и все окружившие его незнакомцы спускаются по крытому пандусу, все голоса звучат очень громко, слова эхом отражаются от стен. Шум голосов ослабел. Чужой воздух коснулся его лица.
Он поднял взгляд и, ступив с пандуса на ровную землю, споткнулся и чуть не упал. В этот момент — промежуток между началом шага и его завершением — он подумал о смерти; а завершив шаг, он стоял уже на новой земле.
Вокруг него был просторный, серый вечер. Голубые огни, расплывавшиеся в дымке, горели далеко, на другом конце лежавшего в тумане космодрома. Воздух у него на лице, и руках, в ноздрях, в горле, в легких был прохладен, влажен, полон разных ароматов, ласков. Это был воздух мира, из которого пришел его народ. Это был воздух родины.
Когда он споткнулся, кто-то подхватил его под руку. Засверкали направленные на него огни фотовспышек. Эту сцену снимали для последних известий: Первый Человек с Луны — высокая, хрупкая фигура в толпе сановников, и профессоров, и охранников; красивую лохматую голову он держит очень прямо (так, что фотографам удалось поймать в объектив каждую черту), словно старается заглянуть поверх лучей прожекторов в небо, в широкое небо, затянутое туманом, скрывающим звезды, Луну, все другие миры. Журналисты пытались пробиться сквозь кольцо полицейских: «Д-р Шевек, не сделаете ли вы для нас заявление, в этот исторический момент…» Их сразу же оттеснили обратно. Окружавшие его люди подталкивали его вперед. Его увели к ожидавшему его лимузину, до последнего момента чрезвычайно фотогеничного из-за высокого роста, длинных волос и странного выра жения лица — полного печали и узнавания.
Башни города уходили вверх, в туман — огромные лестницы расплывающихся огней. Над головой светящимися полосками, с пронзительным воем, проносились поезда. Массивные фасады из камня и стекла выстроились вдоль улиц, над мчавшимися, словно наперегонки, автомобилями и трамваями. Камень, сталь, стекло, электрический свет. Лиц не было.
— Это Нио-Эссейя, д-р Шевек. Но было решено, что в самое первое время лучше держать вас подальше от городской сутолоки. Мы едем прямо в Университет.
В темном, с мягкой стеганой обшивкой, чреве автомобиля с ним сидели пятеро мужчин. Они показывали ему достопримечательности, но в тумане он не мог разобрать, какое из этих огромных, смутных, проносящихся мимо зданий — Верховный Суд, а какое — Национальный Музей, которое — Директорат, а которое — Сенат. Они переехали через какую-то реку или дельту; свет миллионов огней Нио-Эссейя, рассеянный туманом, дрожал на темной воде позади них. Дорога стала темнее, туман сгустился, водитель сбавил скорость. Фары автомобиля освещали туман впереди, словно стену, все время отступавшую перед ними. Шевек сидел, чуть наклонившись вперед и глядя на дорогу. Взгляд его не был сфокусирован, так же, как и его мысли, но вид у него был отчужденный и серьезный, и остальные говорили тихо из уважения к его молчанию.
Что это за тьма, еще более густая, бесконечно текущая вдоль дороги? Деревья? Неужели они, как выехали из города, так все время и едут меж деревьев? В его памяти всплыло иотийское слово: «лес». Они внезапно не въедут в пустыню. Деревья все не кончались, ни на ближайшем склоне холма, ни на следующем, ни на следующем… стоя ли в душистом холодке тумана, бесконечные, лес, покрывающий всю планету, неслышное сплетение множества жизней, смутное движение листьев в ночи. И вдруг, пока Шевек сидел, дивясь, автомобиль выехал из тумана речной долины в более прозрачный воздух, и из темноты под придорожной листвой на миг выглянуло лицо.
Оно было непохоже на человеческое. Оно было длиной с его руку и жутко, призрачно белое. Дыхание клубами пара вылетало из того, что, должно быть, было ноздрями, и — пугающий, несомненный — на лице был глаз. Большой, темный глаз, грустный, быть может, циничный? — блеснул в свете фар и исчез.
— Что это было?
— Осел, по-моему.
— Животное?
— Да, животное. Ну да, правильно, ей-Богу! Ведь у вас на Анарресе нет крупных животных, правда?
— Осел — это вроде лошади, — сказал другой мужчина, а еще один твердым, немолодым голосом добавил: — Это и была лошадь, таких больших ослов не бывает.
Им хотелось разговаривать с ним, но Шевек опять не слушал. Он думал о Таквер, о том, что значил бы для Таквер этот глубокий, сухой, темный взгляд из темноты. Она всегда знала, что между всеми живыми существами есть нечто общее, радовалась своему родству с рыбами в аквариумах ее лаборатории, искала опыт существования за пределами человеческого. Таквер сумела бы взглядом ответить этому глазу в темноте под деревьями.
— Там, впереди — Иеу-Эун. Вас встречает целая толпа, д-р Шевек: сам Президент, несколько Директоров, и, конечно, ректор, всевозможные важные персоны. Но если вы устали, мы провернем все эти церемонии как можно быстрее.
Церемонии затянулись на несколько часов. После он так и не мог отчетливо вспомнить их. Из маленького темного ящика-автомобиля — его привели в большой, ярко освещенный ящик, полный людей, сотен людей, под золотым потолком, с которого свисали хрустальные светильники. Его представили всем этим людям. Все они были ниже его ростом и безволосые. Женщин было немного, и все они были безволосые, даже на голове у них не было волос; в конце концов он понял, что они, должно быть, сбривают у себя все волосы — и очень тонкие, мягкие, короткие волосы
на теле, как у его народа, и волосы на голове. Но отсутствие волос они восполняли изумительной одеждой, роскошного покроя и цветов; женщины были в пышных платьях, длиной до самого пола, груди их были обнажены, их головы, шеи, талии были украшены драгоценными камнями, и кружевами, и прозрачной, как дымка, тканью; мужчины были в штанах и куртках или блузах, алых, голубых, фиолетовых, золотистых, зеленых, с разрезами на рукавах, с складками кружев, или в длинных халатах, темно-красных или темно-зеленых, расходившихся у колен, чтобы были видны белые чулки с серебристыми подвязками. Еще одно иотийское слово всплыло в мозгу Шевека, слово, которому он так и не сумел найти соответствия, хотя ему нравилось, как оно звучит: «роскошь». В этих людях была роскошь. Произносились речи. Президент Сената Государства А-Ио, человек со странными, холодными глазами, предложил тост: «За новую эру братства между Планетами-Близнецами и за вестника этой новой эры, нашего знаменитого и весьма желанного гостя, д-ра Шевека с Анарреса!» Ректор Университета говорил с Шевеком очень любезно, Первый Директор государства говорил с ним серьезно, его знакомили с послами, астронавтами, физиками, политиками, с десятками людей, и у каждого были длинные титулы и почетные звания и перед именем, и после имени, и они разговаривали с ним, и он отвечал им, но потом он совершенно не помнил, кто что сказал, а главное — что говорил он сам. Очень поздней ночью оказалось, что он с маленькой группой мужчин не спеша идет под теплым дождем через большой парк или сквер. Под ногами он чувствовал упругую живую траву; он узнал ее, потому что несколько раз гулял в Треугольном Парке в Аббенае. Это живое, яркое воспоминание и просторное, прохладное прикосновение ночного ветра заставили его очнуться. Его душа вышла из тайника, где пряталась.
Его спутники привели его в какое-то здание и в комнату, которая, как они объяснили, была «его».
Комната была большая, длиной примерно десять метров и, очевидно, это была общая комната отдыха, потому что в ней не было ни перегородок, ни спальных помостов; эти трое мужчин, которые все еще здесь, должно быть, его соседи по комнате. Это была очень красивая комната отдыха: одна стена представляла собой сплошной ряд окон, каждое отделялось от соседнего тонкой, стройной колонной, поднимавшейся, подобно дереву, и завершавшейся двойной аркой. На полу лежал темно-красный ковер, а в дальнем конце комнаты в открытом очаге горел огонь. Шевек прошел по комнате и остановился перед огнем. Он никогда раньше не видел, чтобы топили деревьями, но был уже не в состоянии удивляться. Он протянул руки к приятному теплу и сел у очага на скамью из полированного мрамора.
Самый молодой из пришедших с ним сел по другую сторону очага. Остальные двое все еще разговаривали. Они говорили о физике, но Шевек не пытался понять, что они говорят. Молодой человек негромко сказал:
— Хотел бы я знать, что вы сейчас чувствуете, д-р Шевек.
Шевек вытянул ноги и наклонился, чтобы тепло от огня попадало ему на шею.
— Я чувствую тяжесть.
— Тяжесть?
— Может быть, притяжение. Или я устал.
Он посмотрел на своего собеседника, но сквозь отблеск пламени очага лицо его было видно нечетко, лишь сверкала золотая цепочка, да глубоким цветом рубина алела мантия.
— Я не знаю вашего имени.
— Саио Паэ.
— Ах, да, Паэ. Я знаю ваши статьи о Парадоксе.
Он ронял слова тяжело, сонно.
— Здесь должен быть бар, в комнатах для членов Факультета всегда есть шкафчик с напитками. Хотите чего-нибудь выпить?
— Воды, да.
Молодой человек принес стакан воды. остальные двое тоже подошли к очагу. Шевек жадно выпил воду и сел, глядя на стакан в своей руке, хрупкую, изящной формы вещицу, на золотой каемке который играл отблеск огня. Он ощущал, что эти трое сидят или стоят рядом с ним, ощущал их отношение — покровительственное, почтительное, собственническое.
Подняв глаза, он обвел взглядом их лица, одно за другим. Все они смотрели на него и чего-то ждали.
— Ну, вот, вы получили меня, — сказал он. Он улыбнулся. — Вы получили своего анархиста. Что вы собираетесь с ним делать?
Глава вторая. АНАРРЕС
В белой стене — квадратное окно. В окне — ясное, голое небо. В центре неба — солнце.
В комнате — одиннадцать младенцев, большинство из них рассажено по-двое или по-трое в большие стеганые манежи-кроватки и шумно и суетливо укладывается спать. На свободе оставалось только двое самых старших: один, толстый, живой, разбирает игрушку, второй, тощий, сидит на полу в квадрате желтого солнечного света и с тупо-серьезным выражением лица скользит взглядом вверх по солнечному лучу. В передней комнате воспитательница, одноглазая седая женщина, беседует с высоким, печальным тридцатилетним мужчиной.
— Матери дали назначение в Аббенай, — говорит мужчина. — Она хочет, чтобы он остался здесь.
— Значит, оставить его в яслях круглосуточно, Палат?
— Да. Я опять перееду в общагу.
— Не беспокойтесь, он здесь всех знает! Но ведь РРС (Управление Распределения Рабочей Силы), конечно, скоро и тебя направит туда же, где Рулаг? Раз вы — партнеры, и оба инженеры…
— Да, но она… Понимаешь, на нее дал запрос Центральный Технический Институт. А я не настолько хороший инженер. Рулаг предстоит очень важная работа.
Воспитательница кивнула и вздохнула.
— И все равно…! — сказала она энергично, а больше не сказала ничего.
Отец смотрел на тощего малыша, который так заинтересовался солнечным лучом, что не замечал его присутствия в передней комнате. Толстый малыш в это время направился к тощему, быстро, хотя и довольно странной, приседающей походкой, причиной которой был намокший и провисший подгузник. Он подошел не то от скуки, не то по природной общительности, но, оказавшись в солнечном квадрате, заметил, что тут тепло. Он тяжело плюхнулся
рядом с тощим, оттеснив его в тень.
На лице тощего выражение незамутненного восторга сменилось гримасой ярости. Он толкнул толстого, крича: «Уди!»
Сразу же подбежала воспитательница. Она заступилась за толстого:
— Шев, нельзя толкать других людей.
Тощий малыш поднялся на ноги. На его лице пылали солнце и гнев. С него начал сваливаться подгузник.
— Мое! — сказал он высоким, звенящим голосом. — Мое солнышко!
— Оно не твое, — сказала одноглазая с той кротостью, которую дает абсолютная уверенность в своей правоте. — «Твоего» не бывает. Все — чтобы пользоваться. Чтобы делиться. Если не хочешь делиться, значит, не можешь и пользоваться. — И она добрыми, не преклонными руками подняла тощего малыша и пересадила его из солнечного квадрата в сторону. Толстый малыш сидел и безразлично таращил глаза. Тощий весь, затрясся, завизжал: «Мое солнышко!» — и залился слезами ярости.
Отец взял его на руки и прижал к себе.
— Ну, полно, Шев, не надо. Ты же знаешь — иметь нельзя. Ну, чего ты?
Голос у него был тихий, ласковый и дрожал, словно он сам вот-вот заплачет. Худой, длинный, легкий ребенок у него на руках отчаянно рыдал.
— Некоторые просто не умеют легко относиться к жизни, — сказала одноглазая, сочувственно глядя на них.
— Я его сейчас заберу на побывку в барак. Мать, понимаешь ли, уезжает сегодня вечером.
— Конечно, забирай. Надеюсь, что скоро вам дадут назначение вместе, — сказала воспитательница, вскинув толстого ребенка на бедро, как мешок с зерном; лицо ее было печально, здоровый глаз щурился.
— До свидания, Шев, сердечко. Завтра знаешь что, завтра поиграем в грузовик с водителем.
Малыш все еще не простил ее. Он рыдал, обхватив отца за шею, и прятал лицо во тьму.
В то утро Оркестру понадобились для репетиции две скамейки, а в самой большой комнате учебного центра топала танцевальная группа, поэтому ребята, которые проходили курс «Учись говорить и слушать», уселись в кружок на пенокаменном полу мастерской. Встал первый доброволец — длинный, тощий, тощий восьмилетний мальчишка, большеногий, большерукий. Он держался очень прямо, как свойственно здоровым детям; его, заросшее легким пушком лицо сначала побледнело, потом, пока он ждал, чтобы остальные дети начали слушать, покраснело.
— Давай, Шевек, — сказал руководитель группы.
— Ну, мне пришла в голову одна мысль.
— Громче, — сказал руководитель, грузноватый мужчина двадцати с небольшим лет.
Мальчик улыбнулся от смущения.
— Ну, понимаете, я думал… вот, скажем, я бросаю во что-нибудь камень. Скажем, в дерево. Я его бросаю, он летит и попадает в дерево. Но он не может в него попасть. Потому что… Можно мне доску? Смотрите, вот я бросаю камень, а вот оно дерево. — Он быстро рисовал на грифельной доске. — Вот это — такое дерево, а вот камень — на полпути между нами, видите? — Дети захихикали над тем, как он изобразил холумовое дерево, и он улыбнулся. — Чтобы долететь от меня до дерева, камень должен оказаться на середине пути между мной и деревом, так? А потом — на середине пути между той серединой пути и деревом. А потом — опять на полпути между этой серединой и деревом. И не важно, далеко ли он залетел, всегда есть такое место, только по правде это — время, которое лежит на полпути между тем последним местом и деревом…
— Вы считаете, что это интересно? — перебил руководитель, обращаясь к остальным ребятам.
— Почему он не мог долететь до дерева? — спросила десятилетняя девочка.
— Потому что ему каждый раз нужно пролететь половину оставшегося пути, и всегда остается половина остального пути, понимаешь?
— Может быть, просто будем считать, что ты плохо прицелился, когда бросил камень? — натянуто улыбаясь, сказал руководитель.
— Не важно, как целиться. Он не может долететь до дерева.
— Кто подсказал тебе эту мысль?
— Никто. Я ее вроде как увидел. По-моему, я вижу, как камень действительно…
— Хватит.
Некоторые дети разговаривали между собой, но тут вдруг замолчали, словно онемев. Мальчик с грифельной доской стоял в наступившей тишине с испуганным видом, хмурясь.
В комнате — одиннадцать младенцев, большинство из них рассажено по-двое или по-трое в большие стеганые манежи-кроватки и шумно и суетливо укладывается спать. На свободе оставалось только двое самых старших: один, толстый, живой, разбирает игрушку, второй, тощий, сидит на полу в квадрате желтого солнечного света и с тупо-серьезным выражением лица скользит взглядом вверх по солнечному лучу. В передней комнате воспитательница, одноглазая седая женщина, беседует с высоким, печальным тридцатилетним мужчиной.
— Матери дали назначение в Аббенай, — говорит мужчина. — Она хочет, чтобы он остался здесь.
— Значит, оставить его в яслях круглосуточно, Палат?
— Да. Я опять перееду в общагу.
— Не беспокойтесь, он здесь всех знает! Но ведь РРС (Управление Распределения Рабочей Силы), конечно, скоро и тебя направит туда же, где Рулаг? Раз вы — партнеры, и оба инженеры…
— Да, но она… Понимаешь, на нее дал запрос Центральный Технический Институт. А я не настолько хороший инженер. Рулаг предстоит очень важная работа.
Воспитательница кивнула и вздохнула.
— И все равно…! — сказала она энергично, а больше не сказала ничего.
Отец смотрел на тощего малыша, который так заинтересовался солнечным лучом, что не замечал его присутствия в передней комнате. Толстый малыш в это время направился к тощему, быстро, хотя и довольно странной, приседающей походкой, причиной которой был намокший и провисший подгузник. Он подошел не то от скуки, не то по природной общительности, но, оказавшись в солнечном квадрате, заметил, что тут тепло. Он тяжело плюхнулся
рядом с тощим, оттеснив его в тень.
На лице тощего выражение незамутненного восторга сменилось гримасой ярости. Он толкнул толстого, крича: «Уди!»
Сразу же подбежала воспитательница. Она заступилась за толстого:
— Шев, нельзя толкать других людей.
Тощий малыш поднялся на ноги. На его лице пылали солнце и гнев. С него начал сваливаться подгузник.
— Мое! — сказал он высоким, звенящим голосом. — Мое солнышко!
— Оно не твое, — сказала одноглазая с той кротостью, которую дает абсолютная уверенность в своей правоте. — «Твоего» не бывает. Все — чтобы пользоваться. Чтобы делиться. Если не хочешь делиться, значит, не можешь и пользоваться. — И она добрыми, не преклонными руками подняла тощего малыша и пересадила его из солнечного квадрата в сторону. Толстый малыш сидел и безразлично таращил глаза. Тощий весь, затрясся, завизжал: «Мое солнышко!» — и залился слезами ярости.
Отец взял его на руки и прижал к себе.
— Ну, полно, Шев, не надо. Ты же знаешь — иметь нельзя. Ну, чего ты?
Голос у него был тихий, ласковый и дрожал, словно он сам вот-вот заплачет. Худой, длинный, легкий ребенок у него на руках отчаянно рыдал.
— Некоторые просто не умеют легко относиться к жизни, — сказала одноглазая, сочувственно глядя на них.
— Я его сейчас заберу на побывку в барак. Мать, понимаешь ли, уезжает сегодня вечером.
— Конечно, забирай. Надеюсь, что скоро вам дадут назначение вместе, — сказала воспитательница, вскинув толстого ребенка на бедро, как мешок с зерном; лицо ее было печально, здоровый глаз щурился.
— До свидания, Шев, сердечко. Завтра знаешь что, завтра поиграем в грузовик с водителем.
Малыш все еще не простил ее. Он рыдал, обхватив отца за шею, и прятал лицо во тьму.
В то утро Оркестру понадобились для репетиции две скамейки, а в самой большой комнате учебного центра топала танцевальная группа, поэтому ребята, которые проходили курс «Учись говорить и слушать», уселись в кружок на пенокаменном полу мастерской. Встал первый доброволец — длинный, тощий, тощий восьмилетний мальчишка, большеногий, большерукий. Он держался очень прямо, как свойственно здоровым детям; его, заросшее легким пушком лицо сначала побледнело, потом, пока он ждал, чтобы остальные дети начали слушать, покраснело.
— Давай, Шевек, — сказал руководитель группы.
— Ну, мне пришла в голову одна мысль.
— Громче, — сказал руководитель, грузноватый мужчина двадцати с небольшим лет.
Мальчик улыбнулся от смущения.
— Ну, понимаете, я думал… вот, скажем, я бросаю во что-нибудь камень. Скажем, в дерево. Я его бросаю, он летит и попадает в дерево. Но он не может в него попасть. Потому что… Можно мне доску? Смотрите, вот я бросаю камень, а вот оно дерево. — Он быстро рисовал на грифельной доске. — Вот это — такое дерево, а вот камень — на полпути между нами, видите? — Дети захихикали над тем, как он изобразил холумовое дерево, и он улыбнулся. — Чтобы долететь от меня до дерева, камень должен оказаться на середине пути между мной и деревом, так? А потом — на середине пути между той серединой пути и деревом. А потом — опять на полпути между этой серединой и деревом. И не важно, далеко ли он залетел, всегда есть такое место, только по правде это — время, которое лежит на полпути между тем последним местом и деревом…
— Вы считаете, что это интересно? — перебил руководитель, обращаясь к остальным ребятам.
— Почему он не мог долететь до дерева? — спросила десятилетняя девочка.
— Потому что ему каждый раз нужно пролететь половину оставшегося пути, и всегда остается половина остального пути, понимаешь?
— Может быть, просто будем считать, что ты плохо прицелился, когда бросил камень? — натянуто улыбаясь, сказал руководитель.
— Не важно, как целиться. Он не может долететь до дерева.
— Кто подсказал тебе эту мысль?
— Никто. Я ее вроде как увидел. По-моему, я вижу, как камень действительно…
— Хватит.
Некоторые дети разговаривали между собой, но тут вдруг замолчали, словно онемев. Мальчик с грифельной доской стоял в наступившей тишине с испуганным видом, хмурясь.