Страница:
— Люди действительно знают, кто он такой, — ответил Бедап. — Это чудно, потому что они, так же, как и я, не могу понять его книги. Он считает, что несколько сот человек понимают. Те студенты в Региональных Институтах, которые пытаются организовать курсы Теории Одновременности. Я-то лично считаю, что хорошо, если несколько десятков. И все же люди знают о нем, у них такое чувство, что им можно гордиться. Я считаю, что хоть это Синдикат сумел сделать, даже если мы больше ничего не добились. То, что мы напечатали работы Шева. Это, может быть, самое умное из всего, что мы сделали.
— Да брось ты! Видать, досталось тебе сегодня в КПР.
— Да. Хотелось бы мне обрадовать тебя, Таквер, да нечем. Синдикат страшно близко подобрался к основному связующему началу общества — боязни чужих. Там сегодня был один молодой парень, так он открыто угрожал насильственными репрессиями. Вариант, конечно, убогий, но он увидит, что другие готовы его принять. И эта Рулаг, черт побери, она — сильный противник!
— Дап, ты знаешь, кто она такая?
— Нет, а кто?
— Шев тебе не сказал? Впрочем, он о ней вообще не говорит. Она — мать.
— Мать Шева?
Таквер кивнула.
— Она уехала, когда ему было два года. Отец остался с ним. Конечно, дело обычное. Если не считать чувств Шева. У него такое чувство, что он потерял что-то жизненно необходимое — и он, и отец. Он не делает на этом основании принципиальный вывод, что родители всегда должны оставаться с детьми, и всякое такое. Но то, как для него важна верность — это, по-моему, происходит именно отсюда.
— Что необычно, — с силой сказал Бедап, забыв о Пилун, которая крепко уснула у него на коленях, — явно необычно, так это ее отношение к нему! Сегодня было видно, что она ждала, чтобы он пришел на собрание Совета по Импорту-Экспорту. Она знает, что душа группы — он, и из-за него ненавидит и нас. Почему? Чувство вины? Неужели Одонианское Общество настолько прогнило, что нами движет чувство вины? Знаешь, теперь, когда я знаю, я вижу, что они похожи. Только у нее все затвердело, окаменело… умерло.
Пока он говорил, открылась дверь, вошли Шевек и Садик. Садик шел одиннадцатый год. Она была высокая для своих лет, худая, очень длинноногая, гибкая, хрупкая, с пышными темными волосами. За ней шел Шевек, и Бедап, глядя на него в странном свете его родства с Рулаг, вдруг увидел его, как мы иногда видим очень старого друга — с четкостью, в которой участвует все прошлое: великолепное сдержанное лицо, полное жизни, но изумленное, измотанное до предела. Это было очень своеобразное лицо, и в то же время его черты походили на черты лица не только Рулаг, но и многих других анаррести, народа, отобранного видением свободы и приспособившегося к пустынной, бесплодной планете, планете огромных расстояний, глубокой тишины, мертвого запустения.
Между тем в комнате стало много близости, шума, общения, приветствий, вопросов, смеха, разговоров; Пилун — к ее немалому неудовольствию — передавали из рук в руки, обнимали, тискали; бутылку передавали из рук в руки, наливали сок. Сначала центром внимания стала Садик, потому что она бывала в семье реже всех; потом Шевек.
— Что было нужно Деду — Сальной Бороде?
— Ты был в Институте? — спросила Таквер, глядя на Шевека, когда он сел рядом с ней.
— Только зашел. Сабул утром оставил мне записку в Синдикате. Шевек залпом выпил фруктовый сок и поставил чашку. Стало видно странное выражение — вернее, отсутствие выражения — его губ.
— Он сказал, что в Федерации Физики есть вакансия. Автономная, постоянная, на полный рабочий день.
— Ты имеешь в виду — для тебя? Там? В Институте?
Он кивнул.
— Тебе Сабул сказал?
— Он пытается тебя завербовать, — сказал Бедап.
— Да, я тоже так думаю. «Если не можешь что-то вырвать с корнем, одомашни его», — как говорили мы на Северном Склоне. — Шевек внезапно и простодушно рассмеялся. — Смешно, правда? — сказал он.
— Нет, — сказала Таквер. — Не смешно. А отвратительно. Как ты вообще мог пойти к нему, разговаривать с ним? После всей клеветы, которую он распространял о тебе, всего этого вранья, будто «Принципы» украдены у него, после того, как он скрыл от тебя, что уррасти дали тебе эту премию, а потом, в прошлом году, разогнал группу ребят, которые организовали курс лекций, и добился, что их всех услали в разные стороны из-за твоего «скрыто-авторитарного влияния» на них — это ты-то авторитарен! — это было мерзко, непростительно! Как ты можешь быть вежливым с таким человеком?
— Ну, видишь ли, дело ведь не в одном только Сабуле. Он просто выразитель их мнения.
— Я знаю, но он его выражает с удовольствием. И он уже так давно ведет себя так подло! Ну, и что ты ему сказал?
— Я, можно сказать, стал тянуть время, — ответил Шевек и снова засмеялся. Таквер опять покосилась на него, поняв теперь, что он, хотя и держит себя в руках, крайне напряжен или возбужден.
— Значит, ты ему категорически не отказал?
— Я сказал, что еще несколько лет назад решил, что, пока я могу заниматься теоретической работой, не буду принимать официальные назначения. Тогда он сказал, что, поскольку место автономное, у меня будет полная возможность продолжать те исследования, которые я веду сейчас, и что мне дают это назначение с целью… как это он сказал… «облегчить доступ к экспериментальной аппаратуре в Институте и к официальным каналам публикации и распространения». Иными словами, издательство КПР.
— Ну, значит, ты победил, — сказала Таквер, глядя на него со странным выражением лица. — Ты победил. Они будут печатать то, что ты напишешь. — Это — то, чего ты хотел, когда мы пять лет назад вернулись сюда. Стены рухнули.
— Я победил только в том случае, если приму это назначение. Сабул предлагает легализовать меня. Сделать меня официальным. Чтобы оторвать меня от Синдиката Инициативы. Ты не думаешь, Дап, что это и есть его мотив?
— Конечно, — ответил Бедап. Лицо его было мрачным. — Разделяй, чтобы ослабить.
— Но если Шева возьмут обратно в Институт и будут печатать его работы в издательстве КПР, тем самым будет подразумеваться, что они одобряют весь Синдикат, разве не так?
— Большинство людей так и будет считать, — ответил Шевек.
— Нет, не будет, — возразил Бедап. — Им все объяснят. Великого физика на какое-то время сбила с толку группка недовольных. Интеллектуалов вечно сбивают с толку, потому что они думают обо всякой ерунде — о времени, пространстве, реальности, о вещах, не имеющих никакого отношения к реальной жизни, поэтому гадким уклонистам так легко сбивать их с пути истинного. Но добрые одониане в Институте деликатно объяснили ему его заблуждения, и он вернулся на путь социально-органической истины. И таким образом Синдикат Инициативы лишится своей единственной обоснованной претензии на чье бы то ни было внимание на Анарресе или на Уррасе.
— Я не ухожу из Синдиката, Бедап.
Бедап поднял голову и, с минуту помолчав, сказал:
— Да. Я знаю, что не уходишь.
— Вот и ладно. Пошли обедать. Вон как в животе урчит: послушай, Пилун, слышишь? Грр, ррр!
— Гоп! — скомандовала Пилун. Шевек взял ее на руки и, встав, усадил к себе на плечо. За его головой и головой девочки чуть покачивался единственный висевший в этой комнате динамический объект. Это была большая конструкция из расплющенной проволоки, так что когда овалы, сделанные из нее, поворачивались ребром, их было почти не видно, а при определенном освещении они то мерцали, то исчезали; а два прозрачных, тонкостенных стеклянных шарика, двигавшихся вместе с проволочными овалами по сложно переплетающимся эллипсоидным орбитам вокруг общего центра, то приближались один к другому, то удалялись, никогда не сближаясь и не расходясь окончательно. Таквер назвала его «Обиталище Времени».
Они пошли в столовую квартала Пекеш и стали ждать, когда на доске регистрации появится объявление о свободном гостевом месте, чтобы можно было провести с собой Бедапа в качестве гостя. Он зарегистрировался, и это автоматически высвободило его место в столовой, куда он обычно ходил, потому что в пределах города координация сети столовых осуществлялась при помощи компьютера. Это был один из высокомеханизированных «гомеостатических процессов», столь любимых Первопоселенцами, сохранившийся только в Аббенае. Как и менее сложные способы регулирования, применявшиеся в других местах, он никогда не шел безукоризненно: то чего-то не хватало, то чего-нибудь оказывалось слишком много, то кто-то был чем-то недоволен — но все по мелочам. Гостевые места в Пекеше освобождались редко, потому что здесь была лучшая кухня в Аббенае, в ней уже много лет работали замечательные повара. Наконец, место появилось, и они в ошли. К ним подсела молодая пара — соседи Шевека и Таквер по бараку, с которыми Бедап был немного знаком. Больше никто не захотел им мешать — или не захотел с ними общаться? Им было все равно, в чем дело. Они хорошо пообедали, хорошо поговорили. Но время от времени Бедап чувствовал, что вокруг них — кольцо молчания.
— Не знаю, что еще придумают уррасти, — сказал он, и, хотя это было сказано беспечным тоном, он с раздражением заметил, что говорит, понизив голос. — Они уже попросились сюда и пригласили Шева к себе; какой будет следующий ход?
— Я не знала, что они пригласили Шева туда, — сказала Таквер, слегка нахмурившись.
— Нет, знала, — ответил Шевек. — Когда они сообщили мне, что дали мне премию, ну, знаешь, Сео Оэна, то спросили, не могу ли я прилететь — помнишь? Чтобы получить деньги, которые дают вместе с премией! — Шевек ослепительно улыбнулся. Если вокруг него и было кольцо молчания, это его не беспокоило, он всегда был один.
— Правильно, знала. Просто не воспринимала это, как реальную возможность. Ты декадами говорил, что предложишь в КПР, чтобы кто-нибудь полетел на Уррас, просто, чтобы напугать их.
— Вот мы сегодня это и сделали. Дап заставил меня сказать это.
— И они испугались?
— Еще как! Волосы дыбом, глаза на лоб…
Таквер хихикнула. Пилун сидела на высоком стуле рядом с Шевеком, грызла кусок холумового хлеба и распевала песню: «О маляля каляля», — пела она — «баляля ляляля маляля лям!». Шевек — человек многих талантов — отвечал ей в том же духе. Взрослый разговор шел вяло и с перерывами. Бедапу это не мешало, он уже давно усвоил, что Шевека надо либо принимать со всеми его сложностями, либо не принимать вообще. Самой молчаливой из них всех была Садик.
После обеда Бедап еще около часа посидел с ними в приятной, просторной комнате отдыха барака, а когда собрался уходить, предложил проводить Садик в ее школьное общежитие, так как это было ему по пути. Тут что-то произошло, какое-то событие или сигнал, заметные только членам семьи; он понял только, что Шевек, без суеты и разговоров, собрался идти с ними. Таквер должна была кормить Пилун, которая вопила все громче. Она поцеловала Бедапа, и он с Шевеком отправились провожать Садик, разговаривая по дороге. Они так увлеклись разговором, что прошли мимо учебного центра, а Садик остановилась у входа в общежитие. Они повернули обратно. Садик все еще неподвижно стояла перед входом в слабом свете уличного фонаря, прямая и хрупкая, с застывшим лицом. Шевек секунду стоял так же неподвижно, потом подошел к ней.
— Что случилось, Садик?
Девочка сказала:
— Шевек, можно, я сегодня останусь ночевать в комнате?
— Конечно. Но что случилось?
Продолговатое, тонкое лицо Садик дрогнуло и, казалось, распалось на кусочки.
— Меня в общежитии не любят, — сказала она пронзительным от напряжения голосом, но еще тише, чем раньше.
— Не любят тебя? То есть как это?
Они еще не касались друг друга. Она ответила ему с отчаянием и храбро:
— Потому что они не любят Синдикат, и Бедапа, и… и тебя. Они называют… Старшая сестра в общежитии говорит, что ты… что мы все пре… она говорит, мы предатели, — произнося это слово, девочка дернулась, как подстреленная, и Шевек подхватил ее и обнял. Она изо всех сил цеплялась за него, захлебываясь рыданиями. Она была такая большая, такая высокая, что Шевек уже
не мог взять ее на руки. Он стоял, обняв ее, и гладил ее по голове. Поверх ее темной головки он взглянул на Бедапа глазами, полными слез, и сказал:
— Ничего, Бедап. Ты иди.
Бедапу не оставалось ничего другого, как уйти и оставить их там, мужчину и ребенка, в той единственной близости, которую он не мог разделить, в самой трудной и самой глубокой, в близости боли. То, что он ушел, не принесло ему ни чувства облегчения, ни чувства освобождения; скорее, он чувствовал себя бесполезным, уменьшившимся. «Мне тридцать девять лет, — думал он, идя к своему бараку, к комнате на пять человек, где он жил в полной независимости. — Через несколько декад сорок стукнет. А что я сделал? Что я сделал? Ничего. Вмешивался. Лез в чужие жизни, потому что своей нет. Я всегда жалел на это времени… А время-то у меня вдруг возьмет да и истечет, и окажется, что у меня так никогда и не было… этого». Он оглянулся назад; на длинной, тихой улице, в продутой ветром тьме, под фонарями на перекрестках стояли озерца мягкого света, но он отошел слишком далеко и не мог разглядеть отца и дочь; или они уже ушли. А что он подразумевал под «этим», он, при всем своем умении пользоваться словами, не мог объяснить; но чувствовал, что отчетливо это понимает, что в этом понимании — вся его надежда, и что, если он хочет спастись, он должен изменить свою жизнь.
Когда Садик успокоилась настолько, что разжала руки, Шевек усадил ее на верхнюю ступеньку крыльца общежития и пошел предупредить ночную дежурную, что сегодня Садик будет ночевать с родителями. Дежурная говорила с ним холодно. Взрослые, работавшие в детских общежитиях, были склонны неодобрительно относиться к ночевкам детей в бараках у родителей, считая, что они подрывают дисциплину; Шевек сказал себе, что, наверно, ошибается, видя в неудовольствии дежурной нечто большее, чем такое неодобрение. Залы учебного центра были ярко освещены, в них стоял шум, звенели детские голоса, слышалась музыка. Здесь были все старые звуки, запахи, тени, отголоски детства, которые помнились Шевеку, а с ними и страхи. Страхи обычно забываются.
Он вышел и повел Садик домой, обнимая за худенькие плечи. Она молчала, все еще борясь со слезами. Когда они подошли к своему входу в главный барак Пекеша, она вдруг сказала:
— Я знаю, что вам с Таквер неприятно, чтобы я ночевала с вами.
— С чего ты взяла?
— Потому что вам нужно уединение, взрослым парам нужно уединение.
— Но ведь Пилун с нами, — заметил Шевек.
— Пилун не считается.
— И ты тоже не считаешься.
Она шмыгнула носом и попыталась улыбнуться.
Но когда они вошли в комнату, на свет, ее лицо, опухшее, бледное, в красных пятнах, сразу напугало Таквер, и она ахнула: «Что с тобой?» — и Пилун, которой помешали сосать, очнулась от блаженного забытья и взвыла, и тогда Садик опять расплакалась, и некоторое время казалось, что все плачут, и утешают друг друга, и не хотят утешиться. Вдруг все как-то само собой улеглось и успокоилось; Пилун оказалась на коленях у матери, Садик — у отца.
Когда малышка насытилась, и ее уложили спать, Таквер тихим, но очень взволнованным голосом сказала:
— Ну! В чем дело?
Садик и сама уже почти спала, положив голову на грудь Шевеку. Он почувствовал, как она старается собраться, чтобы ответить. Он погладил ее по голове, чтобы она молчала, и ответил за нее:
— Некоторые люди в учебном центре нас осуждают.
— А по какому-такому чертову праву они нас, черт бы их взял, осуждают?
— Шш-шш. Не нас с тобой, а Синдикат.
— Ага… — сказала Таквер странным, гортанным голосом и, застегивая блузу, с мясом оторвала пуговицу. Она стояла и смотрела на эту пуговицу, лежавшую у нее на ладони, потом перевела взгляд на Шевека и Садик.
— И сколько же это продолжается?
— Давно уже, — ответила Садик, не поднимая головы.
— Несколько дней, декад, весь квартал?
— О, дольше. Но они… Они там, в общаге, становятся все вреднее. По вечерам Терзол их не останавливает. — Садик говорила, как во сне, и совершенно спокойно, как будто это ее больше не касалось.
— Что они делают? — спросила Таквер, хотя Шевек бросил на нее предостерегающий взгляд.
— Ну, они… они просто вредничают. Не принимают меня в игры и вообще… Тип, ты же знаешь, она была подругой, она приходила и разговаривала, хотя бы, когда погасят свет. А теперь не приходит. Терзол в общаге теперь старшая сестра, и она такая… она говорит: «Шевек… Шевек…»
Шевек почувствовал, как напряглось тело девочки, как она сжалась, как собирает свое все мужество; это было невыносимо, и он перебил ее:
— Она говорит, что Шевек — предатель, что Садик — эгоистка… Ты же знаешь, Таквер, что она говорит!
Его глаза пылали. Таквер подошла и коротким, робким движением коснулась щеки дочери. Спокойным голосом она сказала:
— Да, знаю, — и, подойдя ко второму спальному помосту, села на него лицом к ним.
Малышка, которую положили к самой стенке, слегка похрапывала. В соседнюю комнату вернулись из столовой жильцы; внизу, на площади, кто-то крикнул: «Спокойной ночи!» — и ему ответили из открытого окна. Большой, в двести комнат, барак тихо жил, шевелился вокруг них; как их существование входило в его существование, так и его — в их, как часть целого. Вскоре Садик соскользнула с колен отца и села на помост рядом с ним, вплотную к нему. Ее темные волосы растрепались и спутались, пряди падали ей на лицо.
— Я не хотела вам говорить, потому что… — голос у нее был тихим и тоненьким. — Но только все время становится хуже и хуже. Они друг друга накручивают.
— Значит, ты туда не вернешься, — сказал Шевек. Он обнял ее за плечи и хотел притянуть к себе, но она не далась, сидела прямо.
— Если я схожу, поговорю с ними… — сказала Таквер.
— Бесполезно. С их отношением ничего не поделаешь.
— Но что же это такое, с чем же мы столкнулись? — в глубокой растерянности спросила Таквер.
Шевек не ответил. Он продолжал обнимать Садик за плечи, и она, наконец, перестала сопротивляться, устало и тяжело уронила голову на его руку. Наконец, он без особой уверенности сказал:
— Есть ведь и другие учебные центры.
Таквер встала. Было видно, что она не в состоянии сидеть на месте, хочет что-то делать, действовать. Но делать было, в общем, нечего.
— Давай, Садик, я заплету тебе косы, — негромко сказала она.
Она расчесала и заплела девочке волосы; они поставили ширму и уложили Садик в постель рядом со спящей сестренкой. Когда Садик говорила им «Спокойной ночи», она опять чуть не расплакалась, но не прошло и получаса, как они по ее дыханию поняли, что она уснула.
Шевек устроился в головах их спального помоста с тетрадью и грифельной доской, которой он пользовался для вычислений.
— Я сегодня пронумеровала страницы в той рукописи, — сказала Таквер.
— И сколько вышло?
— Сорок одна страница. Вместе с приложением.
Шевек кивнул. Таквер встала, заглянула поверх ширмы на спящих детей, вернулась и села на край помоста.
— Я знала, что что-то не так. Но она ничего не говорила. Она никогда не жалуется, она — стоик. Мне и в голову не пришло, что происходит такое. Я думала, что это — только наша проблема, у меня и в мыслях не было, что они будут вымещать на детях. — Таквер говорила тихо, с горечью. — Будет ли в другой школе по-другому?
— Не знаю. Если она будет проводить много времени с нами, то, вероятно, — нет.
— Но ведь ты же не думаешь, что…
— Нет. Я только констатирую факт. Если мы решили отдать ребенку всю силу индивидуальной любви, мы не сможем избавить ее от того, чем это сопровождается, от угрозы страдания. Страдания, причиненного нами и посредством нас.
— Несправедливо, чтобы ее мучили за то, что делаем мы. Она такая хорошая и добрая, она — как чистая вода… — Таквер замолчала: ей перехватили горло внезапно подступившие слезы; она вытерла глаза, справилась с дрожью губ.
— Не за то, что делаем мы, а за то, что делаю я. — Шевек отложил тетрадь. — Тебе за это тоже достается.
— Мне все равно, что они думают.
— На работе?
— Я могу взять другое назначение.
— Не здесь, не по твоей специальности.
— Ты что, хочешь, чтобы я куда-нибудь уехала? Меня бы взяли в Соррубскую рыбоводческую лабораторию в Мире-и-Изобилии. Ну, а ты тогда что же? — Она сердито посмотрела на него. — Небось, здесь останешься?
— Я бы мог поехать с тобой. Скован и другие делают успехи в иотийском языке, они смогут справиться с радиопереговорами, а это сейчас — моя основная практическая функция в Синдикате. Физикой я могу заниматься в Мире-и-Изобилии с тем же успехом, что здесь. Но если я не порву с Синдикатом Инициативы полностью, это не решит проблемы, правда? Ведь проблема-то — это я. От меня все неприятности.
— Неужели в таком маленьком городке, как Мир-и-Изобилие, на это станут обращать внимание?
— Боюсь, что да.
— Шев, а тебе-то самому сколько приходилось сталкиваться с этой ненавистью? Ты тоже молчал, как Садик?
— И как ты. Ну… иногда. Прошлым летом, когда я ездил в Согласие, было немножко похуже, чем я тебе рассказал. Камнями кидались, драка была на полную катушку. Студентам, которые меня пригласили, пришлось за меня драться. Они и дрались; но я быстренько уехал: я подвергал их опасности. Ну, студенты любят опасность. И, в конце концов мы сами нарывались на драку, мы умышленно выводили людей из равновесия. И очень многие — на нашей стороне. Но теперь… я начинаю думать, не подвергаю ли я опасности вас, Так, тебя и детей. Тем, что я здесь, с вами.
— Ну да, тебе-то самому, конечно, ничего не грозит, — с яростью сказала она.
— Я сам полез на рожон. Но мне не приходило в голову, что они распространят свое племенное негодование на вас. К опасности, угрожающей вам, я отношусь иначе, чем к той, которая грозит мне.
— Альтруист!
— Может быть. Я ничего не могу с этим поделать. Я действительно считаю, что все это из-за меня. Без меня ты могла бы поехать куда угодно, а могла бы остаться здесь. Ты работала для Синдиката, но они настроены против тебя из-за твоей верности мне. Я для них — символ. Так что у меня нет… мне некуда ухать.
— Поезжай на Уррас, — сказала Таквер так резко, что Шевек отшатнулся, словно она ударила его по лицу.
Не гладя ему в глаза, она повторила, уже мягче:
— Поезжай на Уррас… Почему бы нет? Там ты нужен. Здесь, этим — нет! Может быть, когда ты уедешь, они поймут, что потеряли… И ты хочешь туда. Я это поняла сегодня вечером. Я раньше никогда об этом не думала, но когда мы за обедом говорили о премии, я это увидела, поняла по тому, как ты смеялся.
— Мне не нужны премии и награды!
— Да, но тебе нужно, чтобы тебя ценили, и тебе нужны научные споры и студенты — без Сабула с его условиями. И потом, смотри. Вы оба с Дапом все время говорите: надо напугать КПР идеей, что кто-нибудь полетит на Уррас. Но если вы будете только говорить об этом, а никто не полетит, вы только укрепите их позицию, только докажете, что обычай нерушим. Раз уж вы подняли этот вопрос на собрании КПР, значит, кому-то придется лететь. И это должен быть ты. Они тебя звали; у тебя есть причина, чтобы полететь туда. Полети и получи свою награду — деньги, которые они там для тебя держат, — закончила она, неожиданно и совершенно искренне рассмеявшись.
— Таквер, я не хочу на Уррас!
— Нет, хочешь; ты сам знаешь, что хочешь. Хотя я не уверена, что понимаю, почему.
— Ну… конечно, мне бы хотелось встретиться кое с кем из тамошних физиков… И побывать в лабораториях в Иеу-Эуне, где они экспериментировали со светом. — Когда он говорил это, вид у него был смущенный.
— Это — твое право, — с яростной решимостью сказала Таквер. — Если это — часть твоей работы, ты должен ее сделать.
— Это помогло бы не дать угаснуть Революции, и здесь, и там, ведь правда? — сказал он. — Какая безумная идея! Как в пьесе Тирина, только задом наперед. Я должен отправиться подрывать моральные устои архистов… Что ж, это бы им, по крайней мере, доказало, что Анаррес существует. Они разговаривают с нами по радио, но, по-моему, они в нас по-настоящему не верят. В то, чем мы являемся.
— А если бы поверили, то, может быть, испугались бы. И тогда бы прилетели и расстреляли бы нас всех прямо с неба, если бы вы их действительно убедили.
— Не думаю. Может быть, я бы сумел опять устроить маленький переворот в их физике, но не в их сознании. На общество я могу повлиять здесь, именно здесь, хотя здесь и не желают обращать внимание на мою физику. Ты совершенно права: раз уж мы об этом з аговорили, мы должны это сделать.
Помолчав, он добавил:
— Интересно, какой физикой занимаются другие народы.
— Какие другие народы?
— Инопланетяне. С Хейна и из других солнечных систем. На Уррасе есть два инопланетных посольства — Хейна и Терры. Хейниты изобрели межзвездный двигатель, которым сейчас пользуются на Уррасе. Я думаю, они бы и нам его дали, если бы мы захотели попросить его у них. Интересно было бы… — Он не договорил.
После еще одной долгой паузы он повернулся к ней и сказал изменившимся, саркастическим тоном:
— А ты что стала бы делать, пока я гостил бы у собственников?
— Поехала бы с детьми на Соррубское побережье и жила бы очень тихо и спокойно, работала бы лаборантом в рыбной лаборатории. Пока ты бы не вернулся.
— Пока я бы не вернулся? Кто знает, смог ли бы я вернуться?
Она ответила на его взгляд прямым взглядом.
— Да брось ты! Видать, досталось тебе сегодня в КПР.
— Да. Хотелось бы мне обрадовать тебя, Таквер, да нечем. Синдикат страшно близко подобрался к основному связующему началу общества — боязни чужих. Там сегодня был один молодой парень, так он открыто угрожал насильственными репрессиями. Вариант, конечно, убогий, но он увидит, что другие готовы его принять. И эта Рулаг, черт побери, она — сильный противник!
— Дап, ты знаешь, кто она такая?
— Нет, а кто?
— Шев тебе не сказал? Впрочем, он о ней вообще не говорит. Она — мать.
— Мать Шева?
Таквер кивнула.
— Она уехала, когда ему было два года. Отец остался с ним. Конечно, дело обычное. Если не считать чувств Шева. У него такое чувство, что он потерял что-то жизненно необходимое — и он, и отец. Он не делает на этом основании принципиальный вывод, что родители всегда должны оставаться с детьми, и всякое такое. Но то, как для него важна верность — это, по-моему, происходит именно отсюда.
— Что необычно, — с силой сказал Бедап, забыв о Пилун, которая крепко уснула у него на коленях, — явно необычно, так это ее отношение к нему! Сегодня было видно, что она ждала, чтобы он пришел на собрание Совета по Импорту-Экспорту. Она знает, что душа группы — он, и из-за него ненавидит и нас. Почему? Чувство вины? Неужели Одонианское Общество настолько прогнило, что нами движет чувство вины? Знаешь, теперь, когда я знаю, я вижу, что они похожи. Только у нее все затвердело, окаменело… умерло.
Пока он говорил, открылась дверь, вошли Шевек и Садик. Садик шел одиннадцатый год. Она была высокая для своих лет, худая, очень длинноногая, гибкая, хрупкая, с пышными темными волосами. За ней шел Шевек, и Бедап, глядя на него в странном свете его родства с Рулаг, вдруг увидел его, как мы иногда видим очень старого друга — с четкостью, в которой участвует все прошлое: великолепное сдержанное лицо, полное жизни, но изумленное, измотанное до предела. Это было очень своеобразное лицо, и в то же время его черты походили на черты лица не только Рулаг, но и многих других анаррести, народа, отобранного видением свободы и приспособившегося к пустынной, бесплодной планете, планете огромных расстояний, глубокой тишины, мертвого запустения.
Между тем в комнате стало много близости, шума, общения, приветствий, вопросов, смеха, разговоров; Пилун — к ее немалому неудовольствию — передавали из рук в руки, обнимали, тискали; бутылку передавали из рук в руки, наливали сок. Сначала центром внимания стала Садик, потому что она бывала в семье реже всех; потом Шевек.
— Что было нужно Деду — Сальной Бороде?
— Ты был в Институте? — спросила Таквер, глядя на Шевека, когда он сел рядом с ней.
— Только зашел. Сабул утром оставил мне записку в Синдикате. Шевек залпом выпил фруктовый сок и поставил чашку. Стало видно странное выражение — вернее, отсутствие выражения — его губ.
— Он сказал, что в Федерации Физики есть вакансия. Автономная, постоянная, на полный рабочий день.
— Ты имеешь в виду — для тебя? Там? В Институте?
Он кивнул.
— Тебе Сабул сказал?
— Он пытается тебя завербовать, — сказал Бедап.
— Да, я тоже так думаю. «Если не можешь что-то вырвать с корнем, одомашни его», — как говорили мы на Северном Склоне. — Шевек внезапно и простодушно рассмеялся. — Смешно, правда? — сказал он.
— Нет, — сказала Таквер. — Не смешно. А отвратительно. Как ты вообще мог пойти к нему, разговаривать с ним? После всей клеветы, которую он распространял о тебе, всего этого вранья, будто «Принципы» украдены у него, после того, как он скрыл от тебя, что уррасти дали тебе эту премию, а потом, в прошлом году, разогнал группу ребят, которые организовали курс лекций, и добился, что их всех услали в разные стороны из-за твоего «скрыто-авторитарного влияния» на них — это ты-то авторитарен! — это было мерзко, непростительно! Как ты можешь быть вежливым с таким человеком?
— Ну, видишь ли, дело ведь не в одном только Сабуле. Он просто выразитель их мнения.
— Я знаю, но он его выражает с удовольствием. И он уже так давно ведет себя так подло! Ну, и что ты ему сказал?
— Я, можно сказать, стал тянуть время, — ответил Шевек и снова засмеялся. Таквер опять покосилась на него, поняв теперь, что он, хотя и держит себя в руках, крайне напряжен или возбужден.
— Значит, ты ему категорически не отказал?
— Я сказал, что еще несколько лет назад решил, что, пока я могу заниматься теоретической работой, не буду принимать официальные назначения. Тогда он сказал, что, поскольку место автономное, у меня будет полная возможность продолжать те исследования, которые я веду сейчас, и что мне дают это назначение с целью… как это он сказал… «облегчить доступ к экспериментальной аппаратуре в Институте и к официальным каналам публикации и распространения». Иными словами, издательство КПР.
— Ну, значит, ты победил, — сказала Таквер, глядя на него со странным выражением лица. — Ты победил. Они будут печатать то, что ты напишешь. — Это — то, чего ты хотел, когда мы пять лет назад вернулись сюда. Стены рухнули.
— Я победил только в том случае, если приму это назначение. Сабул предлагает легализовать меня. Сделать меня официальным. Чтобы оторвать меня от Синдиката Инициативы. Ты не думаешь, Дап, что это и есть его мотив?
— Конечно, — ответил Бедап. Лицо его было мрачным. — Разделяй, чтобы ослабить.
— Но если Шева возьмут обратно в Институт и будут печатать его работы в издательстве КПР, тем самым будет подразумеваться, что они одобряют весь Синдикат, разве не так?
— Большинство людей так и будет считать, — ответил Шевек.
— Нет, не будет, — возразил Бедап. — Им все объяснят. Великого физика на какое-то время сбила с толку группка недовольных. Интеллектуалов вечно сбивают с толку, потому что они думают обо всякой ерунде — о времени, пространстве, реальности, о вещах, не имеющих никакого отношения к реальной жизни, поэтому гадким уклонистам так легко сбивать их с пути истинного. Но добрые одониане в Институте деликатно объяснили ему его заблуждения, и он вернулся на путь социально-органической истины. И таким образом Синдикат Инициативы лишится своей единственной обоснованной претензии на чье бы то ни было внимание на Анарресе или на Уррасе.
— Я не ухожу из Синдиката, Бедап.
Бедап поднял голову и, с минуту помолчав, сказал:
— Да. Я знаю, что не уходишь.
— Вот и ладно. Пошли обедать. Вон как в животе урчит: послушай, Пилун, слышишь? Грр, ррр!
— Гоп! — скомандовала Пилун. Шевек взял ее на руки и, встав, усадил к себе на плечо. За его головой и головой девочки чуть покачивался единственный висевший в этой комнате динамический объект. Это была большая конструкция из расплющенной проволоки, так что когда овалы, сделанные из нее, поворачивались ребром, их было почти не видно, а при определенном освещении они то мерцали, то исчезали; а два прозрачных, тонкостенных стеклянных шарика, двигавшихся вместе с проволочными овалами по сложно переплетающимся эллипсоидным орбитам вокруг общего центра, то приближались один к другому, то удалялись, никогда не сближаясь и не расходясь окончательно. Таквер назвала его «Обиталище Времени».
Они пошли в столовую квартала Пекеш и стали ждать, когда на доске регистрации появится объявление о свободном гостевом месте, чтобы можно было провести с собой Бедапа в качестве гостя. Он зарегистрировался, и это автоматически высвободило его место в столовой, куда он обычно ходил, потому что в пределах города координация сети столовых осуществлялась при помощи компьютера. Это был один из высокомеханизированных «гомеостатических процессов», столь любимых Первопоселенцами, сохранившийся только в Аббенае. Как и менее сложные способы регулирования, применявшиеся в других местах, он никогда не шел безукоризненно: то чего-то не хватало, то чего-нибудь оказывалось слишком много, то кто-то был чем-то недоволен — но все по мелочам. Гостевые места в Пекеше освобождались редко, потому что здесь была лучшая кухня в Аббенае, в ней уже много лет работали замечательные повара. Наконец, место появилось, и они в ошли. К ним подсела молодая пара — соседи Шевека и Таквер по бараку, с которыми Бедап был немного знаком. Больше никто не захотел им мешать — или не захотел с ними общаться? Им было все равно, в чем дело. Они хорошо пообедали, хорошо поговорили. Но время от времени Бедап чувствовал, что вокруг них — кольцо молчания.
— Не знаю, что еще придумают уррасти, — сказал он, и, хотя это было сказано беспечным тоном, он с раздражением заметил, что говорит, понизив голос. — Они уже попросились сюда и пригласили Шева к себе; какой будет следующий ход?
— Я не знала, что они пригласили Шева туда, — сказала Таквер, слегка нахмурившись.
— Нет, знала, — ответил Шевек. — Когда они сообщили мне, что дали мне премию, ну, знаешь, Сео Оэна, то спросили, не могу ли я прилететь — помнишь? Чтобы получить деньги, которые дают вместе с премией! — Шевек ослепительно улыбнулся. Если вокруг него и было кольцо молчания, это его не беспокоило, он всегда был один.
— Правильно, знала. Просто не воспринимала это, как реальную возможность. Ты декадами говорил, что предложишь в КПР, чтобы кто-нибудь полетел на Уррас, просто, чтобы напугать их.
— Вот мы сегодня это и сделали. Дап заставил меня сказать это.
— И они испугались?
— Еще как! Волосы дыбом, глаза на лоб…
Таквер хихикнула. Пилун сидела на высоком стуле рядом с Шевеком, грызла кусок холумового хлеба и распевала песню: «О маляля каляля», — пела она — «баляля ляляля маляля лям!». Шевек — человек многих талантов — отвечал ей в том же духе. Взрослый разговор шел вяло и с перерывами. Бедапу это не мешало, он уже давно усвоил, что Шевека надо либо принимать со всеми его сложностями, либо не принимать вообще. Самой молчаливой из них всех была Садик.
После обеда Бедап еще около часа посидел с ними в приятной, просторной комнате отдыха барака, а когда собрался уходить, предложил проводить Садик в ее школьное общежитие, так как это было ему по пути. Тут что-то произошло, какое-то событие или сигнал, заметные только членам семьи; он понял только, что Шевек, без суеты и разговоров, собрался идти с ними. Таквер должна была кормить Пилун, которая вопила все громче. Она поцеловала Бедапа, и он с Шевеком отправились провожать Садик, разговаривая по дороге. Они так увлеклись разговором, что прошли мимо учебного центра, а Садик остановилась у входа в общежитие. Они повернули обратно. Садик все еще неподвижно стояла перед входом в слабом свете уличного фонаря, прямая и хрупкая, с застывшим лицом. Шевек секунду стоял так же неподвижно, потом подошел к ней.
— Что случилось, Садик?
Девочка сказала:
— Шевек, можно, я сегодня останусь ночевать в комнате?
— Конечно. Но что случилось?
Продолговатое, тонкое лицо Садик дрогнуло и, казалось, распалось на кусочки.
— Меня в общежитии не любят, — сказала она пронзительным от напряжения голосом, но еще тише, чем раньше.
— Не любят тебя? То есть как это?
Они еще не касались друг друга. Она ответила ему с отчаянием и храбро:
— Потому что они не любят Синдикат, и Бедапа, и… и тебя. Они называют… Старшая сестра в общежитии говорит, что ты… что мы все пре… она говорит, мы предатели, — произнося это слово, девочка дернулась, как подстреленная, и Шевек подхватил ее и обнял. Она изо всех сил цеплялась за него, захлебываясь рыданиями. Она была такая большая, такая высокая, что Шевек уже
не мог взять ее на руки. Он стоял, обняв ее, и гладил ее по голове. Поверх ее темной головки он взглянул на Бедапа глазами, полными слез, и сказал:
— Ничего, Бедап. Ты иди.
Бедапу не оставалось ничего другого, как уйти и оставить их там, мужчину и ребенка, в той единственной близости, которую он не мог разделить, в самой трудной и самой глубокой, в близости боли. То, что он ушел, не принесло ему ни чувства облегчения, ни чувства освобождения; скорее, он чувствовал себя бесполезным, уменьшившимся. «Мне тридцать девять лет, — думал он, идя к своему бараку, к комнате на пять человек, где он жил в полной независимости. — Через несколько декад сорок стукнет. А что я сделал? Что я сделал? Ничего. Вмешивался. Лез в чужие жизни, потому что своей нет. Я всегда жалел на это времени… А время-то у меня вдруг возьмет да и истечет, и окажется, что у меня так никогда и не было… этого». Он оглянулся назад; на длинной, тихой улице, в продутой ветром тьме, под фонарями на перекрестках стояли озерца мягкого света, но он отошел слишком далеко и не мог разглядеть отца и дочь; или они уже ушли. А что он подразумевал под «этим», он, при всем своем умении пользоваться словами, не мог объяснить; но чувствовал, что отчетливо это понимает, что в этом понимании — вся его надежда, и что, если он хочет спастись, он должен изменить свою жизнь.
Когда Садик успокоилась настолько, что разжала руки, Шевек усадил ее на верхнюю ступеньку крыльца общежития и пошел предупредить ночную дежурную, что сегодня Садик будет ночевать с родителями. Дежурная говорила с ним холодно. Взрослые, работавшие в детских общежитиях, были склонны неодобрительно относиться к ночевкам детей в бараках у родителей, считая, что они подрывают дисциплину; Шевек сказал себе, что, наверно, ошибается, видя в неудовольствии дежурной нечто большее, чем такое неодобрение. Залы учебного центра были ярко освещены, в них стоял шум, звенели детские голоса, слышалась музыка. Здесь были все старые звуки, запахи, тени, отголоски детства, которые помнились Шевеку, а с ними и страхи. Страхи обычно забываются.
Он вышел и повел Садик домой, обнимая за худенькие плечи. Она молчала, все еще борясь со слезами. Когда они подошли к своему входу в главный барак Пекеша, она вдруг сказала:
— Я знаю, что вам с Таквер неприятно, чтобы я ночевала с вами.
— С чего ты взяла?
— Потому что вам нужно уединение, взрослым парам нужно уединение.
— Но ведь Пилун с нами, — заметил Шевек.
— Пилун не считается.
— И ты тоже не считаешься.
Она шмыгнула носом и попыталась улыбнуться.
Но когда они вошли в комнату, на свет, ее лицо, опухшее, бледное, в красных пятнах, сразу напугало Таквер, и она ахнула: «Что с тобой?» — и Пилун, которой помешали сосать, очнулась от блаженного забытья и взвыла, и тогда Садик опять расплакалась, и некоторое время казалось, что все плачут, и утешают друг друга, и не хотят утешиться. Вдруг все как-то само собой улеглось и успокоилось; Пилун оказалась на коленях у матери, Садик — у отца.
Когда малышка насытилась, и ее уложили спать, Таквер тихим, но очень взволнованным голосом сказала:
— Ну! В чем дело?
Садик и сама уже почти спала, положив голову на грудь Шевеку. Он почувствовал, как она старается собраться, чтобы ответить. Он погладил ее по голове, чтобы она молчала, и ответил за нее:
— Некоторые люди в учебном центре нас осуждают.
— А по какому-такому чертову праву они нас, черт бы их взял, осуждают?
— Шш-шш. Не нас с тобой, а Синдикат.
— Ага… — сказала Таквер странным, гортанным голосом и, застегивая блузу, с мясом оторвала пуговицу. Она стояла и смотрела на эту пуговицу, лежавшую у нее на ладони, потом перевела взгляд на Шевека и Садик.
— И сколько же это продолжается?
— Давно уже, — ответила Садик, не поднимая головы.
— Несколько дней, декад, весь квартал?
— О, дольше. Но они… Они там, в общаге, становятся все вреднее. По вечерам Терзол их не останавливает. — Садик говорила, как во сне, и совершенно спокойно, как будто это ее больше не касалось.
— Что они делают? — спросила Таквер, хотя Шевек бросил на нее предостерегающий взгляд.
— Ну, они… они просто вредничают. Не принимают меня в игры и вообще… Тип, ты же знаешь, она была подругой, она приходила и разговаривала, хотя бы, когда погасят свет. А теперь не приходит. Терзол в общаге теперь старшая сестра, и она такая… она говорит: «Шевек… Шевек…»
Шевек почувствовал, как напряглось тело девочки, как она сжалась, как собирает свое все мужество; это было невыносимо, и он перебил ее:
— Она говорит, что Шевек — предатель, что Садик — эгоистка… Ты же знаешь, Таквер, что она говорит!
Его глаза пылали. Таквер подошла и коротким, робким движением коснулась щеки дочери. Спокойным голосом она сказала:
— Да, знаю, — и, подойдя ко второму спальному помосту, села на него лицом к ним.
Малышка, которую положили к самой стенке, слегка похрапывала. В соседнюю комнату вернулись из столовой жильцы; внизу, на площади, кто-то крикнул: «Спокойной ночи!» — и ему ответили из открытого окна. Большой, в двести комнат, барак тихо жил, шевелился вокруг них; как их существование входило в его существование, так и его — в их, как часть целого. Вскоре Садик соскользнула с колен отца и села на помост рядом с ним, вплотную к нему. Ее темные волосы растрепались и спутались, пряди падали ей на лицо.
— Я не хотела вам говорить, потому что… — голос у нее был тихим и тоненьким. — Но только все время становится хуже и хуже. Они друг друга накручивают.
— Значит, ты туда не вернешься, — сказал Шевек. Он обнял ее за плечи и хотел притянуть к себе, но она не далась, сидела прямо.
— Если я схожу, поговорю с ними… — сказала Таквер.
— Бесполезно. С их отношением ничего не поделаешь.
— Но что же это такое, с чем же мы столкнулись? — в глубокой растерянности спросила Таквер.
Шевек не ответил. Он продолжал обнимать Садик за плечи, и она, наконец, перестала сопротивляться, устало и тяжело уронила голову на его руку. Наконец, он без особой уверенности сказал:
— Есть ведь и другие учебные центры.
Таквер встала. Было видно, что она не в состоянии сидеть на месте, хочет что-то делать, действовать. Но делать было, в общем, нечего.
— Давай, Садик, я заплету тебе косы, — негромко сказала она.
Она расчесала и заплела девочке волосы; они поставили ширму и уложили Садик в постель рядом со спящей сестренкой. Когда Садик говорила им «Спокойной ночи», она опять чуть не расплакалась, но не прошло и получаса, как они по ее дыханию поняли, что она уснула.
Шевек устроился в головах их спального помоста с тетрадью и грифельной доской, которой он пользовался для вычислений.
— Я сегодня пронумеровала страницы в той рукописи, — сказала Таквер.
— И сколько вышло?
— Сорок одна страница. Вместе с приложением.
Шевек кивнул. Таквер встала, заглянула поверх ширмы на спящих детей, вернулась и села на край помоста.
— Я знала, что что-то не так. Но она ничего не говорила. Она никогда не жалуется, она — стоик. Мне и в голову не пришло, что происходит такое. Я думала, что это — только наша проблема, у меня и в мыслях не было, что они будут вымещать на детях. — Таквер говорила тихо, с горечью. — Будет ли в другой школе по-другому?
— Не знаю. Если она будет проводить много времени с нами, то, вероятно, — нет.
— Но ведь ты же не думаешь, что…
— Нет. Я только констатирую факт. Если мы решили отдать ребенку всю силу индивидуальной любви, мы не сможем избавить ее от того, чем это сопровождается, от угрозы страдания. Страдания, причиненного нами и посредством нас.
— Несправедливо, чтобы ее мучили за то, что делаем мы. Она такая хорошая и добрая, она — как чистая вода… — Таквер замолчала: ей перехватили горло внезапно подступившие слезы; она вытерла глаза, справилась с дрожью губ.
— Не за то, что делаем мы, а за то, что делаю я. — Шевек отложил тетрадь. — Тебе за это тоже достается.
— Мне все равно, что они думают.
— На работе?
— Я могу взять другое назначение.
— Не здесь, не по твоей специальности.
— Ты что, хочешь, чтобы я куда-нибудь уехала? Меня бы взяли в Соррубскую рыбоводческую лабораторию в Мире-и-Изобилии. Ну, а ты тогда что же? — Она сердито посмотрела на него. — Небось, здесь останешься?
— Я бы мог поехать с тобой. Скован и другие делают успехи в иотийском языке, они смогут справиться с радиопереговорами, а это сейчас — моя основная практическая функция в Синдикате. Физикой я могу заниматься в Мире-и-Изобилии с тем же успехом, что здесь. Но если я не порву с Синдикатом Инициативы полностью, это не решит проблемы, правда? Ведь проблема-то — это я. От меня все неприятности.
— Неужели в таком маленьком городке, как Мир-и-Изобилие, на это станут обращать внимание?
— Боюсь, что да.
— Шев, а тебе-то самому сколько приходилось сталкиваться с этой ненавистью? Ты тоже молчал, как Садик?
— И как ты. Ну… иногда. Прошлым летом, когда я ездил в Согласие, было немножко похуже, чем я тебе рассказал. Камнями кидались, драка была на полную катушку. Студентам, которые меня пригласили, пришлось за меня драться. Они и дрались; но я быстренько уехал: я подвергал их опасности. Ну, студенты любят опасность. И, в конце концов мы сами нарывались на драку, мы умышленно выводили людей из равновесия. И очень многие — на нашей стороне. Но теперь… я начинаю думать, не подвергаю ли я опасности вас, Так, тебя и детей. Тем, что я здесь, с вами.
— Ну да, тебе-то самому, конечно, ничего не грозит, — с яростью сказала она.
— Я сам полез на рожон. Но мне не приходило в голову, что они распространят свое племенное негодование на вас. К опасности, угрожающей вам, я отношусь иначе, чем к той, которая грозит мне.
— Альтруист!
— Может быть. Я ничего не могу с этим поделать. Я действительно считаю, что все это из-за меня. Без меня ты могла бы поехать куда угодно, а могла бы остаться здесь. Ты работала для Синдиката, но они настроены против тебя из-за твоей верности мне. Я для них — символ. Так что у меня нет… мне некуда ухать.
— Поезжай на Уррас, — сказала Таквер так резко, что Шевек отшатнулся, словно она ударила его по лицу.
Не гладя ему в глаза, она повторила, уже мягче:
— Поезжай на Уррас… Почему бы нет? Там ты нужен. Здесь, этим — нет! Может быть, когда ты уедешь, они поймут, что потеряли… И ты хочешь туда. Я это поняла сегодня вечером. Я раньше никогда об этом не думала, но когда мы за обедом говорили о премии, я это увидела, поняла по тому, как ты смеялся.
— Мне не нужны премии и награды!
— Да, но тебе нужно, чтобы тебя ценили, и тебе нужны научные споры и студенты — без Сабула с его условиями. И потом, смотри. Вы оба с Дапом все время говорите: надо напугать КПР идеей, что кто-нибудь полетит на Уррас. Но если вы будете только говорить об этом, а никто не полетит, вы только укрепите их позицию, только докажете, что обычай нерушим. Раз уж вы подняли этот вопрос на собрании КПР, значит, кому-то придется лететь. И это должен быть ты. Они тебя звали; у тебя есть причина, чтобы полететь туда. Полети и получи свою награду — деньги, которые они там для тебя держат, — закончила она, неожиданно и совершенно искренне рассмеявшись.
— Таквер, я не хочу на Уррас!
— Нет, хочешь; ты сам знаешь, что хочешь. Хотя я не уверена, что понимаю, почему.
— Ну… конечно, мне бы хотелось встретиться кое с кем из тамошних физиков… И побывать в лабораториях в Иеу-Эуне, где они экспериментировали со светом. — Когда он говорил это, вид у него был смущенный.
— Это — твое право, — с яростной решимостью сказала Таквер. — Если это — часть твоей работы, ты должен ее сделать.
— Это помогло бы не дать угаснуть Революции, и здесь, и там, ведь правда? — сказал он. — Какая безумная идея! Как в пьесе Тирина, только задом наперед. Я должен отправиться подрывать моральные устои архистов… Что ж, это бы им, по крайней мере, доказало, что Анаррес существует. Они разговаривают с нами по радио, но, по-моему, они в нас по-настоящему не верят. В то, чем мы являемся.
— А если бы поверили, то, может быть, испугались бы. И тогда бы прилетели и расстреляли бы нас всех прямо с неба, если бы вы их действительно убедили.
— Не думаю. Может быть, я бы сумел опять устроить маленький переворот в их физике, но не в их сознании. На общество я могу повлиять здесь, именно здесь, хотя здесь и не желают обращать внимание на мою физику. Ты совершенно права: раз уж мы об этом з аговорили, мы должны это сделать.
Помолчав, он добавил:
— Интересно, какой физикой занимаются другие народы.
— Какие другие народы?
— Инопланетяне. С Хейна и из других солнечных систем. На Уррасе есть два инопланетных посольства — Хейна и Терры. Хейниты изобрели межзвездный двигатель, которым сейчас пользуются на Уррасе. Я думаю, они бы и нам его дали, если бы мы захотели попросить его у них. Интересно было бы… — Он не договорил.
После еще одной долгой паузы он повернулся к ней и сказал изменившимся, саркастическим тоном:
— А ты что стала бы делать, пока я гостил бы у собственников?
— Поехала бы с детьми на Соррубское побережье и жила бы очень тихо и спокойно, работала бы лаборантом в рыбной лаборатории. Пока ты бы не вернулся.
— Пока я бы не вернулся? Кто знает, смог ли бы я вернуться?
Она ответила на его взгляд прямым взглядом.