Страница:
Почтенный профессор, приветствуемый аплодисментами, вступил на трибуну.
— Джентльмены! — произнес он бодрым старческим голосом. — Задумаемся прежде всего, как возникает государство. Его основывают, не правда ли, различными способами: наша родина, например, была некогда английской колонией, но затем она провозгласила свою независимость и конституировалась в государство. Имело ли это место в случае Маттрасса? Ответ гласит: если Маттрасс, превращая себя в роботов, был в здравом уме, то его державотворчество можно признать юридически законным, учитывая дополнительно, что его национальность мы определим как электрическую. Если же он не был в полном рассудке, то деяние это получить правового признания не может!
Тут в центре зала вскочил какой-то старец, куда более седовласый, чем оратор, и возопил:
— Высокий суд! То есть джентльмены! Позволю себе заметить, что даже если Маттрасс был невменяемым державотворцем, то все же потомки его могут быть вменяемы, следовательно, государство, существовавшее сначала только как продукт личного безумия и, стало быть, носившее характер симптома болезни, стало потом существовать как общественный фактор, de facto, посредством одного лишь согласия его электрических граждан с создавшимся положением. Поскольку же никто не может запретить гражданам какого-либо государства, которые сами создают его законодательную систему, признать правление какой угодно особы, хотя бы и совершенно невменяемой (как учит история, это случалось не раз), то тем самым существование маттрассовского государства de facto влечет за собой его признание de jure!
— Да простит меня мой уважаемый оппонент, — молвил профессор Пингерлинг, — но Маттрасс был гражданином нашей страны, а следовательно…
— Ну и что же! — запальчиво выкрикнул седовласый старец из зала. — Державотворчество Маттрасса мы можем признать, а можем и не признать! Если мы признаем законность этого акта и возникновения суверенного государства, то притязания наши отпадают. Если же не признаем, то либо мы имеем дело с юридическим лицом, либо нет. Если нет, если перед нами нет правоспособного субъекта, то проблема может волновать только подметальщиков Треста Очистки Космоса, поскольку, в Крабовидной туманности находится всего лишь груда металлолома, и нашему собранию вообще нечего обсуждать! Если же перед нами юридическое лицо, то возникает иная проблема. Космическое право предусматривает возможность ареста, то есть лишения свободы юридического или физического лица на планете или на борту корабля. На корабле так называемый Маттрасс не находится. Скорее, он на планете. Поэтому следует потребовать его выдачи: но нам не у кого требовать; кроме того, планета, на которой он пребывает, является им самим. Таким образом, это место, с единственной точки зрения, которая обязательна для нас, а именно с точки зрения Торжества Закона, представляет собой пустоту, что-то вроде юридического вакуума, на подобный же вакуум не распространяются ни правила охраны порядка, ни уголовное, ни административное, ни международное право. Поэтому слова почтенного профессора Пингерлинга не могут прояснить проблему, поскольку проблемы этой вообще не существует!
Изумив подобным выводом почтенное собрание, старец сел на место.
В течение шести последующих часов я выслушал около двадцати ораторов, которые поочередно доказывали, логически четко и неопровержимо, что Маттрасс существует, а также что он не существует; что он основал государство роботов либо сам состоит из таких организмов; что Маттрасса надо отправить на слом как нарушителя целого ряда законов и что он ни одного закона не преступил; мнение адвоката Вурпла, что Маттрасс бывает то планетой, то роботом, то вообще ничем, которое, как компромиссное, должно было бы удовлетворить всех, — вызвало всеобщую ярость и не приобрело, помимо автора, ни одного сторонника. Все это было пустяком по сравнению с дальнейшим ходом обсуждения, когда старший ассистент Мильгер доказал, что Маттрасс, превратившись в роботов, тем самым значительно приумножил свою личность и что «Маттрасса сейчас уже почти триста тысяч»; поскольку же не может быть и речи о том, что этот комплекс представляет собой конгломерат различных лиц, ибо он является одним и тем же лицом, повторенным многократно, то тем самым Маттрасс един в трехстах тысячах лиц.
Тут судья Вубблхорн заметил, что вся проблема с самого начала рассматривается неверно: коль скоро Маттрасс был человеком и превратил себя в роботов, то эти роботы являются не им, а кем-то иным; коль скоро они являются кем-то иным, то следует сначала выяснить, кто они; но поскольку они не являются человеком, то они не являются никем, стало быть, отсутствует не только юридическая проблема, но и физическая, ибо в Крабовидной туманности вообще никого нет.
Мне уже несколько раз основательно досталось от яростных дискутантов. Охранники и санитары работали не покладая рук, когда внезапно раздались возгласы, что в зале находятся переодетые юристами электрические мозги, которых следует немедленно удалить, поскольку их пристрастность не вызывает сомнения, не говоря уже о том, что они не имеют права участвовать в обсуждении. Профессор Хартлдропс, как председатель, принялся обходить зал с маленьким компасом в руке, и всякий раз, когда стрелка начинала дрожать и поворачиваться к кому-либо из сидящих, притянутая скрытым под одеждой металлом, шпиона тут же разоблачали и вышвыривали за дверь. Таким путем зал был очищен наполовину под аккомпанемент речей доцентов Фиттса, Питтса и Клабенте, причем последнего прервали на полуслове, ибо компас выдал его электрическое происхождение.
После короткого перерыва, во время которого мы подкреплялись в буфете, оглашаемом шумом ни на секунду не умолкавшей дискуссии, я вернулся в зал, поддерживая части своей одежды (разгоряченные правоведы, хватая меня то и дело за пуговицы, оторвали все до единой), и увидел возле эстрады большой рентгеновский аппарат. Выступал юрист Плюссекс, доказывавший, что Маттрасс является случайным космическим феноменом, и в этот момент ко мне с грозным выражением лица и тревожно прыгающей на ладони компасной стрелкой подошел председатель. Охрана уже схватила меня за шиворот, но я, выбросив из карманов перочинный нож, ключ для консервов и металлическое ситечко для заваривания чая, а также оторвав от резинок никелированные пряжки, поддерживавшие носки, перестал воздействовать на магнитную стрелку и был допущен к дальнейшему участию в обсуждении. Разоблачили еще сорок три робота, пока профессор Баттенхэм разъяснял нам, что Маттрасса можно рассматривать как образчик космического конгломерата; тут я вспомнил, что об этом уже шла речь: как видно, юристам не хватало доводов, но внезапно вновь началась проверка. Теперь без стеснения просвечивали всех подряд и обнаруживали, что собравшиеся скрывают под безупречно сидящими костюмами части из пластмассы, корунда, нейлона, стекла и даже соломы. Кажется, в одном из последних рядов нашли кого-то, начиненного паклей. Когда очередной оратор сошел с возвышения, я оказался один как перст посреди огромного пустого зала. Оратор был просвечен и вышвырнут за дверь. Тогда председательствующий, единственный человек, оставшийся кроме меня в зале, подошел к моему креслу. Сам не знаю почему, я взял у него из рук компас, и вдруг стрелка дрогнула и неумолимо повернулась к нему. Я постучал пальцем по его животу и, услышав дребезжание, машинально взял председателя за шиворот, вытолкал за дверь и остался, таким образом, в одиночестве. Я стоял перед несколькими сотнями брошенных портфелей, пухлых досье с документами, шляп, тростей, книг, переплетенных в кожу, и галош. Побродив бесцельно по залу и убедившись, что мне здесь нечего делать, я повернулся и пошел домой.
Клиника доктора Влипердиуса
— Джентльмены! — произнес он бодрым старческим голосом. — Задумаемся прежде всего, как возникает государство. Его основывают, не правда ли, различными способами: наша родина, например, была некогда английской колонией, но затем она провозгласила свою независимость и конституировалась в государство. Имело ли это место в случае Маттрасса? Ответ гласит: если Маттрасс, превращая себя в роботов, был в здравом уме, то его державотворчество можно признать юридически законным, учитывая дополнительно, что его национальность мы определим как электрическую. Если же он не был в полном рассудке, то деяние это получить правового признания не может!
Тут в центре зала вскочил какой-то старец, куда более седовласый, чем оратор, и возопил:
— Высокий суд! То есть джентльмены! Позволю себе заметить, что даже если Маттрасс был невменяемым державотворцем, то все же потомки его могут быть вменяемы, следовательно, государство, существовавшее сначала только как продукт личного безумия и, стало быть, носившее характер симптома болезни, стало потом существовать как общественный фактор, de facto, посредством одного лишь согласия его электрических граждан с создавшимся положением. Поскольку же никто не может запретить гражданам какого-либо государства, которые сами создают его законодательную систему, признать правление какой угодно особы, хотя бы и совершенно невменяемой (как учит история, это случалось не раз), то тем самым существование маттрассовского государства de facto влечет за собой его признание de jure!
— Да простит меня мой уважаемый оппонент, — молвил профессор Пингерлинг, — но Маттрасс был гражданином нашей страны, а следовательно…
— Ну и что же! — запальчиво выкрикнул седовласый старец из зала. — Державотворчество Маттрасса мы можем признать, а можем и не признать! Если мы признаем законность этого акта и возникновения суверенного государства, то притязания наши отпадают. Если же не признаем, то либо мы имеем дело с юридическим лицом, либо нет. Если нет, если перед нами нет правоспособного субъекта, то проблема может волновать только подметальщиков Треста Очистки Космоса, поскольку, в Крабовидной туманности находится всего лишь груда металлолома, и нашему собранию вообще нечего обсуждать! Если же перед нами юридическое лицо, то возникает иная проблема. Космическое право предусматривает возможность ареста, то есть лишения свободы юридического или физического лица на планете или на борту корабля. На корабле так называемый Маттрасс не находится. Скорее, он на планете. Поэтому следует потребовать его выдачи: но нам не у кого требовать; кроме того, планета, на которой он пребывает, является им самим. Таким образом, это место, с единственной точки зрения, которая обязательна для нас, а именно с точки зрения Торжества Закона, представляет собой пустоту, что-то вроде юридического вакуума, на подобный же вакуум не распространяются ни правила охраны порядка, ни уголовное, ни административное, ни международное право. Поэтому слова почтенного профессора Пингерлинга не могут прояснить проблему, поскольку проблемы этой вообще не существует!
Изумив подобным выводом почтенное собрание, старец сел на место.
В течение шести последующих часов я выслушал около двадцати ораторов, которые поочередно доказывали, логически четко и неопровержимо, что Маттрасс существует, а также что он не существует; что он основал государство роботов либо сам состоит из таких организмов; что Маттрасса надо отправить на слом как нарушителя целого ряда законов и что он ни одного закона не преступил; мнение адвоката Вурпла, что Маттрасс бывает то планетой, то роботом, то вообще ничем, которое, как компромиссное, должно было бы удовлетворить всех, — вызвало всеобщую ярость и не приобрело, помимо автора, ни одного сторонника. Все это было пустяком по сравнению с дальнейшим ходом обсуждения, когда старший ассистент Мильгер доказал, что Маттрасс, превратившись в роботов, тем самым значительно приумножил свою личность и что «Маттрасса сейчас уже почти триста тысяч»; поскольку же не может быть и речи о том, что этот комплекс представляет собой конгломерат различных лиц, ибо он является одним и тем же лицом, повторенным многократно, то тем самым Маттрасс един в трехстах тысячах лиц.
Тут судья Вубблхорн заметил, что вся проблема с самого начала рассматривается неверно: коль скоро Маттрасс был человеком и превратил себя в роботов, то эти роботы являются не им, а кем-то иным; коль скоро они являются кем-то иным, то следует сначала выяснить, кто они; но поскольку они не являются человеком, то они не являются никем, стало быть, отсутствует не только юридическая проблема, но и физическая, ибо в Крабовидной туманности вообще никого нет.
Мне уже несколько раз основательно досталось от яростных дискутантов. Охранники и санитары работали не покладая рук, когда внезапно раздались возгласы, что в зале находятся переодетые юристами электрические мозги, которых следует немедленно удалить, поскольку их пристрастность не вызывает сомнения, не говоря уже о том, что они не имеют права участвовать в обсуждении. Профессор Хартлдропс, как председатель, принялся обходить зал с маленьким компасом в руке, и всякий раз, когда стрелка начинала дрожать и поворачиваться к кому-либо из сидящих, притянутая скрытым под одеждой металлом, шпиона тут же разоблачали и вышвыривали за дверь. Таким путем зал был очищен наполовину под аккомпанемент речей доцентов Фиттса, Питтса и Клабенте, причем последнего прервали на полуслове, ибо компас выдал его электрическое происхождение.
После короткого перерыва, во время которого мы подкреплялись в буфете, оглашаемом шумом ни на секунду не умолкавшей дискуссии, я вернулся в зал, поддерживая части своей одежды (разгоряченные правоведы, хватая меня то и дело за пуговицы, оторвали все до единой), и увидел возле эстрады большой рентгеновский аппарат. Выступал юрист Плюссекс, доказывавший, что Маттрасс является случайным космическим феноменом, и в этот момент ко мне с грозным выражением лица и тревожно прыгающей на ладони компасной стрелкой подошел председатель. Охрана уже схватила меня за шиворот, но я, выбросив из карманов перочинный нож, ключ для консервов и металлическое ситечко для заваривания чая, а также оторвав от резинок никелированные пряжки, поддерживавшие носки, перестал воздействовать на магнитную стрелку и был допущен к дальнейшему участию в обсуждении. Разоблачили еще сорок три робота, пока профессор Баттенхэм разъяснял нам, что Маттрасса можно рассматривать как образчик космического конгломерата; тут я вспомнил, что об этом уже шла речь: как видно, юристам не хватало доводов, но внезапно вновь началась проверка. Теперь без стеснения просвечивали всех подряд и обнаруживали, что собравшиеся скрывают под безупречно сидящими костюмами части из пластмассы, корунда, нейлона, стекла и даже соломы. Кажется, в одном из последних рядов нашли кого-то, начиненного паклей. Когда очередной оратор сошел с возвышения, я оказался один как перст посреди огромного пустого зала. Оратор был просвечен и вышвырнут за дверь. Тогда председательствующий, единственный человек, оставшийся кроме меня в зале, подошел к моему креслу. Сам не знаю почему, я взял у него из рук компас, и вдруг стрелка дрогнула и неумолимо повернулась к нему. Я постучал пальцем по его животу и, услышав дребезжание, машинально взял председателя за шиворот, вытолкал за дверь и остался, таким образом, в одиночестве. Я стоял перед несколькими сотнями брошенных портфелей, пухлых досье с документами, шляп, тростей, книг, переплетенных в кожу, и галош. Побродив бесцельно по залу и убедившись, что мне здесь нечего делать, я повернулся и пошел домой.
Клиника доктора Влипердиуса
Случилось все это из-за дантиста. Он поставил мне стальные коронки. Киоскерша, которой я улыбнулся, приняла меня за робота, что я обнаружил только в метро, когда развернул газету. То был «Безлюдный курьер». Мне он не очень-то по душе, и причиной тому вовсе не антиэлектрические предубеждения — просто слишком уж он старается потрафить читателю. Всю первую полосу занимала сентиментальная история о математике, который влюбился в цифровую машину. Пока дело ограничивалось таблицей умножения, он еще как-то владел собой, но, когда пошли нелинейные уравнения энной степени, принялся страстно обнимать ее клавиши, восклицая: «Дорогая! Я с тобой никогда не расстанусь!» и т.п. Удрученный этой безвкусицей, я заглянул в светскую хронику, но там только уныло перечислялось, кто, с кем и когда сконструировал потомство. Литературную колонку открывало стихотворение, которое начиналось так:
По правде сказать, проблематика электрического слабоумия всегда меня увлекала, и я подумал, что было бы весьма любопытно осмотреть такую лечебницу. Я не был лично знаком с Влипердиусом, но его имя мне доводилось слышать — от профессора Тарантоги. Свои намерения я привык исполнять немедленно, а потому, вернувшись домой, позвонил в клинику.
Доктор Влипердиус поначалу отнесся ко мне настороженно, но сразу подобрел, когда я сослался на нашего общего знакомого Тарантогу. Я условился о визите на следующий день, в воскресенье, — до обеда у меня было много свободного времени. И вот, позавтракав, я отправился за город, в местность, славящуюся своими небольшими озерами, где в старом красивом парке располагалась психиатрическая лечебница. Мне сказали, что Влипердиус ждет меня в кабинете. Солнце заполняло здание целиком, так как стены были — на современный манер — из алюминия и стекла. Цветные панно на потолках изображали играющих роботов. Мрачной эту лечебницу никак нельзя было назвать; откуда-то из залов доносилась музыка, а в холле я увидел китайские головоломки, цветные альбомы и весьма вызывающую скульптуру обнаженной роботессы.
Доктор, восседавший за широким письменным столом, не двинулся с места, но встретил меня чрезвычайно любезно: оказалось, он читал и прекрасно помнил многие мои путевые записки. Он, безусловно, выглядел несколько старомодно, и не только из-за своих манер, но еще и потому, что был, на старинный лад, привинчен к полу, словно какой-нибудь архаический ЭНИАК. Должно быть, я не сумел скрыть удивления при виде его железных ножек, потому что он со смехом сказал:
— Видите ли, я так поглощен своей работой, своими пациентами, что вовсе не ощущаю потребности выходить из клиники!
Зная, сколь чувствительны психиатры ко всему, что связано с их специальностью, и как их коробит отношение к ней обычного человека, доискивающегося каких-то экзотических ужасов в психических отклонениях, я изложил свою просьбу весьма осторожно. Доктор откашлялся, задумался на минуту, прибавил напряжения у себя на анодах и сказал:
— Если вам непременно хочется… но боюсь, вы будете разочарованы. Буяльных роботов теперь уже нет, господин Тихий, все это давно миновало. Мы применяем современную терапию. Методы прошлого века — перепайка нервной сети для устранения неврастении, выпрямители и прочие орудия пыток — относятся уже к истории медицины. Гм… как бы вам лучше это продемонстрировать? Знаете что, прогуляйтесь-ка просто по парку и сами познакомьтесь с нашими пациентами. Это особы весьма деликатные и культурные. Надеюсь, какая-либо — э… гм… — антипатия, беспричинный страх при виде мелких отклонений от нормы вам чужды?..
Я заверил его, что так оно и есть. Влипердиус извинился, что не может, увы, сопровождать меня, показал мне дорогу и попросил зайти к нему на обратном пути.
Я спустился по лестнице, миновал широкую веранду и очутился на посыпанной гравием площадке. Вокруг простирался парк со множеством цветочных клумб и изящных пальм. В пруду плавала стайка лебедей; одни пациенты кормили их, другие играли на разноцветных скамейках в шахматы и мирно беседовали. Я медленно шел по дорожке; вдруг кто-то окликнул меня по имени. Обернувшись, я оказался лицом к лицу с совершенно не известным мне индивидуумом.
— Тихий! Это вы?! — повторил незнакомый субъект, подавая мне руку. Я пожал ее, тщетно пытаясь вспомнить, кто бы это мог быть.
— Вижу, не узнаете. Я Проляпс… служил в «Космическом альманахе»…
— Ах, верно! Извините, — пробормотал я.
Да, конечно, это был Проляпс, тот самый почтенный линотип, что набирал почти все мои книги. Я его ценил за безотказность в работе. Он дружески взял меня под руку, и мы пошли по тенистой аллее. Игра света и тени оживляла приветливое лицо моего спутника. Я не заметил в нем решительно никаких отклонений. Но когда мы дошли до небольшой беседки и уселись на каменную скамью, он, перейдя на доверительный шепот, спросил:
— Но что вы здесь, собственно, делаете?.. Или вас тоже подменили?..
— Видите ли, я здесь по собственной воле, потому что…
— Ну, ясно! Я тоже! — перебил он меня. — Когда со мною стряслась эта беда, я сперва обратился в полицию, но вскоре понял, что зря. Знакомые порекомендовали мне Влипердиуса — и он отнесся к моему несчастью совершенно иначе. Он ведет поиски и, я уверен, скоро уже отыщет…
— Простите — что именно? — спросил я.
— Как это что? Мое тело.
— А-а, ну да… — я несколько раз кивнул, стараясь скрыть удивление. Но Проляпс ничего не заметил.
— Я прекрасно помню тот день, 26 июня, — продолжал он, помрачнев. — Садясь за стол, чтобы прочесть газету, я задребезжал. Это показалось мне странным; сами посудите, где это видано, чтобы, садясь, человек дребезжал?! Потрогал ноги — удивительно твердые, руки — то же самое; я обстукал себя и понял, что меня подменили! Кто-то решился на гнусный подлог! Я обыскал дом — ни следа; должно быть, украдкой вынесли ночью…
— То есть… что вынесли?
— Как это что? Мое тело. Мое настоящее тело. Вы же видите: ЭТО, — он звонко постучал по груди, — искусственное…
— А, в самом деле! Я как-то сразу не сообразил… понятно…
— Может, и вы тоже?.. — спросил он с некоторой надеждой в голосе; потом вдруг схватил меня за руку и ударил ею о каменную крышку стола, за которым мы сидели. Я вскрикнул. Проляпс разочарованно отпустил руку.
— Извините, мне показалось, она поблескивает, — пробормотал он.
Я уже понял, что он считает себя человеком, у которого украли тело, а так как больные очень любят, когда их окружают товарищи по несчастью, он надеялся, что то же самое приключилось со мной.
Растирая под столом ушибленную руку, я пытался переменить тему беседы, но он с любовью и нежностью начал расписывать красоты своего прежнего, телесного естества, толковал о белокурой челке, которая будто бы у него была, о своих бархатистых щечках и даже о своем насморке; я просто не знал, как от него отвязаться, уж больно глупо я себя чувствовал. К счастью, Проляпс сам вызволил меня из этого неловкого положения: он внезапно вскочил и с криком: «Ага, кажется, это ОНО!» — помчался прямо через газон за каким-то неотчетливым силуэтом. Я еще сидел, задумавшись, когда у меня за спиной послышался чей-то голос:
— Простите, можно?..
— Да, пожалуйста… — ответил я.
Незнакомец сел и неподвижно уставился на меня, словно пытаясь загипнотизировать. Долго смотрел на мое лицо и на руки с все возрастающей жалостью. Наконец глубоко заглянул мне в глаза — с таким безграничным состраданием и с такой теплотой, что я оторопел, не понимая, что все это значит. Молчание становилось все тягостнее. Я порывался его прервать, но никак не мог подобрать фразу, пригодную, чтобы начать разговор: его взгляд выражал слишком много и, однако же, слишком мало.
— Бедняга… — промолвил он тихо, с неизъяснимым сочувствием в голосе, — как же мне тебя жаль…
— Да ведь… знаете… собственно… — начал я, чтобы отгородиться хоть какими-нибудь словами от непонятного избытка жалости, которой он меня окружил.
— Можешь ничего не говорить, я все и так понимаю. Больше, чем ты думаешь. Например, понимаю, что ты считаешь меня полоумным.
— Да нет же, что вы, — попробовал я возразить, но он прервал меня решительным жестом.
— В известном смысле я и впрямь полоумный, — произнес он почти величественно. — Как Галилей, или Ньютон, или Джордано Бруно. Если бы мои взгляды оставались всего лишь умозрением… тогда, конечно… Но иногда верх берут чувства. Как же мне тебя жаль, о жертва мирозданья! Какое это несчастье, какая безвыходная ловушка — жить…
— Конечно, в жизни есть свои сложности, — быстро заговорил я, обретя наконец хоть какую-то точку опоры, — но так как феномен этот в некотором роде естественный, то есть природный…
— Вот именно! — пригвоздил он мое последнее слово. — Природный! А есть ли что-либо столь же убогое, как Природа? Несчастный! Ученые и философы вечно пытались объяснить Природу, а между тем ее следует упразднить!
— Целиком?.. — спросил я, невольно захваченный столь радикальной постановкой вопроса.
— Целиком и полностью! — категорически заявил он. — Вот, взгляни-ка. — Осторожно, как гусеницу, стоящую того, чтобы ее осмотреть, но вместе с тем вызывающую отвращение (которое, впрочем, он пытался скрыть), незнакомец поднял мою ладонь. Держа ее как некое редкостное животное, он продолжал говорить тихо, но выделяя каждое слово:
— Какое водянистое… какое крапчатое… вязкое… Белки! Ох, уж эти белки… Какая-то брынза, что некоторое время шевелится, — мыслящий творог — фатальный продукт кисломолочного недоразумения, ходячая тяпляпственность…
— Простите, но…
Он не обращал на мои слова внимания. Я быстро спрятал под стол ладонь, которую он отпустил, словно не в силах долее терпеть ее прикосновение; зато положил руку мне на голову. Рука была невыносимо тяжелой.
— Как можно! Как можно производить такое! — повторял он, усиливая давление на мою черепную коробку; больно было ужасно, но я не посмел протестовать. — Какие-то бугорки… дырочки… какая-то цветная капуста, — стальными прикосновениями он ощупал мой нос и уши, — и это называется разумное существо! Позор! Позор, говорю я! Хороша же эта Природа, которая за четыре миллиарда лет создала ВОТ ЭТО!
При этих словах он оттолкнул от себя мою голову так, что она крутанулась и я увидел все звезды сразу.
— Дайте мне хотя бы один миллиард и увидите, что сотворю я!
— Безусловно, несовершенство биологической эволюции… — начал я, но он не дал мне договорить.
— Несовершенство?! — фыркнул он. — Уродство! Дешевка! Начисто запоротая работа! Не умеешь сделать с умом — не берись вовсе!
— Я ничего не хотел бы оправдывать, — быстро вставил я, — но Природа, знаете ли, мастерила из того, что имелось у нее под рукой. В праокеане…
— Плавал мусор! — докончил он громогласно; я даже вздрогнул. — Разве не так? Звезда взорвалась, возникли планеты, а из отходов, которые ни на что не годились, из слипшихся жалких остатков возникла жизнь! Довольно! Довольно этих пузатых солнц, идиотских галактик, головастой слизи — довольно!
— Однако же атомы, — начал я снова.
Он не дал мне докончить. Санитары уже шагали к» нам по газону, привлеченные криком.
— Плевал я на атомы! — рявкнул он.
Санитары подхватили его под мышки. Он позволил увести себя, но при этом продолжал смотреть в мою сторону (он пятился задом, по-рачьи) и истошно вопил на весь парк:
— Надобно инволюционировать! Слышишь, ты, бледнющая коллоидная бурда?! Вместо открытий делать закрытия, закрывать все больше и больше, чтобы ничего не осталось, ты, клей, на костях развешанный! Вот как надо! Только через регресс — к прогрессу! Отменять! Упразднять! Регрессировать! Природу — вон! Долой Естество! Доло-о-о-ой!!!
Его вопли удалялись и затихали; тишину чудесного полдня снова заполнили жужжание пчел и запах цветов. Я подумал, что доктор Влипердиус, пожалуй, преувеличил, сказав, что буяльных роботов больше нет. Как видно, новые методы были небезотказны. Однако, решил я, эта встреча, этот вызывающе грубый пасквиль на Природу, только что мною выслушанный, стоит нескольких синяков и шишки на голове. Впоследствии я узнал, что мой собеседник — бывший анализатор гармонических рядов Фурье — создал собственную теорию бытия, согласно которой цивилизация множит и множит открытия до тех пор, пока не остается ничего другого, как поочередно их закрывать; так что в конце концов места нет уже не только для цивилизации, но и для Мироздания, которое ее породило. Приходит черед тотальной прогрессивной ликвидации, и весь цикл начинается сызнова. Себя он считал пророком второй, закрывательской, фазы прогресса. В клинику его поместили по настоянию семьи, когда от разборки знакомых и родственников он перешел к демонтажу посторонних лиц.
Я вышел из беседки и принялся наблюдать за лебедями. Рядом какой-то чудак бросал им обрезки проволоки. Я заметил ему, что лебеди этого не едят.
— А мне и не нужно, чтобы ели, — ответил он, продолжая свое занятие.
— Но они еще, не дай Бог, подавятся, — сказал я.
— Не подавятся. Проволока тонет — ведь она тяжелее воды, — логично объяснил он.
— Так зачем вы бросаете?
— Просто я люблю кормить лебедей.
Тема была исчерпана. Мы отошли от пруда и разговорились. Оказалось, что я имел дело со знаменитым философом, создателем онтологии небытия, или небытологии, продолжателем учения Горгия Леонтинского, профессором Урлипаном. Профессор долго и подробно рассказывал мне о новейших достижениях своей теории. Согласно Урлипану, нет вообще ничего, и его самого — тоже. Небытие бытия самодостаточно. Факты кажущегося существования того и сего ни малейшего значения не имеют, ибо ход рассуждений, если пользоваться «бритвой Оккама», выглядит так: по видимости существует явь (то есть реальность) и сон. Но гипотеза яви не обязательна. Существует, стало быть, сон. Но сон предполагает кого-то спящего. Однако постулировать спящего опять-таки не обязательно: ведь порою во сне снится другой сон. Так вот: все на свете есть сон, который снится следующему сну, и так до бесконечности. Поскольку же — и это центральное звено рассуждений — каждый следующий сон менее реален, чем предшествующий (первичный сон граничит с реальностью непосредственно, вторичный — лишь косвенно, через сон, третичный — через два сна и так далее), — эта последовательность стремится к нулю. Ergo, в конечном счете снится никому — нуль, ergo, существует только ничто, то есть: нет ничего. Безупречная точность доказательства восхитила меня. Я только не мог взять в толк, почему профессор Урлипан находится здесь. Как выяснилось, несчастный философ спятил — он сам мне в этом признался. Его безумие заключалось в том, что он усомнился в своем учении и временами ему мерещилось, что самую капельку он все-таки существует. Доктор Влипердиус взялся вылечить его от этого бреда.
Потом я осмотрел отделения клиники. Между прочим, познакомился с одной ветхозаветной цифровой машиной, которая страдала старческим слабоумием и никак не могла сосчитать десять заповедей. Был я и в отделении электростеников, где лечат манию навязчивых состояний; какой-то больной без устали развинчивался, чем только мог, и у него все время приходилось отбирать орудия, которые он припрятывал для этой цели.
Один электрический мозг — сотрудник обсерватории, который тридцать лет кряду моделировал звезды, — воображал себя сигмой Кита и все время грозил, что с минуты на минуту взорвется Сверхновой. Так следовало из его расчетов. Был еще там больной, умолявший, чтобы его переделали в электрический каток для белья: он, дескать, по горло сыт одушевленным существованием. У маньяков было куда веселее: несколько пациентов сидели у голых железных коек и, играя на сетках словно на арфах, распевали хором: «Тихо робот пролетел, в небесах прошелестел, каждый винтик его трепетал», а также: «Мы-то думали, коты так орут из темноты, глядь — а это роботы», и тому подобное.
Это удивительно напомнило мне какие-то известные стихи, но я не мог вспомнить автора. Еще там были сомнительного свойства анекдоты о людях, о роботах-людолизах, о происхождении людей от пещерных ублюдков и тому подобная чушь. Ехать оставалось еще полчаса, и я принялся изучать мелкие объявления: как известно, и в дрянной газетенке они бывают подчас весьма интересны. Однако и здесь меня ожидало разочарование. Один предлагал уступить сервобрата, другой учил космонавтике по переписке, третий брался разбить атомное ядро в присутствии заказчика. Я сложил газету, намереваясь выбросить ее, и тут мой взгляд упал на большое объявление в рамке: «Клиника доктора Влипердиуса — лечение нервных и психических болезней».
Жил робот в Фуле дальней,
И тумблер золотой
Хранил он — дар прощальный
Ах! робушки одной.
По правде сказать, проблематика электрического слабоумия всегда меня увлекала, и я подумал, что было бы весьма любопытно осмотреть такую лечебницу. Я не был лично знаком с Влипердиусом, но его имя мне доводилось слышать — от профессора Тарантоги. Свои намерения я привык исполнять немедленно, а потому, вернувшись домой, позвонил в клинику.
Доктор Влипердиус поначалу отнесся ко мне настороженно, но сразу подобрел, когда я сослался на нашего общего знакомого Тарантогу. Я условился о визите на следующий день, в воскресенье, — до обеда у меня было много свободного времени. И вот, позавтракав, я отправился за город, в местность, славящуюся своими небольшими озерами, где в старом красивом парке располагалась психиатрическая лечебница. Мне сказали, что Влипердиус ждет меня в кабинете. Солнце заполняло здание целиком, так как стены были — на современный манер — из алюминия и стекла. Цветные панно на потолках изображали играющих роботов. Мрачной эту лечебницу никак нельзя было назвать; откуда-то из залов доносилась музыка, а в холле я увидел китайские головоломки, цветные альбомы и весьма вызывающую скульптуру обнаженной роботессы.
Доктор, восседавший за широким письменным столом, не двинулся с места, но встретил меня чрезвычайно любезно: оказалось, он читал и прекрасно помнил многие мои путевые записки. Он, безусловно, выглядел несколько старомодно, и не только из-за своих манер, но еще и потому, что был, на старинный лад, привинчен к полу, словно какой-нибудь архаический ЭНИАК. Должно быть, я не сумел скрыть удивления при виде его железных ножек, потому что он со смехом сказал:
— Видите ли, я так поглощен своей работой, своими пациентами, что вовсе не ощущаю потребности выходить из клиники!
Зная, сколь чувствительны психиатры ко всему, что связано с их специальностью, и как их коробит отношение к ней обычного человека, доискивающегося каких-то экзотических ужасов в психических отклонениях, я изложил свою просьбу весьма осторожно. Доктор откашлялся, задумался на минуту, прибавил напряжения у себя на анодах и сказал:
— Если вам непременно хочется… но боюсь, вы будете разочарованы. Буяльных роботов теперь уже нет, господин Тихий, все это давно миновало. Мы применяем современную терапию. Методы прошлого века — перепайка нервной сети для устранения неврастении, выпрямители и прочие орудия пыток — относятся уже к истории медицины. Гм… как бы вам лучше это продемонстрировать? Знаете что, прогуляйтесь-ка просто по парку и сами познакомьтесь с нашими пациентами. Это особы весьма деликатные и культурные. Надеюсь, какая-либо — э… гм… — антипатия, беспричинный страх при виде мелких отклонений от нормы вам чужды?..
Я заверил его, что так оно и есть. Влипердиус извинился, что не может, увы, сопровождать меня, показал мне дорогу и попросил зайти к нему на обратном пути.
Я спустился по лестнице, миновал широкую веранду и очутился на посыпанной гравием площадке. Вокруг простирался парк со множеством цветочных клумб и изящных пальм. В пруду плавала стайка лебедей; одни пациенты кормили их, другие играли на разноцветных скамейках в шахматы и мирно беседовали. Я медленно шел по дорожке; вдруг кто-то окликнул меня по имени. Обернувшись, я оказался лицом к лицу с совершенно не известным мне индивидуумом.
— Тихий! Это вы?! — повторил незнакомый субъект, подавая мне руку. Я пожал ее, тщетно пытаясь вспомнить, кто бы это мог быть.
— Вижу, не узнаете. Я Проляпс… служил в «Космическом альманахе»…
— Ах, верно! Извините, — пробормотал я.
Да, конечно, это был Проляпс, тот самый почтенный линотип, что набирал почти все мои книги. Я его ценил за безотказность в работе. Он дружески взял меня под руку, и мы пошли по тенистой аллее. Игра света и тени оживляла приветливое лицо моего спутника. Я не заметил в нем решительно никаких отклонений. Но когда мы дошли до небольшой беседки и уселись на каменную скамью, он, перейдя на доверительный шепот, спросил:
— Но что вы здесь, собственно, делаете?.. Или вас тоже подменили?..
— Видите ли, я здесь по собственной воле, потому что…
— Ну, ясно! Я тоже! — перебил он меня. — Когда со мною стряслась эта беда, я сперва обратился в полицию, но вскоре понял, что зря. Знакомые порекомендовали мне Влипердиуса — и он отнесся к моему несчастью совершенно иначе. Он ведет поиски и, я уверен, скоро уже отыщет…
— Простите — что именно? — спросил я.
— Как это что? Мое тело.
— А-а, ну да… — я несколько раз кивнул, стараясь скрыть удивление. Но Проляпс ничего не заметил.
— Я прекрасно помню тот день, 26 июня, — продолжал он, помрачнев. — Садясь за стол, чтобы прочесть газету, я задребезжал. Это показалось мне странным; сами посудите, где это видано, чтобы, садясь, человек дребезжал?! Потрогал ноги — удивительно твердые, руки — то же самое; я обстукал себя и понял, что меня подменили! Кто-то решился на гнусный подлог! Я обыскал дом — ни следа; должно быть, украдкой вынесли ночью…
— То есть… что вынесли?
— Как это что? Мое тело. Мое настоящее тело. Вы же видите: ЭТО, — он звонко постучал по груди, — искусственное…
— А, в самом деле! Я как-то сразу не сообразил… понятно…
— Может, и вы тоже?.. — спросил он с некоторой надеждой в голосе; потом вдруг схватил меня за руку и ударил ею о каменную крышку стола, за которым мы сидели. Я вскрикнул. Проляпс разочарованно отпустил руку.
— Извините, мне показалось, она поблескивает, — пробормотал он.
Я уже понял, что он считает себя человеком, у которого украли тело, а так как больные очень любят, когда их окружают товарищи по несчастью, он надеялся, что то же самое приключилось со мной.
Растирая под столом ушибленную руку, я пытался переменить тему беседы, но он с любовью и нежностью начал расписывать красоты своего прежнего, телесного естества, толковал о белокурой челке, которая будто бы у него была, о своих бархатистых щечках и даже о своем насморке; я просто не знал, как от него отвязаться, уж больно глупо я себя чувствовал. К счастью, Проляпс сам вызволил меня из этого неловкого положения: он внезапно вскочил и с криком: «Ага, кажется, это ОНО!» — помчался прямо через газон за каким-то неотчетливым силуэтом. Я еще сидел, задумавшись, когда у меня за спиной послышался чей-то голос:
— Простите, можно?..
— Да, пожалуйста… — ответил я.
Незнакомец сел и неподвижно уставился на меня, словно пытаясь загипнотизировать. Долго смотрел на мое лицо и на руки с все возрастающей жалостью. Наконец глубоко заглянул мне в глаза — с таким безграничным состраданием и с такой теплотой, что я оторопел, не понимая, что все это значит. Молчание становилось все тягостнее. Я порывался его прервать, но никак не мог подобрать фразу, пригодную, чтобы начать разговор: его взгляд выражал слишком много и, однако же, слишком мало.
— Бедняга… — промолвил он тихо, с неизъяснимым сочувствием в голосе, — как же мне тебя жаль…
— Да ведь… знаете… собственно… — начал я, чтобы отгородиться хоть какими-нибудь словами от непонятного избытка жалости, которой он меня окружил.
— Можешь ничего не говорить, я все и так понимаю. Больше, чем ты думаешь. Например, понимаю, что ты считаешь меня полоумным.
— Да нет же, что вы, — попробовал я возразить, но он прервал меня решительным жестом.
— В известном смысле я и впрямь полоумный, — произнес он почти величественно. — Как Галилей, или Ньютон, или Джордано Бруно. Если бы мои взгляды оставались всего лишь умозрением… тогда, конечно… Но иногда верх берут чувства. Как же мне тебя жаль, о жертва мирозданья! Какое это несчастье, какая безвыходная ловушка — жить…
— Конечно, в жизни есть свои сложности, — быстро заговорил я, обретя наконец хоть какую-то точку опоры, — но так как феномен этот в некотором роде естественный, то есть природный…
— Вот именно! — пригвоздил он мое последнее слово. — Природный! А есть ли что-либо столь же убогое, как Природа? Несчастный! Ученые и философы вечно пытались объяснить Природу, а между тем ее следует упразднить!
— Целиком?.. — спросил я, невольно захваченный столь радикальной постановкой вопроса.
— Целиком и полностью! — категорически заявил он. — Вот, взгляни-ка. — Осторожно, как гусеницу, стоящую того, чтобы ее осмотреть, но вместе с тем вызывающую отвращение (которое, впрочем, он пытался скрыть), незнакомец поднял мою ладонь. Держа ее как некое редкостное животное, он продолжал говорить тихо, но выделяя каждое слово:
— Какое водянистое… какое крапчатое… вязкое… Белки! Ох, уж эти белки… Какая-то брынза, что некоторое время шевелится, — мыслящий творог — фатальный продукт кисломолочного недоразумения, ходячая тяпляпственность…
— Простите, но…
Он не обращал на мои слова внимания. Я быстро спрятал под стол ладонь, которую он отпустил, словно не в силах долее терпеть ее прикосновение; зато положил руку мне на голову. Рука была невыносимо тяжелой.
— Как можно! Как можно производить такое! — повторял он, усиливая давление на мою черепную коробку; больно было ужасно, но я не посмел протестовать. — Какие-то бугорки… дырочки… какая-то цветная капуста, — стальными прикосновениями он ощупал мой нос и уши, — и это называется разумное существо! Позор! Позор, говорю я! Хороша же эта Природа, которая за четыре миллиарда лет создала ВОТ ЭТО!
При этих словах он оттолкнул от себя мою голову так, что она крутанулась и я увидел все звезды сразу.
— Дайте мне хотя бы один миллиард и увидите, что сотворю я!
— Безусловно, несовершенство биологической эволюции… — начал я, но он не дал мне договорить.
— Несовершенство?! — фыркнул он. — Уродство! Дешевка! Начисто запоротая работа! Не умеешь сделать с умом — не берись вовсе!
— Я ничего не хотел бы оправдывать, — быстро вставил я, — но Природа, знаете ли, мастерила из того, что имелось у нее под рукой. В праокеане…
— Плавал мусор! — докончил он громогласно; я даже вздрогнул. — Разве не так? Звезда взорвалась, возникли планеты, а из отходов, которые ни на что не годились, из слипшихся жалких остатков возникла жизнь! Довольно! Довольно этих пузатых солнц, идиотских галактик, головастой слизи — довольно!
— Однако же атомы, — начал я снова.
Он не дал мне докончить. Санитары уже шагали к» нам по газону, привлеченные криком.
— Плевал я на атомы! — рявкнул он.
Санитары подхватили его под мышки. Он позволил увести себя, но при этом продолжал смотреть в мою сторону (он пятился задом, по-рачьи) и истошно вопил на весь парк:
— Надобно инволюционировать! Слышишь, ты, бледнющая коллоидная бурда?! Вместо открытий делать закрытия, закрывать все больше и больше, чтобы ничего не осталось, ты, клей, на костях развешанный! Вот как надо! Только через регресс — к прогрессу! Отменять! Упразднять! Регрессировать! Природу — вон! Долой Естество! Доло-о-о-ой!!!
Его вопли удалялись и затихали; тишину чудесного полдня снова заполнили жужжание пчел и запах цветов. Я подумал, что доктор Влипердиус, пожалуй, преувеличил, сказав, что буяльных роботов больше нет. Как видно, новые методы были небезотказны. Однако, решил я, эта встреча, этот вызывающе грубый пасквиль на Природу, только что мною выслушанный, стоит нескольких синяков и шишки на голове. Впоследствии я узнал, что мой собеседник — бывший анализатор гармонических рядов Фурье — создал собственную теорию бытия, согласно которой цивилизация множит и множит открытия до тех пор, пока не остается ничего другого, как поочередно их закрывать; так что в конце концов места нет уже не только для цивилизации, но и для Мироздания, которое ее породило. Приходит черед тотальной прогрессивной ликвидации, и весь цикл начинается сызнова. Себя он считал пророком второй, закрывательской, фазы прогресса. В клинику его поместили по настоянию семьи, когда от разборки знакомых и родственников он перешел к демонтажу посторонних лиц.
Я вышел из беседки и принялся наблюдать за лебедями. Рядом какой-то чудак бросал им обрезки проволоки. Я заметил ему, что лебеди этого не едят.
— А мне и не нужно, чтобы ели, — ответил он, продолжая свое занятие.
— Но они еще, не дай Бог, подавятся, — сказал я.
— Не подавятся. Проволока тонет — ведь она тяжелее воды, — логично объяснил он.
— Так зачем вы бросаете?
— Просто я люблю кормить лебедей.
Тема была исчерпана. Мы отошли от пруда и разговорились. Оказалось, что я имел дело со знаменитым философом, создателем онтологии небытия, или небытологии, продолжателем учения Горгия Леонтинского, профессором Урлипаном. Профессор долго и подробно рассказывал мне о новейших достижениях своей теории. Согласно Урлипану, нет вообще ничего, и его самого — тоже. Небытие бытия самодостаточно. Факты кажущегося существования того и сего ни малейшего значения не имеют, ибо ход рассуждений, если пользоваться «бритвой Оккама», выглядит так: по видимости существует явь (то есть реальность) и сон. Но гипотеза яви не обязательна. Существует, стало быть, сон. Но сон предполагает кого-то спящего. Однако постулировать спящего опять-таки не обязательно: ведь порою во сне снится другой сон. Так вот: все на свете есть сон, который снится следующему сну, и так до бесконечности. Поскольку же — и это центральное звено рассуждений — каждый следующий сон менее реален, чем предшествующий (первичный сон граничит с реальностью непосредственно, вторичный — лишь косвенно, через сон, третичный — через два сна и так далее), — эта последовательность стремится к нулю. Ergo, в конечном счете снится никому — нуль, ergo, существует только ничто, то есть: нет ничего. Безупречная точность доказательства восхитила меня. Я только не мог взять в толк, почему профессор Урлипан находится здесь. Как выяснилось, несчастный философ спятил — он сам мне в этом признался. Его безумие заключалось в том, что он усомнился в своем учении и временами ему мерещилось, что самую капельку он все-таки существует. Доктор Влипердиус взялся вылечить его от этого бреда.
Потом я осмотрел отделения клиники. Между прочим, познакомился с одной ветхозаветной цифровой машиной, которая страдала старческим слабоумием и никак не могла сосчитать десять заповедей. Был я и в отделении электростеников, где лечат манию навязчивых состояний; какой-то больной без устали развинчивался, чем только мог, и у него все время приходилось отбирать орудия, которые он припрятывал для этой цели.
Один электрический мозг — сотрудник обсерватории, который тридцать лет кряду моделировал звезды, — воображал себя сигмой Кита и все время грозил, что с минуты на минуту взорвется Сверхновой. Так следовало из его расчетов. Был еще там больной, умолявший, чтобы его переделали в электрический каток для белья: он, дескать, по горло сыт одушевленным существованием. У маньяков было куда веселее: несколько пациентов сидели у голых железных коек и, играя на сетках словно на арфах, распевали хором: «Тихо робот пролетел, в небесах прошелестел, каждый винтик его трепетал», а также: «Мы-то думали, коты так орут из темноты, глядь — а это роботы», и тому подобное.