— Но ведь это предполагает разумную деятельность.
   — Ничего подобного: обычный тропизм, но, в то время как растение тянется к свету, а инфузория — к определенной концентрации ионов водорода, он искал электричества. Мощности, которую давал ему контролируемый мной кабель, не хватало, и он немедленно начал искать ее дополнительных источников.
   — И что вы сделали?
   — Сначала я хотел позвонить на электростанцию или, во всяком случае, на промежуточную подстанцию, но таким образом я рассекретил бы свои работы — возможно, это затруднило бы их дальнейшее развитие. Я использовал жидкий кислород. К счастью, он у меня был. На это ушел весь мой запас.
   — Его парализовала низкая температура?
   — Возникла сверхпроводимость, то есть он был не столько парализован, сколько потерял координацию движений… Он метался… Ну, доложу я вам, это было зрелище! Я должен был чертовски спешить, так как не знал, не адаптируется ли он и в такой ванне, поэтому я не мог терять времени, выливая кислород, а просто бросал его туда прямо в сосудах Дюара…
   — В термосах?
   — Да, это такие большие термосы…
   — А, так оттого столько стекла…
   — Именно. Впрочем, он расколотил все, что было в пределах его досягаемости. Настоящий эпилептический припадок. Трудно поверить, дом старый, двухэтажный, но он весь трясся. Я чувствовал, как дрожит пол.
   — Ну, хорошо, а потом?
   — Я должен был как-то его обезвредить, прежде чем поднимется температура. Спуститься я не мог, я бы сразу же замерз, взрывчатых материалов тоже не мог применить — в конце концов я не хотел взрывать свою хижину. А он бесился, а потом только дрожал… Тогда я открыл крышку и спустил вниз малый автомат с карборундовой дисковой пилой…
   — Он не замерз?
   — Замерзал раз восемь, тогда я его вытягивал — он был привязан веревкой, — но каждый раз он вгрызался все глубже. В конце концов автомат уничтожил его.
   — Жуткая история… — пробормотал я.
   — Нет. Кибернетическая эволюция. Ну, возможно, я действительно любитель театральных эффектов, и поэтому вам это показал. Возвращаемся.
   С этими словами Диагор опустил чугунную крышку.
   — Одного я не понимаю, — сказал я. — Для чего вы подвергаетесь такого рода опасности? Разве что вы находите в этом удовольствие, иначе…
   — И ты, Брут? — ответил он, задерживаясь на первой ступеньке лестницы. — А что другое я мог, по-вашему, делать?
   — Вы могли бы попросту конструировать одни электрические мозги, без конечностей, панцирей, без эффекторов… Они не были бы способны ни к какой, деятельности, кроме мыслительной…
   — Именно это и было моей целью. Но я не сумел ее реализовать. Белковые цепочки могут соединяться сами, но ни транзисторы, ни катодные лампы на это не способны. Мне пришлось, так сказать, снабдить их «ногами». Это было плохое решение, так как оно было примитивным. Только для этого, Тихий. Ибо, что касается опасности… бывают и другие.
   Он отвернулся и пошел вверх по лестнице. Мы очутились на первом этаже, но на этот раз Диагор пошел в противоположную сторону. Перед дверью, обитой медными листами, он задержался.
   — Когда я говорил о Коркоране, вы, вероятно, решили, что мои слова продиктованы завистью. Это неверно. Коркоран не хотел знать — он хотел только создать нечто запланированное им самим, а поскольку он сделал то, что хотел, что мог охватить мыслью, он не узнал ничего и ничего не доказал, кроме того, что является ловким электроником. Я гораздо менее уверен в себе, чем Коркоран. Я говорю: не знаю, но хочу знать. Сооружение машины, похожей на человека, какого-то уродливого нашего конкурента на милости этого мира, было бы обычной подделкой…
   — Но каждая конструкция должна быть такой, какой вы ее создадите, — запротестовал я. — Вы можете не знать в точности ее будущего действия, но вы должны иметь исходный план.
   — Ничего подобного. Я вам рассказал о первом стихийном рефлексе моих киберноидов — атака препятствии, преград, ограничений. Не думайте, что я или кто-либо иной когда-нибудь узнает, откуда это берется, почему это так.
   — Ignoramus et ignorabimus?[5] — спросил я медленно.
   — Да. Сейчас я это вам докажу. Мы приписываем другим людям духовную жизнь потому, что сами обладаем ею. Чем больше удалено от человека какое-либо животное, с точки зрения своего строения и функций, тем менее надежны наши предположения о его духовной жизни. Поэтому мы приписываем определенные эмоции обезьяне, собаке, лошади, зато о «переживаниях» ящерицы знаем уже очень немногое, в отношении же насекомых или инфузории аналогии становятся бессильными. Поэтому мы никогда не узнаем, соответствуют ли определенной форме нервных импульсов в брюшном мозге муравья ощущаемая им «радость» или «тревога» и может ли он вообще переживать состояние такого рода. Так вот, то, что по отношению к животным скорее тривиально и не слишком важно — проблема существования или несуществования их духовной жизни, — становится кошмаром перед лицом киберноидов. Ибо они, едва восстав из мертвых, начинают бороться, жаждут освободиться, но почему так происходит, какое субъективное состояние вызывает эти бурные усилия, этого мы никогда не узнаем…
   — Если они начнут говорить…
   — Наш язык образовался в ходе общественной эволюции и передает информацию об аналогичных или, во всяком случае, похожих состояниях, так как все мы подобны друг другу. Поскольку наши мозги очень близки, вы подозреваете, что, когда я смеюсь, я чувствую то же самое, что и вы, когда вы в хорошем настроении. Но о них вы этого не скажете. Удовольствие? Чувства? Страх? Что станет со значением этих слов, когда из недр питаемого кровью человеческого мозга они переносятся в сферу мертвых электрических деталей? А если даже этих деталей не станет, если конструктивное сходство будет полностью стерто, что тогда? Если хотите знать, эксперимент уже произведен…
   Он отворял дверь, перед которой мы стояли так долго. Большую комнату со стенами, покрытыми белым лаком, освещали четыре бестеневые лампы. Здесь было душно и жарко, словно в каком-то инкубаторе; посредине над фарфоровыми изразцами возносился металлический цилиндр шириной в метр, к которому со всех сторон тянулись тонкие трубопроводы. Он напоминал бродильный чан, или газгольдер, с большой выпуклой крышкой, герметически зажатой винтовым колесом. В его стенках виднелись крышки размером поменьше, круглые, плотно закрытые. В помещении было тепло и душно, как в теплице. Цилиндр — теперь я это заметил — стоял не на полу, а на постаменте из пробковых пластин, проложенных какими-то губчатыми матами.
   Диагор откинул одну из боковых крышек и сделал приглашающий жест; пригнувшись, я заглянул внутрь. То, что я увидел, не поддавалось никакому описанию: за круглым толстым стеклом расползлась грязевая конструкция, то шишковато-вздутая, то разветвляющаяся на тончайшие паутинные мостики и фестоны; вся эта система совершенно неподвижно удерживалась в висячем положении совершенно загадочным способом, так как, судя по консистенции этой кашицы или мази, она должна была стекать на дно резервуара, но почему-то этого не делала. Я почувствовал сквозь стекло легкое давление на лицо как бы неподвижного, застоявшегося зноя и даже — хотя, возможно, это было только иллюзией — легкое дуновение сладковатого запаха с привкусом гнили. Грязевой мицелий блестел, как будто где-то в нем или над ним горел свет, а его тончайшие нити поблескивали серебром. Вдруг я заметил еле различимое движение; одно грязно-серое ответвление поднялось, слегка расплющившись, и, высовывая из себя набухающие капельками отростки, двинулось сквозь ячеи других в мою сторону; у меня было впечатление, что к окошку приближаются какие-то скользкие и омерзительные внутренности, движимые неустойчивой перистальтикой, приближаются, наконец они коснулись его и, прилипнув к стеклу, проделали несколько ползающих очень слабых колебаний, и все замерло; однако я не мог отделаться от пронизывающего ощущения, что это желе смотрит на меня. Ощущение было неприятным, оно делало человека таким беспомощным, что я не смел даже отступить — как будто стыдился. В этот момент я забыл о глядящем на меня со стороны Диагоре, обо всем, что узнал до сих пор; все больше деревенея, я вглядывался широко открытыми глазами в этот ноздреватый плесневеющий студень, и меня охватывала могучая уверенность, что передо мной не просто живая субстанция, а существо; не могу сказать, почему так было.
   Не знаю, как долго я стоял бы так, если бы не Диагор, который мягко взял меня за плечо, закрыл крышку и сильно зажал винтовой затвор.
   — Что это? — спросил я с таким чувством, как будто он меня разбудил.
   Только теперь пришла реакция в виде слабости и смущения, с которыми я смотрел то на дородного доктора, то на медный пышущий теплом резервуар.
   — Фунгоид, — ответил Диагор. — Мечта кибернетиков — самоорганизующаяся субстанция. Нужно было отказаться от обычных строительных материалов… этот оказался наилучшим. Это полимер…
   — А оно — живое?
   — Как вам сказать? Во всяком случае, там нет ни белка, ни клеток, ни превращения тканей. Я пришел к этому после огромного количества проб. Я привел в действие — если говорить очень коротко — химическую эволюцию. Селекция, то есть выбор такой субстанции, которая на каждый внешний импульс реагирует определенным внутренним изменением, таким, чтобы не только нейтрализовать действие импульса, но и освободиться от его влияния. Итак, прежде всего тепловые удары и магнитные поля, излучение. Но это была всего лишь подготовка. Я давал ему последовательно все более трудные задания: применял, например, определенные конфигурации электрических ударов, от которых он мог избавиться только в том случае, если вырабатывал в ответ токи некоторого своеобразного ритма… Таким образом, я как бы вызывал у него условные рефлексы. Но и это была только начальная фаза. Очень быстро он становился все более универсальным; решал все более трудные задачи.
   — Не понимаю, как это возможно, если он не обладает никакими чувствами, — сказал я.
   — Честно говоря, я сам этого как следует не понимаю. Могу вам изложить только принципы. Если вы установите на кибернетической черепахе цифровую машину и пустите ее в большой зал, снабдив устройством, контролирующим качество ее поведения, вы получите систему, лишенную «чувств» и все-таки реагирующую на любые изменения среды. Если в каком-то месте зала возникнет магнитное поле, отрицательно влияющее на действие машины в целом, она немедленно отдалится в поисках иного, лучшего места, где этих помех не будет. Конструктор не может даже предусмотреть всех возможных помех, ими могут быть механические вибрации и тепло, сильные звуки, присутствие электрических зарядов — что угодно, машина не «замечает» никаких помех, так как не имеет чувств, значит она не ощущает тепла, не видит света и все же реагирует так, как будто видит и ощущает. Так вот, это только элементарная модель. Фунгоид, — Диагор положил руку на медный цилиндр, в поверхности которого, как в гротескно искажающем зеркале, отражалась его фигура, — умеет это и еще в тысячу раз больше. Идея такова: жидкая среда, в ней «конструктивные элементы», и первичная система может из них строить. Она черпала из этого избытка как хотела, пока не образовался тот мицелий, который вы видели…
   — Но что это, собственно, такое? Это… мозг?
   — Не могу вам сказать, для этого у нас нет слов. В нашем понимании это не мозг, так как он не принадлежит никакому живому существу и не был сконструирован, чтобы решать определенные задачи. Зато я могу вас заверить, что это… мыслит… Хотя и не так, как животное или человек.
   — Откуда вы можете это знать?
   — А, это целая история, — произнес он. — Разрешите…
   Он отворил двери, обитые листовым металлом и очень толстые, почти как в банковском хранилище; с другой стороны их покрывали пластины из пробки и той же самой губчатой массы, на которой стоял медный цилиндр. В следующей, меньшей комнате также горел свет, окно было плотно завешено черной бумагой, а на полу, на расстоянии от стен, стоял такой же самый чан, отсвечивающий красным блеском меди.
   — Так у вас их два? — спросил я ошеломленно. — Но зачем?
   — Это был второй вариант, — ответил Диагор, запирая двери.
   Я обратил внимание на то, с какой тщательностью он это делал.
   — Я не знал, какой из них будет лучше действовать, есть существенная разница в химическом составе и так далее… Впрочем, у меня их было больше, но остальные не годились. Только эти два прошли все стадии отсева. Они развивались великолепно, — тянул Диагор, положив руку на выпуклую крышку второго цилиндра, — но я не знал, означает ли это что-нибудь: они добились значительной независимости от изменений среды, умели оба быстро угадывать, чего я от них требую, то есть разработали метод реагирования, приносящий выгоду, то есть делающий их независимыми от вредных раздражителей. Вы ведь признаете, что это уже кое-что, — повернулся он ко мне с неожиданной стремительностью, — если студенистая кашица в состоянии электрическими импульсами решить уравнение, посланное ей с помощью других электрических импульсов?
   — Вероятно, — согласился я, — но что касается мышления…
   — Может, это и не мышление, — ответил он. — Речь идет не о названии, а о фактах. Немного погодя один и другой начали проявлять растущее — как бы это определить? — безразличие к используемым мной раздражителям. Разве что они угрожали их существованию. Однако мои индикаторы регистрировали в это время их исключительно оживленную деятельность. Она проявлялась в виде отчетливых серий разрядов, которые я регистрировал…
   Он показал мне вынутую из ящика маленького столика ленту фотобумаги с неправильной синусоидальной линией.
   — Серии таких «электрических припадков» происходили у обоих фунгоидов, казалось, без всяких внешних причин. Я начал заниматься этим вопросом более систематически и, наконец, обнаружил странные явления: тот, — он показал рукой на двери, ведущие в большую комнату, — генерировал электромагнитные волны, а этот их принимал. Когда я установил это, то сразу же заметил, что их деятельность была поочередной: один «молчал», когда другой «передавал».
   — Что вы говорите?!
   — Правду. Я сразу же эаэкранировал оба помещения, вы заметили эти листы на дверях? Стены тоже обшиты ими, но покрыты лаком. Тем самым я сделал невозможной радиосвязь. Активность обоих фунгоидов возросла, через несколько часов упала почти до нуля, но на другой день была такой же, как обычно. Знаете, что произошло? Они перешли на ультразвуковые колебания — передавали сигналы сквозь стены и потолки…
   — А, так для того эта пробка! — понял я вдруг.
   — Именно. Я мог, конечно, уничтожить их, но что бы мне это дало? Я установил оба контейнера на звукопоглощающей изоляции. Таким образом, я вторично нарушил их связь. Тогда они начали разрастаться, пока не достигли нынешних размеров. То есть увеличились почти вчетверо.
   — Почему?
   — Понятия не имею.
   Диагор стоял около медного цилиндра. Он не смотрел на меня; разговаривая, он то и дело клал руку на его сводчатую крышку, как бы проверяя ее температуру.
   — Электрическая активность через несколько дней вернулась в норму, как будто им опять удалось установить связь. Я последовательно исключил тепловое и радиоактивное излучения, использовал всевозможные диафрагмы, экраны, поглотители, применял ферромагнитные датчики — безрезультатно. Я даже перенес этот, что стоит здесь, на неделю в подвал, потом вынес его в сарай, может, вы видели, он стоит в сорока метрах от дома… Но их активность за все это время не подверглась ни малейшему изменению, эти «вопросы» и «ответы», которые я регистрировал и все еще регистрирую, — он показал на осциллограф под завешенным окном, — шли беспрерывно, сериями день и ночь. И так продолжается до сих пор. Они работают безостановочно. Я пытался, так сказать, вторгнуться в среду этой сигнализации, влить в ее поток сфабрикованные мной «депеши»…
   — Сфабрикованные вами? Значит, вы знаете, что они означают?
   — Ни в малейшей степени. Но ведь вы можете записать на магнитофонной ленте то, что говорит один человек на неизвестном вам языке, и воспроизвести это другому, который тоже знает этот язык. Вот я испробовал этот способ — напрасно. Они посылают друг другу все те же импульсы, эти проклятые сигналы, но каким образом, по какому материальному каналу — не представляю.
   — Возможно, несмотря ни на что, это деятельность независимая, спонтанная, — заметил я. — Простите меня, но в конце концов у вас нет никаких доказательств.
   — В определенном смысле есть, — прервал он меня живо. — Видите, на ленте регистрировалось время? Так вот, существует четкая корреляция: когда один «передает», другой — «молчит», и наоборот. Правда, в последнее время запаздывание значительно возросло, но поочередность никак не изменилась. Вы понимаете, что я сделал самое лучшее? Планы, намерения, добрые или злые, размышления молчащего человека, который не хочет говорить, вы узнаете, как-нибудь догадаетесь по выражению его лица, по поведению. Но ведь мои создания не имеют ни лица, ни тела — совсем так, как вы только что требовали, — и я стою сейчас бессильный, не имею никаких шансов понять. Должен ли я их уничтожить? Это было бы только поражением! То ли они не хотят контакта с человеком, то ли он невозможен, как между амебой и черепахой? Не знаю. Ничего не знаю!
   Он стоял перед блестящим цилиндром, опершись рукой на его крышку, и я понял, что он уже говорит не мне, может быть, он вообще забыл о моем присутствии. Но и я не слышал его последних слов, так как мое внимание привлекло нечто непонятное. Диагор говорил все стремительнее. Он уже несколько раз поднимал правую руку и клал ее на медную поверхность: что-то в его руке показалось мне подозрительным. Движение было не совсем естественным. Пальцы, приближаясь к металлу, какую-то долю секунды дрожали, эта дрожь была чрезвычайно быстрой, не похожей на нервную, впрочем, раньше, когда он жестикулировал, его движения были уверенными и решительными, без всяких следов дрожи. Теперь я присмотрелся внимательнее к его руке и с чувством неописуемого изумления, потрясенный и одновременно с надеждой, что, может быть, я все-таки ошибаюсь, выдавил:
   — Диагор, что с вашей рукой?
   — Что? С рукой? С какой рукой?.. — он удивленно взглянул на меня, так как я прервал нить его рассуждений.
   — С той, — показал я.
   Диагор протянул руку к блестящей поверхности, она задрожала; полуоткрыв рот, он поднес ее к глазам, тряска пальцев тотчас прекратилась. Он еще раз посмотрел на собственную руку, потом на меня и очень осторожно, миллиметр за миллиметром, приблизил ее к металлу; когда подушечки пальцев коснулись его, мышцы охватила как бы микроскопическая судорога, рука задергалась в еле заметной дрожи, и эта дрожь передалась всем пальцам. Потом он сжал руку, упер ее в бедро и приложил к медной поверхности локоть, и кожа ниже предплечья, там, где рука касалась цилиндра, покрылась рябью. Диагор отступил на шаг, поднял руки к глазам и, рассматривая их по очереди, прошептал:
   — Так это я?.. Я сам… Это через меня, значит, это я был… объектом исследования…
   Мне казалось, что доктор сейчас разразится судорожным смехом, но он вдруг сунул руки в карманы фартука, молча прошел по комнате и сказал изменившимся голосом:
   — Не знаю, так ли это, но неважно. Вам лучше уйти. Больше мне нечего показать, а впрочем…
   Он не договорил, подошел к окну, одним рывком содрал закрывающую его черную бумагу, распахнул настежь ставни и, глядя в темноту, громко задышал.
   — Почему вы не уходите? — буркнул он, не оборачиваясь. — Так будет лучше…
   Я не хотел уходить. Сцена, которая позднее, в воспоминаниях, выглядела гротескной, в этот момент, рядом с медным чаном, наполненным студенистыми внутренностями, которые превратили тело Диагора в безвольного переносчика непонятных сигналов, пронизала меня одновременно ужасом и жалостью к этому человеку. Поэтому я охотнее всего закончил бы свой рассказ здесь. То, что произошло потом, было слишком бессмысленным. Вспышка Диагора, вызванная моей назойливой неделикатностью, его трясущееся от ярости лицо, оскорбления, просто бешеные вопли — все это вместе с покорным молчанием, сопровождавшим мой уход, производило впечатление кошмара, переплетенного с ложью, и я до сегодняшнего дня не знаю, действительно ли Диагор выгнал меня из своего мрачного дома, или возможно…
   Но я не знаю ничего. Я могу ошибиться. Может, мы оба, он и я, стали тогда жертвой иллюзии, подверглись взаимному внушению, ведь такие вещи бывают.
   Но если так, то как объяснить открытие, которое почти через месяц после моей критской поездки было сделано совершенно случайно? В связи с какой-то аварией электрических кабелей невдалеке от дома Диагора ремонтники напрасно пытались достучаться до хозяина. А когда они проникли в дом, то обнаружили, что он необитаем и вся аппаратура разбита, кроме двух больших медных чанов, нетронутых и абсолютно пустых.
   Я один знаю, что они содержали, и именно поэтому не смею строить никаких предположений о связи между этим содержимым и исчезновением его создателя, которого с тех пор больше никто не видел.

Спасем космос!

(Открытое письмо Ийона Тихого)
 
   После довольно долгого пребывания на Земле я отправился в путь, чтобы посетить любимые места прежних моих путешествий — шаровые скопления Персея, созвездие Тельца и большое звездное облако рядом с ядром Галактики. Повсюду я застал перемены, о которых писать тяжело, ибо перемены эти не к лучшему. Нынче много говорят об успехах космического туризма. Туризм, несомненно, прекрасная вещь, но во всем нужна мера.
   Непорядки начинаются уже за порогом. Пояс астероидов между Землей и Марсом — в плачевнейшем состоянии. Эти монументальные скальные глыбы, прежде покоившиеся в вечной ночи, освещены электричеством, к тому же каждая скала сверху донизу испещрена усердно выдолбленными инициалами и монограммами.
   Эрос, излюбленное место прогулок флиртующих парочек, сотрясается от ударов, которыми доморощенные каллиграфы высекают в его коре памятные надписи. Оборотистые дельцы прямо на месте дают напрокат молоты, долота и даже пневматические сверла, так что в самых диких когда-то урочищах уже не найдешь ни единой девственной скалы.
   Отовсюду лезут в глаза надписи: «Тебя Люблю Я Пламенно На Этой Глыбе Каменной», «На астероид этот взгляни, здесь нашей любви протекали дни» — и тому подобные, вместе с пробитыми стрелой сердцами, в самом дурном вкусе. На Церере, которую, неведомо почему, облюбовали многодетные семьи, свирепствует сущая фотографическая зараза. Там рыщут толпы фотографов, которые не только предлагают скафандры для позирования, но еще покрывают горные склоны специальной эмульсией и за небольшую плату увековечивают на них целые экскурсии, а потом эти огромные снимки для прочности заливают глазурью. Расположившись в соответствующих позах, отец, мать, дедушка с бабушкой и детишки улыбаются со скальных обрывов, что, как я прочитал в каком-то проспекте, будто бы создает «семейную атмосферу». Что же касается Юноны, то этой столь прекрасной когда-то планетки, почитай, уже нет: всякий, кому захочется, отколупывает от нее куски и швыряет их в пустоту. Не пощажены ни железоникелевые метеориты (их пустили на сувенирные перстни и запонки), ни кометы. Редко какую еще увидишь с целым хвостом.
   Я думал, что избавлюсь от толчеи космобусов, от этих наскальных семейных портретов и графоманских стишков, уйдя за пределы Солнечной системы, но где там!
   Профессор Брукки из обсерватории недавно жаловался на слабеющий блеск обеих звезд Центавра. А как же ему не слабеть, если вся окрестность забита мусором! Вокруг самой крупной планеты Сириуса, настоящей жемчужины этой планетной системы, возникло кольцо наподобие колец Сатурна, но состоящее из пустых пивных и лимонадных бутылок. Космонавт, летящий этой дорогой, вынужден обходить не только тучи метеоритов, но и консервные банки, яичную скорлупу и старые газеты. Кое-где из-за этого хлама не видно звезд. Астрофизики не один уже год ломают голову, пытаясь найти причину столь заметных различий в количестве космической пыли в разных галактиках. А дело, я думаю, просто: чем выше цивилизация, тем больше намусорено, отсюда вся эта пыль, сор и хлам.
   Проблема тут не столько для астрофизиков, сколько для дворников. Как видно, и в других туманностях с ней не смогли совладать, но это, право, слабое утешение. Достойным порицания развлечением является также плевание в пустоту, ведь слюна, как и всякая жидкость, при низких температурах замерзает, и столкновение с ней вполне может быть катастрофой. Неловко об этом писать, но лица, болезненно переносящие путешествие, похоже, считают Космос чем-то вроде плевательницы, как будто им неизвестно, что следы их недомогания кружат потом миллионы лет по своим орбитам, вызывая у туристов малоприятные ассоциации и законное отвращение.
   Особую проблему составляет алкоголизм.
   За Сириусом я начал считать развешенные в пустоте огромные надписи, рекламирующие марсианскую горькую, галактическую особую, лунную экстра и спутник трехзвездочный, но скоро сбился со счета. От пилотов я слышал, что некоторые космодромы были вынуждены перейти со спиртового топлива на азотную кислоту, поскольку порою было не на чем стартовать. Патрульная служба уверяет, что в пространстве трудно издали распознать пьяного: все объясняют свои вихляющие шаги и маневры отсутствием силы тяжести. Так или иначе, работа некоторых станций обслуживания возмутительна. Мне самому как-то пришлось заправлять по дороге запасные кислородные баллоны, а потом, отлетев на неполный парсек, я услышал странное бульканье и убедился, что мне налили чистого коньяку! Когда я вернулся, заведующий станцией стал доказывать, что, дескать, я, обращаясь к нему, подмигивал. Может, и так — у меня воспаление слизистой оболочки, — но разве это извиняет такие порядки?