-- Что ж, на-те... зашейте. Дырка -- это правда... Ее
зашить, -- согласился он, стаскивая с себя тесную тужурку.
Настя, напевая, выискивала в ворохе цветных обрезков
подходящий лоскуток. Петр сидел молча и глядел на ее быстрые
пальцы.
-- Вот что... -- начала она, вдевая нитку в иголку: --
правда это, что вы каторжник?
-- То есть как это каторжник?.. -- опешил Петр. -- Что за
пустяки! Кто это вам сказал? -- длинный нос Петра принял ярко
розовый оттенок.
-- Вы убили кого-нибудь?.. -- тончайшим голоском спросила
Настя, склоняясь над работой.
-- А, вот вы про что! Нет, я за другое сидел... -- сказал он
тихо, косясь на растворенную в коридорчик дверь. Дверь Настиной
комнаты по настоянию Петра Филиппыча была всегда раскрыта.
А Настин взгляд был выспрашивающий и требовательный.
Повинуясь ему, Петр тихо пояснял, за какие провинности
вычеркивают людей из жизни, иногда на время, иногда навсегда.
Вскоре он разошелся, загудел, а окурки совал прямо в горшок с
пахучей геранью. Настя спешила, доканчивая починку.
-- На-те, надевайте, -- сказала она, обкусывая нитку. Потом
встала и отошла к окну. Там падал осенний дождик. Вдруг плечики
у Насти запрыгали.
-- Что вы, Настя?.. -- испугался Петр, вдевая руку в
невозможно тесный рукав.
-- Знаете что?.. знаете что? -- задыхаясь от слез, объявила
девочка, закидывая голову назад. -- Так вы и знайте... Замуж я
за вас не пойду! Вы лучше и не сватайтесь!
-- Да почему же? -- глупо удивился Петр.
-- У вас нос длинный, -- раздувая ноздри, сказала Настя. --
И потом у вас с головы белая труха сыпется... Весь воротник в
трухе! Покуда зашивала, чуть с души не вырвало...
Настя ждала возражений, но Петр только топтался, собирая
дрожащими руками книги со стола, весь в багровых пятнах
небывалого смущенья.
-- Вы... вы... у вас из ушей борода растет!! Как у дьячка...
-- прокричала Настя и, обливаясь слезами, выбежала вон.
Весь тот день она просидела в кресле, сжавшись в комок. А
вечером решительно вошла в отцовскую спальню. В ожиданьи ужина
Петр Филиппыч серебряным ключиком заводил часы.
-- Я за Петра Зосимыча твоего не пойду. Так и знай! --
твердо объявила она и встала боком к отцу.
-- Да ну-у?.. -- захохотал Секретов, уставляясь руками в
бока. -- Ну и баба... На чью-то неповинную головушку сядешь ты,
такая!
Настя подошла ближе и вдруг, уткнувшись в отцову жилетку,
заплакала. От жилетки пахло обычным трактирным запахом. Отец
гладил Настю по спине широкой, почти круглой ладонью. Так она и
заснула в тот вечер, на коленях у отца. А в столовой стыл ужин
и коптила лампа.
... А через два дня Петр снова уселся в тюрьму, и на этот
раз надолго. В мирной сутолоке Зарядья то было немалым
событием. Секретову рассказали, будто приезжала за Петром
черная карета. Она-то и увезла душегуба Петра в четыре царских
стены.
Петр Филиппыч, человек мнительный, тогда же порешил
покончить все это дело. В субботу, перед полднем, отправился к
Быхалову в лавку и сделал вид, что ненароком зашел.
-- Здравствуй, сват, -- прищурился Быхалов, зорко
присматриваясь ко всем внутренним движеньям гостя. -- Семен! --
закричал он вглубь лавки, скрывая непонятное волненье, --
дай-кось стул хозяину... Да стул-то вытри наперед!
-- А не трудись, Зосим Васильич. Я мимо тут шел, дай, думаю,
зайду -- взгляну, чем сосед бога славит...
-- Ну, спасибо на добром слове, -- упавшим голосом отвечал
Быхалов, почуяв неискренность в Секретовских словах. -- Садись,
садись... стоять нам с тобой не пристало.
-- А и сяду, -- закряхтел Секретов, садясь. -- Эх, вот
увидел тебя, обрадовался и забыл, зачем зашел-то. Годы, годы,
соседушко! Время-то не молодит. Эвон, как постарел ты, Зосим
Васильич. Краше в гроб кладут! Огорчений, должно, много?..
Быхалов морщился недоброй улыбкой.
-- Да ведь и ты, сватушка... тоже пухнешь все. Пьешь-то
по-прежнему? Я б на улице и не признал тебя. Плесневеть скоро
будешь!
-- Фу-фу-фу! Скажет тоже, смехотворщик! Я-то еще попрыгаю по
земле! Вот у Серпуховских трактиришко еще открываю, сестриного
зятя посажу. Да вот домишко еще один к покупке наметил.
Владелица-т из дворянского сословья... ну, ей шляпки, тряпки
там... Сам видишь, дела идут, контора пишет. Эвон я какой, хоть
под венец! Моложе тебя на два года, а я тебя годов на тридцать
перепрыгаю!..
Последний покупатель ушел. Наступало послеобеденное затишье.
-- Ванька, -- глухо приказывает Быхалов новому мальчику: --
налей чаю господину. Да сапогами-то не грохай, не в трактире!
-- Насчет чаю не беспокойся, соседушко, -- степенится
Секретов, лукаво разглаживая рыжую круглую бороду. -- В чаю-то
купаемся!
-- Да и нам не покупать. Выпей вот с конфетками. Да смотри,
не обожгись, горяч у меня чай-то!
На прилавок, у которого сидит Секретов, ставит Зосим
Васильич фанерный ящик с конфетами.
-- Ах да, вот зачем я пришел... Вспомнил! -- приступает
Секретов, мешая ложечкой чай, стоящий на самом краю прилавка.
-- Вот ты сватушкой меня даве называл. Конешно, все это смехи
да выдумки, а только ведь я Настюшки своей за сынка твоего не
отдам... Не посетуй, согласись!
-- А что? почище моего сыскали? Что-то не верится... --
скрипит сквозь зубы Быхалов, все пододвигая ящик с конфетами на
гостев стакан.
-- Так ведь сам посуди, -- поигрывая часовой цепкой, говорит
Секретов, голос его смеется. -- Кому охота дочку за арестанта
выдавать? Уж я лучше приду вот да в печку ее заместо дров суну,
и то пользы больше будет...
Оба молчат. Сеня очень громко щелкает на счетах: месячный
подсчет покупательских книжек. Секретов сидит широко и тяжко,
каждому куску своих обширных мяс давая отдохновенье и покой. В
стакане дымится чай. Быхалов, уставясь в выручку, все двигает к
гостю конфетный ящичек и вдруг выталкивает его на стакан.
Стакан колеблется скользит и сразу опрокидывается к Секретову
на колени.
В первое мгновенье Секретов неожиданно пищит, подобно мыши в
мышеловке, и Быхалов не сдерживает тонкой, как лезвие ножа,
усмешки.
-- Ой, да ты никак ошпарился?.. Вот какая беда...
Петр Филиппыч, наклонясь побагровевшей шеей, картузом
смахивает с колен дымящийся кипяток.
-- Да, захватило немножко... чуть-чуть, совсем краешком, --
колко и фальшиво хохочет Секретов, твердо снося жестокую боль
ожога. -- А сынища своего, -- вдруг прямится он, -- на
живодерню отошли, кошек драть!..
-- И мы имеем сказать, да помолчим, -- и Зосим Васильич
поворачивается к гостю спиной.
-- И правильно сделаете! А то к сынку в острог влетите...
Под старость-то и не гоже вашей роже!.. -- выкрикивает
Секретов. -- А на лавку мы вам еще накинем... вы мне тута весь
дом сгноите! Счастливо оставаться!
Затем следовал неопределенный взмах всей Секретовской туши,
и Секретова больше нет. Любил Петр Филипыч, чтоб за ним
оставалось последнее слово, -- отсюда и легкое его порхание.


    X. Павел навещает брата.




Сеня впоследствии не особенно огорчался безвестным
отсутствием брата. Павел служил Сене постоянным напоминанием о
некой скорбной, посюсторонней черте человеческого
существования: одна земная юдоль безо всяких небес. Крутая,
всегда напряженная, неукротимая воля Павла перестала угнетать
его, -- жизнь без Павла стала ему легче. Сеня уже перешел
первый, второй и третий рубежи Зарядской жизни. Теперь только
расти, ждать случая, верным глазом укрепиться на намеченных
целях.
Тем же летом, когда Катушин вспоминал о дьячке, накануне
осени, в воскресенье, вышел Сеня из дому, собравшись на
Толкучий, к Устинскому. На подоконнике Быхаловского окна, как
раз возле самой двери, сидел Павел. Зловеще-больно сжалось
сердце Сени, -- такое бывает, когда видишь во сне непереходимую
пропасть. Павел был приодет. Черный картуз был налажен на
коротко-обстриженный Пашкин волос. Кроме того, приукрашали его
непомерно длинные брюки и пиджак, одетый поверх черной
ластиковой рубашки. Штиблеты, -- огромные, точно с памятника,
-- сияли неотразимым радостным блеском. Все это было очень
дешевое, но без заплат. Сидя на подоконнике, писал Пашка что-то
в записную книжку и не видел вышедшего брата.
-- Паша, ты?..
-- А что, испугался? -- спокойно обернулся Павел, пряча
книжку в карман брюк, и глаза его покровительственно
улыбнулись. Потом Павел достал из кармана платок и стал
сморкаться.
Надоедливо накрапывало. В водосточных жолобах стоял глухой
шум, капало с крыш.
-- Чему ж пугаться? -- возразил Сеня, поддаваясь непонятной
тоске, и пожал плечами.
С неловкостью они стояли друг перед другом, ища слов, чтоб
начать разговор. Вспыхнувшее-было в обоих стремление обняться
после пяти лет разлуки теперь показалось им неестественным и
ненужным.
-- Ну, что ж под дождем то стоять?.. пойдем куда-нибудь, --
сказал Сеня, выпуская руку Павла, твердую и черную, как из
чугуна.
-- Да вот в трактир и зайдем. Деньги у меня есть, -- сказал
Павел.
Они стояли в воротах, продуваемых мокрым сквозняком осени.
То-и-дело въезжали извозчики с поднятыми верхами. Братьев
обдавало ветром и брызгами, если заскальзывало колесо пролетки
в выщерблину асфальта, налитую проточной лужей.
-- Деньги-то и у нас найдутся, -- с готовностью похлопал
себя по тощему карману Сеня, там звякнуло серебро.
Они поднялись с черного хода в трактир, второй этаж
Секретовской каменной громады. Кривая скользкая лестница,
освещенная трепетным газовым языком, вывела их в коридор, а
коридор мрачно повел их в тусклую, длинную и шумливую коробку,
сплошь заставленную столиками. Под низким потолком висели чад и
гул. Все было занято. Серая Зарядская голь, обглоданная нищетой
чуть не до костей, перемежалась с сине-кафтанной массой
извозчиков и черными чуйками мелких торгашей. Это у них товару
на пятак, а разговору на полтину. Несколько бродяг с сонным
благодушием сидели тут же, огромные опухшие лица наклоняя в
густой чайный пар. Осовев от крепкого чая, как от вина, они
блаженно молчали, всем телом созерцая домовитую теплоту
Секретовской "Венеции".
Торгаши, -- те кричали больше всех, но лохматые отголоски
споров их беспомощно барахтались в общем могучем гуле. Даже
когда доходило до предела деловое оживленье их, и вспыхивало в
чадной духоте короткое ругательство, снова срастался
рассеченный матерным словом гул и оставался ненарушим.
Одни лишь извозчики, блестя черными и рыжими
гладко-примасленными головами, потребляли чайную благодать в
особо-сосредоточенном безмолвии. И не узнать в них было уличных
льстивых, насмешливых крикунов. Спины их были выпрямлены, линия
затылка не сломясь переходила в линию спины: прямая исконного
русского торгового достоинства. Разрумянившись, они сидели
парами и тройками, прея в вате, как в бане, обжигающим чаем
радуя разопревающую кость. Самые их румянцы были густы, как
неспитой цветочный чай.
Дневной свет, уже разбавленный осенней пасмурью, слабо
пробивался сюда сквозь смутную табачную духоту. Пахло кислой
помесью пережаренной селянки с крепким потом лошади, черной
горечью кухонного чада и радужной сладостью размокающей
карамели.
Сеня повел брата в темный уголок, где оставался незанятой
столик под картиной и постучал, в стол. Половой -- такой белый
и проворный, как зимний ветерок, мигом подлетел к ним,
раздуваясь широкими штанами, с целой башней чашек, блюдец и
чайников.
-- Чево-с?.. -- тупо уставился он между двумя столиками.
-- Да я не стучал, -- рассудительно сказал соседний к Сене
извозчик, разгрызая сахар и держа дымящееся блюдце в
отставленной руке. -- А уж если подошел, так нарежь, парень,
колбаски покрупней да поджарь в меру. Горчички прихвати. А
сверху поплюй этак перчиком!..
-- Нам чайку, яишенку тоже, на двоих... Да кстати ситничка,
-- заказал Сеня и улыбнулся Павлу. -- Ты ко мне в гости пришел,
я и угощаю!
-- Гуди, гуди! -- засмеялся Павел. -- Небось разбогател, а?
За тыщу-то перевалило?
-- За десять! -- подмигнул и Сеня, радуясь шутке брата,
подсказывавшей, что и весь разговор можно вести в шутливом
тоне.
-- Братана-то не забудь, как разбогатеешь! -- опять пошутил
Павел.
-- Да вот за прошлый месяц четыре рубля домой послал... А
так -- по трешнице. Ни месяца не пропустил, -- хвастнул Сеня.
-- Смотри, сопьется совсем отец-то! -- опередил Павел Сенино
ребячье хвастовство.
Павел, ворочая под столом хромую ногу, схлебывал с блюдца
чай. Лица его не зарумянило чайное тепло. Сеня осматривался.
Впервые приходил он сюда, как равноправный посетитель. Совсем
установились сумерки, хотя стрелки круглых трактирных часов
стояли только на четырех. У дальней стены, рядом со входом в
бильярдную, возвышалась хозяйская стойка. Позади ее громоздился
незастекленный шкап, втесную набитый дешевым чайным прибором.
На прилавке отцветали в стеклянных вазах дряблые бумажные
цветы, но и теперь еще сохранялось в них скрытое жеманство
красок. С цветами в цвет важничали по прилавку ярко-багровые
колбасы, красные и желтые сыры, яркие леденцовые конфеты в
низких стеклянных банках. Больше же всего было тут яиц, может
быть тысяча, сваренных вкрутую на дневной расход.
-- Что ж ты не спросишь, где я устроился... живу как?.. --
спросил Павел, трогая вилкой шипящую яишницу.
-- Что? что ты говоришь?.. -- откликнулся брат.
-- На заводе, говорю, устроился, -- рассказывал Павел. --
Интересно там! Все пищит, скрипит, лезет... Там, брат, не то
что колбасу отпускать! Там глядеть да глядеть надо! Там при мне
одного на вал намотало, весь потолок в крови был! -- сказал он
размякшим голосом, дрожащим от хвастовства своим заводом и
всем, что в нем: кровь на потолке, гремящие и цепкие станки,
бешено летящие приводы, разогретая сталь -- все
сосредоточившееся глазами в одном куске железа, которому
сообщается жизнь. -- Я вот, знаешь, очень полюбил смотреть, как
железо точут. Знаешь, Сеньк, оно иной раз так заскрипит, что
зубам больно... Стою и смотрю, по три часа простаивал сперва
так-то, не мог отойти. Вот гляди, сам сделал... -- и он,
вытащив из кармана, протянул Сене небольшой шуруп, блестевший
нарезкой. Сеня повертел его в руках и отдал Павлу без единого
слова. -- Книжки вот теперь читаю, -- продолжал Павел
полувраждебно. -- Умные есть книжки про людей... Ах, да много
всего накопилось...
-- Книжки -- это хорошо, -- ответил Сеня, откидываясь
головой к стене.
-- Сперва-то трудно было... руки болели... -- Павел,
обиженный странным невниманьем брата, стал рассказывать тише,
словно повторял только для самого себя, а Сеня продолжал
скользить вялым взглядом по трактирной зале.
Немного поодаль от стойки, чтоб не глушить хозяйских ушей,
раздвинулся во весь простенок трактирный орган. Ныне, молчащий,
блестит он в сумерках длинными архангельскими трубами, тонкими
пастушьими свирелями, толстыми скоморошьими дудами. Теперь в
нем раздался вздох, потом скрип валов, потом пискнула, выскочив
раньше времени, тонкая труба, и вдруг все трубы запели разом то
тягучее и несогласное, что поют на ярманках слепцы. Орган был
стар, некоторые глотки и полопались уже, а одну вот уже полгода
употреблял трактирный кухарь, как воронку для жидкостей. Когда
струя воздуха попадала на сломанный лад, беспомощно всхлипывало
пустое место, и шипящий жалобный ветер пробегал по всем трубам
враз... Но еще сильна была старческая грудь, и, когда подходила
главная труба, дул в нее старик с удесятеренной силой. Со
взрывами и трещаньем лилась жестяная песня, и вся "Венеция",
как околдованная, внимала ей. Половые, заложив ногу на ногу,
привычно замерли у притолок... Пасмурное небо за окном совсем
истощилось и не давало света. Был тот сумеречный час, когда
сами вещи, странно преобразясь, излучают непонятный белесый
свет.
Как будто раздвигались вещи и освобождали взгляду то, что
было ими до сей поры заслонено. Великое поле, голубое с серым,
с холмами и пологими скатами, лежало теперь перед Семеном. И
Сеня ушел в него, бродил по нему, огромному полю своих дум,
покуда изливался песней орган.
-- Очень долго к ночной смене привыкнуть не мог... Один раз
и меня чуть машина не утащила! -- слышит Сеня издалека. -- Да
ты что, спишь, что ли?..
-- Нет, нет... ты говори, я слушаю, -- откликается Семен.
И опять раскидывается то, великого размаха, поле. И опять не
слышит, но голос Павла, упругий и настойчивый, теперь все
ближе:
-- А уж этого нельзя, Сеня, простить!..
-- Чего нельзя?.. О чем ты? -- вникает Сеня.
-- Да вот, как я в кислоту кинулся... из-за хозяйского
добра-то! -- голос Павла глух и дрожит сильным чувством.
-- Кому, кому?.. -- недоумевает Сеня. -- Что с тобой?
-- Быхалову и всем им... Да и себя тоже, -- тихо говорит
Павел. -- Гляди вот! -- И он показывает Сене свои ладони, на
которых по неотмываемой черноте бегут красные рубцы давних
ожогов. Глаза Павла темны, руки его, которые он все еще держит
перед глазами брата, редко и четко вздрагивают. Снова Сеня
чувствует свинцовую гору, надвигающуюся на него, волю Павла, и
подымается с места с тягучим чувством тоски и неприязни.
-- Я пойду, колбаски подкуплю, -- неискренне объявляет он.
-- Да мне не хочется... Ты уж посиди со мной! -- говорит
Павел.
-- Да я и сам поесть не прочь. Еще в полдень ведь обедали...
-- Сеня фальшиво подмигивает брату и пробирается между
столиками к трактирной стойке. Орган все пел, теперь -- звуками
трудными и громоздкими: будто по каменной основе вышивают
чугунные розаны, и розаны живут, шевелятся, распускаются с
хрустом и цветут. -- Обычно за стойкой стоял сам Секретов,
неподвижный и надутый, как литургисающий архиерей.
Сеня подошел к стойке и указал на розово-багровую снедь,
скрученную кругами в виде больших, странного цвета баранок.
-- Эта вот, почем за фунт берете? -- спросил он, глядя вниз
и доставая из кармана деньги.
-- Эта тридцать копеек... а эта вот тридцать пять, --
пересиливая орган, сказал женский голос.
Цена была высока. Ту же колбасу Быхалов отдавал за
четвертак, да еще с прибавкой горчицы для придания вкуса и
ослабления лишних запахов. Сеня поднял глаза и готовое уже
возражение замерло у него на губах. Чувство, близкое к
восхищению, наполнило его до самых краев.
Стояли полные сумерки, и в сумерках цвели бумажные цветы.
Целые вереницы блюдец перевернутых -- чтоб сохли скорей -- тоже
походили на связки удивительных, самосветящихся цветов. А за
стойкой стояла та самая крикунья из гераневого окна... Облегало
ее простое платьице из коричневого кашемира, благодаря ему еще
резче выделялась матовая желтоватость лица, обесцвеченного в ту
минуту скукой. Губы, того же цвета -- яркого бумажного цветка,
теперь зазмеились лукавым смешком.
С глазами, раскрытыми на улыбающуюся трактирщицу, Сеня
подошел ближе, забывая и брата, и первоначальную цель прихода.
Полтинка, приготовленная в ладони, скатилась на пол, но он не
видел.
-- А-а... это вы!.. -- сказал он почти с робостью.
-- Как будто я... да, -- она его узнала; иначе не смеялась
бы. Ей был, видимо, приятен Сенин полуиспуг.
-- Я не знал тогда, что это ваш кот, -- виновато сказал он и
опять опустил глаза. -- Я думал, вы за голубей боялись...
-- Эй, малый, -- смешливо окрикнула соседняя чуйка. -- Что ж
ты деньгами швыряешься? Как полтинку ни сей, рубля не вырастет!
Сеня нагнулся и поднял монету. В эту минуту орган хрустнул
последней нотой и остановился. И вновь "Венецию" наполнил
обычный трактирный гам и плеск. Сеня все стоял с опущенной
головой, высокий и сильный, но все более робевший от
внезапности встречи.
-- Не серчайте на меня... Ведь на коту-то отметки не было!
-- проговорил он еще.
-- Чего-с? -- переспросили с мужским смехом.
-- Фунтик мне, -- не соображая, сказал Сеня.
-- Чего фунтик? Гирьку, что ли, в фунтик?
За стойкой стоял сам Секретов, грубый, сощуренный,
постукивающий по прилавку ножом.
-- Нет, мне вот этого, -- сказал Сеня, невпопад указывая на
яйца.
-- Яйца фунтами не продаем. Яйца мы десятками, -- сухо
поправил Секретов.
-- Мне десяток, да, -- сказал Сеня, ощущая себя так, словно
катился под откос.
-- Семнадцать копеек... Яйца замечательные. Извольте
сдачу...
Сеня торопливыми глазами искал ту, из гераневого. Ее уж не
было. Сеня вытер рукавом запотевшее лицо и нелепо принялся
обдергивать рубаху, сбившуюся на груди. Он был бы рад исчезнуть
в эту минуту не только из трактира, но и совсем. Казалось, что
весь трактир смотрит только на него и, изнывая от смеха, ждет,
что еще выкинет этот глупый малый, набивающий карманы крутыми
яйцами.
... Когда он добрался до своего столика, Павла уже не было.
Он не дождался и ушел.
-- Эй, земляк! -- крикнул Сеня, не особенно огорчась уходом
Павла. -- А ну, получи с меня...
-- Заплачено за этот стол, -- мельком бросил половой,
проносясь снежноподобным вихрем.
... Когда он выходил на черную лестницу, по которой и
пришел, "Венеция" зажигала огни, -- здесь и там вспыхивали
газовые рожки. Усложнялась вечерняя суетливость, прибывал
народ. Снова загрохотал орган, но уже не жалобно, а в припляс.
Можно было даже удивиться, как это одно и то же дуновенье
воздуха успевало проскочить по всем трубам сразу. Похоже было,
будто развеселился на Сенину встречу старик и пошел на веселую,
не стыдясь ни хромоты своей, ни обвисшего плеча...


    XI. Сперва Настя смеется, а потом Сеня.




Словно воды под ударом ветра, разволновалась Сенина душа.
Вздыбил ветер воды, вскинулись воды рядами, -- неумолкающие
круги, разбуженные первым восторгом, забегали по ее
поверхности. Предчувствием любви заиграло Сенино воображенье.
Крупное Сенино тело выросло и требовало любви.
Теперь вечерами уже не к Катушину бежал Сеня. Едва запрут --
закрытие лавки совпадало теперь как раз с приходом темноты, --
наскоро накинув на себя тонкое пальтецо, выходил на осеннюю
улицу, чтоб итти, куда поведут глаза и надежда когда-нибудь
повстречать ее. Странно милы были ему головокружительное
волненье, охватывавшее его, едва вспомнит о ней, и ядовитая
сладость его бесцельных блужданий.
В том году как раз прогремели первые военные вести. Те,
которым как братьям одну бы песню петь, стояли в больших полях
друг против друга, засыпали чужую сторону железом, душили
смрадом, тщились человека на земле до тла выжечь. И уже,
постаравшись изо всех сил, много народу побили. Брали тогда и
брили молоденьких, везли в самые железные места, где и земля-то
сама как воск таяла и гнила стыдом. Тужились стороны, тужилось
и Зарядье, посылая молодятину в пороховой чад. Растеряв все
свои ярославские румянцы, унылый и пьяный, выехал на фронт Иван
Карасьев. Замело общей волной и Егора Брыкина, не сумевшего и
наследника по себе оставить. Выехал туда же и Петр Быхалов с
тайными намерениями. Он приходил прощаться к отцу и целовал его
в жесткую щеку, а отец сказал: "очистись, Петр". Многие уехали,
и Зарядье обезмолвилось. В безмолвие, нарушаемое только звоном
праздничных колоколов да похрустываньем жирных пирогов с
вязигой, не доходили громы с далеких полей. Уже и до Сени
оставался только год, а он и не думал.
... Была суббота. В Зарядскую низину моросило. Уличный мрак
не рассеивался мутным светом убогих Зарядских фонарей. Уже
дремало в предпраздничном отдохновеньи Зарядье, когда Сеня
вышел из ворот и привычно взглянул в окно противоположного
дома, в гераневое. Огня в нем не было, и только Сенин глаз
сумел бы найти его в ряду других, таких же.
На тумбе сидел бездомный, с мокрой шерстью, кот. Сеня
присвистнул на него, надвинул козырек на самые глаза и пошел
вдоль переулка. Пальтецо было распахнуто, тонкий сатин рубашки
не защищал тела от пронизывающих веяний влаги, и это было
приятно. Он уже прошел два переулка и проходил мимо бедноватой
Зачатьевской церквушки, загнанной в самый угол Китай-городской
стены. Где-то в колоколах свистела непогода. Всенощная, видимо,
отходила, -- уже спускались с паперти сутулые, невнятные
подобия людей. Их тотчас же поглощала ночная мга. Внутренность
церкви была трепетно и бедно освещена, -- Сеня вошел.
Пели уже "Славу в вышних"... Смутное освещение немногих
свечей не выпихивало на глаза назойливой церковной позолоты. На
амвоне стоял дьякон, склоняя голову вниз, как во сне. Народу
было мало. Вправо от себя, в темном углу, увидел Сеня Настю. Он
уже знал ее по имени. Она стояла, опустив голову, но вдруг
обернулась, высоко подняв удивленные брови, и порозовела. По ее
вдруг опустившимся бровям и смутному блеску зубов угадал Сеня
ее улыбку.
Шло к концу. Уже давался отпуст, когда Сеня вышел в холодный
и еще более непроницаемый теперь для глаз мрак паперти. Тут
бежал небольшой заборчик, чуть не заваливаясь на тротуар.
Прислонясь к нему, Сеня ждал. Проходившие мимо не успевали
заметить его: тут была теневая сторона, ближние фонари не
горели. Сеня слышал разговоры проходящих.
Двое, борода и без бороды:
-- Будто Василья-то к митре представили...
-- Это что ж, дяденька, вроде как бы Георгий у солдат?..
Тут несколько минут совсем пустых: только ветер. Потом
старухи:
-- Жена и напиши ему: Куда мне безрукий? Я себе и с руками
найду...
-- ... скажи-и, пожалуста!..
Сеня уже не слушал, но обрывки разговоров сами
захлестывались в уши:
-- Тот-то ему и говорит: ложись, говорит, спи! А Сергей-то
Парамоныч глядит, а перед ним пролубь... Он и говорит: дак ведь
это пролубь, говорит...
-- А тот что?..
-- А тот-то и смялся весь...
Внезапно Сеня насторожился: показалось, что приближающиеся
голоса уже слышаны где-то.
-- ... так ведь вы, Матрена Симанна, не видели!..
Две женщины, старая и молодая, подходили. Несмотря на мрак,
Сеня сразу узнал свою. Настя шла дальнею от Сени, справа. С
забившимся сердцем Сеня подождал, пока они приблизились совсем.
Тогда он вышел из своего прикрытия и пошел рядом. Старая --
Матрена Симанна, конечно -- посторонилась, давая пройти. А Сеня
не собирался уходить, шел вместе, взволнованный и смущенный.
-- Проходи, проходи, милый, -- затрубила баском Матрена
Симанна, неспокойно приглядываясь к подозрительному молодцу. --
Я вот людей кликну на тебя! -- она даже оглянулась, но никого
не было кругом. Из церкви Секретовы вышли последними.
Улица безмолвствовала. Побежал ветерок и затеребил бумажку,
отклеившуюся от стенки. Место здесь глухое: кондитерский
оптовый склад, ящичное заведение, парикмахерская с подобающей
вывеской: человек отстригает голову человеку же огромными
ножницами. -- Все это теперь закрыто на замок и отгорожено
толстой стеною сна.
-- Настя!.. -- тихо позвал Сеня. Он и еще хотел говорить, но
все слова, зарожденные предчувствием этой встречи, уже слились
в одном слове, и слово это было сказано.
Настя молчала, может быть -- смеясь.
-- Да отстанешь ли ты, мошенник, или нет?.. -- загорячилась
старая, пытаясь втолкнуться клином среди молодых. -- Ишь какой
напористый, -- пыхтела она, отпихивая Сеню боком. Кроме того,
она отмахивала его, словно чурала, длиннющим рукавом салопа.
Сеня сперва как будто не замечал ее, а потом обронил кратко
и убеждающе:
-- Ты погодь, старушка, не лезь. Что ты тут под ногами
шариком вертишься?..
-- В самом деле, вы ступайте, Матрена Симанна, позади. Троим
тут очень трудно итти, -- сказала Настя и впервые близко
взглянула на Сеню. -- Может, у него дело ко мне есть...
-- Какое ж, матушка, дело у ночного мошенника? -- пуще
затарахтела старуха. -- Может, он убить нас с тобой хочет!..
-- А вот иди домой, так и не убьет, -- приказала Настя. -- А
я тебе за это... ну, одним словом, про склянницы твои
рассказывать папеньке не буду!
Старуха суетливо и мелко побежала сзади, заботливо озираясь,
чтоб не заметил кто-нибудь ее потачку невозможной Настиной
затее. А Насте было и радостно, и чуть-чуть жутко. Она
то-и-дело вынимала платочек из муфты, маленькой как черный
котенок, и терла зудевшие губы. Сеня шел теперь рядом с ней,
плечи их почти соприкасались. Сеня губил себя своим молчаньем.
-- Ну, что же вам нужно от меня?.. -- с опущенной головой
начала Настя.
-- Мне?.. -- испугался Сеня. -- А мне этово... мне ничего не
нужно, -- откровенно сознался он и даже приотстал на полшага.
Настя подождала его. Игра казалась ей забавной.
-- А... вот как! -- и она закусила губку. -- Может, вы к
папеньке в половые хотите поступить?..
-- Не-ет, -- неуверенно отвечал Сеня. Совсем не зная слов
для ночного разговора, он потерялся и готов был вскочить в
любую подворотню, только бы избежать неминуемого срама.
Они уже прошли почти весь переулок, а еще ничего не было
сказано из того, что думали они оба.
-- Как вас зовут? -- спросил вдруг он, всячески понукая себя
к ведению разговора.
-- Нас? Нас -- Аниса Липатовна! -- кинула Настя, вспомнив
имя беременной дворниковой жены. Она обернулась и с неожиданным
раздражением сказала старухе: -- Вы идите, тетя, домой. Скажите
там, что к иконам осталась прикладываться!.. Ну, а вас как?
-- Нас Парфением, -- резко сказал Сеня, ощутив насмешку в
незначительности Настиных слов. Этой незначительностью и
удерживала его Настя, как на цепочке.
-- Ну, а что вы подумали, когда в трактире меня увидели?..
-- спросила Настя, и Сеня снова ощутил то же нарочное
подергиванье цепочки. Прикосновенье насмешливых Настиных
вопросов было Сене острым и неприятным удовольствием.
-- Да я... я ничего не подумал, -- угрюмясь, отвечал Сеня.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента