Страница:
– Пусть!.. Будь высокомерна, будь деспотична, – воскликнул я в экстазе, не помня себя, – только будь моей, совсем, навеки!
Я бросился к ее ногам и обнял ее колени.
– Это нехорошо кончится, друг мой! – серьезно сказала она, не пошевельнувшись.
– О, пусть этому никогда не будет конца, – возбужденно, страстно воскликнул я, – пусть одна смерть нас разлучит! Если ты не можешь быть моей, совсем моей и на всю жизнь, – позволяй мне быть твоим рабом, служить тебе, все сносить от тебя, – только не отталкивай меня!
– Возьмите же себя в руки, – сказала она, склоняясь ко мне и целуя меня в лоб. – Я всей душой полюбила вас, но это плохой путь, чтобы покорить меня, удержать меня.
– Я сделаю все, все, все, что вы хотите, – только бы не потерять вас! Только не потерять вас – этой мысли я не в силах перенести.
– Да встаньте же.
Я повиновался.
– Вы, право, странный человек. И вы хотите обладать мной, чего бы это вам ни стоило?
– Да, чего бы это мне ни стоило!
– Но какую же цену будет иметь для вас обладание мной, если бы, положим… – она на секунду задумалась и в глазах ее мелькнуло что-то недоброе, жуткое… – если бы я разлюбила вас, если бы я принадлежала другому?
Все тело мое пронизала дрожь. Я поднял глаза на нее – она стояла предо мной сильная, самоуверенная, и глаза ее светились холодным блеском.
– Вот видите, – продолжала она, – вы пугаетесь одной мысли об этом!
И лицо ее вдруг озарилось приветливой улыбкой.
– Да, меня охватывает ужас, когда я представляю себе, что женщина, которую я люблю, которая отвечала мне взаимной любовью, может без всякой жалости ко мне отдаться другому. Но ведь мне не остается выбора! Что ж, если я эту женщину люблю, безумно люблю! Гордо отвернуться от нее – и в горделивом сознании своей силы погибнуть, пустить себе пулю в лоб?
Я ношу в душе два идеала женщин. Если мне не удается найти свой благородный, ясный, как солнце, идеал женщины – жены верной и доброй, готовой делить со мной все, что мне судила судьба, – я не хочу ничего половинчатого и бесцветного! – тогда я предпочитаю отдаться женщине, лишенной добродетели, верности, жалости. Такая женщина в эгоистической величавости своей отвечает моему второму идеалу. Если мне не дано изведать счастье любви во всей его полноте, то я хочу испить до дна ее страдания, ее муки – тогда я хочу, чтобы женщина, которую я люблю, меня оскорбляла, мне изменяла… и, чем более жестоко, тем лучше. И это – наслаждение!
– В уме ли вы! – воскликнула Ванда.
– Я так люблю вас – всей душой, всеми помыслами! – что только вблизи вас я и могу жить, если жить я должен. Только одним с вами воздухом я и могу дышать. Выбирайте же для меня какой хотите идеал. Сделайте из меня, что хотите – своего мужа или своего раба.
– Хорошо же! – сказала Ванда, нахмуривая свои тонкие, но энергично очерченные брови. – Иметь всецело в своей власти человека, который меня интересует, который меня любит, – я представляю себе, что это должно быть весело; в развлечениях у меня, по крайней мере, недостатка не будет. Вы были так неосторожны, что предоставили выбор мне. Так вот, я выбираю: я хочу, чтоб вы были моим рабом, я сделаю из вас игрушку для себя!
– О, сделайте! – воскликнул я со смешанным чувством ужаса и восторга. – Если брак может быть основан только на полном равенстве и согласии, зато противоположности порождают самые сильные страсти. Мы с вами – противоположности, настроенные почти враждебно друг против друга. Отсюда та сильная любовь моя к вам, которая представляет частью ненависть, частью – страх.
Но при таких отношениях одна из сторон должна быть молотом, другая – наковальней. Я хочу быть наковальней. Я не мог бы быть счастлив, если бы должен был смотреть на ту, которую люблю, сверху вниз. Я хочу любить женщину, которую я мог бы боготворить, – а это возможно только в таком случае, если она будет жестока ко мне.
– Что вы, Северин! – воскликнула Ванда почти гневно. – Разве вы считаете меня способной поступать дурно с человеком, который любит меня так, как любите вы, – которого я сама люблю?
– Почему же нет, если я оттого буду только сильнее боготворить вас? Истинно любить можно только то, что выше нас, – женщину, которая подчинит нас себе властью красоты, темперамента, ума, силы воли, – которая будет нашим деспотом.
– Вас, значит, привлекает то, что других отталкивает?
– Да, это так. В этом именно моя странность.
– Ну, в конце концов, во всех наших страстях нет ничего исключительного и странного: кому же, в самом деле, не нравятся красивые меха? И кто же не знает и не чувствует, как близко родственны друг другу сладострастие и жестокость?
– Но во мне все это развито в высшей степени.
– Это доказывает, что над вами разум имеет мало власти и что у вас мягкая, податливая, чувственная натура.
– Разве и мученики были натуры мягкие и чувственные?
– Мученики?
– Наоборот, это были натуры сверхчувственные – метафизики, находившие наслаждение в страдании, искавшие самых страшных мучений, даже смерти, – так, как другие ищут радости. К таким сверхчувственным натурам принадлежу и я, сударыня.
– Берегитесь же! Как бы вам не сделаться при этом и мучеником любви, мучеником женщины…
– И тогда уже у вас проявлялись эти странности? – спросила Ванда.
– О, да. Я не помню времени, когда у меня их не было. Еще в колыбели, как мне рассказывала впоследствии моя мать, я проявлял «сверхчувственность»: я не выносил здоровую грудь кормилицы и меня вынуждены были вскормить козьим молоком. Маленьким мальчиком я обнаруживал загадочную робость перед женщинами, в которой таилось, в сущности, ненормальное влечение к ним.
Серые своды и полутьма церкви тревожно настраивали меня, а вид блестящих алтарей и образов святых внушали мне настоящий страх. Зато я устремлялся тайком, как к запретной радости, к гипсовой статуе Венеры, стоявшей в небольшой библиотечной комнате моего отца, становился перед ней на колени и возносил к ней молитвы, которым меня научили, – «Отче наш», «Богородицу» и «Верую».
Однажды я ночью сошел с кроватки, чтобы отправиться к ней. Луна светила мне и освещала богиню бледно-голубым холодным светом. Я распростерся перед ней и целовал ее холодные ноги, как, мне случалось видеть, наши крестьяне целовали стопы мертвого Спасителя.
Непобедимая страсть овладела мною.
Я взобрался повыше, обнял прекрасное холодное тело и поцеловал холодные губы. Вдруг меня охватил невыразимый ужас, и я убежал. Всю ночь мне снилось потом, что богиня стоит против моей постели и грозит мне поднятой рукой.
Меня рано начали учить; таким образом, я скоро поступил в гимназию и там со страстью воспринимал все, что мог мне преподать античный мир. Очень скоро я освоился с богами Греции лучше, чем с религией Христа; вместе с Парисом я отдавал Венере роковое яблоко, видел горящую Трою и следовал за Одиссеем в его странствиях. Античные образы всякой красоты глубоко запечатлевались в моей душе, оттого в том возрасте, когда все мальчики бывают грубы и грязны, я питал непреодолимое отвращение ко всему низменному, пошлому, некрасивому.
Но всего более низменными и некрасивыми казались мне, подрастающему юноше, любовные отношения к женщине – такие, какими они мне представились на первых порах, в самом простейшем своем проявлении. Я избегал всякого соприкосновения с прекрасным полом – словом, я был сверхчувствен до сумасшествия.
К моей матери поступила – мне было тогда лет четырнадцать приблизительно – новая горничная, прелестное существо, молодая, хорошенькая и роскошно сложенная. Однажды утром, когда я сидел за своим Тацитом, увлекаясь добродетелями древних германцев, девочка подметала мою комнату. Вдруг она остановилась, нагнулась ко мне, не выпуская щетки из рук, и пара полных, свежих, восхитительных губ прижались к моим. Поцелуй влюбленной маленькой кошки обжег меня всего, но я поднял свою «Германию», как щит против соблазнительницы, и, возмущенный, вышел из комнаты.
Ванда громко расхохоталась.
– Вы не на шутку всегда ищете ровню! Продолжайте, продолжайте!
– Никогда я не забуду еще одну сцену, относящуюся к тому же времени, – заговорил я снова.
К моим родителям приходила часто в гости графиня Соболь, приходившаяся мне какой-то троюродной теткой, женщина величавая, красивая и с пленительной улыбкой, но ненавистная мне, так как она имела в семье репутацию Мессалины. И я держался с ней до последней степени неуклюже, невежливо и злобно.
Однажды мои родители уехали на время из города. Тетка решила воспользоваться их отсутствием, чтобы задать мне примерное наказание. Неожиданно явилась она в комнату в своей подбитой мехом кацавейке, в сопровождении кухарки, судомойки и маленькой кошки, которой я пренебрег.
Без всяких околичностей они меня схватили и, несмотря на мое отчаянное сопротивление, связали по рукам и ногам; затем тетка со злобной улыбкой засучила рукава и принялась хлестать меня толстой розгой, но так усердно, что кровь брызнула, и я в конце концов, несмотря на весь свой геройский дух, закричал, заплакал и начал просить пощады.
Тогда она велела развязать меня, но, прежде чем совсем оставила в покое, заставила меня на коленях поблагодарить за наказание и поцеловать ее руку.
Представьте себе, однако, этого сверхчувственного глупца! Под розгой этой роскошной красавицы, показавшейся мне в ее меховой душегрейке разгневанной царицей, во мне впервые проснулось мужское чувство к женщине, и тетка начала казаться мне с той поры обворожительнейшей женщиной во всем Божьем мире.
По-видимому, вся моя катоновская суровость и вся робость перед женщинами были не чем иным, как утонченнейшим чувством красоты. С этой поры чувственность возросла в моей фантазии до степени культа своего рода, и я поклялся в душе не расточать ее священных переживаний на обыкновенные существа, а сохранить их для идеальной женщины – если возможно, для самой богини любви.
Я еще был очень молод, когда поступил в университет и поселился в столице, где жила тогда моя тетка. Студенческая комната моя была в то время похожа на комнату доктора Фауста. В ней царил тот же хаотический беспорядок, она вся была загромождена высокими шкафами, битком набитыми книгами, которые я накупил по смехотворно дешевым ценам у еврея-антиквария в Лемберге, глобусами, атласами, картами неба, скелетами животных, масками и бюстами великих людей. Всякую минуту из-за небольшой зеленой печки мог явиться Мефистофель в образе странствующего схоласта.
Изучал я что попало – без разбора, без всякой системы, – химию, алхимию, историю, астрономию, философию, юридические науки, анатомию, литературу; читал Гомера, Вергилия, Оссиана, Шиллера, Гете, Шекспира, Сервантеса, Вольтера, Мольера, и Коран, и Космос, и мемуары Казаковы, и с каждым днем возрастала сумятица в моей душе, и все фантастичнее и абстрактнее становились мои чувства.
И в голове моей неизменно жил идеальный образ красивой женщины, время от времени оживавшей перед моими глазами, среди кожаных переплетов книг и масок, словно видение, на ложе из роз, окруженной крохотными амурами, – то в олимпийском туалете со строгим белым лицом гипсовой Венеры моей, то с пышной массой каштановых кос, со смеющимися голубыми глазами и в красной бархатной, отделанной горностаем кацавейке – в образе моей красивой тетки.
Однажды утром, когда предо мною снова встало из золотого тумана моей фантазии это чарующее видение, я пошел к графине Соболь. Она приняла меня очень любезно и при встрече одарила меня поцелуем, от которого я голову потерял.
В это время ей должно было быть уже лет под сорок, но, как и большинство таких неувядающих прожигательниц жизни, она была все еще соблазнительна и по-прежнему носила отделанную мехом кацавейку, только теперь она была из зеленого бархата и отделана темно-бурой куницей. Но от прежней строгости, которая так восхищала меня тогда, не осталось и следа.
Наоборот, она была так мало жестока ко мне, что без долгих колебаний разрешила мне сделаться ее поклонником.
Она очень скоро угадала мою глупость и невинность метафизика, и ей было приятно делать меня счастливым, видеть меня счастливым. А счастлив я был, действительно, как юный бог!
Каким высоким наслаждением было для меня стоя перед ней на коленях и иметь право целовать ее руки, руки, которыми она тогда наказывала меня! О, что за дивные руки это были! Прекрасной формы, нежные, полные, белые и с восхитительными ямочками! В сущности, я был влюблен только в эти руки. Я затевал с ними нескончаемые игры, погружал их в темный волос меха, и высвобождал, и снова погружал, держал их перед огнем – наглядеться на них досыта не мог!
Ванда невольно взглянула на свои руки, я это заметил и не мог не улыбнуться.
– Что элемент сверхчувственности всегда преобладал в моей душе, вы можете видеть из того, что, будучи влюблен в свою тетку, я был влюблен, в сущности, в жестокое наказание розгами, которому она подвергла меня, а во время увлечения одной молодой актрисой, за которой я ухаживал года два спустя, – был влюблен только в ее роли. Позже я увлекался еще одной очень уважаемой женщиной, разыгрывавшей неприступную добродетель и в заключение изменившей мне для одного богатого еврея.
Вот оттого-то я и ненавижу эту разновидность поэтичных, сентиментальных добродетелей, что меня обманула, продала женщина, лицемерно рисовавшаяся самыми строгими принципами, самыми идеальными чувствованиями. Покажите мне женщину, достаточно искреннюю и честную, чтобы сказать мне: «Я – Помпадур, я – Лукреция Борджиа», – и я буду молиться на нее!
Ванда встала и открыла окно.
– У вас оригинальная манера – разгорячать фантазию, взвинчивать нервы, ускорять биение пульса. Вы окружаете порок ореолом, если только вы искренни. Ваш идеал – смелая, гениальная куртизанка. О, вы из тех мужчин, которые способны бесповоротно погубить женщину!
– Вы взволновали меня вашими рассказами – я ворочалась с боку на бок в постели, не могу уснуть. Приходите-ка, поболтаем.
– Сию минуту.
Когда я вошел, Ванда сидела на корточках перед камином, стараясь растопить его.
– Осень уже чувствуется, – заговорила она, – ночи уже порядочно холодные. Боюсь, что вам это будет неприятно, но я не могу сбросить своего мехового плаща, пока в комнате не станет тепло.
– Неприятно… плутовка!.. Вы ведь знаете… – я обнял ее и поцеловал.
– Знаю, положим, – но мне не ясно, откуда у вас это пристрастие к мехам.
– Это врожденное, я обнаруживал его еще в детстве. Впрочем, на людей нервных меха вообще действуют возбуждающе, и это вполне естественно объясняется. В них есть какое-то физическое обаяние, которому никто не в силах противиться, – какое-то острое, странное очарование. Наука доказала существование известного родства между электричеством и теплотой, а родственное действие их на человеческий организм и совсем бесспорно. Жаркие пояса порождают более страстную породу людей, теплая атмосфера вызывает возбуждение. Точно такое же влияние оказывает электричество.
Этим объясняется волшебное влияние присутствия кошек на очень впечатлительных людей – то обстоятельство, что эти грациозные зверьки, эти живые электрические батареи, искрящиеся и изящные, были любимцами таких людей, как Магомет, кардинал Ришелье, Кребильон, Руссо, Виланд.
– Итак, женщина, которая носит меха, не что иное, как большая кошка, как электрическая батарея большой силы? – воскликнула Ванда.
– Именно. Этим я объясняю себе и то символическое значение, которое меха приобрели как атрибут могущества и красоты.
В этом смысле в былое время монархи и могущественная знать присваивали себе исключительное право ношения их, а великие художники пользовались ими при изображении королев и красавиц, – и Рафаэль для божественных форм Форнарины и Тициан для розового тела своей возлюбленной не нашли более драгоценной декорации, чем темные меха.
– Благодарю вас за этот учено-эротический трактат, но вы не все мне сказали; вы связываете с мехом еще что-то другое, субъективное.
– Вы правы. Я уже неоднократно говорил вам, что для меня в страдании заключается особенная, своеобразная прелесть; что ничто так не в силах взвинтить мою страсть, как тирания, жестокость и – прежде всего – неверность прекрасной женщины. А такую женщину, этот странный идеал в области эстетики безобразия – с душой Нерона в теле Фрины, – я не могу представить себе без мехов.
– Я понимаю, – проговорила Ванда, – они придают женщине что-то властное, импозантное.
– Не одно это, – продолжал я. – Вы знаете, что я – «сверхчувствен», что у меня все коренится больше всего в фантазии и из фантазии питается. Я развился очень рано и с ранних лет обнаруживал повышенную впечатлительность. В десятилетнем возрасте мне попали в руки жития мучеников. Я помню свое чувство ужаса и в то же время восторга, когда я читал, как они изнывали в темницах, как их клали на раскаленные колосники, простреливали стрелами, бросали в кипящую смолу, отдавали на съедение диким зверям, распинали на кресте, – и они выносили все эти ужасы как будто с радостью.
С тех пор мне начали представляться страдания, жестокие мучения – наслаждением, и особенно высоким наслаждением – переносить их от прекрасной женщины, потому что женщина была для меня с самого раннего возраста средоточием всего поэтического, как и всего демонического.
Женщина была моим истинным культом.
Я видел в чувственности нечто священное – даже единственное священное; в женщине и ее красоте – нечто божественное, так как главное назначение ее составляет важнейшую задачу жизни: продолжение рода. В женщине я видел олицетворение природы, Изиду, а в мужчине – ее жреца, ее раба. Я исповедовал, что женщина должна быть по отношению к мужчине жестока, как природа, которая отталкивает от себя то, что служило для ее надобностей, когда больше в нем не нуждается, и что ему, мужчине, все жестокости, даже самая смерть от ее руки должны казаться высоким счастьем сладострастия.
Я завидовал королю Гунтеру, которого властная Брунгильда связала в брачную ночь; бедному трубадуру, которого его своенравная повелительница велела зашить в волчью шкуру, чтобы потом затравить его, как дикого зверя. Я завидовал рыцарю Этираду, которого смелая амазонка Шарка хитростью поймала в лесу близ Праги, затащила на гору и, позабавившись им некоторое время, велела его колесовать…
– Отвратительно, ужасно! – воскликнула Ванда. – Желала бы я, чтобы вы попали в руки женщины этой дикой расы, – в волчьей шкуре, под зубами псов или на колесе, – поэзия для вас небось исчезла бы!
– Вы думаете? Я этого не думаю.
– Ну, вы в самом деле не вполне нормальны.
– Возможно. Выслушайте меня, однако, до конца. С тех пор я с настоящей жадностью набросился на книги, в которых описывались самые ужасные жестокости, и с особенным наслаждением рассматривал картины, гравюры, на которых они изображались, – кровожадных тиранов, сидевших на троне, инквизиторов, подвергавших еретиков пыткам, сожжению, казням всякого рода, всех женщин, отмеченных на страницах всемирной истории, известных своим сладострастием, своей красотой, своим могуществом, вроде Лукреции Борджиа, Агнесы Венгерской, королевы Mapi о. Изабеллы, султанши Роксоланы, монархинь восемнадцатого столетия, – и всех их я видел в мехах или в горностаем подбитых мантиях.
– И оттого меха пробуждают ваши давнишние странные фантазии, – сказала Ванда, кокетливо кутаясь в то же время в свой великолепный меховой плащ, и темные блестящие шкурки соболей обворожительно мерцали, охватывая ее грудь и руки. – А сейчас как вы чувствуете себя? Как будто вас уже наполовину колесовали?
Ее зеленые глубокие глаза остановились на мне со своеобразным насмешливым довольством, когда я, охваченный страстью, не в силах владеть собой, упал перед ней на колени и обвил ее руками.
– Да… да… вы пробудили в моей душе мою заветную, долго дремавшую фантазию…
– И вы хотели бы?..
Она положила руку мне на затылок.
Под теплотой маленькой руки, под нежным взглядом ее глаз, испытующе смотревших на меня из-за полусомкнутых век, меня охватил сладостный туман, я опьянел.
– Быть рабом прекрасной женщины, женщины, которую я люблю, которую боготворю!
– И которая за то жестоко обращается с вами! – перебила Ванда, засмеявшись.
– Да, которая меня связывает и наносит мне удары, топчет меня ногами, отдаваясь другому.
– И которая, доведя вас до сумасшествия от ревности, зайдет в своей наглости до того, что подарит вас счастливому сопернику и отдаст вас на произвол его грубости… Почему не закончить этим? Разве вам такая заключительная картина не нравится?
Я с испугом взглянул на Ванду.
– Вы превосходите мои грезы.
– Да, мы, женщины, изобретательны. Берегитесь. Когда вы найдете воплощение своего идеала, легко может случиться, что она будет поступать с вами более жестоко, чем вам было бы приятно.
– Боюсь, что я уже нашел свой идеал! – воскликнул я, прильнув пылающим лицом к ее коленям.
– Не во мне же?! – воскликнула Ванда, сбросив меховой плащ и смеясь забегав по комнате.
Я слышал ее смех, спускаясь с лестницы, и, остановившись в раздумье во дворе, далеко еще слышал сверху ее веселый, безудержный смех.
В первую минуту я не нашелся, что сказать ей. В душе моей боролись самые противоречивые чувства. Она тем временем опустилась на каменную скамью, вертя в руках цветок.
– Ну, что же… хотите?
Я стал на колени и взял ее руки.
– Еще раз прошу вас, будьте моей женой, моей верной, искренней женой! Если вы этого не можете, тогда будьте моим идеалом… но уж тогда совсем – открыто немилосердно!
– Вы знаете, что я решила отдать вам через год свою руку, если убедите меня, что вы тот, кого я ищу, – ответила Ванда очень серьезно. – Но я думаю, что вы будете мне благодарны, если я осуществлю вашу фантазию. Ну… что же вы предпочитаете?
– Я думаю, что в вашей натуре таится все, что рисуется моему воображению.
– Вы ошибаетесь.
– Я думаю, – продолжал я, что вам должно доставлять удовольствие держать мужчину всецело в своих руках, мучить его…
– Нет, нет! – горячо воскликнула она. – А может быть… – раздумчиво сказала она после паузы. – Я перестала понимать себя самое, но в одном я должна вам сознаться. Вы развратили мою фантазию, разожгли мне кровь – мне начинает нравиться все то, что вы говорили. Меня увлекает восторг, с которым вы говорите о Помпадур и о множестве других женщин, эгоистичных, легкомысленных и жестоких…
Все это запало мне в душу и побуждает меня уподобиться этим женщинам, которые, при своей порочности, были всю свою жизнь рабски боготворимы и даже после своей смерти сохранили волшебное обаяние.
Вы кончите тем, что сделаете и из меня миниатюрного деспота. Помпадур для домашнего употребления…
– Так что же! – возбужденно воскликнул я. – Если эти свойства заложены в вашей душе, – дайте волю своему влечению! Только не наполовину! Если вы не можете быть доброй, верной женой – будьте дьяволом!
Я был взволнован до истомы, до изнеможения. Близость прекрасной женщины зажигала во мне кровь – я сам не знал, что говорил, помню только, что я целовал ее ноги и потом поднял се ногу и поставил на свой затылок.
Но она быстро отдернула ее и поднялась почти гневно.
– Если вы меня любите, Северин, – быстро заговорила она, и голос ее звучал резко и повелительно, – то никогда больше не говорите об этих вещах. Понимаете, никогда! Кончится тем, что я стану в самом деле… – она улыбнулась и снова села.
– Я говорю совершенно серьезно! – воскликнул я в полузабытьи. – Я так боготворю вас, что готов переносить от вас все, только бы иметь право оставаться всю жизнь вблизи вас.
– Северин… еще раз предостерегаю вас…
– Вы напрасно меня предостерегаете. Делайте со мной что хотите, – только не отталкивайте меня совсем от себя!
– Северин, – сказала тем же тоном Ванда, – я молода и легкомысленна – вы серьезно рискуете, отдаваясь до такой степени в мою власть. В конце концов, вы можете… вы можете в самом деле сделаться моей игрушкой. Кто поручится вам тогда, что я не злоупотреблю вашим безумием?
– Ваше благородное сердце.
– Власть портит, я могу стать заносчивой…
– И будь заносчивой, – воскликнул я, – топчи меня ногами…
Ванда обвила рукой мою шею, заглянула мне в глаза и покачала головой.
– Боюсь, я этого не сумею, но я попытаюсь… ради тебя! Потому что я люблю тебя, Северин, – так люблю, как еще никогда никого не любила!
Я бросился к ее ногам и обнял ее колени.
– Это нехорошо кончится, друг мой! – серьезно сказала она, не пошевельнувшись.
– О, пусть этому никогда не будет конца, – возбужденно, страстно воскликнул я, – пусть одна смерть нас разлучит! Если ты не можешь быть моей, совсем моей и на всю жизнь, – позволяй мне быть твоим рабом, служить тебе, все сносить от тебя, – только не отталкивай меня!
– Возьмите же себя в руки, – сказала она, склоняясь ко мне и целуя меня в лоб. – Я всей душой полюбила вас, но это плохой путь, чтобы покорить меня, удержать меня.
– Я сделаю все, все, все, что вы хотите, – только бы не потерять вас! Только не потерять вас – этой мысли я не в силах перенести.
– Да встаньте же.
Я повиновался.
– Вы, право, странный человек. И вы хотите обладать мной, чего бы это вам ни стоило?
– Да, чего бы это мне ни стоило!
– Но какую же цену будет иметь для вас обладание мной, если бы, положим… – она на секунду задумалась и в глазах ее мелькнуло что-то недоброе, жуткое… – если бы я разлюбила вас, если бы я принадлежала другому?
Все тело мое пронизала дрожь. Я поднял глаза на нее – она стояла предо мной сильная, самоуверенная, и глаза ее светились холодным блеском.
– Вот видите, – продолжала она, – вы пугаетесь одной мысли об этом!
И лицо ее вдруг озарилось приветливой улыбкой.
– Да, меня охватывает ужас, когда я представляю себе, что женщина, которую я люблю, которая отвечала мне взаимной любовью, может без всякой жалости ко мне отдаться другому. Но ведь мне не остается выбора! Что ж, если я эту женщину люблю, безумно люблю! Гордо отвернуться от нее – и в горделивом сознании своей силы погибнуть, пустить себе пулю в лоб?
Я ношу в душе два идеала женщин. Если мне не удается найти свой благородный, ясный, как солнце, идеал женщины – жены верной и доброй, готовой делить со мной все, что мне судила судьба, – я не хочу ничего половинчатого и бесцветного! – тогда я предпочитаю отдаться женщине, лишенной добродетели, верности, жалости. Такая женщина в эгоистической величавости своей отвечает моему второму идеалу. Если мне не дано изведать счастье любви во всей его полноте, то я хочу испить до дна ее страдания, ее муки – тогда я хочу, чтобы женщина, которую я люблю, меня оскорбляла, мне изменяла… и, чем более жестоко, тем лучше. И это – наслаждение!
– В уме ли вы! – воскликнула Ванда.
– Я так люблю вас – всей душой, всеми помыслами! – что только вблизи вас я и могу жить, если жить я должен. Только одним с вами воздухом я и могу дышать. Выбирайте же для меня какой хотите идеал. Сделайте из меня, что хотите – своего мужа или своего раба.
– Хорошо же! – сказала Ванда, нахмуривая свои тонкие, но энергично очерченные брови. – Иметь всецело в своей власти человека, который меня интересует, который меня любит, – я представляю себе, что это должно быть весело; в развлечениях у меня, по крайней мере, недостатка не будет. Вы были так неосторожны, что предоставили выбор мне. Так вот, я выбираю: я хочу, чтоб вы были моим рабом, я сделаю из вас игрушку для себя!
– О, сделайте! – воскликнул я со смешанным чувством ужаса и восторга. – Если брак может быть основан только на полном равенстве и согласии, зато противоположности порождают самые сильные страсти. Мы с вами – противоположности, настроенные почти враждебно друг против друга. Отсюда та сильная любовь моя к вам, которая представляет частью ненависть, частью – страх.
Но при таких отношениях одна из сторон должна быть молотом, другая – наковальней. Я хочу быть наковальней. Я не мог бы быть счастлив, если бы должен был смотреть на ту, которую люблю, сверху вниз. Я хочу любить женщину, которую я мог бы боготворить, – а это возможно только в таком случае, если она будет жестока ко мне.
– Что вы, Северин! – воскликнула Ванда почти гневно. – Разве вы считаете меня способной поступать дурно с человеком, который любит меня так, как любите вы, – которого я сама люблю?
– Почему же нет, если я оттого буду только сильнее боготворить вас? Истинно любить можно только то, что выше нас, – женщину, которая подчинит нас себе властью красоты, темперамента, ума, силы воли, – которая будет нашим деспотом.
– Вас, значит, привлекает то, что других отталкивает?
– Да, это так. В этом именно моя странность.
– Ну, в конце концов, во всех наших страстях нет ничего исключительного и странного: кому же, в самом деле, не нравятся красивые меха? И кто же не знает и не чувствует, как близко родственны друг другу сладострастие и жестокость?
– Но во мне все это развито в высшей степени.
– Это доказывает, что над вами разум имеет мало власти и что у вас мягкая, податливая, чувственная натура.
– Разве и мученики были натуры мягкие и чувственные?
– Мученики?
– Наоборот, это были натуры сверхчувственные – метафизики, находившие наслаждение в страдании, искавшие самых страшных мучений, даже смерти, – так, как другие ищут радости. К таким сверхчувственным натурам принадлежу и я, сударыня.
– Берегитесь же! Как бы вам не сделаться при этом и мучеником любви, мучеником женщины…
* * *
Мы сидим на маленьком балконе Ванды прохладной, душистой летней ночью, и над нами стелется двойная кровля. Поближе – зеленый потолок из вьющихся растений, и в вышине – усеянный бесчисленным множеством звезд небосвод. Из парка доносится тихое, жалобное, влюбленное, призывное мяуканье кошки, а я сижу на скамейке у ног моей богини и рассказываю ей о своем детстве.– И тогда уже у вас проявлялись эти странности? – спросила Ванда.
– О, да. Я не помню времени, когда у меня их не было. Еще в колыбели, как мне рассказывала впоследствии моя мать, я проявлял «сверхчувственность»: я не выносил здоровую грудь кормилицы и меня вынуждены были вскормить козьим молоком. Маленьким мальчиком я обнаруживал загадочную робость перед женщинами, в которой таилось, в сущности, ненормальное влечение к ним.
Серые своды и полутьма церкви тревожно настраивали меня, а вид блестящих алтарей и образов святых внушали мне настоящий страх. Зато я устремлялся тайком, как к запретной радости, к гипсовой статуе Венеры, стоявшей в небольшой библиотечной комнате моего отца, становился перед ней на колени и возносил к ней молитвы, которым меня научили, – «Отче наш», «Богородицу» и «Верую».
Однажды я ночью сошел с кроватки, чтобы отправиться к ней. Луна светила мне и освещала богиню бледно-голубым холодным светом. Я распростерся перед ней и целовал ее холодные ноги, как, мне случалось видеть, наши крестьяне целовали стопы мертвого Спасителя.
Непобедимая страсть овладела мною.
Я взобрался повыше, обнял прекрасное холодное тело и поцеловал холодные губы. Вдруг меня охватил невыразимый ужас, и я убежал. Всю ночь мне снилось потом, что богиня стоит против моей постели и грозит мне поднятой рукой.
Меня рано начали учить; таким образом, я скоро поступил в гимназию и там со страстью воспринимал все, что мог мне преподать античный мир. Очень скоро я освоился с богами Греции лучше, чем с религией Христа; вместе с Парисом я отдавал Венере роковое яблоко, видел горящую Трою и следовал за Одиссеем в его странствиях. Античные образы всякой красоты глубоко запечатлевались в моей душе, оттого в том возрасте, когда все мальчики бывают грубы и грязны, я питал непреодолимое отвращение ко всему низменному, пошлому, некрасивому.
Но всего более низменными и некрасивыми казались мне, подрастающему юноше, любовные отношения к женщине – такие, какими они мне представились на первых порах, в самом простейшем своем проявлении. Я избегал всякого соприкосновения с прекрасным полом – словом, я был сверхчувствен до сумасшествия.
К моей матери поступила – мне было тогда лет четырнадцать приблизительно – новая горничная, прелестное существо, молодая, хорошенькая и роскошно сложенная. Однажды утром, когда я сидел за своим Тацитом, увлекаясь добродетелями древних германцев, девочка подметала мою комнату. Вдруг она остановилась, нагнулась ко мне, не выпуская щетки из рук, и пара полных, свежих, восхитительных губ прижались к моим. Поцелуй влюбленной маленькой кошки обжег меня всего, но я поднял свою «Германию», как щит против соблазнительницы, и, возмущенный, вышел из комнаты.
Ванда громко расхохоталась.
– Вы не на шутку всегда ищете ровню! Продолжайте, продолжайте!
– Никогда я не забуду еще одну сцену, относящуюся к тому же времени, – заговорил я снова.
К моим родителям приходила часто в гости графиня Соболь, приходившаяся мне какой-то троюродной теткой, женщина величавая, красивая и с пленительной улыбкой, но ненавистная мне, так как она имела в семье репутацию Мессалины. И я держался с ней до последней степени неуклюже, невежливо и злобно.
Однажды мои родители уехали на время из города. Тетка решила воспользоваться их отсутствием, чтобы задать мне примерное наказание. Неожиданно явилась она в комнату в своей подбитой мехом кацавейке, в сопровождении кухарки, судомойки и маленькой кошки, которой я пренебрег.
Без всяких околичностей они меня схватили и, несмотря на мое отчаянное сопротивление, связали по рукам и ногам; затем тетка со злобной улыбкой засучила рукава и принялась хлестать меня толстой розгой, но так усердно, что кровь брызнула, и я в конце концов, несмотря на весь свой геройский дух, закричал, заплакал и начал просить пощады.
Тогда она велела развязать меня, но, прежде чем совсем оставила в покое, заставила меня на коленях поблагодарить за наказание и поцеловать ее руку.
Представьте себе, однако, этого сверхчувственного глупца! Под розгой этой роскошной красавицы, показавшейся мне в ее меховой душегрейке разгневанной царицей, во мне впервые проснулось мужское чувство к женщине, и тетка начала казаться мне с той поры обворожительнейшей женщиной во всем Божьем мире.
По-видимому, вся моя катоновская суровость и вся робость перед женщинами были не чем иным, как утонченнейшим чувством красоты. С этой поры чувственность возросла в моей фантазии до степени культа своего рода, и я поклялся в душе не расточать ее священных переживаний на обыкновенные существа, а сохранить их для идеальной женщины – если возможно, для самой богини любви.
Я еще был очень молод, когда поступил в университет и поселился в столице, где жила тогда моя тетка. Студенческая комната моя была в то время похожа на комнату доктора Фауста. В ней царил тот же хаотический беспорядок, она вся была загромождена высокими шкафами, битком набитыми книгами, которые я накупил по смехотворно дешевым ценам у еврея-антиквария в Лемберге, глобусами, атласами, картами неба, скелетами животных, масками и бюстами великих людей. Всякую минуту из-за небольшой зеленой печки мог явиться Мефистофель в образе странствующего схоласта.
Изучал я что попало – без разбора, без всякой системы, – химию, алхимию, историю, астрономию, философию, юридические науки, анатомию, литературу; читал Гомера, Вергилия, Оссиана, Шиллера, Гете, Шекспира, Сервантеса, Вольтера, Мольера, и Коран, и Космос, и мемуары Казаковы, и с каждым днем возрастала сумятица в моей душе, и все фантастичнее и абстрактнее становились мои чувства.
И в голове моей неизменно жил идеальный образ красивой женщины, время от времени оживавшей перед моими глазами, среди кожаных переплетов книг и масок, словно видение, на ложе из роз, окруженной крохотными амурами, – то в олимпийском туалете со строгим белым лицом гипсовой Венеры моей, то с пышной массой каштановых кос, со смеющимися голубыми глазами и в красной бархатной, отделанной горностаем кацавейке – в образе моей красивой тетки.
Однажды утром, когда предо мною снова встало из золотого тумана моей фантазии это чарующее видение, я пошел к графине Соболь. Она приняла меня очень любезно и при встрече одарила меня поцелуем, от которого я голову потерял.
В это время ей должно было быть уже лет под сорок, но, как и большинство таких неувядающих прожигательниц жизни, она была все еще соблазнительна и по-прежнему носила отделанную мехом кацавейку, только теперь она была из зеленого бархата и отделана темно-бурой куницей. Но от прежней строгости, которая так восхищала меня тогда, не осталось и следа.
Наоборот, она была так мало жестока ко мне, что без долгих колебаний разрешила мне сделаться ее поклонником.
Она очень скоро угадала мою глупость и невинность метафизика, и ей было приятно делать меня счастливым, видеть меня счастливым. А счастлив я был, действительно, как юный бог!
Каким высоким наслаждением было для меня стоя перед ней на коленях и иметь право целовать ее руки, руки, которыми она тогда наказывала меня! О, что за дивные руки это были! Прекрасной формы, нежные, полные, белые и с восхитительными ямочками! В сущности, я был влюблен только в эти руки. Я затевал с ними нескончаемые игры, погружал их в темный волос меха, и высвобождал, и снова погружал, держал их перед огнем – наглядеться на них досыта не мог!
Ванда невольно взглянула на свои руки, я это заметил и не мог не улыбнуться.
– Что элемент сверхчувственности всегда преобладал в моей душе, вы можете видеть из того, что, будучи влюблен в свою тетку, я был влюблен, в сущности, в жестокое наказание розгами, которому она подвергла меня, а во время увлечения одной молодой актрисой, за которой я ухаживал года два спустя, – был влюблен только в ее роли. Позже я увлекался еще одной очень уважаемой женщиной, разыгрывавшей неприступную добродетель и в заключение изменившей мне для одного богатого еврея.
Вот оттого-то я и ненавижу эту разновидность поэтичных, сентиментальных добродетелей, что меня обманула, продала женщина, лицемерно рисовавшаяся самыми строгими принципами, самыми идеальными чувствованиями. Покажите мне женщину, достаточно искреннюю и честную, чтобы сказать мне: «Я – Помпадур, я – Лукреция Борджиа», – и я буду молиться на нее!
Ванда встала и открыла окно.
– У вас оригинальная манера – разгорячать фантазию, взвинчивать нервы, ускорять биение пульса. Вы окружаете порок ореолом, если только вы искренни. Ваш идеал – смелая, гениальная куртизанка. О, вы из тех мужчин, которые способны бесповоротно погубить женщину!
* * *
Среди ночи кто-то постучал ко мне в окно; я встал, открыл его и испуганно отшатнулся. За окном стояла Венера в мехах – точь-в-точь такая, какой она явилась ко мне в первый раз.– Вы взволновали меня вашими рассказами – я ворочалась с боку на бок в постели, не могу уснуть. Приходите-ка, поболтаем.
– Сию минуту.
Когда я вошел, Ванда сидела на корточках перед камином, стараясь растопить его.
– Осень уже чувствуется, – заговорила она, – ночи уже порядочно холодные. Боюсь, что вам это будет неприятно, но я не могу сбросить своего мехового плаща, пока в комнате не станет тепло.
– Неприятно… плутовка!.. Вы ведь знаете… – я обнял ее и поцеловал.
– Знаю, положим, – но мне не ясно, откуда у вас это пристрастие к мехам.
– Это врожденное, я обнаруживал его еще в детстве. Впрочем, на людей нервных меха вообще действуют возбуждающе, и это вполне естественно объясняется. В них есть какое-то физическое обаяние, которому никто не в силах противиться, – какое-то острое, странное очарование. Наука доказала существование известного родства между электричеством и теплотой, а родственное действие их на человеческий организм и совсем бесспорно. Жаркие пояса порождают более страстную породу людей, теплая атмосфера вызывает возбуждение. Точно такое же влияние оказывает электричество.
Этим объясняется волшебное влияние присутствия кошек на очень впечатлительных людей – то обстоятельство, что эти грациозные зверьки, эти живые электрические батареи, искрящиеся и изящные, были любимцами таких людей, как Магомет, кардинал Ришелье, Кребильон, Руссо, Виланд.
– Итак, женщина, которая носит меха, не что иное, как большая кошка, как электрическая батарея большой силы? – воскликнула Ванда.
– Именно. Этим я объясняю себе и то символическое значение, которое меха приобрели как атрибут могущества и красоты.
В этом смысле в былое время монархи и могущественная знать присваивали себе исключительное право ношения их, а великие художники пользовались ими при изображении королев и красавиц, – и Рафаэль для божественных форм Форнарины и Тициан для розового тела своей возлюбленной не нашли более драгоценной декорации, чем темные меха.
– Благодарю вас за этот учено-эротический трактат, но вы не все мне сказали; вы связываете с мехом еще что-то другое, субъективное.
– Вы правы. Я уже неоднократно говорил вам, что для меня в страдании заключается особенная, своеобразная прелесть; что ничто так не в силах взвинтить мою страсть, как тирания, жестокость и – прежде всего – неверность прекрасной женщины. А такую женщину, этот странный идеал в области эстетики безобразия – с душой Нерона в теле Фрины, – я не могу представить себе без мехов.
– Я понимаю, – проговорила Ванда, – они придают женщине что-то властное, импозантное.
– Не одно это, – продолжал я. – Вы знаете, что я – «сверхчувствен», что у меня все коренится больше всего в фантазии и из фантазии питается. Я развился очень рано и с ранних лет обнаруживал повышенную впечатлительность. В десятилетнем возрасте мне попали в руки жития мучеников. Я помню свое чувство ужаса и в то же время восторга, когда я читал, как они изнывали в темницах, как их клали на раскаленные колосники, простреливали стрелами, бросали в кипящую смолу, отдавали на съедение диким зверям, распинали на кресте, – и они выносили все эти ужасы как будто с радостью.
С тех пор мне начали представляться страдания, жестокие мучения – наслаждением, и особенно высоким наслаждением – переносить их от прекрасной женщины, потому что женщина была для меня с самого раннего возраста средоточием всего поэтического, как и всего демонического.
Женщина была моим истинным культом.
Я видел в чувственности нечто священное – даже единственное священное; в женщине и ее красоте – нечто божественное, так как главное назначение ее составляет важнейшую задачу жизни: продолжение рода. В женщине я видел олицетворение природы, Изиду, а в мужчине – ее жреца, ее раба. Я исповедовал, что женщина должна быть по отношению к мужчине жестока, как природа, которая отталкивает от себя то, что служило для ее надобностей, когда больше в нем не нуждается, и что ему, мужчине, все жестокости, даже самая смерть от ее руки должны казаться высоким счастьем сладострастия.
Я завидовал королю Гунтеру, которого властная Брунгильда связала в брачную ночь; бедному трубадуру, которого его своенравная повелительница велела зашить в волчью шкуру, чтобы потом затравить его, как дикого зверя. Я завидовал рыцарю Этираду, которого смелая амазонка Шарка хитростью поймала в лесу близ Праги, затащила на гору и, позабавившись им некоторое время, велела его колесовать…
– Отвратительно, ужасно! – воскликнула Ванда. – Желала бы я, чтобы вы попали в руки женщины этой дикой расы, – в волчьей шкуре, под зубами псов или на колесе, – поэзия для вас небось исчезла бы!
– Вы думаете? Я этого не думаю.
– Ну, вы в самом деле не вполне нормальны.
– Возможно. Выслушайте меня, однако, до конца. С тех пор я с настоящей жадностью набросился на книги, в которых описывались самые ужасные жестокости, и с особенным наслаждением рассматривал картины, гравюры, на которых они изображались, – кровожадных тиранов, сидевших на троне, инквизиторов, подвергавших еретиков пыткам, сожжению, казням всякого рода, всех женщин, отмеченных на страницах всемирной истории, известных своим сладострастием, своей красотой, своим могуществом, вроде Лукреции Борджиа, Агнесы Венгерской, королевы Mapi о. Изабеллы, султанши Роксоланы, монархинь восемнадцатого столетия, – и всех их я видел в мехах или в горностаем подбитых мантиях.
– И оттого меха пробуждают ваши давнишние странные фантазии, – сказала Ванда, кокетливо кутаясь в то же время в свой великолепный меховой плащ, и темные блестящие шкурки соболей обворожительно мерцали, охватывая ее грудь и руки. – А сейчас как вы чувствуете себя? Как будто вас уже наполовину колесовали?
Ее зеленые глубокие глаза остановились на мне со своеобразным насмешливым довольством, когда я, охваченный страстью, не в силах владеть собой, упал перед ней на колени и обвил ее руками.
– Да… да… вы пробудили в моей душе мою заветную, долго дремавшую фантазию…
– И вы хотели бы?..
Она положила руку мне на затылок.
Под теплотой маленькой руки, под нежным взглядом ее глаз, испытующе смотревших на меня из-за полусомкнутых век, меня охватил сладостный туман, я опьянел.
– Быть рабом прекрасной женщины, женщины, которую я люблю, которую боготворю!
– И которая за то жестоко обращается с вами! – перебила Ванда, засмеявшись.
– Да, которая меня связывает и наносит мне удары, топчет меня ногами, отдаваясь другому.
– И которая, доведя вас до сумасшествия от ревности, зайдет в своей наглости до того, что подарит вас счастливому сопернику и отдаст вас на произвол его грубости… Почему не закончить этим? Разве вам такая заключительная картина не нравится?
Я с испугом взглянул на Ванду.
– Вы превосходите мои грезы.
– Да, мы, женщины, изобретательны. Берегитесь. Когда вы найдете воплощение своего идеала, легко может случиться, что она будет поступать с вами более жестоко, чем вам было бы приятно.
– Боюсь, что я уже нашел свой идеал! – воскликнул я, прильнув пылающим лицом к ее коленям.
– Не во мне же?! – воскликнула Ванда, сбросив меховой плащ и смеясь забегав по комнате.
Я слышал ее смех, спускаясь с лестницы, и, остановившись в раздумье во дворе, далеко еще слышал сверху ее веселый, безудержный смех.
* * *
– Итак, вы хотите, чтобы я воплотила собой ваш идеал? – лукаво спросила Ванда, когда мы сегодня встретились в парке.В первую минуту я не нашелся, что сказать ей. В душе моей боролись самые противоречивые чувства. Она тем временем опустилась на каменную скамью, вертя в руках цветок.
– Ну, что же… хотите?
Я стал на колени и взял ее руки.
– Еще раз прошу вас, будьте моей женой, моей верной, искренней женой! Если вы этого не можете, тогда будьте моим идеалом… но уж тогда совсем – открыто немилосердно!
– Вы знаете, что я решила отдать вам через год свою руку, если убедите меня, что вы тот, кого я ищу, – ответила Ванда очень серьезно. – Но я думаю, что вы будете мне благодарны, если я осуществлю вашу фантазию. Ну… что же вы предпочитаете?
– Я думаю, что в вашей натуре таится все, что рисуется моему воображению.
– Вы ошибаетесь.
– Я думаю, – продолжал я, что вам должно доставлять удовольствие держать мужчину всецело в своих руках, мучить его…
– Нет, нет! – горячо воскликнула она. – А может быть… – раздумчиво сказала она после паузы. – Я перестала понимать себя самое, но в одном я должна вам сознаться. Вы развратили мою фантазию, разожгли мне кровь – мне начинает нравиться все то, что вы говорили. Меня увлекает восторг, с которым вы говорите о Помпадур и о множестве других женщин, эгоистичных, легкомысленных и жестоких…
Все это запало мне в душу и побуждает меня уподобиться этим женщинам, которые, при своей порочности, были всю свою жизнь рабски боготворимы и даже после своей смерти сохранили волшебное обаяние.
Вы кончите тем, что сделаете и из меня миниатюрного деспота. Помпадур для домашнего употребления…
– Так что же! – возбужденно воскликнул я. – Если эти свойства заложены в вашей душе, – дайте волю своему влечению! Только не наполовину! Если вы не можете быть доброй, верной женой – будьте дьяволом!
Я был взволнован до истомы, до изнеможения. Близость прекрасной женщины зажигала во мне кровь – я сам не знал, что говорил, помню только, что я целовал ее ноги и потом поднял се ногу и поставил на свой затылок.
Но она быстро отдернула ее и поднялась почти гневно.
– Если вы меня любите, Северин, – быстро заговорила она, и голос ее звучал резко и повелительно, – то никогда больше не говорите об этих вещах. Понимаете, никогда! Кончится тем, что я стану в самом деле… – она улыбнулась и снова села.
– Я говорю совершенно серьезно! – воскликнул я в полузабытьи. – Я так боготворю вас, что готов переносить от вас все, только бы иметь право оставаться всю жизнь вблизи вас.
– Северин… еще раз предостерегаю вас…
– Вы напрасно меня предостерегаете. Делайте со мной что хотите, – только не отталкивайте меня совсем от себя!
– Северин, – сказала тем же тоном Ванда, – я молода и легкомысленна – вы серьезно рискуете, отдаваясь до такой степени в мою власть. В конце концов, вы можете… вы можете в самом деле сделаться моей игрушкой. Кто поручится вам тогда, что я не злоупотреблю вашим безумием?
– Ваше благородное сердце.
– Власть портит, я могу стать заносчивой…
– И будь заносчивой, – воскликнул я, – топчи меня ногами…
Ванда обвила рукой мою шею, заглянула мне в глаза и покачала головой.
– Боюсь, я этого не сумею, но я попытаюсь… ради тебя! Потому что я люблю тебя, Северин, – так люблю, как еще никогда никого не любила!