Беру свою фуражку, сбегаю вниз по лестницам, подхожу благополучно к ее двери во втором этаже и стучусь.
   – Войдите.
* * *
   Я вошел, закрыл за собой дверь и остановился на пороге.
   Ванда комфортабельно уселась на красном бархатном диване в неглиже из белой кисеи с кружевами, ноги ее покоились подушке такого же красного бархата, а на плечи был наброшея тот же меховой плащ, в котором она явилась в первый ра в образе богини любви.
   Желтые огни свечей в подсвечниках, стоявших на трюмо, и отражение в огромном зеркале в соединении с красным пламенел камина давали дивную игру на зеленом бархате, на темно-коричневом соболе плаща и на пламенно-рыжих волосах прекрасной женщины, обратившей ко мне свое ясное, но холодное лицо и остановившей на мне свои холодные зеленые глаза.
   – Я довольна тобой, Григорий, – начала она.
   Я поклонился.
   – Подойди поближе.
   Я повиновался.
   – Еще ближе, – сказала она, опустив глаза и поглаживая соболя рукой. – Венера в мехах принимает своего раба. Я вижу, что вы все же не вполне обыкновенный фантазер; по крайней мере, вы не отступаете от своих фантазий, а способны осуществить то, что выдумали, хотя бы это было крайнее безумие. Сознаюсь, что мне это нравится, это мне импонирует. В этом есть известная сила, а уважать можно только силу.
   Я думаю даже, что при исключительных обстоятельствах, в великую эпоху, то, что кажется теперь слабостью в вас, оказалось бы изумительной силой. В эпоху первых императоров вы были бы мучеником, в эпоху реформации – анабаптистом, во время французской революции – одним из тех энтузиастов– жирондистов, которые всходили на гильотину с Марсельезой на устах. А теперь вы – мой раб, мой…
   Вдруг она вскочила – так порывисто, что с плеч ее соскользнули соболя, и нежно, но с силой обвила мою шею руками.
   – Мой возлюбленный раб… О, Северин, как я люблю тебя, как я боготворю тебя, как ты живописен в этом краковском костюме!.. Но ты будешь зябнуть сегодня ночью в жалкой комнате наверху без камина… Не дать ли тебе, радость моя, мой плащ меховой, вот этот, большой…
   Она быстро подняла его, набросила его мне на плечи и – я оглянуться не успел, как она всего меня в него закутала.
   – О, как идут тебе меха!.. Как они оттеняют твои благородные черты! Как только ты перестанешь быть рабом моим, ты будешь носить бархатную куртку с собольей опушкой, – слышишь? – иначе я никогда больше не надену свою меховую кофточку…
   И снова она принялась ласкать и целовать меня и наконец увлекла меня с собой на маленький диван.
   – А тебе понравилось, кажется, в мехах… отдай мне их, скорей, скорей, иначе я совсем утрачу сознание своего достоинства.
   Я накинул на нее плащ, и Ванда продела правую руку в рукав.
   – Совсем как на картине Тициана. Бросим, однако, шутки. Не смотри же таким убитым, Северин, мне грустно видеть тебя таким… Пока ты ведь еще только перед светом мой слуга, пока ты еще не раб мой, – ты не подписал еще договор и еще свободен, можешь во всякую минуту уйти от меня. Свою роль ты сыграл превосходно, я была в восторге! Но не надоело ли тебе это, не находишь ли ты меня ужасной? Да говори же… я приказываю тебе говорить!
   – Ты требуешь откровенного признания, Ванда?
   – Да, требую.
   – Хорошо, – если ты даже злоупотребишь им, – пусть! Я влюблен в тебя больше, чем когда-либо, и буду любить тебя, боготворить тебя тем больше, тем фанатичнее, чем больше ты меня будешь мучить. Такая, какой ты была теперь в отношении меня… ты зажигаешь во мне кровь, опьяняешь меня, отуманиваешь мой ум…
   Я прижал ее к груди и припал к ее влажным губам долгим, безумным поцелуем.
   – Красавица моя! – вырвалось у меня затем, и, заглянув в ее глаза, я в порыве неудержимого восторга сорвал с ее плеч соболий плащ и прильнул губами к ее затылку.
   – Так ты любишь меня, когда я жестока?.. – сказала Ванда. – Теперь ступай! Ты мне надоел… Что же, слышишь, ты?
   Она ударила меня по щеке так, что у меня искры посыпались из глаз и в ушах зазвенело.
   – Помоги мне надеть плащ, раб.
   Я помог, как сумел.
   – Как неуклюже! – воскликнула она и, едва надела как следует, ударила меня снова в лицо.
   Я чувствовал, как я бледнею.
   – Больно? Я сделала больно тебе? – спросила она мягко, дотронувшись рукой до меня.
   – Нет, нет! – воскликнул я.
   – Ты не имеешь права жаловаться, во всяком случае – ты ведь хочешь этого. Ну, поцелуй же меня еще…
   Я охватил ее руками, ее губы впились в мои… И когда она лежала в своих широких тяжелых мехах у меня на груди, у меня было странное, щемящее, тревожное чувство – словно меня обнимал дикий зверь, медведица… и мне чудилось, что сейчас ее лапы вонзятся в мое тело.
   Но на этот раз медведица милостиво отпустила меня.
   Грудь моя была полна самых радостных надежд, когда я взобрался в свою жалкую людскую и бросился на свою жесткую кровать.
   – Как глубоко комична жизнь, в сущности. – подумал я. – Только что на груди моей покоилась самая прекрасная женщина в мире – сама Венера, а теперь мне выпал случай познакомиться с адом, как он представляется китайцам: по их верованиям грешники попадают не в пылающий огонь, а гонятся чертями по ледяным полям. Вероятно, основателям их религии тоже приходилось ночевать в нетопленых комнатах.
* * *
   Я проснулся сегодня среди ночи с криком. Мне снилось ледяное поле, на котором я заблудился и тщетно искал выхода. Вдруг откуда-то появился эскимос на санях, запряженных оленем, и лицо у него было того номерного, который отвел мне нетопленую комнату.
   – Что вам здесь нужно, сударь? – воскликнул он. – Здесь северный полюс.
   Через секунду он исчез, и я увидел Ванду, скользившую на маленьких коньках по поверхности льда, ее белая атласная юбка развевалась и шелестела, горностай ее кофточки и шапочки – а еще больше лицо ее сверкали белизной ярче снега. Она подлетела, скользя, ко мне, схватила меня в объятья, начала целовать меня… вдруг я почувствовал, как по мне горячей струей потекла моя кровь.
   – Что ты делаешь? – в ужасе воскликнул я.
   Она засмеялась, а когда я вгляделся получше, я увидел, что это уже не Ванда, а большая белая медведица, вонзившая когти своих лап в мое тело.
   Я в ужасе вскрикнул – и все еще слышал ее дьявольский смех, когда проснулся и озирался, пораженный, вокруг.
* * *
   Рано утром я стал у двери помещения Ванды и, когда человек принес ей кофе, принял его у него из рук и приготовил его моей прекрасной повелительнице.
   Она уже была одета, и вид у нее был дивный – свежая, розовая. Она ласково улыбнулась мне и подозвала меня, когда я хотел почтительно удалиться.
   – Позавтракай и ты скорее, Григорий, – сказала она. – Мы сейчас после завтрака отправимся отыскивать квартиру. Я хочу выбраться из гостиницы как можно скорее, – здесь мы страшно стеснены. Стоит мне немножко дольше заболтаться с тобой, сейчас скажут: русская барыня в любовной связи со своим слугой – не вымирает, видно, порода Екатерины.
   Через полчаса мы вышли из гостиницы, Ванда – в своем суконном платье и в русской шапочке, я – в своем краковском костюме. Мы производили сенсацию. Я шел на расстоянии шагов Десяти от нее и старался сохранять мрачный вид, хотя каждую секунду боялся, что громко расхохочусь.
   Почти на каждой улице на множестве красивых домов красовались дощечки с надписями: «Camere ammobiliate» – меблированные комнаты. Ванда посылала меня каждый раз осматривать, я бегал по лестницам, и только тогда, когда я ей докладывал, что квартира, кажется, соответствует ее требованиям, она сама заходила посмотреть.
   К полудню я успел устать, как загнанная гончая на большой охоте.
   Мы заходили из дому в дом и каждый раз уходили ни с чем, не находя подходящей квартиры. Ванда уже начинала немного раздражаться. Вдруг она сказала мне:
   – Северин… серьезность, с которой ты играешь свою роль, и это насилие, которое мы делаем над собой… меня это волнует… я больше не в силах… ты так мил – я должна поцеловать тебя. Войдем куда-нибудь в дом.
   – Но, сударыня…
   – Григорий!
   Она вошла в ближайший незапертый подъезд, взошла на несколько ступеней по темной лестнице, с страстной нежностью обвила мою шею и поцеловала меня.
   – О Северин, твой расчет был тонок… В качестве раба ты гораздо опаснее, чем я думала… Ты неотразим, я боюсь, что когда-нибудь влюблюсь в тебя!
   – Разве ты больше не любишь меня? – спросил я, охваченный внезапным страхом.
   Она серьезно покачала головой, но снова прижалась ко мне своими дивными, упоительными губами.
   Мы вернулись в гостиницу. Ванда наскоро съела холодный завтрак и приказала мне наскоро позавтракать.
   Но мне служили, разумеется, не так старательно, как ей, и подавали не так быстро; таким образом, я только успел проглотить первый кусочек своего бифштекса, как вошел номерной и с тем же театральным жестом, который мне уже был знаком, воскликнул:
   – Ступайте сию минуту, зовут!
   Я наскоро горестно простился со своим завтраком и, усталый и голодный, поспешил к Ванде, ожидавшей меня уже на улице.
   – Такой жестокой я все же не считал вас, сударыня, – не ожидал, что после всей этой утомительной беготни вы не позволите мне спокойно поесть.
   Ванда от души засмеялась.
   – Я думала, ты уже кончил. Ну, не беда. Человек рожден для страданий, а ты в особенности. Мученики тоже не едали бифштексов.
   Я последовал за ней сердитый, упрямо-злой от голода.
   – Я отказалась от мысли искать квартиру в городе, – продолжала Ванда. – Очень трудно найти целый этаж, в котором можно было бы жить уединенно и делать, что вздумается. При таких необычных, фантастических отношениях, как наши, все условия должны гармонировать. Я найму целую виллу и… погоди, ты будешь поражен. Разрешаю тебе теперь поесть хорошенько и побродить по Флоренции, ознакомиться немножко. Раньше вечера я в гостиницу не вернусь. Когда ты мне понадобишься по моем возвращении, я велю позвать тебя.
* * *
   Я осмотрел собор, Palazzo vecchio, Loggia di Lanzi и долго простоял над Арно. Я не мог оторвать глаз от дивной панорамы старинной части Флоренции, круглые купола и башни которой мягко вырисовывались на голубом безоблачном небе; от великолепных мостов, сквозь широкие арки которых катила свои резвые волны желтая красавица река; от зеленых холмов, окаймлявших город, покрытых стройными кипарисами, огромными зданиями, дворцами и монастырями.
   Это особый мир, совсем иной, чем тот, в котором мы живем, – веселый, чувственный, смеющийся. И в самой природе нет и тени той серьезности и угрюмости, которыми отличается наша. Далеко-далеко, до самых отдаленных белых вилл, разбросанных по светло-зеленым горам, не видно ни одного пятнышка, которого не озаряло бы солнце самым ярким светом.
   И люди не так серьезны, как мы, – быть может, они меньше мыслят, чем мы, но вид у них у всех такой, точно все они счастливы.
   Утверждают даже, что южане легче умирают.
   Теперь мне кажется, что возможна красота без шипов и чувственные наслаждения без муки.
* * *
   Ванда нашла прелестную небольшую виллу на одном из чудных холмов на левом берегу реки Арно и наняла ее на зиму. Вилла эта расположена посреди чудесного сада с чудесными густыми аллеями, зелеными полянками и множеством камелий. В ней один только этаж, и выстроена она в итальянском стиле – четырехугольником. Вдоль одного из фасадов тянется открытая галерея, уставленная гипсовыми копиями античных статуй; от этой галереи ведут каменные ступени в сад. Из галереи же другой ход ведет в ванную комнату с великолепным мраморным бассейном, откуда витая лестница ведет в спальню госпожи.
   Весь этот этаж занимает Ванда одна.
   Мне отведена одна комната пониже лестницы, на уровне земли; она очень хорошенькая, в ней есть даже камин.
   Я прошел весь сад вдоль и поперек и на одном круглом холме нашел маленький храм, вход в который оказался запертым. Но я заметил в двери щель, и, когда приник к ней глазом, я увидел на белом пьедестале богиню любви.
   По моему телу прошла легкая дрожь. Мне почудилось, что она улыбнулась мне:
   – Ты пришел? Я ждала тебя.
* * *
   Вечер. Хорошенькая маленькая горничная приходит ко мне с приказанием от госпожи – явиться к ней.
   Я подымаюсь по шикарной мраморной лестнице, прохожу по приемной, по обширной, обставленной с расточительной роскошью гостиной и стучусь в дверь ее спальни.
   Я стучусь очень тихо, потому что разлитая всюду роскошь стесняет меня; по-видимому, мой стук не был услышан, и я несколько времени стою за дверью. У меня такое чувство, словно я стою перед спальным покоем Екатерины Великой и она сейчас покажется оттуда в своем зеленом меховом спальном халате с красной орденской лентой на обнаженной груди, вся в мелких белых напудренных локонах.
   Стучусь еще раз. Ванда нетерпеливо распахивает дверь.
   – Почему ты так долго?
   – Я долго простоял за дверью, ты не слышала моего стука… – говорю я вполголоса.
   Она запирает дверь, бросается мне на шею и ведет меня к оттоманке, обитой красным дама, на которой она отдыхала перед моим приходом. Вся обстановка комнаты – обои, гардины, портьеры, полог над кроватью – все из красного дама. Потолок представляет прекрасную картину – Самсона и Далилу.
   Ванда принимает меня в головокружительном дезабилье, белый атлас ниспадает легкими живописными складками вдоль ее стройного тела, оставляя обнаженными руки и грудь, мягко и небрежно утопающую в темном волосе широкого зелено-бархатного собольего плаща. Рыжая масса волос, полураспущенных и подхваченных нитками черного жемчуга, ниспадает вдоль спины до самых бедер.
   – Венера в мехах… – прошептал я. Она привлекла меня; к себе на грудь, под ее поцелуями у меня захватывало дух. Больше я не произнес ни слова, больше я и не думал ни о чем – все закружилось и потонуло в море неизъяснимого, неимоверного блаженства.
   Ванда мягко отстранила меня наконец и оглянулась кругом, опираясь на локоть. Я соскользнул на ковер, к ее ногам, – она привлекла меня к себе, играя моими волосами.
   – Любишь ли ты меня еще?.. – спросила она, заглянув мне в глаза отуманенными страстью глазами.
   – Люблю ли! – воскликнул я.
   – Ты не забыл свою клятву? – продолжала она с очаровательной улыбкой. – Ну вот, теперь, когда все устроено, все готово, я спрашиваю тебя еще раз: действительно ли ты серьезно решился сделаться моим рабом?
   – Разве я теперь уже не раб твой? – удивленно спросил я.
   – Ты еще не подписал документ.
   – Документ?.. Какой документ?
   – Ах, ты уже не помнишь, значит… Ну, тогда оставим это.
   – Но, Ванда, ты ведь знаешь, что я не знаю большего блаженства, чем служить тебе, быть твоим рабом, что я отдал бы все на свете, чтобы чувствовать себя всецело в твоих руках, отдать в твои руки самую жизнь мою…
   – Как ты хорош, когда говоришь так страстно… – прошептала она. – Ах, я влюблена в тебя больше, чем когда-либо… а надо быть деспотичной с тобой, и строгой, и жестокой… боюсь, я не в силах буду…
   – Я этого не боюсь, – с улыбкой ответил я. – Где у тебя документ?
   – Вот… – слегка сконфуженная, она вытащила из-за корсета бумагу и протянула ее мне.
   – Чтобы дать тебе полное чувство моей беспредельной власти над тобой, я приготовила еще один документ, в котором ты объявляешь свою решимость лишить себя жизни. Я могу тогда убить тебя, если захочу.
   – Дай.
   Пока я разворачивал бумаги, Ванда принесла перо и чернила, потом подсела ко мне, обняла рукой мою шею и смотрела через мое плечо, пока я читал.
   Первый документ гласил:
 
   Договор
   между Вандой фон Дунаевой
   и Северином фон Кузимским.
   «От сего числа г. Северин фон Кузимский перестает считаться женихом г-жи Ванды фон Дунаевой и отказывается от всех своих прав в качестве возлюбленного; отныне он обязывается, напротив, честным словом человека и дворянина быть рабом ее до тех пор, пока она сама не возвратит ему свободу.
   В качестве раба г-жи Дунаевой он обязывается носить имя Григория, беспрекословно исполнять всякое ее желание, повиноваться всякому ее приказанию, держаться со своей госпожой как подчиненный, смотреть на всякий знак ее благосклонности как на чрезвычайную милость.
   Г-жа Дунаева не только вправе наказывать своего раба за всякое упущение и за всякий проступок по собственному усмотрению, но и мучить его по первому своему капризу или для развлечения, как только вздумается, – вправе даже убить его, если ей вздумается, – словом, он ее неограниченная собственность.
   В случае, если г-жа Дунаева пожелает даровать своему рабу свободу, г. Северин фон Кузимский должен забыть все, что он испытал или претерпел, будучи рабом, и никогда, ни при каких обстоятельствах и ни под каким видом не может помыслить о мести или возмездии.
   Г-жа Дунаева обязывается, со своей стороны, одеваться возможно чаще в меха, в особенности в тех случаях, когда будет проявлять в отношении своего раба жестокость».
 
   Под текстом договора помечено число нынешнего дня.
   Второй документ состоял всего из нескольких слов:
 
   «Наскучив жизнью и ее разочарованиями, добровольно лишаю себя своей ненужной жизни».
 
   Глубокий ужас охватил меня, когда я дочитал. Еще было не поздно, я мог еще отказаться, – но безумие страсти, вид прекрасной женщины, склонившейся над моим плечом, вихрем увлекли меня.
   – Вот это тебе нужно будет переписать сначала, Северин, – сказала Ванда, указывая на второй документ, – он должен быть написан весь твоим почерком; в договоре это, разумеется, не нужно.
   Я быстро переписал ту пару строк, в которых я объявляю себя самоубийцей, и передал бумагу Ванде. Она прочла, потом с улыбкой положила ее на стол.
   – Ну, хватит у тебя мужества подписать это? – спросила она, склонив голову, с легкой усмешкой.
   Я взял перо.
   – Дай, я первая подпишу, у тебя рука дрожит. Разве тебя так пугает твое счастье?
   Она взяла у меня договор и перо из рук. В борьбе с самим собой я несколько секунд озирался вокруг и, подняв глаза к потолку, вдруг заметил то, что мне часто бросалось в глаза на многих картинах итальянской и голландской школы, – крайняя историческая неверность живописи на потолке, придававшая картине странный, жуткий для меня в эту минуту характер.
   Далила, дама с пышными формами и огненно-рыжими волосами, лежит, полуобнаженная, в темном меховом плаще на красной оттоманке и, улыбаясь, нагибается к Самсону, которого филистимляне бросили наземь и связали. В кокетливой насмешливости ее улыбки дышит истинно адская жестокость, полузакрытые глаза ее скрещиваются с глазами Самсона, прикованными к ней и в последнее мгновение взглядом безумной любви, – а враг уже упирается коленом в его грудь, готовый вонзить в него раскаленное железо.
   – Вот и готово! – воскликнула Ванда. – Но что с тобой? Отчего ты так растерян? Ведь все остается по-прежнему, даже когда ты и подпишешь. Неужели ты до сих пор еще меня не знаешь, радость моя?
   Я взглянул на договор. Крупным смелым почерком красовалось под ним ее имя. Еще раз взглянул я в ее обворожительные глаза, потом взял перо и быстро подписал договор.
   – Ты дрогнул, – спокойно сказала Ванда. – Хочешь, я буду водить твоим пером?
   И в ту же секунду она мягко схватила меня за руку – через мгновение моя подпись была выведена и под второй бумагой.
   Ванда еще раз осмотрела оба документа, потом заперла их в ящик стола, стоявшего в изголовье оттоманки.
   – Вот так, теперь отдай мне еще свой паспорт и свои деньги.
   Я вынимаю свой бумажник и протягиваю ей. Она заглянула в него, кивнула головой и положила его в тот же ящик стола, куда и прежние бумаги, а я опустился перед ней на колени и в сладком упоении склонился головой к ней на грудь.
   Вдруг она оттолкнула меня ногой от себя, вскочила, потянулась рукой к колокольчику, и на звонок ее вбежали в комнату три молодые, стройные негритянки, словно выточенные из эбенового дерева и одетые во все красное, в атлас; у каждой было в руке по веревке.
   Тут только я вмиг понял свое положение. Я хотел встать, но Ванда, выпрямившись во весь рост и обратив ко мне свое холодное прекрасное лицо со сдвинутыми бровями, с выражением злой насмешки в глазах, повелительно глядя на меня взглядом властительницы, сделала знак рукой, – и раньше, чем я успел сообразить, что со мной делается, негритянки опрокинули меня на пол, крепко связали меня по ногам и рукам и кисти рук прикрутили связанными на спину, словно приговоренному к казни, так что я едва мог пошевелиться.
   – Подай мне хлыст, Гайдэ, – зловеще-спокойно сказала Ванда.
   Негритянка подала его повелительнице, склонив колени.
   – И сними с меня тяжелый плащ, – он мне мешает.
   Негритянка повиновалась.
   – Кофточку… вон там! – снова приказала Ванда.
   Гайдэ быстро подала кацавейку с горностаевой опушкой, лежавшую на кровати, и Ванда чарующим, неподражаемым движением быстро скользнула руками в рукава.
   – Привяжите его к этой колонне.
   Негритянки подняли меня, набросили мне толстую веревку вокруг талии и привязали меня в стоячем положении к одной из массивных колонн, поддерживавших полог широкой итальянской кровати.
   Затем они вдруг исчезли, словно провалились сквозь землю.
   Ванда быстро подошла ко мне. Белое атласное платье расстилалось длинным шлейфом, как потоки жидкого серебра, как лунный свет. Волосы пылали, сверкали огнем на фоне белой меховой опушки. Подбоченясь левой рукой, держа в правой хлыст, она остановилась с коротким отрывистым смехом.
   – Теперь игра кончена, – сказала она тоном холодного бессердечия, – теперь это не очень серьезно – слышишь? Глупец, отдавшийся мне – высокомерной, своенравной женщине – как игрушка, в безумном ослеплении! Я смеюсь над тобой, презираю тебя! Ты больше не возлюбленный мой – мой раб, отданный мне на произвол, чья жизнь и смерть в моих руках. О, ты узнаешь меня!
   Прежде всего ты у меня серьезно отведаешь сейчас хлыста, без всякой вины своей, – для того, чтоб ты понял, что ждет тебя, если ты окажешься неловок, непослушен или непокорен.
   И, с дикой грацией засучив опушенные мехом рукава, она хлестнула меня по спине.
   Я вздрогнул всем телом, хлыст врезался мне в тело, как нож.
   – Нравится тебе это?
   Я молчал.
   – О, погоди, – ты еще завизжишь у меня, как собака под кнутом! – и вслед за угрозой посыпались удары.
   Удары сыпались мне на спину, на руки, на затылок, быстрые, частые и со страшной силой… я стиснул зубы, чтобы не вскрикнуть. Вот она хлестнула меня по лицу, горячая кровь заструилась у меня по щекам, но она смеялась и продолжала наносить удары.
   – Только теперь я понимаю тебя, – говорила она в промежутках между ударами. – Какое наслаждение иметь такую власть над человеком, и вдобавок над человеком, который любит… ведь ты меня любишь?.. О, погоди! – я еще терзать тебя буду… с каждым ударом будет расти мое наслаждение! Ну, извивайся же, кричи, визжи! Не будет тебе от меня пощады!..
   Наконец она, по-видимому, устала.
   Она швырнула хлыст, растянулась на оттоманке и позвонила.
   Вошли негритянки.
   – Развяжите его.
   Едва была развязана веревка, я грохнулся, как бревно, на пол. Черные женщины засмеялись, обнажив свои белые зубы.
   – Развяжите ему веревки на ногах.
   Это было сделано. Я мог подняться.
   – Поди сюда, Григорий.
   Я подхожу к прекрасной женщине, еще никогда не казавшейся мне такой соблазнительной, как теперь, в припадке жестокости, в глумлении.
   – Еще на шаг ближе, – приказала она. – На колени и целуй ногу!
   Она протягивает ногу из-под белого атласного подола, и я, сверхчувственный безумец, припадаю к ней губами.
   – Теперь ты целый месяц не увидишь меня, Григорий, – говорит она серьезно, – ты отчуждишься от меня за это время и таким образом легче освоишься со своим новым положением у меня. В течение этого времени ты будешь работать в саду и ожидать моих приказаний. А теперь – ступай, раб!
* * *
   Месяц прошел с однообразной правильностью в тяжелом труде, в тоскливом томлении – в томлении по той, которая причинила мне все эти страдания. Я прикомандирован к садовнику, помогаю ему ставить подпорки к деревьям, к плетням, пересаживать цветы, окапывать клумбы, подметать дорожки, посыпанные гравием. Я делю его грубый стол и его жесткое ложе, встаю с курами и ложусь спать с петухами.
   Время от времени до меня доходит слух, что наша госпожа веселится, что она окружена поклонниками, а раз я услышал даже сам ее веселый смех, донесшийся до сада.
   Я кажусь себе совершенно глупым. Отупел ли я от этой жизни, или я и раньше был глуп?
   Месяц подходит к концу – послезавтра кончается срок. Что-то она теперь сделает со мной? Или она совсем обо мне забыла и я буду до праведной кончины своей подпирать деревья и вязать букеты?
* * *
   Письменное приказание:
   «Рабу Григорию сим повелеваю явиться служить мне лично.
   Ванда Дунаева».
* * *
   С сильно бьющимся сердцем раздвигаю я утром следующего дня портьеры из дама и вхожу в спальню моей богини, еще утопающую в прелестном полусвете.
   – Это ты, Григорий? – спросила она, когда я, стоя на коленях, растапливал камин.
   Я весь затрепетал при звуке любимого голоса. Ее самой мне не видно, она почивает, недоступная, за опущенным пологом кровати.
   – Так точно, сударыня.
   – Который час?
   – Девять пробило.
   – Завтрак.
   Я бегу за ним и, принеся поднос с кофе, опускаюсь с ним на колени у ее постели, за пологом.
   – Вот завтрак, госпожа.