Страница:
– Где мой ребенок? Дайте мне моего Андрэ!
XVII
XVIII
XVII
На острове Святой Елены дни текли монотонно и скучно. Суровость плена еще усилилась для Наполеона с прибытием нового губернатора, Хадсона Лоу, того самого тюремщика, который печальной славой Связан с бессмертием Наполеона.
Хадсон Лоу был полицейским офицером, исполнявшим в Италии всевозможные поручения сомнительного качества – поручения, называвшиеся «дипломатическими», но бывшие по существу явно сыскного характера; по крайней мере на острове Капри он играл роль прямого шпиона. Ему было около сорока пяти лет; сухой, длинный, он казался олицетворением тех карикатур, которыми любят изображать сынов Альбиона. Рыжий, веснушчатый, с густыми ресницами, из-под которых выглядывал, словно из засады, злобный, косой взгляд, он был отвратителен как по внешности, так и по своим внутренним свойствам.
На Наполеона вид Лоу производил настолько отталкивающее впечатление, что он не мог, бывало, допить кофе и с брезгливостью отталкивал от себя чашку, если во время утреннего завтрака к нему входил губернатор.
Лоу, разумеется, получил от правительства строжайшую инструкцию, обусловливавшую его отношение к пленнику, но 'едва ли в эту инструкцию входило предписание мелочно, недостойно изводить царственного пленника придирками и ограничениями. Можно с уверенностью сказать, что он преувеличил до возможных границ свои полномочия.
Правда, находятся и такие историки, которые утверждают, будто из них обоих настоящей жертвой был не Наполеон, а Лоу, так как Наполеон сделал все, чтобы отравить своему тюремщику пребывание на острове. Надо признаться, что в этом имеется доля истины. Но все-таки причиной этого был не кто иной, как сам Лоу.
Достаточно было очень немногого, чтобы между ними могли установиться приличные отношения. Если бы только Лоу, не отступая от данной ему инструкции (имевшей целью предупредить сношения Наполеона с внешним миром и малейшую попытку к бегству), проявлял по отношению к пленнику известное уважение к его несчастью, почтение к его славному прошлому, то Наполеон не позволил бы себе отягощать участь того, кто только исполнял свой долг. Но этот грубый, неотесанный англичанин с первого момента подчеркивал, что он не знает ни в прошлом, ни в настоящем никакого императора Наполеона, а для него вообще существует только «генерал Бонапарт». Когда генерал Бертран обращался к губернатору с каким-либо ходатайством, то, естественно, называл своего повелителя «императором Наполеоном». Однако Лоу возвращал бумаги обратно с пометкой, что на острове Святой Елены по официальным сведениям, не значится никого, носящего фамилию «Наполеон», и что ему неизвестно, чтобы в данный момент кто-нибудь из государей находился вне пределов своего государства.
Подобное издевательство дурного тона, разумеется, выводило Наполеона из себя. Но губернатор не остановился на этом; он проявлял немалую изобретательность во всевозможных оскорбительных ограничениях. Так, например, он поставил условием, чтобы во время поездок Наполеона верхом его сопровождал английский офицер. Это заставило императора отказаться от верховой езды, а из-за недостатка движений и развилась та болезнь, которая свела Наполеона в могилу.
А между тем у Лоу не было никаких мотивов для личной вражды к императору, и все придирки можно приписать только его тупости и ограниченности, которая заставляла тюремщика преувеличивать до размеров карикатуры данные ему инструкции.
Хадсон Лоу был женат, и в противоположность молчаливому, угрюмому мужу леди Лоу была очень живой женщиной с несколько поблекшими прелестями, но с очень любезным, кокетливым характером. Ей было уже тридцать пять лет: подобно большинству англичанок, она была покрыта розовой сыпью, ее внешность представляла только «печальные остатки былой роскоши», но рядом с мужем и она казалась чуть не красавицей.
Общество Плантэшн-Хауз, как звали дом губернатора, состояло, кроме леди Лоу, еще из леди Малколм, маленькой, горбатой, уродливой, но очень остроумной женщины, подвижной и забавной, затем из леди Бинхэм и миссис Уингарт, жены генерал-квартирмейстера. Вместе с комиссарами, посланными Францией, Россией и Австрией, это было все официальное общество.
Этими комиссарами были: от России – граф Бальмин, от Австрии – барон Штюрмер, а от французского короля – чудаковатый маркиз де Моншеню. Из них только барон Штюрмер был женат, и красота и грация его супруги вносили много оживления в тоскливые вечера у губернатора.
Главными гостями в Лонгвуде были: генерал граф Бертран и его семья, граф и графиня де Монтолон, граф де Ла Сказ и генерал барон Гурго. Они составляли главный штаб изгнанника.
Кроме того, там обитали еще более низкие по рангу, но не менее преданные товарищи по изгнанию. Маршан, первый камердинер императора; Франческо Киприани, его метрдотель, и низшие служащие – егеря, лакеи, повара и т. д. – Пьерон, Сен-Дени, Новера, братья Аршамбо, Сантини, Руссо, Чентелини, Жозефин.
Все они жили поблизости друг от друга. Зачастую им не хватало элементарнейшего комфорта и удобств. Если помещение самого Наполеона было относительно сносным, то его приближенным приходилось жить так тесно, что, например, молодой Ла Сказ, живший с отцом в чуланчике, раздеваясь, должен был нагибаться и почти ползком пробираться на кровать – единственную у обоих! – до того были низки потолки! В первое время императору приходилось выходить после обеда, чтобы дать возможность своим офицерам пообедать в той комнате, из которой он только что вышел.
Солнце жестоко раскаляло черепицы Лонгвуда, поэтому там стояла невыносимая жара. Однажды, когда Наполеон пожаловался губернатору на эту духоту и пожалел, что вокруг домика нет деревьев, чтобы закрывать его своей тенью, Лоу ответил со злобной улыбкой:
– Не беспокойтесь! Деревья будут посажены!
Он хотел намекнуть этим, что пребывание императора в плену будет бесконечным.
Расходы на пищевое довольствие были огромными. Опубликованные цифры поистине приводили в изумление. "Неоднократно критиковались расходы на вино на острове Святой Елены. Однако последние были искусственно преувеличены, хотя, правда, императора окружало очень много лиц, и он приглашал к своему столу офицеров 53-го пехотного полка, стоявшего на острове Святой Елены, лично же он обычно довольствовался четвертью бутылки шамбертэна, разведенного водой.
К тому же, чтобы составить представление о том, сколько стоила жизнь на этом проклятом острове, достаточно почитать донесения комиссаров держав. Например, барон Штюрмер оставил нам интересные сведения на этот счет. Он жаловался князю Меттерниху на недостаточность получаемого жалованья и в письме к князю говорит дословно следующее:
«Расходы в первый год моего пребывания здесь достигли суммы в 4 470 фунтов стерлингов (около 40 000 рублей по тогдашнему курсу), причем я не задавал ни балов, ни обедов; только четыре раза во все это время за моим столом присутствовало 12 человек. А ведь я не расходовался на туалеты, так как взял с собой запас всего необходимого».
Говядина и зерно стоили колоссальных денег. Мешок ячменя стоил 30 шиллингов (около 14 рублей), баранина – около 7 рублей фунт. Квартирные цены соответствовали этому. За довольно-таки убогую хижину в деревне барон Штюрмер платил 158 фунтов стерлингов (около 1 500 рублей) в год!
Понятно, что из-за такой дороговизны Наполеону стоило больших денег прокормить свою свиту. Суммы, назначенной английским правительством на содержание пленника, было недостаточно и приходилось отправлять в лом императорское серебро. Вся посуда, что Наполеон привез с собой из массивного серебра, была сломана и переплавлена. Бертран выручил за это серебро около 200 тысяч рублей, что позволило изгнаннику чаще получать к столу свежую говядину и овощи.
Вот те «пиршества и лукулловы обеды», из-за которых роялистские писатели в свое время поднимали такой шум!
В обычные дни Наполеон обедал на маленьком столике в своей комнате. По воскресеньям он обычно собирал за обедом всех своих офицеров, с большим добродушием и даже веселостью председательствовал на этих семейных обедах, и можно было подумать, что он так же доволен своим существованием, как и тогда, когда задавал в Тюильри пышные пиры для королей и принцесс.
Покинутый, оставшийся без армии, без денег, брошенный как пленник на африканском утесе, не имея никакой надежды когда-либо вернуть утраченную власть, Наполеон оставался по-прежнему императором, и ничто не могло убить в нем царственное величие, торжествовавшее над всеми невзгодами, и никто из окружавших его близких лиц никогда не позволял себе отказывать ему в том почтении и уважении, к которому он привык во время своего царствования. В жалкий домишко в Лонгвуде, где водилось столько крыс, что по ночам они грызли обувь, к Наполеону входили с таким почтением, с такими же придворными реверансами, как и тогда, когда он во главе четырехсоттысячной армии победоносно переправлялся через Неман. Блеск, окружавший прежде его личность, не тускнел и теперь, Так солнце, скрывшись за горизонтом, все еще продолжает окрашивать золотом багрянца закатное небо.
И пленником Наполеон продолжал носить все тот же бессмертный серый редингот. В особенно торжественные дни он надевал зеленую стрелковую форму, всю изношенную, белые чулки и обычно держал в руках шляпу-треуголку. На груди у него красовался орден Почетного легиона, в руке была табакерка, которую он нервно сжимал и из которой время от времени брал понюшку табака.
В обычные дни на прогулки он надевал простой нанковый или пикейный белый костюм, который делал его похожим на плантатора.
Он подолгу диктовал мемуары, вечером слушал чтение, главным образом театральных классических пьес Расина, Корнеля, Мольера. Иногда он играл в шахматы с Монтолоном и на бильярде с Гурго.
Но все маленькое общество, ютившееся поблизости от Лонгвуда, не всегда было в добром согласии. Очень редко бывает, чтобы пленники в конце концов не перессорились и не возненавидели друг друга. Наполеон очень страдал от этих беспрестанных раздоров, хотя и старался делать вид, будто не замечает их.
Главной причиной этих ссор была особа императора, к которой каждый из окружающих хотел стать как можно ближе. Бертран ревновал императора к Монтолону, Монтолон – к Гурго. Вскоре в это вмешались еще и женщины, и тогда страсти окончательно разгорелись.
Около Наполеона жило всего две женщины – графиня Бертран и графиня де Монтолон. Первая, родом англичанка, была очень нежной, любящей женщиной, питавшей в душе настоящий культ императора. Но ее выводило из себя, почему Наполеон с особенным вниманием относился к услугам графини де Монтолон, и обе женщины вскоре возненавидели друг друга.
Однажды вечером Наполеон, как и всегда, отправился прогуляться около дома. В грустной задумчивости тихой, неслышной походкой проходил он мимо группы каменных деревьев, как вдруг оттуда до него донесся хорошо знакомый голос Гурго, умолявшего, казалось, кого-то о чем-то очень важном.
Наполеон любил вникать в мелкие секреты свои к приближенных, а здесь это вдобавок служило ему некоторым развлечением. Поэтому он остановился и стал прислушиваться, и то, что он услышал, произвело на него очень сильное впечатление и он так рассердился, что готов был вмешаться в разговор.
– Выслушайте меня, графиня, – сказал Гурго. – Я не мог остаться равнодушным к чарам вашего взгляда, к прелести вашего голоса, к очарованию всего вашего существа! Я..
– Генерал! – мягко перебил его нежный голос, в котором Наполеон узнал голос графини де Монтолон. – Генерал, я уже говорила вам, что мне бесконечно льстит то внимание, которым вы почтили меня, я тронута тем, что внушила вам любовь, потому что ведь, не правда ли, то, что вы чувствуете ко мне, есть любовь?
– О да, графиня, самая искренняя, глубокая любовь! – страстно ответил Гурго.
– Хорошо! Вы любите меня. Конечно, я ни в чем не могу считать себя ответственной за эту страсть, так как никогда не поощряла ее; но мы живем здесь, дорогой барон, так близко друг от друга, мы постоянно находимся в таком тесном общении, что это обстоятельство в связи с монотонностью жизни способно было вызвать в вас чувство. Вы воображаете, будто любите меня, но эта мнимая любовь разгорелась в вас только благодаря нашей изолированности, благодаря тому, что мы живем здесь, как Робинзоны, что мы брошены на маленький утес, и от остального мира нас отделяют океаны. Но стоит вам вступить на палубу парохода, отправляющегося в Европу, и вся ваша страсть моментально испарится!
– Ах, графиня! – скорбным голосом ответил Гурго. – Не смейтесь над тем глубоким и властным чувством, которым мое сердце переполнилось к вам! Я старый солдат, вся моя жизнь прошла на полях сражения; до сих пор я и не знал, что значат слова «женщина» и «любовь». Разве всем нам было время заниматься сердечными делами? Нашей возлюбленной была слава, и император быстрым маршем вел нас в погоню за нею, не оставляя времени, чтобы сказать женщине «люблю», чтобы попытаться завоевать ее любовь!
– Так, значит, я ваша первая любовь? – иронически спросила графиня.
– Да, графиня, – серьезно ответил Гурго, – до сих пор вся моя страсть сосредоточивалась на двух дорогих существах: на императоре и старушке-матери. Долгое время мне и в голову не приходила мысль, что на свете существуют другие люди, которых стоит любить, ради которых можно страдать. Но ныне – увы! Я увидал, как я ошибался! В мою жизнь вмешалась третья личность, и я надеюсь не показаться вам святотатцем по отношению к императору или непочтительным сыном к матери, если скажу, что эта третья личность – вы, графиня, – заставила меня обратить на нее всю силу любви, предназначавшуюся прежде двум первым…
– И к тому же я здесь вообще почти единственная женщина…
– Умоляю вас, не издевайтесь надо мной! В вашем присутствии я и без того чувствую себя так, как чувствует себя новобранец в присутствии генерала. Я весь дрожу и сам понимаю, что должен производить на вас странное впечатление. Не будьте безжалостны! Ведь все, чего я прошу у вас, – это позволения молчаливо обожать вас, и я ничего не ищу, кроме возможности время от времени говорить вам, что я люблю вас!
– Но подумайте, барон, – язвительно ответила ему графиня де Монтолон, – ведь ваше объяснение, в сущности, имеет в виду нечто очень простое, а именно: вы хотите, чтобы я вместе с вами обманывала графа де Монтолона! Полноте, как вам не стыдно! Разве это порядочно по отношению к товарищу по ссылке, почти по оружию!
– Любовь не считается с этим, графиня, – ответил смущенным тоном генерал. – Если я и пожелал отбить вас у вашего супруга, то потому, что мне показалось, будто вы не испытываете к нему особенно нежных чувств. Да и вы сами понимаете, что ваш муж – просто ширма для вас.
– Что вы хотите сказать этим, барон? – гневно спросила графиня.
– Я хочу сказать этим, что, отвергая мою любовь и пользуясь для этой цели именем мужа, вы не достаточно искренни с собой.
– Генерал, я не позволю…
– Я обойдусь и без вашего позволения, чтобы сказать вам прямо в лицо, что у вас другие желания, другая любовь… О, вы честолюбивы, графиня!
– Я запрещаю вам…
– Дайте мне сперва закончить! Ведь этот разговор будет у нас последним, так как я вытравлю из сердца эту любовь и скрою ее главным образом от вас! Но не пытайтесь обмануть проницательность любящего человека: если бы между нами был только ваш муж, то, может быть, вы и не отвергли бы меня, но я боюсь, что между нами стоит…
– Кто? Договаривайте! Я не позволю вам изобретать разные глупости, равно оскорбительные для моего мужа, как и непочтительные по отношению к тому, на кого вы намекаете!
– Я не называл императора…
В этот момент послышался шум шагов; это шли английские часовые, чтобы встать, как и всегда, на караул около дома императора.
Наполеон, взволнованный и озабоченный, бросился к себе и заперся в своей комнате.
Хадсон Лоу был полицейским офицером, исполнявшим в Италии всевозможные поручения сомнительного качества – поручения, называвшиеся «дипломатическими», но бывшие по существу явно сыскного характера; по крайней мере на острове Капри он играл роль прямого шпиона. Ему было около сорока пяти лет; сухой, длинный, он казался олицетворением тех карикатур, которыми любят изображать сынов Альбиона. Рыжий, веснушчатый, с густыми ресницами, из-под которых выглядывал, словно из засады, злобный, косой взгляд, он был отвратителен как по внешности, так и по своим внутренним свойствам.
На Наполеона вид Лоу производил настолько отталкивающее впечатление, что он не мог, бывало, допить кофе и с брезгливостью отталкивал от себя чашку, если во время утреннего завтрака к нему входил губернатор.
Лоу, разумеется, получил от правительства строжайшую инструкцию, обусловливавшую его отношение к пленнику, но 'едва ли в эту инструкцию входило предписание мелочно, недостойно изводить царственного пленника придирками и ограничениями. Можно с уверенностью сказать, что он преувеличил до возможных границ свои полномочия.
Правда, находятся и такие историки, которые утверждают, будто из них обоих настоящей жертвой был не Наполеон, а Лоу, так как Наполеон сделал все, чтобы отравить своему тюремщику пребывание на острове. Надо признаться, что в этом имеется доля истины. Но все-таки причиной этого был не кто иной, как сам Лоу.
Достаточно было очень немногого, чтобы между ними могли установиться приличные отношения. Если бы только Лоу, не отступая от данной ему инструкции (имевшей целью предупредить сношения Наполеона с внешним миром и малейшую попытку к бегству), проявлял по отношению к пленнику известное уважение к его несчастью, почтение к его славному прошлому, то Наполеон не позволил бы себе отягощать участь того, кто только исполнял свой долг. Но этот грубый, неотесанный англичанин с первого момента подчеркивал, что он не знает ни в прошлом, ни в настоящем никакого императора Наполеона, а для него вообще существует только «генерал Бонапарт». Когда генерал Бертран обращался к губернатору с каким-либо ходатайством, то, естественно, называл своего повелителя «императором Наполеоном». Однако Лоу возвращал бумаги обратно с пометкой, что на острове Святой Елены по официальным сведениям, не значится никого, носящего фамилию «Наполеон», и что ему неизвестно, чтобы в данный момент кто-нибудь из государей находился вне пределов своего государства.
Подобное издевательство дурного тона, разумеется, выводило Наполеона из себя. Но губернатор не остановился на этом; он проявлял немалую изобретательность во всевозможных оскорбительных ограничениях. Так, например, он поставил условием, чтобы во время поездок Наполеона верхом его сопровождал английский офицер. Это заставило императора отказаться от верховой езды, а из-за недостатка движений и развилась та болезнь, которая свела Наполеона в могилу.
А между тем у Лоу не было никаких мотивов для личной вражды к императору, и все придирки можно приписать только его тупости и ограниченности, которая заставляла тюремщика преувеличивать до размеров карикатуры данные ему инструкции.
Хадсон Лоу был женат, и в противоположность молчаливому, угрюмому мужу леди Лоу была очень живой женщиной с несколько поблекшими прелестями, но с очень любезным, кокетливым характером. Ей было уже тридцать пять лет: подобно большинству англичанок, она была покрыта розовой сыпью, ее внешность представляла только «печальные остатки былой роскоши», но рядом с мужем и она казалась чуть не красавицей.
Общество Плантэшн-Хауз, как звали дом губернатора, состояло, кроме леди Лоу, еще из леди Малколм, маленькой, горбатой, уродливой, но очень остроумной женщины, подвижной и забавной, затем из леди Бинхэм и миссис Уингарт, жены генерал-квартирмейстера. Вместе с комиссарами, посланными Францией, Россией и Австрией, это было все официальное общество.
Этими комиссарами были: от России – граф Бальмин, от Австрии – барон Штюрмер, а от французского короля – чудаковатый маркиз де Моншеню. Из них только барон Штюрмер был женат, и красота и грация его супруги вносили много оживления в тоскливые вечера у губернатора.
Главными гостями в Лонгвуде были: генерал граф Бертран и его семья, граф и графиня де Монтолон, граф де Ла Сказ и генерал барон Гурго. Они составляли главный штаб изгнанника.
Кроме того, там обитали еще более низкие по рангу, но не менее преданные товарищи по изгнанию. Маршан, первый камердинер императора; Франческо Киприани, его метрдотель, и низшие служащие – егеря, лакеи, повара и т. д. – Пьерон, Сен-Дени, Новера, братья Аршамбо, Сантини, Руссо, Чентелини, Жозефин.
Все они жили поблизости друг от друга. Зачастую им не хватало элементарнейшего комфорта и удобств. Если помещение самого Наполеона было относительно сносным, то его приближенным приходилось жить так тесно, что, например, молодой Ла Сказ, живший с отцом в чуланчике, раздеваясь, должен был нагибаться и почти ползком пробираться на кровать – единственную у обоих! – до того были низки потолки! В первое время императору приходилось выходить после обеда, чтобы дать возможность своим офицерам пообедать в той комнате, из которой он только что вышел.
Солнце жестоко раскаляло черепицы Лонгвуда, поэтому там стояла невыносимая жара. Однажды, когда Наполеон пожаловался губернатору на эту духоту и пожалел, что вокруг домика нет деревьев, чтобы закрывать его своей тенью, Лоу ответил со злобной улыбкой:
– Не беспокойтесь! Деревья будут посажены!
Он хотел намекнуть этим, что пребывание императора в плену будет бесконечным.
Расходы на пищевое довольствие были огромными. Опубликованные цифры поистине приводили в изумление. "Неоднократно критиковались расходы на вино на острове Святой Елены. Однако последние были искусственно преувеличены, хотя, правда, императора окружало очень много лиц, и он приглашал к своему столу офицеров 53-го пехотного полка, стоявшего на острове Святой Елены, лично же он обычно довольствовался четвертью бутылки шамбертэна, разведенного водой.
К тому же, чтобы составить представление о том, сколько стоила жизнь на этом проклятом острове, достаточно почитать донесения комиссаров держав. Например, барон Штюрмер оставил нам интересные сведения на этот счет. Он жаловался князю Меттерниху на недостаточность получаемого жалованья и в письме к князю говорит дословно следующее:
«Расходы в первый год моего пребывания здесь достигли суммы в 4 470 фунтов стерлингов (около 40 000 рублей по тогдашнему курсу), причем я не задавал ни балов, ни обедов; только четыре раза во все это время за моим столом присутствовало 12 человек. А ведь я не расходовался на туалеты, так как взял с собой запас всего необходимого».
Говядина и зерно стоили колоссальных денег. Мешок ячменя стоил 30 шиллингов (около 14 рублей), баранина – около 7 рублей фунт. Квартирные цены соответствовали этому. За довольно-таки убогую хижину в деревне барон Штюрмер платил 158 фунтов стерлингов (около 1 500 рублей) в год!
Понятно, что из-за такой дороговизны Наполеону стоило больших денег прокормить свою свиту. Суммы, назначенной английским правительством на содержание пленника, было недостаточно и приходилось отправлять в лом императорское серебро. Вся посуда, что Наполеон привез с собой из массивного серебра, была сломана и переплавлена. Бертран выручил за это серебро около 200 тысяч рублей, что позволило изгнаннику чаще получать к столу свежую говядину и овощи.
Вот те «пиршества и лукулловы обеды», из-за которых роялистские писатели в свое время поднимали такой шум!
В обычные дни Наполеон обедал на маленьком столике в своей комнате. По воскресеньям он обычно собирал за обедом всех своих офицеров, с большим добродушием и даже веселостью председательствовал на этих семейных обедах, и можно было подумать, что он так же доволен своим существованием, как и тогда, когда задавал в Тюильри пышные пиры для королей и принцесс.
Покинутый, оставшийся без армии, без денег, брошенный как пленник на африканском утесе, не имея никакой надежды когда-либо вернуть утраченную власть, Наполеон оставался по-прежнему императором, и ничто не могло убить в нем царственное величие, торжествовавшее над всеми невзгодами, и никто из окружавших его близких лиц никогда не позволял себе отказывать ему в том почтении и уважении, к которому он привык во время своего царствования. В жалкий домишко в Лонгвуде, где водилось столько крыс, что по ночам они грызли обувь, к Наполеону входили с таким почтением, с такими же придворными реверансами, как и тогда, когда он во главе четырехсоттысячной армии победоносно переправлялся через Неман. Блеск, окружавший прежде его личность, не тускнел и теперь, Так солнце, скрывшись за горизонтом, все еще продолжает окрашивать золотом багрянца закатное небо.
И пленником Наполеон продолжал носить все тот же бессмертный серый редингот. В особенно торжественные дни он надевал зеленую стрелковую форму, всю изношенную, белые чулки и обычно держал в руках шляпу-треуголку. На груди у него красовался орден Почетного легиона, в руке была табакерка, которую он нервно сжимал и из которой время от времени брал понюшку табака.
В обычные дни на прогулки он надевал простой нанковый или пикейный белый костюм, который делал его похожим на плантатора.
Он подолгу диктовал мемуары, вечером слушал чтение, главным образом театральных классических пьес Расина, Корнеля, Мольера. Иногда он играл в шахматы с Монтолоном и на бильярде с Гурго.
Но все маленькое общество, ютившееся поблизости от Лонгвуда, не всегда было в добром согласии. Очень редко бывает, чтобы пленники в конце концов не перессорились и не возненавидели друг друга. Наполеон очень страдал от этих беспрестанных раздоров, хотя и старался делать вид, будто не замечает их.
Главной причиной этих ссор была особа императора, к которой каждый из окружающих хотел стать как можно ближе. Бертран ревновал императора к Монтолону, Монтолон – к Гурго. Вскоре в это вмешались еще и женщины, и тогда страсти окончательно разгорелись.
Около Наполеона жило всего две женщины – графиня Бертран и графиня де Монтолон. Первая, родом англичанка, была очень нежной, любящей женщиной, питавшей в душе настоящий культ императора. Но ее выводило из себя, почему Наполеон с особенным вниманием относился к услугам графини де Монтолон, и обе женщины вскоре возненавидели друг друга.
Однажды вечером Наполеон, как и всегда, отправился прогуляться около дома. В грустной задумчивости тихой, неслышной походкой проходил он мимо группы каменных деревьев, как вдруг оттуда до него донесся хорошо знакомый голос Гурго, умолявшего, казалось, кого-то о чем-то очень важном.
Наполеон любил вникать в мелкие секреты свои к приближенных, а здесь это вдобавок служило ему некоторым развлечением. Поэтому он остановился и стал прислушиваться, и то, что он услышал, произвело на него очень сильное впечатление и он так рассердился, что готов был вмешаться в разговор.
– Выслушайте меня, графиня, – сказал Гурго. – Я не мог остаться равнодушным к чарам вашего взгляда, к прелести вашего голоса, к очарованию всего вашего существа! Я..
– Генерал! – мягко перебил его нежный голос, в котором Наполеон узнал голос графини де Монтолон. – Генерал, я уже говорила вам, что мне бесконечно льстит то внимание, которым вы почтили меня, я тронута тем, что внушила вам любовь, потому что ведь, не правда ли, то, что вы чувствуете ко мне, есть любовь?
– О да, графиня, самая искренняя, глубокая любовь! – страстно ответил Гурго.
– Хорошо! Вы любите меня. Конечно, я ни в чем не могу считать себя ответственной за эту страсть, так как никогда не поощряла ее; но мы живем здесь, дорогой барон, так близко друг от друга, мы постоянно находимся в таком тесном общении, что это обстоятельство в связи с монотонностью жизни способно было вызвать в вас чувство. Вы воображаете, будто любите меня, но эта мнимая любовь разгорелась в вас только благодаря нашей изолированности, благодаря тому, что мы живем здесь, как Робинзоны, что мы брошены на маленький утес, и от остального мира нас отделяют океаны. Но стоит вам вступить на палубу парохода, отправляющегося в Европу, и вся ваша страсть моментально испарится!
– Ах, графиня! – скорбным голосом ответил Гурго. – Не смейтесь над тем глубоким и властным чувством, которым мое сердце переполнилось к вам! Я старый солдат, вся моя жизнь прошла на полях сражения; до сих пор я и не знал, что значат слова «женщина» и «любовь». Разве всем нам было время заниматься сердечными делами? Нашей возлюбленной была слава, и император быстрым маршем вел нас в погоню за нею, не оставляя времени, чтобы сказать женщине «люблю», чтобы попытаться завоевать ее любовь!
– Так, значит, я ваша первая любовь? – иронически спросила графиня.
– Да, графиня, – серьезно ответил Гурго, – до сих пор вся моя страсть сосредоточивалась на двух дорогих существах: на императоре и старушке-матери. Долгое время мне и в голову не приходила мысль, что на свете существуют другие люди, которых стоит любить, ради которых можно страдать. Но ныне – увы! Я увидал, как я ошибался! В мою жизнь вмешалась третья личность, и я надеюсь не показаться вам святотатцем по отношению к императору или непочтительным сыном к матери, если скажу, что эта третья личность – вы, графиня, – заставила меня обратить на нее всю силу любви, предназначавшуюся прежде двум первым…
– И к тому же я здесь вообще почти единственная женщина…
– Умоляю вас, не издевайтесь надо мной! В вашем присутствии я и без того чувствую себя так, как чувствует себя новобранец в присутствии генерала. Я весь дрожу и сам понимаю, что должен производить на вас странное впечатление. Не будьте безжалостны! Ведь все, чего я прошу у вас, – это позволения молчаливо обожать вас, и я ничего не ищу, кроме возможности время от времени говорить вам, что я люблю вас!
– Но подумайте, барон, – язвительно ответила ему графиня де Монтолон, – ведь ваше объяснение, в сущности, имеет в виду нечто очень простое, а именно: вы хотите, чтобы я вместе с вами обманывала графа де Монтолона! Полноте, как вам не стыдно! Разве это порядочно по отношению к товарищу по ссылке, почти по оружию!
– Любовь не считается с этим, графиня, – ответил смущенным тоном генерал. – Если я и пожелал отбить вас у вашего супруга, то потому, что мне показалось, будто вы не испытываете к нему особенно нежных чувств. Да и вы сами понимаете, что ваш муж – просто ширма для вас.
– Что вы хотите сказать этим, барон? – гневно спросила графиня.
– Я хочу сказать этим, что, отвергая мою любовь и пользуясь для этой цели именем мужа, вы не достаточно искренни с собой.
– Генерал, я не позволю…
– Я обойдусь и без вашего позволения, чтобы сказать вам прямо в лицо, что у вас другие желания, другая любовь… О, вы честолюбивы, графиня!
– Я запрещаю вам…
– Дайте мне сперва закончить! Ведь этот разговор будет у нас последним, так как я вытравлю из сердца эту любовь и скрою ее главным образом от вас! Но не пытайтесь обмануть проницательность любящего человека: если бы между нами был только ваш муж, то, может быть, вы и не отвергли бы меня, но я боюсь, что между нами стоит…
– Кто? Договаривайте! Я не позволю вам изобретать разные глупости, равно оскорбительные для моего мужа, как и непочтительные по отношению к тому, на кого вы намекаете!
– Я не называл императора…
В этот момент послышался шум шагов; это шли английские часовые, чтобы встать, как и всегда, на караул около дома императора.
Наполеон, взволнованный и озабоченный, бросился к себе и заперся в своей комнате.
XVIII
Настал канун свадьбы Шарля с Лидией. Маркиза Люперкати окончила свой туалет, собираясь сделать несколько визитов и потом отправиться к исповеди, что было необходимо ввиду церемонии, назначенной на следующий день.
Она, сияя от счастья, осматривалась со всех сторон в зеркало. Наконец-то она была у цели! Теперь уже ничто не в состоянии было помешать ее браку с Шарлем Лефевром, браку, который должен был положить конец ее сомнительному существованию авантюристки. Она войдет, наконец, в круг высшей аристократии и займет подобающее ей место!
Все удалось на славу. Герцогиня Лефевр, очарованная, с полным доверием отнеслась к ней. Ее рассказы о всех бедствиях, перенесенных ею, о страшном горе, испытанном ею, когда она узнала, что ее муж погиб с оружием в руках на поле сражения, о громадном наследстве, оставшемся после мужа, но конфискованном правительством Неаполя, – все это было принято вполне на веру. Наконец, согласно обещаниям ее брата Мобрейля, часть громадного наследства и майората, которые перейдут к Шарлю Лефевру' и его сыну, достанется в один прекрасный день ей, а для того, чтобы это было так, ей надо сделать лишь следующее: надо признать ребенка Шарля и дать умереть второму мужу, здоровье которого стало очень хрупким после тяжелой раны и болезни. И тогда она останется богатой вдовой, носящей одну из лучших фамилий империи. Красивая, изящная, ловкая, она получит тогда возможность пожить в свое удовольствие!
Таким образом это развращенное существо с поразительным хладнокровием мечтало о скорой, преждевременной кончине этого юного раненого, у изголовья которого она играла комедию любви.
Она не испытывала ни угрызений совести, ни страха: все ей удавалось. Она удивлялась, что нет известий от брата, отправившегося в Англию, но верила в хитрость, смелость и изворотливость Мобрейля и была уверена, что он явится к назначенному дню.
Предстояло еще покончить с одним деликатным пунктом – с усыновлением ребенка, прижитого Шарлем Лефевром от Люси Элфинстон.
Этот ребенок не мог иметь своей законной матерью Лидию, если маркиз Люперкати, ее первый муж, был жив в момент его рождения. Поэтому Мобрейль посоветовал ей позаботиться о составлении нотариального акта, в котором на основании показаний свидетелей было бы указано, что смерть маркиза произошла раньше, чем это было в действительности. Все было сделано, и маркиз Люперкати был признан скончавшимся в такой год, когда он не мог быть отцом ребенка. Теперь было уже не трудно выдать Андрэ за сына Лидии и Шарля, а если относительно этого и не было документов, то факт объяснялся теми смутами в Неаполе, при которых зачастую погибали и более важные бумаги.
Следовательно, все было подготовлено, и потому Лидию нисколько не тревожило отсутствие брата. Он сам говорил, что в данный момент присутствие Андрэ совершенно не нужно, а достаточно было, чтобы его имя было упомянуто в брачном акте. Таким образом никакое препятствие не грозило помешать ей стать на следующий день женой Шарля Лефевра, наследника титула и состояния герцога Данцигского.
Маркиза уже собиралась выйти из дома, как в комнату вошла горничная и доложила ей:
– Какой-то плохо одетый человек желает поговорить с вами, ваше сиятельство!
– Наверное, какой-нибудь попрошайка? К чему вы впустили его?
– Его хотели прогнать, но, судя по разговору, это не простой человек, хотя у него и ясно звучит иностранный акцент. Он заявил, что вы, ваше сиятельство, будете в восторге увидеть его; поэтому швейцар подумал, что лучше, пожалуй, доложить!
– Он называл какое-нибудь имя? Может быть, он пришел с письмом? Его послал кто-нибудь из моих хороших знакомых?
– Нет, ваше сиятельство; он только сказал, что вы будете очень рады увидать его, если узнаете, что он пришел от Андреа и был в Сорренто в день Святого Петра.
Маркиза Люперкати смертельно побледнела; ее лицо передернулось. Она вся задрожала и еле-еле смогла пробормотать прерывающимся голосом:
– Он сказал «Андреа»? Сорренто? День Святого Петра? Боже мой! Но это невозможно!
Горничная с изумлением смотрела на волнение хозяйки.
Между тем Лидия упала в кресло и взволнованно сказала:
– Впустите его, раз он пришел от Андреа!
Горничная ушла, оставив маркизу в состоянии безграничного ужаса. Ее глаза в тупом остолбенении уставились на ковер, а губы шептали:
– Он! Он!
Вдали послышался шум шагов. Лидия овладела собой и в приливе энергии подумала: «Это невозможно! Наверное, какой-нибудь авантюрист вздумал воспользоваться его именем!»
Дверь открылась, и горничная, введя посетителя, удалилась по знаку маркизы. Незнакомец и Лидия остались одни; они молчали, вглядываясь друг в друга.
Посетитель был стройным, еще довольно не старым человеком с энергичным лицом и густой черной бородой. Он взволнованно мял шляпу в руках, и на его обнаженном лбу виднелся страшный рубец, шедший через всю голову до самых глаз. Его нос был совершенно рассечен – вероятно, ударом сабли или копья, – и это так искажало лицо, что, будучи прежде по всем признакам красавцем, теперь он был ужасен и отвратителен.
Маркиза в ужасе отпрянула, увидав это лицо, сплошь изрубленное сабельными ударами, но в это же время первоначальное чувство отвращения мало-помалу отходило на задний план, и всю ее охватывало чувство величайшей радости, спокойствия и восторга. Она уже не боялась. Первоначальное чувство ужаса за свою судьбу исчезло. Тоном дамы, потревоженной во время совершения туалета, она нетерпеливо сказала посетителю:
– Кто вы такой и что вам нужно от меня?
Незнакомец поднял голову и посмотрел Лидии прямо в лицо. Снова дрожь пробежала по телу молодой женщины, и снова в ней ожили прежние страхи: хотя сабля или копье и обезобразили до неузнаваемости это лицо, но глаза не потеряли ничего в выразительности и остроте взгляда, переполнившего сердце Лидии отчаянием.
Посетитель долго всматривался в лицо Лидии, не говоря ни слова, и наконец сказал:
– Так, значит, вы не узнаете меня? Неужели же я до такой степени изменился?
– Нет, нет, я не знаю вас, – пролепетала Лидия. – Но вы пугаете меня. Уйдите отсюда или я позову людей.
– О нет, не зовите, маркиза! Вы раскаетесь, что замешали третьих лиц в наше дело! О, раз вы не хотите признать меня, так я сам назову себя! Или я действительно так уж неузнаваем? Но ведь вам передали, что с вами хотят говорить от имени Андреа, бывшего в Сорренто в день Святого Петра. Следовательно, раз вам назвали имя вашего мужа, место и день венчания, то вы могли бы догадаться, кто тот, что желает видеть вас? Да ну же, Лидия, неужели все это серьезно? Неужели же я должен назвать себя? Неужели ты не видишь и без того, что я – Андреа, маркиз Люперкати, твой муж!
Лидия вскрикнула, протянула вперед руки, словно желая оттолкнуть от себя того, кто вдруг появился подобно мертвецу, восставшему из могилы, а затем, бросившись в кресло и закрыв лицо руками, пробормотала:
– Это неправда. Вы лжете. Мой муж умер!
– Я не только не умер, но надеюсь даже вновь начать подле вас прежнюю жизнь.
– Нет, нет! Это невозможно! – вскрикнула Лидия. – Я не знаю вас. Вы не муж мне. Маркиз Люперкати убит в сражении… на дуэли, уж не знаю…
– Скажите лучше, маркиза, что меня сочли умершим! Во всяком случае смею уверить вас, что именно я имею честь быть вашим супругом!
Лидия быстро оправилась. Она вспомнила, что для признания маленького Андрэ ее родным сыном она подстроила так, что официально смерть ее мужа произошла уже давно, и потому твердо сказала:
– Маркиз Люперкати умер уже давным-давно, вместе с Мюратом!
– О нет, маркиза! Со времени сражения при Толентино, на которое вы, вероятно, намекаете и где и в самом деле бросили меня полумертвым, я испытал много всевозможных приключений, и надо приписать истинному чуду, если я еще живу на этом свете. Но об этом речь еще впереди. А в данный момент нам с вами первым делом следует обсудить вопрос, как нам устроиться с вами в дальнейшем.
– Что вы хотите сказать этим?
– Я прибыл в Париж два дня тому назад, причем, должен сознаться, мои средства были сильно на исходе. Ну так вот, совершенно случайно я забрел в церковь, где хотел поставить свечу за успех тех предприятий, ради которых я прибыл сюда. В этой церкви шли громадные приготовления к какому-то торжеству, которое должно состояться завтра. Я спросил у сторожа, какое именно торжество, и узнал, что завтра моя собственная супруга собирается выйти замуж от живого мужа!
– Бросьте эти шутки! – сказала ему Лидия, успевшая тем временем вернуть все хладнокровие. – Вы мошенник, самозванец или просто сумасшедший! Мой муж, маркиз Люперкати, умер.
– Он жив!
– Нет, он умер!
В этот момент кто-то постучался в дверь; вошла горничная с какой-то бумагой в руках и доложила:
– Вот эту бумагу принес клерк от нотариуса, который просит подписать на обозначенном крестиком месте.
Маркиза взяла бумагу, быстро пробежала ее взглядом и твердой рукой подписала, а затем, отдав подписанную бумагу горничной, обратилась снова к посетителю. Теперь на ее губах играла торжествующая улыбка. Ведь бумага, которую она только что подписала, была нотариальным свидетельством на основании показаний семи свидетелей смерти маркиза Люперкати.
– Итак, вы говорили, – сказала Лидия, – что претендуете быть маркизом Люперкати, моим мужем.
Она, сияя от счастья, осматривалась со всех сторон в зеркало. Наконец-то она была у цели! Теперь уже ничто не в состоянии было помешать ее браку с Шарлем Лефевром, браку, который должен был положить конец ее сомнительному существованию авантюристки. Она войдет, наконец, в круг высшей аристократии и займет подобающее ей место!
Все удалось на славу. Герцогиня Лефевр, очарованная, с полным доверием отнеслась к ней. Ее рассказы о всех бедствиях, перенесенных ею, о страшном горе, испытанном ею, когда она узнала, что ее муж погиб с оружием в руках на поле сражения, о громадном наследстве, оставшемся после мужа, но конфискованном правительством Неаполя, – все это было принято вполне на веру. Наконец, согласно обещаниям ее брата Мобрейля, часть громадного наследства и майората, которые перейдут к Шарлю Лефевру' и его сыну, достанется в один прекрасный день ей, а для того, чтобы это было так, ей надо сделать лишь следующее: надо признать ребенка Шарля и дать умереть второму мужу, здоровье которого стало очень хрупким после тяжелой раны и болезни. И тогда она останется богатой вдовой, носящей одну из лучших фамилий империи. Красивая, изящная, ловкая, она получит тогда возможность пожить в свое удовольствие!
Таким образом это развращенное существо с поразительным хладнокровием мечтало о скорой, преждевременной кончине этого юного раненого, у изголовья которого она играла комедию любви.
Она не испытывала ни угрызений совести, ни страха: все ей удавалось. Она удивлялась, что нет известий от брата, отправившегося в Англию, но верила в хитрость, смелость и изворотливость Мобрейля и была уверена, что он явится к назначенному дню.
Предстояло еще покончить с одним деликатным пунктом – с усыновлением ребенка, прижитого Шарлем Лефевром от Люси Элфинстон.
Этот ребенок не мог иметь своей законной матерью Лидию, если маркиз Люперкати, ее первый муж, был жив в момент его рождения. Поэтому Мобрейль посоветовал ей позаботиться о составлении нотариального акта, в котором на основании показаний свидетелей было бы указано, что смерть маркиза произошла раньше, чем это было в действительности. Все было сделано, и маркиз Люперкати был признан скончавшимся в такой год, когда он не мог быть отцом ребенка. Теперь было уже не трудно выдать Андрэ за сына Лидии и Шарля, а если относительно этого и не было документов, то факт объяснялся теми смутами в Неаполе, при которых зачастую погибали и более важные бумаги.
Следовательно, все было подготовлено, и потому Лидию нисколько не тревожило отсутствие брата. Он сам говорил, что в данный момент присутствие Андрэ совершенно не нужно, а достаточно было, чтобы его имя было упомянуто в брачном акте. Таким образом никакое препятствие не грозило помешать ей стать на следующий день женой Шарля Лефевра, наследника титула и состояния герцога Данцигского.
Маркиза уже собиралась выйти из дома, как в комнату вошла горничная и доложила ей:
– Какой-то плохо одетый человек желает поговорить с вами, ваше сиятельство!
– Наверное, какой-нибудь попрошайка? К чему вы впустили его?
– Его хотели прогнать, но, судя по разговору, это не простой человек, хотя у него и ясно звучит иностранный акцент. Он заявил, что вы, ваше сиятельство, будете в восторге увидеть его; поэтому швейцар подумал, что лучше, пожалуй, доложить!
– Он называл какое-нибудь имя? Может быть, он пришел с письмом? Его послал кто-нибудь из моих хороших знакомых?
– Нет, ваше сиятельство; он только сказал, что вы будете очень рады увидать его, если узнаете, что он пришел от Андреа и был в Сорренто в день Святого Петра.
Маркиза Люперкати смертельно побледнела; ее лицо передернулось. Она вся задрожала и еле-еле смогла пробормотать прерывающимся голосом:
– Он сказал «Андреа»? Сорренто? День Святого Петра? Боже мой! Но это невозможно!
Горничная с изумлением смотрела на волнение хозяйки.
Между тем Лидия упала в кресло и взволнованно сказала:
– Впустите его, раз он пришел от Андреа!
Горничная ушла, оставив маркизу в состоянии безграничного ужаса. Ее глаза в тупом остолбенении уставились на ковер, а губы шептали:
– Он! Он!
Вдали послышался шум шагов. Лидия овладела собой и в приливе энергии подумала: «Это невозможно! Наверное, какой-нибудь авантюрист вздумал воспользоваться его именем!»
Дверь открылась, и горничная, введя посетителя, удалилась по знаку маркизы. Незнакомец и Лидия остались одни; они молчали, вглядываясь друг в друга.
Посетитель был стройным, еще довольно не старым человеком с энергичным лицом и густой черной бородой. Он взволнованно мял шляпу в руках, и на его обнаженном лбу виднелся страшный рубец, шедший через всю голову до самых глаз. Его нос был совершенно рассечен – вероятно, ударом сабли или копья, – и это так искажало лицо, что, будучи прежде по всем признакам красавцем, теперь он был ужасен и отвратителен.
Маркиза в ужасе отпрянула, увидав это лицо, сплошь изрубленное сабельными ударами, но в это же время первоначальное чувство отвращения мало-помалу отходило на задний план, и всю ее охватывало чувство величайшей радости, спокойствия и восторга. Она уже не боялась. Первоначальное чувство ужаса за свою судьбу исчезло. Тоном дамы, потревоженной во время совершения туалета, она нетерпеливо сказала посетителю:
– Кто вы такой и что вам нужно от меня?
Незнакомец поднял голову и посмотрел Лидии прямо в лицо. Снова дрожь пробежала по телу молодой женщины, и снова в ней ожили прежние страхи: хотя сабля или копье и обезобразили до неузнаваемости это лицо, но глаза не потеряли ничего в выразительности и остроте взгляда, переполнившего сердце Лидии отчаянием.
Посетитель долго всматривался в лицо Лидии, не говоря ни слова, и наконец сказал:
– Так, значит, вы не узнаете меня? Неужели же я до такой степени изменился?
– Нет, нет, я не знаю вас, – пролепетала Лидия. – Но вы пугаете меня. Уйдите отсюда или я позову людей.
– О нет, не зовите, маркиза! Вы раскаетесь, что замешали третьих лиц в наше дело! О, раз вы не хотите признать меня, так я сам назову себя! Или я действительно так уж неузнаваем? Но ведь вам передали, что с вами хотят говорить от имени Андреа, бывшего в Сорренто в день Святого Петра. Следовательно, раз вам назвали имя вашего мужа, место и день венчания, то вы могли бы догадаться, кто тот, что желает видеть вас? Да ну же, Лидия, неужели все это серьезно? Неужели же я должен назвать себя? Неужели ты не видишь и без того, что я – Андреа, маркиз Люперкати, твой муж!
Лидия вскрикнула, протянула вперед руки, словно желая оттолкнуть от себя того, кто вдруг появился подобно мертвецу, восставшему из могилы, а затем, бросившись в кресло и закрыв лицо руками, пробормотала:
– Это неправда. Вы лжете. Мой муж умер!
– Я не только не умер, но надеюсь даже вновь начать подле вас прежнюю жизнь.
– Нет, нет! Это невозможно! – вскрикнула Лидия. – Я не знаю вас. Вы не муж мне. Маркиз Люперкати убит в сражении… на дуэли, уж не знаю…
– Скажите лучше, маркиза, что меня сочли умершим! Во всяком случае смею уверить вас, что именно я имею честь быть вашим супругом!
Лидия быстро оправилась. Она вспомнила, что для признания маленького Андрэ ее родным сыном она подстроила так, что официально смерть ее мужа произошла уже давно, и потому твердо сказала:
– Маркиз Люперкати умер уже давным-давно, вместе с Мюратом!
– О нет, маркиза! Со времени сражения при Толентино, на которое вы, вероятно, намекаете и где и в самом деле бросили меня полумертвым, я испытал много всевозможных приключений, и надо приписать истинному чуду, если я еще живу на этом свете. Но об этом речь еще впереди. А в данный момент нам с вами первым делом следует обсудить вопрос, как нам устроиться с вами в дальнейшем.
– Что вы хотите сказать этим?
– Я прибыл в Париж два дня тому назад, причем, должен сознаться, мои средства были сильно на исходе. Ну так вот, совершенно случайно я забрел в церковь, где хотел поставить свечу за успех тех предприятий, ради которых я прибыл сюда. В этой церкви шли громадные приготовления к какому-то торжеству, которое должно состояться завтра. Я спросил у сторожа, какое именно торжество, и узнал, что завтра моя собственная супруга собирается выйти замуж от живого мужа!
– Бросьте эти шутки! – сказала ему Лидия, успевшая тем временем вернуть все хладнокровие. – Вы мошенник, самозванец или просто сумасшедший! Мой муж, маркиз Люперкати, умер.
– Он жив!
– Нет, он умер!
В этот момент кто-то постучался в дверь; вошла горничная с какой-то бумагой в руках и доложила:
– Вот эту бумагу принес клерк от нотариуса, который просит подписать на обозначенном крестиком месте.
Маркиза взяла бумагу, быстро пробежала ее взглядом и твердой рукой подписала, а затем, отдав подписанную бумагу горничной, обратилась снова к посетителю. Теперь на ее губах играла торжествующая улыбка. Ведь бумага, которую она только что подписала, была нотариальным свидетельством на основании показаний семи свидетелей смерти маркиза Люперкати.
– Итак, вы говорили, – сказала Лидия, – что претендуете быть маркизом Люперкати, моим мужем.