Страница:
Революция сделала из Жозефины, отбившейся от своего круга и державшейся до сих пор особняком, подобие важной дамы. Имя ее мужа создало ей ореол в глазах женщин, вращавшихся при прежнем дворе и пощаженных террором. В тюрьме она коротко сошлась со многими почтенными особами, пережившими крушение старинной аристократии, там же завязалось у нее знакомство и с госпожой Кабаррюс. В доме этой дамы, где царила и жеманилась сама хозяйка под двойным флагом гражданина Тальена, своего супруга, и директора Барраса, своего любовника, Жозефина очутилась однажды лицом к лицу с сухопарым и неразговорчивым победителем вандемьера.
Бонапарт вошел в моду. Только и было разговоров, что о молодом генерале, который одним прыжком достиг своей цели и прославился. Парижские салоны наперебой оспаривали его друг у друга. Женщины дарили ему свои улыбки, старались завлечь героя. А он проходил мимо, серьезный, равнодушный и уже властный.
Вдова Богарнэ со своею беспечностью креолки, своими важными манерами и уже поблекшими прелестями пленила холодного молодого человека с первого взгляда. При этой роковой встрече у госпожи Тальен Бонапарт почувствовал себя увлеченным, околдованным, охваченным страстью. Смуглая островитянка, созревшая под знойным солнцем, манила его к себе неодолимыми чарами, и он с восторгом отдался ее обаянию.
Жозефина далеко не обладала красотой. Ее будущий деверь, Люсьен Бонапарт, такими словами передает впечатление, которое она произвела на него:
«У нее было мало, очень мало ума и совсем отсутствовало то, что можно назвать красотой; ее заменяли известные особенности креольской расы в гибких движениях стана при невысоком, скорее низком росте; ее лицу недоставало природной свежести, хотя этот недостаток довольно удачно пополнялся ухищрениями дамского туалета при свете люстр; наконец наружность Жозефины в общем была не лишена кое-каких остатков ее первой молодости, которые живописец Жерар, этот искусный реставратор поблекшей красоты у женщин зрелых лет, весьма талантливо воспроизвел на сохранившихся у нас портретах супруги первого консула… На блестящих вечерах директории, на которые я удостаивался приглашения от Барраса, Жозефина казалась мне уже немолодой и гораздо менее привлекательной, чем другие красавицы, обыкновенно составлявшие двор сластолюбивого директора, среди которых прекрасная Тальен была настоящей Калипсо».
Этот не особенно лестный портрет кажется верным.
Жозефине тогда перевалило уже за тридцать лет. Она была матерью двух малолетних детей, и тревожное существование, превратности судьбы, далекие путешествия, жизнь на широкую ногу, домашние неурядицы, мимолетные любовные связи, конечно, содействовали тому, чтобы ускорить для этой женщины постепенный ход времени.
Тем не менее она победила победителя при их первом разговоре наедине. Бонапарт вышел от Тальен после беседы с Жозефиной с взволнованным сердцем, блестящими глазами, дрожа всем телом от лихорадки, которая была впервые не лихорадкой славы, мучимый потребностью, которая не была уже голодом, забыв даже о своей семье и пренебрегая завоеванием мира, о котором он мечтал в одинокие часы убогой юности. Наполеон думал только о победе над соблазнительной Жозефиной, или Иейт, как, по ее словам, называлась запросто среди близких друзей эта сладострастная креолка.
XXIII
XXIV
Бонапарт вошел в моду. Только и было разговоров, что о молодом генерале, который одним прыжком достиг своей цели и прославился. Парижские салоны наперебой оспаривали его друг у друга. Женщины дарили ему свои улыбки, старались завлечь героя. А он проходил мимо, серьезный, равнодушный и уже властный.
Вдова Богарнэ со своею беспечностью креолки, своими важными манерами и уже поблекшими прелестями пленила холодного молодого человека с первого взгляда. При этой роковой встрече у госпожи Тальен Бонапарт почувствовал себя увлеченным, околдованным, охваченным страстью. Смуглая островитянка, созревшая под знойным солнцем, манила его к себе неодолимыми чарами, и он с восторгом отдался ее обаянию.
Жозефина далеко не обладала красотой. Ее будущий деверь, Люсьен Бонапарт, такими словами передает впечатление, которое она произвела на него:
«У нее было мало, очень мало ума и совсем отсутствовало то, что можно назвать красотой; ее заменяли известные особенности креольской расы в гибких движениях стана при невысоком, скорее низком росте; ее лицу недоставало природной свежести, хотя этот недостаток довольно удачно пополнялся ухищрениями дамского туалета при свете люстр; наконец наружность Жозефины в общем была не лишена кое-каких остатков ее первой молодости, которые живописец Жерар, этот искусный реставратор поблекшей красоты у женщин зрелых лет, весьма талантливо воспроизвел на сохранившихся у нас портретах супруги первого консула… На блестящих вечерах директории, на которые я удостаивался приглашения от Барраса, Жозефина казалась мне уже немолодой и гораздо менее привлекательной, чем другие красавицы, обыкновенно составлявшие двор сластолюбивого директора, среди которых прекрасная Тальен была настоящей Калипсо».
Этот не особенно лестный портрет кажется верным.
Жозефине тогда перевалило уже за тридцать лет. Она была матерью двух малолетних детей, и тревожное существование, превратности судьбы, далекие путешествия, жизнь на широкую ногу, домашние неурядицы, мимолетные любовные связи, конечно, содействовали тому, чтобы ускорить для этой женщины постепенный ход времени.
Тем не менее она победила победителя при их первом разговоре наедине. Бонапарт вышел от Тальен после беседы с Жозефиной с взволнованным сердцем, блестящими глазами, дрожа всем телом от лихорадки, которая была впервые не лихорадкой славы, мучимый потребностью, которая не была уже голодом, забыв даже о своей семье и пренебрегая завоеванием мира, о котором он мечтал в одинокие часы убогой юности. Наполеон думал только о победе над соблазнительной Жозефиной, или Иейт, как, по ее словам, называлась запросто среди близких друзей эта сладострастная креолка.
XXIII
Бонапарт, ранняя юность которого была сплошь целомудренна, трудолюбива и который знавал лишь мозговые кутежи и упоения интеллекта, влюбился в Жозефину без памяти. Бесспорно, что она нисколько не заслуживала этой чрезмерной любви. Но молодой генерал находился в таком психологическом состоянии, что его сердце должно было роковым образом воспылать при первом соприкосновении с женщиной, приблизительно соответствовавшей тому женскому типу, тому образцу, который в давнишних мечтах лелеяло и жадно призывало его воображение.
Жозефина была не из числа умных женщин, синих чулков, всю жизнь внушавших Наполеону непреодолимое отвращение. Она не любила щеголять игривостью ума, отпуская ловкие остроты или лукавые эпиграммы. Она понравилась сначала Бонапарту тем, что, по-видимому, очень интересовалась его военными победами и рассуждала с ним о стратегии.
Кроме того, она обладала ни с чем не сравнимым достоинством в глазах Наполеона: разве Жозефина не принадлежала к старинной аристократии? По мнению мелкого корсиканского дворянчика, воспитанного в жалкой усадьбе и никогда не видавшего вблизи изысканно одетых женщин, сохранивших аромат старинного королевского двора, эта виконтесса воплощала в себе женскую красоту в сочетании с величием. Престиж знатности после окончания террора оживал обновленным: гильотина освежила потускневшую мишуру старого режима, и под волною крови дворянство снова получило яркий колорит и жизненную силу. Подтверждалось правдивое слово искушенной в любовных интригах вдовствующей аристократии: «Для простолюдина маркиза остается всегда тридцатилетней». Эта притягательная сила знатности, этот престиж титула, имени, ранга проникли до самой глубины деморализованных общественных слоев. Разве торговец не выставляет напоказ свою титулованную клиентуру? Разве содержатели гостиниц не отворяют настежь двери своих помещений, а иногда и своих денежных сундуков перед знатными господами, зачастую не менее опасными, чем щипцы карманных воров? А в тривиальности своего любовного жаргона разве донжуаны в фуражках не изъявляют до сих пор своего восхищения и своих желаний при виде красивой девушки таким возгласом, пропитанным насквозь почтением былых времен: «Я расцеловал бы ее как королеву!»?
Бонапарт, кипучий гений которого в силу незнания светских обычаев и светской жизни не мог отличить настоящую важную даму (потому что никогда не видывал таких раньше) от этой беспутной вдовы Богарнэ с мягкими движениями и томными глазами, с искренностью и простодушием восхвалявшей его военные таланты.
Во всякой возникающей страсти, как бы ни была она безрассудна или, наоборот, логична, как бы ни казалась она неизбежной впоследствии, всегда нужно установить зародыш, начальный двигатель, толчок. У одного – это потребность любить, запросы пола; другой подчиняется законам притяжения и общества, избегая одиночества, скуки – этого дряблого чудовища, липкого, как спрут, который цепко обхватывает вас своими щупальцами; для третьего – любовь уподобляется цветку, выросшему на возделанной почве, распускающемуся на растении под напором изобильных соков; наконец, для иных мужчин, обладающих созерцательным умом и объективным мышлением, для людей с громадной творческой фантазией, строителей воздушных замков, владельцев невероятных кораблей, предназначенных к отплытию в сказочные страны, любовь есть осуществившееся понятие, воплощенная идея, умственный пар, сгустившийся в беломраморное женское тело. У таких (к числу их принадлежал и Наполеон) – у поэтов, никогда не писавших, однако, стихов, женщина, парящая перед ними в мечтах, непременно принимает назначенный ей облик; она выходит из таинственных глубин неведомого, подобно статуе, предварительно задуманной ваятелем и выходящей постепенно из бесформенной глиняной глыбы, почти подобная златокудрой праматери Еве, взятой из ребра первого супруга на земле.
Наполеон любил в Жозефине идеальную любовницу. Он не нашел в ней знакомых черт, носа, рта, глаз, скомбинированных им в воздушном образе воображаемого предмета своей любви. С ее матовым цветом лица и смугловатой кожей, свойственными богачке из тропических стран, которая была воспитана в тени, прогуливаясь в паланкинах из индийского тростника и качаясь в гамаках, тогда как две негритянки обмахивали ее опахалами из крупных страусовых перьев во время этой грациозной сиесты, послеобеденного отдыха в жарких странах, с ее темно-синими глазами, каштановыми волосами золотистого оттенка, которые кудрявились, будучи схвачены золотым обручем, Жозефина, конечно, не воплощала в точности физический тип, созданный воображением этого мечтателя. Зато она превосходно олицетворяла собой идеальную женщину, которой дожидался Наполеон, которую он желал.
Попытка сойтись с вдовой Пермон, годившейся ему в матери, доказывала, что Бонапарт придавал лишь второстепенное значение вопросу о годах. Зрелость Жозефины, бесспорно, была лишней прелестью в глазах этого сурового солдата, неумолимого и холодного политика, каким он успел уже сделаться.
Его неудачное обращение к торговцу марсельским мылом, когда он вздумал свататься к Дезирэ, родной сестре жены его брата Жозефа Бонапарта, служит доказательством, что будущий повелитель Франции не был равнодушен к вопросу о приданом. Он искал себе жену, которая могла бы держать модный салон и вместе с материальным обеспечением принесла бы ему хорошо обставленный дом, связи и прочно установленное общественное положение. Жозефина, в его глазах, обладала всеми этими достоинствами. Подобно вдове Пермон, она принадлежала к аристократии, а вдобавок, подобно Дезирэ Клари, была богата. По крайней мере так думал Наполеон Бонапарт.
После их встречи в доме Тальен он был приглашен в маленький особняк под № 6 на улице Шантрейн, где был ослеплен тем, что принял за роскошь настоящей виконтессы.
В действительности квартира на улице Шантрейн отличалась скромностью и была меблирована с грехом пополам кое-каким старым хламом. Недостаток средств сквозил здесь на каждом шагу. Тем не менее с помощью Готье, совмещавшего в своем лице и садовника, и кучера, и лакея, а также горничной Компуан, которая пользовалась большой дружбой и доверием Жозефины, одевалась почти так же элегантно, как ее госпожа, и занимала возле нее место приятельницы и сестры, обаятельной креолке удалось ослепить Бонапарта, который ничего не смыслил по части роскоши и был похож на унтер-офицера, приглашенного в гости к жене полковника.
В особняке № 6 на улице Шантрейн, нанятом у гражданки Тельма за четыре тысячи ливров, в сущности жила золотая богема. Вина в погребе там не было, как и дров в сарае, но карета, запряженная парой чахлых кляч, красовалась на виду у входа в павильон. Жозефина, большая кокетка, весьма ловко выезжала на показной роскоши. У нее было множество платьев и очень мало рубашек. Ее легкие, воздушные костюмы из газа и кисеи производили большой эффект на парадных собраниях, а стоили ей дешево.
Бонапарт тотчас попался на удочку. Он вышел из убогого домишка с обезумевшей головой и распаленными чувствами. Жозефина сделалась теперь предметом его желаний как женщина, как тело, как существо, которым можно обладать; и он жаждал заключить ее в объятия, смять под бурным натиском своих ласк.
Та, которую он не зная искал по ее внешним качествам, по ее положению в свете, по ее происхождению, родству, по ее кругу, была наконец найдена им и как женщина удовлетворяла всем требованиям его желания. Наполеона влекло к Жозефине, и он был уверен, что она достанется ему, так как ничто не могло остановить его волю, стремительную, как снаряд, выпущенный из орудия.
Жозефина сначала колебалась. Хотя ее собственное положение было непрочно, однако она спрашивала себя, не изменит ли счастье генералу Бонапарту. В конце концов для нее он был лишь выскочкой, сделавшим карьеру благодаря расположению к нему Барраса. Если бы последний не остановил своего выбора на Наполеоне, то защиту конвента 13 вандемьера поручили бы Брюну или Вердьеру, которых предлагал Карно. Будет ли Баррас и дальше покровительствовать молодому искателю приключений? Не взглянет ли неблагосклонно на этот брак всемогущая директория? И Жозефина решила посоветоваться с чувственным и циничным властелином Франции того времени. Однажды вечером она приказала запрячь лошадей и отправилась в Люксембургский дворец к гражданину Баррасу, члену директории.
Жозефина была не из числа умных женщин, синих чулков, всю жизнь внушавших Наполеону непреодолимое отвращение. Она не любила щеголять игривостью ума, отпуская ловкие остроты или лукавые эпиграммы. Она понравилась сначала Бонапарту тем, что, по-видимому, очень интересовалась его военными победами и рассуждала с ним о стратегии.
Кроме того, она обладала ни с чем не сравнимым достоинством в глазах Наполеона: разве Жозефина не принадлежала к старинной аристократии? По мнению мелкого корсиканского дворянчика, воспитанного в жалкой усадьбе и никогда не видавшего вблизи изысканно одетых женщин, сохранивших аромат старинного королевского двора, эта виконтесса воплощала в себе женскую красоту в сочетании с величием. Престиж знатности после окончания террора оживал обновленным: гильотина освежила потускневшую мишуру старого режима, и под волною крови дворянство снова получило яркий колорит и жизненную силу. Подтверждалось правдивое слово искушенной в любовных интригах вдовствующей аристократии: «Для простолюдина маркиза остается всегда тридцатилетней». Эта притягательная сила знатности, этот престиж титула, имени, ранга проникли до самой глубины деморализованных общественных слоев. Разве торговец не выставляет напоказ свою титулованную клиентуру? Разве содержатели гостиниц не отворяют настежь двери своих помещений, а иногда и своих денежных сундуков перед знатными господами, зачастую не менее опасными, чем щипцы карманных воров? А в тривиальности своего любовного жаргона разве донжуаны в фуражках не изъявляют до сих пор своего восхищения и своих желаний при виде красивой девушки таким возгласом, пропитанным насквозь почтением былых времен: «Я расцеловал бы ее как королеву!»?
Бонапарт, кипучий гений которого в силу незнания светских обычаев и светской жизни не мог отличить настоящую важную даму (потому что никогда не видывал таких раньше) от этой беспутной вдовы Богарнэ с мягкими движениями и томными глазами, с искренностью и простодушием восхвалявшей его военные таланты.
Во всякой возникающей страсти, как бы ни была она безрассудна или, наоборот, логична, как бы ни казалась она неизбежной впоследствии, всегда нужно установить зародыш, начальный двигатель, толчок. У одного – это потребность любить, запросы пола; другой подчиняется законам притяжения и общества, избегая одиночества, скуки – этого дряблого чудовища, липкого, как спрут, который цепко обхватывает вас своими щупальцами; для третьего – любовь уподобляется цветку, выросшему на возделанной почве, распускающемуся на растении под напором изобильных соков; наконец, для иных мужчин, обладающих созерцательным умом и объективным мышлением, для людей с громадной творческой фантазией, строителей воздушных замков, владельцев невероятных кораблей, предназначенных к отплытию в сказочные страны, любовь есть осуществившееся понятие, воплощенная идея, умственный пар, сгустившийся в беломраморное женское тело. У таких (к числу их принадлежал и Наполеон) – у поэтов, никогда не писавших, однако, стихов, женщина, парящая перед ними в мечтах, непременно принимает назначенный ей облик; она выходит из таинственных глубин неведомого, подобно статуе, предварительно задуманной ваятелем и выходящей постепенно из бесформенной глиняной глыбы, почти подобная златокудрой праматери Еве, взятой из ребра первого супруга на земле.
Наполеон любил в Жозефине идеальную любовницу. Он не нашел в ней знакомых черт, носа, рта, глаз, скомбинированных им в воздушном образе воображаемого предмета своей любви. С ее матовым цветом лица и смугловатой кожей, свойственными богачке из тропических стран, которая была воспитана в тени, прогуливаясь в паланкинах из индийского тростника и качаясь в гамаках, тогда как две негритянки обмахивали ее опахалами из крупных страусовых перьев во время этой грациозной сиесты, послеобеденного отдыха в жарких странах, с ее темно-синими глазами, каштановыми волосами золотистого оттенка, которые кудрявились, будучи схвачены золотым обручем, Жозефина, конечно, не воплощала в точности физический тип, созданный воображением этого мечтателя. Зато она превосходно олицетворяла собой идеальную женщину, которой дожидался Наполеон, которую он желал.
Попытка сойтись с вдовой Пермон, годившейся ему в матери, доказывала, что Бонапарт придавал лишь второстепенное значение вопросу о годах. Зрелость Жозефины, бесспорно, была лишней прелестью в глазах этого сурового солдата, неумолимого и холодного политика, каким он успел уже сделаться.
Его неудачное обращение к торговцу марсельским мылом, когда он вздумал свататься к Дезирэ, родной сестре жены его брата Жозефа Бонапарта, служит доказательством, что будущий повелитель Франции не был равнодушен к вопросу о приданом. Он искал себе жену, которая могла бы держать модный салон и вместе с материальным обеспечением принесла бы ему хорошо обставленный дом, связи и прочно установленное общественное положение. Жозефина, в его глазах, обладала всеми этими достоинствами. Подобно вдове Пермон, она принадлежала к аристократии, а вдобавок, подобно Дезирэ Клари, была богата. По крайней мере так думал Наполеон Бонапарт.
После их встречи в доме Тальен он был приглашен в маленький особняк под № 6 на улице Шантрейн, где был ослеплен тем, что принял за роскошь настоящей виконтессы.
В действительности квартира на улице Шантрейн отличалась скромностью и была меблирована с грехом пополам кое-каким старым хламом. Недостаток средств сквозил здесь на каждом шагу. Тем не менее с помощью Готье, совмещавшего в своем лице и садовника, и кучера, и лакея, а также горничной Компуан, которая пользовалась большой дружбой и доверием Жозефины, одевалась почти так же элегантно, как ее госпожа, и занимала возле нее место приятельницы и сестры, обаятельной креолке удалось ослепить Бонапарта, который ничего не смыслил по части роскоши и был похож на унтер-офицера, приглашенного в гости к жене полковника.
В особняке № 6 на улице Шантрейн, нанятом у гражданки Тельма за четыре тысячи ливров, в сущности жила золотая богема. Вина в погребе там не было, как и дров в сарае, но карета, запряженная парой чахлых кляч, красовалась на виду у входа в павильон. Жозефина, большая кокетка, весьма ловко выезжала на показной роскоши. У нее было множество платьев и очень мало рубашек. Ее легкие, воздушные костюмы из газа и кисеи производили большой эффект на парадных собраниях, а стоили ей дешево.
Бонапарт тотчас попался на удочку. Он вышел из убогого домишка с обезумевшей головой и распаленными чувствами. Жозефина сделалась теперь предметом его желаний как женщина, как тело, как существо, которым можно обладать; и он жаждал заключить ее в объятия, смять под бурным натиском своих ласк.
Та, которую он не зная искал по ее внешним качествам, по ее положению в свете, по ее происхождению, родству, по ее кругу, была наконец найдена им и как женщина удовлетворяла всем требованиям его желания. Наполеона влекло к Жозефине, и он был уверен, что она достанется ему, так как ничто не могло остановить его волю, стремительную, как снаряд, выпущенный из орудия.
Жозефина сначала колебалась. Хотя ее собственное положение было непрочно, однако она спрашивала себя, не изменит ли счастье генералу Бонапарту. В конце концов для нее он был лишь выскочкой, сделавшим карьеру благодаря расположению к нему Барраса. Если бы последний не остановил своего выбора на Наполеоне, то защиту конвента 13 вандемьера поручили бы Брюну или Вердьеру, которых предлагал Карно. Будет ли Баррас и дальше покровительствовать молодому искателю приключений? Не взглянет ли неблагосклонно на этот брак всемогущая директория? И Жозефина решила посоветоваться с чувственным и циничным властелином Франции того времени. Однажды вечером она приказала запрячь лошадей и отправилась в Люксембургский дворец к гражданину Баррасу, члену директории.
XXIV
В Люксембургском дворце давали праздник и шло шумное веселье, когда Жозефина Богарнэ велела доложить о себе. Она оделась изысканно, по новой моде, в платье фасона «флора», свободно развевавшееся наподобие шарфа, легкое, воздушное, почти прозрачное, из-под узорной ткани которого сквозила матовая белизна тела оттенка слоновой кости.
Ей хотелось не только понравиться сегодня Баррасу, но и затмить всех красавиц, казавшихся подобным роскошным цветам в облаках розового, белого, голубого газа, в греческих и римских одеяниях, в костюмах Дианы, Терпсихоры; одним словом, она хотела превзойти всю мифологию тогдашнего Олимпа, собравшегося в салоне Барраса.
Независимо от того, выйдет ли она за генерала Бонапарта или отвергнет его, Жозефина твердо решилась поддерживать свою репутацию модной красавицы, окруженной поклонниками, осыпанной вниманием, и доказать, что она не отступилась от владычества своих прелестей. Смелый шаг, на который отваживалась креолка, ее решимость обратиться за советом и помощью к блестящему директору на самом деле служили только предлогом показать ему, что она составляет предмет домогательств, пылких желаний и любви выдающегося человека, правда, вчерашней знаменитости, но уже обещавшей подчинить своей власти мир, который пророчил новому баловню судьбы высокий жребий. Жозефина спешила похвастаться перед своими соперницами влюбленным в нее Бонапартом как невиданным украшением, как драгоценностью, немножко дикой с виду, но громадной стоимости; ей было приятно сообщить Баррасу, прикрываясь желанием посоветоваться с ним, что его сотоварищ по командованию внутренней армией, его помощник в знаменательный день, день вандемьера, победоносная шпага которого могла весить не меньше его парадной сабли на весах будущего, находил ее восхитительной и не был настолько глуп, чтобы предпочесть ей какую-нибудь порочную женщину с оскверненными прелестями.
Было ли то кокетство, сожаление или ирония? Исторически Жозефина не считалась любовницей Барраса, в реальности же реставрированных будуаров, в поэтической обстановке сильфид и прозрачных нимф, написанных Прюдоном, она была султаншей на час для Барраса, этого демократического паши с зверским лицом рубаки и с изящными претензиями кутилы эпохи регентства.
Ни одна женщина не устояла против этого сердцееда, который был предательски опасен для женской добродетели. Вся его жизнь представляла ряд любовных приключений. Этот революционер был аристократом по рождению, одновременно красным каблуком и красным колпаком (красный каблук – отличительный признак французского дворянства в старину; красный фригийский колпак – отличительный признак революционеров), и назывался граф Поль де Баррас. Южанин, родом из Фокс-Анфу в Варе, капитан королевских армий, член конвента, цареубийца, президент грозного собрания, облеченный властью главнокомандующего 9 термидора и 13 вандемьера, Баррас был избран членом директории, получив 129 голосов из 218. Известно, что директория состояла из пяти членов, назначенных советом старшин по списку из пятидесяти членов, представленных собранием пятисот. Сотоварищами Барраса были Ларевельер-Лепо, Рьюбель, Летурнер и Карно. Последний из всех, Баррас, выдвинулся на первый план и на самом деле управлял директорией. Он был высок ростом, крепок и смахивал с виду на сказочного простака, достигшего высоких почестей; под пышным директорским плащом он сохранял нравы и повадки казарменного донжуана. Его товарищи, трудолюбивые, как Летурнер, строгие, как Карно и Рьюбель, восторженные, честные, но невзрачные, как безобразный Ларевельер-Лепо, не служили представителями блестящей, театральной, даже фиглярской власти, если можно употребить это слово, в то время неизвестное, так, как того хотели французы III года, которым надоела свобода и которые сожалели об удовольствиях, беспечности, вольности нравов и пышном обиходе старого режима. По своей важной осанке, по манере держать голову среди просителей всякого звания и происхождения, по месту, которым он приподнимал свою шляпу с тройным белым пером, по солдатской небрежности, с какой он волочил по паркетам Люксембургского дворца свою кривую саблю в серебряных вызолоченных ножнах, Баррас превосходно олицетворял для толпы, вернувшейся к былому раболепию, королевское величие, восстановленное без монархии. Этот Людовик XIV гвардейского корпуса был королем республики. Все служило ему на пользу, в особенности его пороки. Любовницы Барраса составляли охрану его веселой власти. Он успокаивал умы праздниками, которые давал. Народ не думал упрекать этого жуира его наслаждениями. Для Франции только что миновала жестокая битва, ужасный пост, и всем классам общества представлялся желанным единственный режим – тот, который позволял бы жить в мире и ежедневно справлять масленицу.
Гильотина, страшные праздники улицы, мужчины в красных колпаках и карманьолах, фурии гильотины в шелковых платках на голове с изображением отвратительного лица Марата, изгнанная роскошь, подозрительная любовь, искусство, бежавшее за границу, – все это превратилось теперь в тягостный кошмар. Французы пробуждались в радости, в упоении, брались вновь за удовольствия, внезапно оживившиеся к общему благополучию; республиканцы пировали за столом среди аристократов, пощаженных террором. Обеды, загородные прогулки, бутылки вина, откупоренные среди веселых товарищей и красивых девушек, розы, которыми усыпали скатерти и столовые приборы, экипажи, как будто возвращавшиеся из конюшен Плутона, гости, между которыми многие, подобно Лазарю, действительно вышли из могилы, придавали этой странной, пестрой, могучей эпохе колорит и чрезвычайность, каких никогда не увидят больше умиротворенные века.
Сластолюбивый и умный Баррас превосходно олицетворял этот переходный период директории с его безумством, страстями, а также и мощью. Он восстановил порядок на улице и удовольствие в обществе. Мудрено ли после этого, что все женщины были от него без ума? Вместе с тем Баррас был весьма расточителен: как он кидал золото на столы для игры в брелан в Пале-Рояле, как сыпал горстями луидоры юным красавицам – продажным ночным бабочкам, привлеченным сиянием этого нового светила. Кабаррюс играла роль его любимой одалиски. Эта пронырливая куртизанка, которая оттолкнула от себя отвратительного Тальена, больше не нуждалась в нем, была не только признанной любовницей Барраса, но и его сообщницей. Это она являлась великим агентом общественного растления. Она исправно помогала сибариту-директору похоронить революцию под цветами и призвать на смену кровавому распутству грязную оргию.
Вечеринка у Барраса соединяла все, что было в тогдашнем обществе изящного, благородного, порочного, добродетельного, славного. Молодые генералы, старые парламентарии, женщины, носившие в брелоках локон жениха, брата или первого любовника, срезанный с милой головы в тот момент, как ею готовился завладеть палач Сансон, поставщики, более раззолоченные, чем прежние генеральные откупщики, модные франты в широчайших кисейных галстуках госпожи Анго, унизанные драгоценностями, ученые, писатели; Монж, Лаплас, Вольней толпились в салонах Люксембургского дворца, счастливые тем, что уцелели, желавшие наверстать потерянные часы, думавшие про себя со скептической улыбкой: «Только бы это продолжалось!», Поодаль, в тени, Талейран, вернувшийся из Америки, посмеивался и не сводил взоров с этого разлагающегося общества, как коршун, реющий над свалкой падали.
Когда Жозефина сообщила Баррасу, что желает переговорить с ним наедине, ее провели в маленькую гостиную, смежную с директорским кабинетом. Тут ей пришлось обождать несколько минут. Перегородка оказалась тонкой, и из соседней комнаты явственно доносились голоса. Жозефина услыхала конец жаркого спора:
– Почему ты подозреваешь Бонапарта? – сказал Баррас, звучного голоса которого нельзя было не узнать. – Си человек без корыстолюбия, какого нам и надо…
– Я считаю его честолюбцем, – возразил невидимый оппонент хозяина.
– А разве сам ты, Карно, не честолюбив? – продолжал Баррас. – Признайся откровенно: Бонапарт внушает тебе зависть. Ведь ты уничтожил, не представив их директории, составленные им планы для итальянской армии, из боязни лишиться своей славы благодаря триумфу нашего оружия!
– Я не знаком с этими планами, – возразил Карно, – они мне совершенно не известны. Клянусь, что это неправда.
– Не поднимай руки для клятвы! – грубо перебил его Баррас. – С нее, того и гляди, закапает кровь!
– И ты? Так же и ты упрекаешь меня в том, что я подписывал смертные приговоры? – резко подхватил Карно.
– Все смертные приговоры… да, ты подписывал их все с Робеспьером.
– Я подписывал их, не читая, как Робеспьер подписывал все мои планы нападения, не бросив на них даже взора. Мы служили революции каждый по-своему. Нас будет судить потомство!
– Убирайся, кровопийца! – воскликнул Баррас.
– Прощай, упивающийся золотом и сладострастием! – ответил Карно. – Повторяю тебе: я боюсь честолюбия Бонапарта, но не противлюсь тому, чтобы назначить его главнокомандующим в Италии! Ведь, в конце концов, он был цареубийцей, как и мы с тобой. Награждай его – это твое дело! Только не верь, что его намерения столь добродетельны, как ты воображаешь… Тринадцатого вандемьера он спас не Рим, а Византию! – И бывший член Комитета общественного спасения вышел вон, громко хлопнув дверью.
Баррас откинул портьеру, с улыбкой предстал перед Жозефиной и спросил:
– Какая счастливая случайность принудила вас, прекрасная виконтесса, удалиться от праздничного веселья и доставила мне приятную неожиданность этого разговора с вами наедине?
В глубине души Баррас был встревожен. Он не пренебрегал мимолетной благосклонностью соблазнительной креолки, но совсем не имел в виду возобновлять отношения, которые время от времени носили только характер случайной прихоти. Жозефина, сильно нуждавшаяся в деньгах, без поддержки, без связей, была счастлива сблизиться на минуту с человеком, победившим термидор, бывшим аристократом, щедрым, любезным, который мог послужить ей если не явным покровителем, то по крайней мере порукой в затруднительных обстоятельствах. Он же, со своей стороны, нетерпеливо спеша восстановить традиции старого режима, был польщен победой над женщиной знатного происхождения – вдовой президента учредительного собрания, главнокомандующего славной рейнской армией. Но между ними не оставалось ничего, кроме воспоминаний о приятной связи и прелести быстро миновавших наслаждений.
Несколько смущенная Жозефина откровенно сообщила ему о цели своего визита.
– Мне представляется возможность вторичного замужества, милейший Баррас. Что скажете вы на это?
– По-моему, вы осчастливите своего суженого… Могу ли я узнать, на ком остановили вы благосклонный взор?
– Вы его знаете, Баррас! Это генерал Вандемьер, – с улыбкой ответила Жозефина.
– Бонапарт? Малый с будущим… первостатейный артиллерист. Если бы вы, как я, видели его верхом на коне, в закоулке Дофина, наводящим пушки на секционеров, взобравшихся на ступени церкви Сен-Рока, то вы убедились бы, что такой храбрец непременно должен быть превосходным мужем! О, ему неведом страх! Мы стояли рядом, а секционеры открыли дьявольский огонь, – промолвил Баррас как бы в сторону.
– Он добр, – заметила Жозефина, – ему хочется заменить отца осиротевшим детям Александра Богарнэ и мне – мужа.
– Это весьма похвально. Но любите ли вы его?
– Я буду откровенна с вами, Баррас. Нет, я не люблю его. Я не чувствую к нему отвращения, но не могу сказать, чтобы он и нравился мне. Относительно его я нахожусь в состоянии прохлады, которая не предвещает хорошего. Люди набожные – ведь вам известно, что на Мартинике, моей родине, сильно развита набожность, – так вот люди набожные считают такое состояние самым опасным для души.
– Но вопрос касается и тела, когда заходит речь о браке.
– Любовь есть также культ, Баррас! Она требует веры… человеку нужны советы, поучения, чтобы верить, проникнуться усердием. Вот почему пришла я посоветоваться с вами. Решаться на что-нибудь самой всегда казалось непосильным для моей беззаботной натуры. Всю жизнь я находила более удобным подчиняться чужой воле.
– Значит, я должен приказать вам выйти за генерала?
– Посоветуйте только мне это. Я восхищаюсь храбростью Бонапарта. Тринадцатого вандемьера он спас общество. Это человек высшего полета, – промолвила Жозефина. – Я ценю обширность его познаний по всем отраслям, которая дает ему возможность здраво судить обо всем, ценю живость его ума, благодаря которой он схватывает на лету чужую мысль раньше, чем ее успеют выразить; но меня, признаюсь, пугает то, что Бонапарт, по-видимому, стремится подчинить своей власти все окружающее.
– У него в самом деле повелительный взор! При нашей первой встрече, – серьезно заметил Баррас, – я был крайне удивлен его наружностью. Предо мной стоял мужчина ниже среднего роста и чрезвычайной худобы. Его можно было принять за аскета, бежавшего из пустынного уединения. Волосы, подстриженные на особый манер, заложенные за уши, ниспадали у него по плечам… О, это не щеголь из среды нашей золотой молодежи! На нем был фрак прямого покроя, застегнутый доверху, с узенькой каемкой золотого шитья, а на шляпе – трехцветное перо. С первого взгляда он показался мне некрасивым, но характерные черты, живой, пытливый взор, быстрота и резкость жестов обнаруживали пылкую душу; широкий, нахмуренный лоб обличал в нем глубокого мыслителя. Его речь была отрывиста; он выражается не совсем правильно. Но если Бонапарт не гонится за правильностью языка, зато ежеминутно находит великое… Это настоящий мужчина, Жозефина, человек цельный, доблестный, который, может быть, завтра сделается героем! Если он сватается к вам, берите его. Вот мой дружеский совет.
Ей хотелось не только понравиться сегодня Баррасу, но и затмить всех красавиц, казавшихся подобным роскошным цветам в облаках розового, белого, голубого газа, в греческих и римских одеяниях, в костюмах Дианы, Терпсихоры; одним словом, она хотела превзойти всю мифологию тогдашнего Олимпа, собравшегося в салоне Барраса.
Независимо от того, выйдет ли она за генерала Бонапарта или отвергнет его, Жозефина твердо решилась поддерживать свою репутацию модной красавицы, окруженной поклонниками, осыпанной вниманием, и доказать, что она не отступилась от владычества своих прелестей. Смелый шаг, на который отваживалась креолка, ее решимость обратиться за советом и помощью к блестящему директору на самом деле служили только предлогом показать ему, что она составляет предмет домогательств, пылких желаний и любви выдающегося человека, правда, вчерашней знаменитости, но уже обещавшей подчинить своей власти мир, который пророчил новому баловню судьбы высокий жребий. Жозефина спешила похвастаться перед своими соперницами влюбленным в нее Бонапартом как невиданным украшением, как драгоценностью, немножко дикой с виду, но громадной стоимости; ей было приятно сообщить Баррасу, прикрываясь желанием посоветоваться с ним, что его сотоварищ по командованию внутренней армией, его помощник в знаменательный день, день вандемьера, победоносная шпага которого могла весить не меньше его парадной сабли на весах будущего, находил ее восхитительной и не был настолько глуп, чтобы предпочесть ей какую-нибудь порочную женщину с оскверненными прелестями.
Было ли то кокетство, сожаление или ирония? Исторически Жозефина не считалась любовницей Барраса, в реальности же реставрированных будуаров, в поэтической обстановке сильфид и прозрачных нимф, написанных Прюдоном, она была султаншей на час для Барраса, этого демократического паши с зверским лицом рубаки и с изящными претензиями кутилы эпохи регентства.
Ни одна женщина не устояла против этого сердцееда, который был предательски опасен для женской добродетели. Вся его жизнь представляла ряд любовных приключений. Этот революционер был аристократом по рождению, одновременно красным каблуком и красным колпаком (красный каблук – отличительный признак французского дворянства в старину; красный фригийский колпак – отличительный признак революционеров), и назывался граф Поль де Баррас. Южанин, родом из Фокс-Анфу в Варе, капитан королевских армий, член конвента, цареубийца, президент грозного собрания, облеченный властью главнокомандующего 9 термидора и 13 вандемьера, Баррас был избран членом директории, получив 129 голосов из 218. Известно, что директория состояла из пяти членов, назначенных советом старшин по списку из пятидесяти членов, представленных собранием пятисот. Сотоварищами Барраса были Ларевельер-Лепо, Рьюбель, Летурнер и Карно. Последний из всех, Баррас, выдвинулся на первый план и на самом деле управлял директорией. Он был высок ростом, крепок и смахивал с виду на сказочного простака, достигшего высоких почестей; под пышным директорским плащом он сохранял нравы и повадки казарменного донжуана. Его товарищи, трудолюбивые, как Летурнер, строгие, как Карно и Рьюбель, восторженные, честные, но невзрачные, как безобразный Ларевельер-Лепо, не служили представителями блестящей, театральной, даже фиглярской власти, если можно употребить это слово, в то время неизвестное, так, как того хотели французы III года, которым надоела свобода и которые сожалели об удовольствиях, беспечности, вольности нравов и пышном обиходе старого режима. По своей важной осанке, по манере держать голову среди просителей всякого звания и происхождения, по месту, которым он приподнимал свою шляпу с тройным белым пером, по солдатской небрежности, с какой он волочил по паркетам Люксембургского дворца свою кривую саблю в серебряных вызолоченных ножнах, Баррас превосходно олицетворял для толпы, вернувшейся к былому раболепию, королевское величие, восстановленное без монархии. Этот Людовик XIV гвардейского корпуса был королем республики. Все служило ему на пользу, в особенности его пороки. Любовницы Барраса составляли охрану его веселой власти. Он успокаивал умы праздниками, которые давал. Народ не думал упрекать этого жуира его наслаждениями. Для Франции только что миновала жестокая битва, ужасный пост, и всем классам общества представлялся желанным единственный режим – тот, который позволял бы жить в мире и ежедневно справлять масленицу.
Гильотина, страшные праздники улицы, мужчины в красных колпаках и карманьолах, фурии гильотины в шелковых платках на голове с изображением отвратительного лица Марата, изгнанная роскошь, подозрительная любовь, искусство, бежавшее за границу, – все это превратилось теперь в тягостный кошмар. Французы пробуждались в радости, в упоении, брались вновь за удовольствия, внезапно оживившиеся к общему благополучию; республиканцы пировали за столом среди аристократов, пощаженных террором. Обеды, загородные прогулки, бутылки вина, откупоренные среди веселых товарищей и красивых девушек, розы, которыми усыпали скатерти и столовые приборы, экипажи, как будто возвращавшиеся из конюшен Плутона, гости, между которыми многие, подобно Лазарю, действительно вышли из могилы, придавали этой странной, пестрой, могучей эпохе колорит и чрезвычайность, каких никогда не увидят больше умиротворенные века.
Сластолюбивый и умный Баррас превосходно олицетворял этот переходный период директории с его безумством, страстями, а также и мощью. Он восстановил порядок на улице и удовольствие в обществе. Мудрено ли после этого, что все женщины были от него без ума? Вместе с тем Баррас был весьма расточителен: как он кидал золото на столы для игры в брелан в Пале-Рояле, как сыпал горстями луидоры юным красавицам – продажным ночным бабочкам, привлеченным сиянием этого нового светила. Кабаррюс играла роль его любимой одалиски. Эта пронырливая куртизанка, которая оттолкнула от себя отвратительного Тальена, больше не нуждалась в нем, была не только признанной любовницей Барраса, но и его сообщницей. Это она являлась великим агентом общественного растления. Она исправно помогала сибариту-директору похоронить революцию под цветами и призвать на смену кровавому распутству грязную оргию.
Вечеринка у Барраса соединяла все, что было в тогдашнем обществе изящного, благородного, порочного, добродетельного, славного. Молодые генералы, старые парламентарии, женщины, носившие в брелоках локон жениха, брата или первого любовника, срезанный с милой головы в тот момент, как ею готовился завладеть палач Сансон, поставщики, более раззолоченные, чем прежние генеральные откупщики, модные франты в широчайших кисейных галстуках госпожи Анго, унизанные драгоценностями, ученые, писатели; Монж, Лаплас, Вольней толпились в салонах Люксембургского дворца, счастливые тем, что уцелели, желавшие наверстать потерянные часы, думавшие про себя со скептической улыбкой: «Только бы это продолжалось!», Поодаль, в тени, Талейран, вернувшийся из Америки, посмеивался и не сводил взоров с этого разлагающегося общества, как коршун, реющий над свалкой падали.
Когда Жозефина сообщила Баррасу, что желает переговорить с ним наедине, ее провели в маленькую гостиную, смежную с директорским кабинетом. Тут ей пришлось обождать несколько минут. Перегородка оказалась тонкой, и из соседней комнаты явственно доносились голоса. Жозефина услыхала конец жаркого спора:
– Почему ты подозреваешь Бонапарта? – сказал Баррас, звучного голоса которого нельзя было не узнать. – Си человек без корыстолюбия, какого нам и надо…
– Я считаю его честолюбцем, – возразил невидимый оппонент хозяина.
– А разве сам ты, Карно, не честолюбив? – продолжал Баррас. – Признайся откровенно: Бонапарт внушает тебе зависть. Ведь ты уничтожил, не представив их директории, составленные им планы для итальянской армии, из боязни лишиться своей славы благодаря триумфу нашего оружия!
– Я не знаком с этими планами, – возразил Карно, – они мне совершенно не известны. Клянусь, что это неправда.
– Не поднимай руки для клятвы! – грубо перебил его Баррас. – С нее, того и гляди, закапает кровь!
– И ты? Так же и ты упрекаешь меня в том, что я подписывал смертные приговоры? – резко подхватил Карно.
– Все смертные приговоры… да, ты подписывал их все с Робеспьером.
– Я подписывал их, не читая, как Робеспьер подписывал все мои планы нападения, не бросив на них даже взора. Мы служили революции каждый по-своему. Нас будет судить потомство!
– Убирайся, кровопийца! – воскликнул Баррас.
– Прощай, упивающийся золотом и сладострастием! – ответил Карно. – Повторяю тебе: я боюсь честолюбия Бонапарта, но не противлюсь тому, чтобы назначить его главнокомандующим в Италии! Ведь, в конце концов, он был цареубийцей, как и мы с тобой. Награждай его – это твое дело! Только не верь, что его намерения столь добродетельны, как ты воображаешь… Тринадцатого вандемьера он спас не Рим, а Византию! – И бывший член Комитета общественного спасения вышел вон, громко хлопнув дверью.
Баррас откинул портьеру, с улыбкой предстал перед Жозефиной и спросил:
– Какая счастливая случайность принудила вас, прекрасная виконтесса, удалиться от праздничного веселья и доставила мне приятную неожиданность этого разговора с вами наедине?
В глубине души Баррас был встревожен. Он не пренебрегал мимолетной благосклонностью соблазнительной креолки, но совсем не имел в виду возобновлять отношения, которые время от времени носили только характер случайной прихоти. Жозефина, сильно нуждавшаяся в деньгах, без поддержки, без связей, была счастлива сблизиться на минуту с человеком, победившим термидор, бывшим аристократом, щедрым, любезным, который мог послужить ей если не явным покровителем, то по крайней мере порукой в затруднительных обстоятельствах. Он же, со своей стороны, нетерпеливо спеша восстановить традиции старого режима, был польщен победой над женщиной знатного происхождения – вдовой президента учредительного собрания, главнокомандующего славной рейнской армией. Но между ними не оставалось ничего, кроме воспоминаний о приятной связи и прелести быстро миновавших наслаждений.
Несколько смущенная Жозефина откровенно сообщила ему о цели своего визита.
– Мне представляется возможность вторичного замужества, милейший Баррас. Что скажете вы на это?
– По-моему, вы осчастливите своего суженого… Могу ли я узнать, на ком остановили вы благосклонный взор?
– Вы его знаете, Баррас! Это генерал Вандемьер, – с улыбкой ответила Жозефина.
– Бонапарт? Малый с будущим… первостатейный артиллерист. Если бы вы, как я, видели его верхом на коне, в закоулке Дофина, наводящим пушки на секционеров, взобравшихся на ступени церкви Сен-Рока, то вы убедились бы, что такой храбрец непременно должен быть превосходным мужем! О, ему неведом страх! Мы стояли рядом, а секционеры открыли дьявольский огонь, – промолвил Баррас как бы в сторону.
– Он добр, – заметила Жозефина, – ему хочется заменить отца осиротевшим детям Александра Богарнэ и мне – мужа.
– Это весьма похвально. Но любите ли вы его?
– Я буду откровенна с вами, Баррас. Нет, я не люблю его. Я не чувствую к нему отвращения, но не могу сказать, чтобы он и нравился мне. Относительно его я нахожусь в состоянии прохлады, которая не предвещает хорошего. Люди набожные – ведь вам известно, что на Мартинике, моей родине, сильно развита набожность, – так вот люди набожные считают такое состояние самым опасным для души.
– Но вопрос касается и тела, когда заходит речь о браке.
– Любовь есть также культ, Баррас! Она требует веры… человеку нужны советы, поучения, чтобы верить, проникнуться усердием. Вот почему пришла я посоветоваться с вами. Решаться на что-нибудь самой всегда казалось непосильным для моей беззаботной натуры. Всю жизнь я находила более удобным подчиняться чужой воле.
– Значит, я должен приказать вам выйти за генерала?
– Посоветуйте только мне это. Я восхищаюсь храбростью Бонапарта. Тринадцатого вандемьера он спас общество. Это человек высшего полета, – промолвила Жозефина. – Я ценю обширность его познаний по всем отраслям, которая дает ему возможность здраво судить обо всем, ценю живость его ума, благодаря которой он схватывает на лету чужую мысль раньше, чем ее успеют выразить; но меня, признаюсь, пугает то, что Бонапарт, по-видимому, стремится подчинить своей власти все окружающее.
– У него в самом деле повелительный взор! При нашей первой встрече, – серьезно заметил Баррас, – я был крайне удивлен его наружностью. Предо мной стоял мужчина ниже среднего роста и чрезвычайной худобы. Его можно было принять за аскета, бежавшего из пустынного уединения. Волосы, подстриженные на особый манер, заложенные за уши, ниспадали у него по плечам… О, это не щеголь из среды нашей золотой молодежи! На нем был фрак прямого покроя, застегнутый доверху, с узенькой каемкой золотого шитья, а на шляпе – трехцветное перо. С первого взгляда он показался мне некрасивым, но характерные черты, живой, пытливый взор, быстрота и резкость жестов обнаруживали пылкую душу; широкий, нахмуренный лоб обличал в нем глубокого мыслителя. Его речь была отрывиста; он выражается не совсем правильно. Но если Бонапарт не гонится за правильностью языка, зато ежеминутно находит великое… Это настоящий мужчина, Жозефина, человек цельный, доблестный, который, может быть, завтра сделается героем! Если он сватается к вам, берите его. Вот мой дружеский совет.