Даже суровый старик Деев не щунял ее за скудость источников ее слез; и он, возвращаясь с сыновних похорон, прощал невестке земную красоту ее и, поглядев на нее, проговорил только:
— Тебе неловко сидеть, Платонида! Сядь, лебедь, сюда ближе! — С этим старик своею рукою подвинул невестку от кучеровой спины к своим коленям и еще раз добавил: — Сядь так.
— Нет, тятенька, ничего мне; мне очень прекрасно, — отвечала Платонида Андревна.
— А ты еще попридвинься, еще лучше будет.
Платонида Андревна в угоду свекру слегка подвинулась. Маркел Семеныч долго смотрел ей на нос, на лоб, на ресницы и, наконец, проговорил:
— Ты, молодица, по муже хошь и плачь в свою меру, потому что он тебе был муж; ну, очень-то уж ты не убивайся: ты забыта и обижена в моем доме не будешь.
Платонида Андревна легонько поклонилась свекру.
Эта покорная благодарность так понравилась Маркелу Семенычу, что он, слезая у ворот с дрожек, крепко сжал за локоть невесткину руку и еще раз сказал ей:
— Не бойся, моя лебедь, никого не бойся.
За заупокойным столом Маркел Семеныч несколько раз публично заговаривал, что хоша сын его и умер бездетным, но что он, почитаючи его вдову, а свою невестку, желает ей сделать определение и намерен дать ей равную с Авениром часть.
— А, может быть даже, — добавлял он, искоса взглядывая на Авенира, — может быть, что в таком буду мнении, что и все ей одной отпишу, как она того заслуживает, потому что ничем я не могу ее укорить и всем я ею доволен, а добро есть мое собственное — кому его хочу дать, тому и дам.
Платонида Андревна краснела до самых ушей, не знала, что ей говорить и что думать, и в смущении растерянно кланялась за столом в пояс свекру.
Во все время обеда Маркел Семеныч все себя подправлял, все попивал по чашечке и, наконец, захмелел. Проводив, как мог, гостей, он повалился на диван и только бессмысленно произнес:
— Невестка!
Платонида Андревна с Авениром взяли старика под руки и отвели его в спальню.
— Невестка! — произнес он снова, еще более заплетая языком, когда его положили в постель.
— Что изволите? — спросила его Платонида Андревна, но Маркел Семеныч уж спал и ничего ей не ответил.
Авенир с Платонидой оставили старика высыпаться и разошлись: Авенир, побродив по огороду, пошел со двора, а молодая вдова села, пригорюнясь, у окошечка. Сурового, неприветливого мужа ей не жаль было ни крошечки, потому что ничего она от него во всю свою жизнь не видела, кроме угроз да попреков, и никогда ничего лучшего не ожидала от него и в будущем. Но что же и теперь у нее впереди? Что ждет ее одинокую, вдовую, бесприданную в ее нынешних молодых годах? А жизнь так хороша; а жить так хочется, так манится, так что-то кружится-кружится перед глазами…
— Эх, чур меня совсем, что это такое мне думается, — проговорила в досаде Платонида Андревна и, сердито почесав одною рукою локоть другой руки, оперлась ею о подоконник и села и стала глядеть, как на карнизе фронтона амбаров сладко цалуются с дружками сизые голуби.
«Лучше б уж скорей состареться; лучше б я не шла никогда замуж; лучше б меня в монастырь отдали»… — думала она, отирая кисейным рукавом выступавшие на глазах слезы, и, вздыхая, перекладывала голову с одной усталой руки на другую. Так прошел час, другой, третий, и тяжелый день тихо сгорел перед ее глазами.
В самые густые сумерки к ней вошел Авенир. Он оглянулся по комнате, повесил на колок фуражку, сел против невестки на стул и подал ей на руке кисть винограда.
— Где ты взял это, Авенир? — спросила его Платонида Андревна.
— Лялиным бакалей пришла, так и этого привезли — только, говорят, его теперь есть при этой болезни не годится.
— Отчего не годится? Ну-ка, дай-ка сюда, я попробую, как не годится.
Платонида взяла виноградную кисть, объела на ней все ягоды, обтерла рукавом алые губы и, выбросив на галерейку за окно пустую кисть, потихоньку засмеялась.
И Авенир, и вдова были совершенно спокойны; но обоим им что-то не говорилось.
— Ты где это был? — спросила деверя нехотя Платонида.
— Так… в проходку немножко ходил, — отвечал Авенир.
— Скучища у нас на дворе такая, что ужасть.
— Да ведь что заведешь делать-то?
— Что ты говоришь?
— Говорю, что что ж, мол, заведешь делать, что скука.
— Мой бы згад теперь хорошо спать ложиться, — проговорила Платонида Андревна.
— Да и что ж такое.
— Только и всего, что тятенька встанут, надо им чай собрать.
— А вы тогда и встаньте, как он проснется; да он хмелен очень; навряд он еще и проснется-то.
— И то послушаюсь тебя, часочек какой вздремну покуда так в платье. Иди-ка ты от меня с Богом.
Молодой человек встал и снял с гвоздя свою фуражку. В одно время с ним поднялась со своего места и Платонида и, позевывая, проговорила:
— Ох, Господи, чтой-то у меня перед чем-то так локти чешутся?
— На другом месте спать, невестка.
— Еще что ври! на каком это на другом месте спать мне? Это локти к горю чешутся, — добавила она, выпроваживая деверя, и защелкнула за ним дверь на задвижку.
Оставшись одна в запертой комнате, Платонида поставила около покрытого ковром сундука свечу и железный ящичек с трутом, серниками и огнивом, перекрестилась, легла на этот сундук и, утомленная трехдневными хлопотами по похоронам, в ту же минуту крепко заснула. Ничего во сне не привиделось Платониде Андревне, только все ей сквозь крепкий сон хотелось проснуться, потому что знала она, что нужно ей еще напоить свекра чаем, и даже стало ей чудиться, будто свекор ее кличет и говорит ей: «Что ж это ты, Платонида, развалилась, словно белуга разварная! встань же, напой меня, пожалуйста, чаем». И два, и три, и четыре раза все это слышалось Платониде и, наконец, в пятый уж раз послышалось так явственно, что она вскочила и, сидя на постели, крикнула:
— Сейчас, тятенька, сейчас!
Протерши глаза, Платонида Андревна оглянулась по покою: кругом темнота густая; черного шкафа даже никак не отличишь от желтой стены; на лежанке, впрочем, чуть обозначается блестящий самовар, да длинное полотенце белеется на шнурке, словно мертвец, стоящий в саване.
Платонида Андревна вздула огня, потом запустила руку под сундук и достала оттуда топор, а из угла взяла сухое березовое полено, чтобы нащипать лучинки. Но прежде, чем ударить хоть раз топором по плахе, подумала: «Да не послышалось ли все это мне во сне? Может, батюшка и спит еще».
Эта мысль заставила молодую женщину взять свечу и выйти в залу.
На больших стенных часах было половина первого. Платонида Андреевна потихоньку подошла к двери свекровой спальни и прилегла ухом к створу. В опочивальне старика было тихохонько.
— Это мне, значит, все во сне почудилось, — решила вдова и, зевнув, пошла опять в свою комнату.
Снова запершись на крючок в своей вдовьей спальне, Платонида Андреевна поставила свечу на стол против окна и стала раздеваться.
«Ну, да будет же с меня хоть и этого счастья! будет с меня хоть и того, что я хоть в спанье-то, хоть в покое-то поживу пока без него, без привередника», — подумала она и, нетерпеливо сбросив на пол две лишние теперь подушки, развязала юбку и села на постель с такою смелостью, с какою не подходила к ней и не садилась на нее отроду.
X. НАПАСТЬ ПРОСНУЛАСЬ И ВСТАЛА
XI. СТАРОЕ СТАРИТСЯ, А МОЛОДОЕ РАСТЕТ
— Тебе неловко сидеть, Платонида! Сядь, лебедь, сюда ближе! — С этим старик своею рукою подвинул невестку от кучеровой спины к своим коленям и еще раз добавил: — Сядь так.
— Нет, тятенька, ничего мне; мне очень прекрасно, — отвечала Платонида Андревна.
— А ты еще попридвинься, еще лучше будет.
Платонида Андревна в угоду свекру слегка подвинулась. Маркел Семеныч долго смотрел ей на нос, на лоб, на ресницы и, наконец, проговорил:
— Ты, молодица, по муже хошь и плачь в свою меру, потому что он тебе был муж; ну, очень-то уж ты не убивайся: ты забыта и обижена в моем доме не будешь.
Платонида Андревна легонько поклонилась свекру.
Эта покорная благодарность так понравилась Маркелу Семенычу, что он, слезая у ворот с дрожек, крепко сжал за локоть невесткину руку и еще раз сказал ей:
— Не бойся, моя лебедь, никого не бойся.
За заупокойным столом Маркел Семеныч несколько раз публично заговаривал, что хоша сын его и умер бездетным, но что он, почитаючи его вдову, а свою невестку, желает ей сделать определение и намерен дать ей равную с Авениром часть.
— А, может быть даже, — добавлял он, искоса взглядывая на Авенира, — может быть, что в таком буду мнении, что и все ей одной отпишу, как она того заслуживает, потому что ничем я не могу ее укорить и всем я ею доволен, а добро есть мое собственное — кому его хочу дать, тому и дам.
Платонида Андревна краснела до самых ушей, не знала, что ей говорить и что думать, и в смущении растерянно кланялась за столом в пояс свекру.
Во все время обеда Маркел Семеныч все себя подправлял, все попивал по чашечке и, наконец, захмелел. Проводив, как мог, гостей, он повалился на диван и только бессмысленно произнес:
— Невестка!
Платонида Андревна с Авениром взяли старика под руки и отвели его в спальню.
— Невестка! — произнес он снова, еще более заплетая языком, когда его положили в постель.
— Что изволите? — спросила его Платонида Андревна, но Маркел Семеныч уж спал и ничего ей не ответил.
Авенир с Платонидой оставили старика высыпаться и разошлись: Авенир, побродив по огороду, пошел со двора, а молодая вдова села, пригорюнясь, у окошечка. Сурового, неприветливого мужа ей не жаль было ни крошечки, потому что ничего она от него во всю свою жизнь не видела, кроме угроз да попреков, и никогда ничего лучшего не ожидала от него и в будущем. Но что же и теперь у нее впереди? Что ждет ее одинокую, вдовую, бесприданную в ее нынешних молодых годах? А жизнь так хороша; а жить так хочется, так манится, так что-то кружится-кружится перед глазами…
— Эх, чур меня совсем, что это такое мне думается, — проговорила в досаде Платонида Андревна и, сердито почесав одною рукою локоть другой руки, оперлась ею о подоконник и села и стала глядеть, как на карнизе фронтона амбаров сладко цалуются с дружками сизые голуби.
«Лучше б уж скорей состареться; лучше б я не шла никогда замуж; лучше б меня в монастырь отдали»… — думала она, отирая кисейным рукавом выступавшие на глазах слезы, и, вздыхая, перекладывала голову с одной усталой руки на другую. Так прошел час, другой, третий, и тяжелый день тихо сгорел перед ее глазами.
В самые густые сумерки к ней вошел Авенир. Он оглянулся по комнате, повесил на колок фуражку, сел против невестки на стул и подал ей на руке кисть винограда.
— Где ты взял это, Авенир? — спросила его Платонида Андревна.
— Лялиным бакалей пришла, так и этого привезли — только, говорят, его теперь есть при этой болезни не годится.
— Отчего не годится? Ну-ка, дай-ка сюда, я попробую, как не годится.
Платонида взяла виноградную кисть, объела на ней все ягоды, обтерла рукавом алые губы и, выбросив на галерейку за окно пустую кисть, потихоньку засмеялась.
И Авенир, и вдова были совершенно спокойны; но обоим им что-то не говорилось.
— Ты где это был? — спросила деверя нехотя Платонида.
— Так… в проходку немножко ходил, — отвечал Авенир.
— Скучища у нас на дворе такая, что ужасть.
— Да ведь что заведешь делать-то?
— Что ты говоришь?
— Говорю, что что ж, мол, заведешь делать, что скука.
— Мой бы згад теперь хорошо спать ложиться, — проговорила Платонида Андревна.
— Да и что ж такое.
— Только и всего, что тятенька встанут, надо им чай собрать.
— А вы тогда и встаньте, как он проснется; да он хмелен очень; навряд он еще и проснется-то.
— И то послушаюсь тебя, часочек какой вздремну покуда так в платье. Иди-ка ты от меня с Богом.
Молодой человек встал и снял с гвоздя свою фуражку. В одно время с ним поднялась со своего места и Платонида и, позевывая, проговорила:
— Ох, Господи, чтой-то у меня перед чем-то так локти чешутся?
— На другом месте спать, невестка.
— Еще что ври! на каком это на другом месте спать мне? Это локти к горю чешутся, — добавила она, выпроваживая деверя, и защелкнула за ним дверь на задвижку.
Оставшись одна в запертой комнате, Платонида поставила около покрытого ковром сундука свечу и железный ящичек с трутом, серниками и огнивом, перекрестилась, легла на этот сундук и, утомленная трехдневными хлопотами по похоронам, в ту же минуту крепко заснула. Ничего во сне не привиделось Платониде Андревне, только все ей сквозь крепкий сон хотелось проснуться, потому что знала она, что нужно ей еще напоить свекра чаем, и даже стало ей чудиться, будто свекор ее кличет и говорит ей: «Что ж это ты, Платонида, развалилась, словно белуга разварная! встань же, напой меня, пожалуйста, чаем». И два, и три, и четыре раза все это слышалось Платониде и, наконец, в пятый уж раз послышалось так явственно, что она вскочила и, сидя на постели, крикнула:
— Сейчас, тятенька, сейчас!
Протерши глаза, Платонида Андревна оглянулась по покою: кругом темнота густая; черного шкафа даже никак не отличишь от желтой стены; на лежанке, впрочем, чуть обозначается блестящий самовар, да длинное полотенце белеется на шнурке, словно мертвец, стоящий в саване.
Платонида Андревна вздула огня, потом запустила руку под сундук и достала оттуда топор, а из угла взяла сухое березовое полено, чтобы нащипать лучинки. Но прежде, чем ударить хоть раз топором по плахе, подумала: «Да не послышалось ли все это мне во сне? Может, батюшка и спит еще».
Эта мысль заставила молодую женщину взять свечу и выйти в залу.
На больших стенных часах было половина первого. Платонида Андреевна потихоньку подошла к двери свекровой спальни и прилегла ухом к створу. В опочивальне старика было тихохонько.
— Это мне, значит, все во сне почудилось, — решила вдова и, зевнув, пошла опять в свою комнату.
Снова запершись на крючок в своей вдовьей спальне, Платонида Андреевна поставила свечу на стол против окна и стала раздеваться.
«Ну, да будет же с меня хоть и этого счастья! будет с меня хоть и того, что я хоть в спанье-то, хоть в покое-то поживу пока без него, без привередника», — подумала она и, нетерпеливо сбросив на пол две лишние теперь подушки, развязала юбку и села на постель с такою смелостью, с какою не подходила к ней и не садилась на нее отроду.
X. НАПАСТЬ ПРОСНУЛАСЬ И ВСТАЛА
Новые ощущения независимости и свободы так переполняли душу и мысли Платониды Андревны, что ей даже не захотелось и спать, да к тому же она и выспалась. Теперь ей хотелось сидеть, думать, бог весть о чем думать, и только думать. Она так долго не смела ни ступить, ни молвить слова без упрека и без научения, и вот теперь она одна, никто ее не видит на этой постели, никто ей не скажет: чего ты тут вьешься? чего тут ёрзаешь?
Она пересела еще раз, и еще; потом прилегла впоперек кровати и снова привстала и, улыбнувшись на две лежащие на полу подушки, вспрыгнула и тихо в ту же минуту насупила брови. На верхней подушке, по самой середине была небольшая ложбинка, как будто бы здесь кто лежал головою. В самом верху над этой запавшей ложбинкой, в том месте, где на мертвецком венце нарисован спаситель, сидел серый ночной мотылек. Он сидел, высоко приподнявшись на тоненьких ножках, и то поднимал, то опускал свои крылышки.
Платонида вздрогнула. Серая, пыльная тля в мгновение ока истлила ее эгоистическую радость; а этой порой мотылек и еще раз, и два, и три раза тихо коснулся подушки своими крылами и тихо же снялся, и тихо пропал за окном во тьме теплой ночи.
Вдова быстро встала с постели; спешной рукой затворила за улетевшею бабочкой открытую раму и молвила: грех мне! Не честь мне; не след мне валять на пол его подушки!
С этими словами она подняла подушки с полу и положила их на пустую лежанку.
В эту минуту ей послышалось, что у нее за дверью кто-то вздохнул.
Платонида еще круче сдвинула брови; снова схватила еще торопливее те же самые подушки и, положив их на диван под святые, быстро отошла от них прочь и стала у своей кровати.
Теперь все было тихо по целой комнате, и на полу, и на холодной лежанке, и за запертой дверью, и на постели.
— О, упокой, упокой его, Господи, — сказала себе вдова с чувством теплой признательности мужу за то, что он умер и оставил ее хоть госпожою этого угла, да постели. — Но полно мне полуношничать! — И Платонида стала раздеваться.
В это время ей опять показалось, что как будто кто-то стукнул рюмкой у шкафика, в котором покойный муж всегда держал под ключом вино и настойку. Платонида Андревна, стянув с себя половину чулка, подождала и, не услыхав более ни одного звука, подумала: верно, это возятся мыши.
Успокоив себя этим предположением, молодая женщина сдернула с себя чулки и подошла к стоящему перед окном маленькому паркетному столику; поставила на него свечу и, лениво потянувшись, стала сменять дневную сорочку. Но только лишь она спустила с плеча распущенный ворот, как вдруг ей показалось, что что-то такое темною тенью промелькнуло по галерее, мимо самого ее окошка. Ей почудилось, что это словно тень человеческая. Платонида Андревна была впечатлительна, но не суеверна. Она сообразила, что это ходит живой человек, а не пришлец из гроба, и в ту же секунду быстро задула свечку и, скорей нахватив на себя ночную рубашку, подумала: «Однако, что ж это за мерзавец, этот негодный Авенирка! В рожу ему только после этого остается плюнуть!» — добавила она в негодовании и твердо решилась не простить шалуну этой новой его дерзости. Она накинула себе на голые плечи старенькую гарнитуровую шубейку, в которой мы ее видели утром разговаривавшую с Авениром на огороде, и притаилась тихо за оконницей. На галерее теперь все было тихохонько; не слышно было ни шума, ни шороха; но Платонида не доверяла этой тишине. Она притаилась и стояла с самым решительным намерением при первом новом появлении под ее окном ночного посетителя распахнуть раму и плюнуть ему в лицо.
Соображения Платониды Андревны не обманули ее: ночной гость не заставил себя дожидаться долго. Не успела полураздетая вдова и пяти минут простоять за оконным косяком, как со стороны галереи, по темному стеклу окна тихо выползла сначала одна кисть человеческой руки; потом показался локоть, потом плечо, и наконец выдвинулась целая мужская фигура. Как ни темна была безлунная ночь, только изредка мерцавшая несколькими звездочками, но в комнате стало еще темнее, когда единственное окно совсем заслонила собою подошедшая фигура. Платонида продолжала стоять тихо, придерживая руками грудь, в которой крепко стучало и невольно замирало и страхом, и негодованием нетерпеливое сердце. Но, несмотря на все свое негодование, оскорбленная вдова, однако, удерживалась и, утаивая дыхание, ждала, что из этого будет? чем все это кончится?
Между тем, ночной соглядатай стоял и прислушивался очень долго, наконец, ободренный мертвою тишиною, осторожно тронул пальцами запертые изнутри полы створчатой рамы. Он делал это с большой осторожностью, но делал неловко. Пальцы его беспрестанно соскользали и черкали ногтями по окрашенной планке рамы. Платонида слегка придвинула к окну свое ухо, и ей стало слышно, что царапавшийся к ней человек тяжело дышит и дрожит всем телом. По мере того, как Платонида Андревна, скрепя свое сердце, долее и долее удерживалась, противная сторона все становилась смелее и уже начинала потряхивать раму без всякого опасения и без всякой осторожности.
«Однако, этак он, мерзавец, чего доброго, еще может разбудить и свекра», — подумала Платонида Андревна и с неописанным негодованием бросилась к окну и остолбенела.
У окна стоял ее седой свекор Маркел Семеныч.
Платонида удержала свой порыв и в недоумении опустила руки.
Увидя перед собою невестку, Маркел Семеныч на мгновенье смутился, но потом что-то глухо загомонил и тихо застучал в стекло косточкою среднего пальца.
— Что вам, тятенька, угодно? — выговорила, стараясь оправиться в свою очередь и Платонида Андреевна.
Старик снова что-то зашептал еще тише; но из этих речей его в комнате не было слышно ни одного слова.
— Не слышу, — сказала Платонида Андревна, прикладывая к створу окна свое ухо.
Маркел Семеныч начал страстно цаловать стекло, к которому прилегал локоть Платониды.
Невестка с ужасом посмотрела на свекра и не узнала его. Совершенно седая голова старика, напоминающая прекрасную голову Авенира, была художественно вспутана, как голова беловласого Юпитера; глаза его горели, и белая миткалевая рубашка ходила ходенем на трепещущей груди.
— Лебедь! лебедь! — шептал ошалевший старик, царапаясь в окно невесткиной вдовьей спальни, как блудливый кот в закрытую скрыницу.
— Я, тятенька, сейчас вам поставлю самовар, — проговорила, отодвигаясь от окна, смущенная Платонида Андревна.
— Нет, ты самовара не ставь… не надо самовара… Ты отопри мне… вот что… я тебе слово скажу… одно слово только…
— Да что же вам надобно-то? что такое?
— Что?
— Да, что? что надобно?
Старик забормотал. Платонида тихо покачала головою и отвечала:
— Не слышу.
— Спрысни водой, — произнес Деев.
— Кого?
— Меня, меня водой спрысни.
— Ну, дай час, тятенька, я враз оденусь.
— Нет, нет, нет, зачем тебе одеваться? и одеваться не надо: ты не одевайся; ты отопри скорей… отопри…
— Да я, тятенька, в одной блошнице!
— Ну так что ж, что в одной блошнице!.. Мы ведь с тобой не чужие… не чужие… Отопри на минутку, — настаивал беспокойно, суетясь на одном месте, старик.
Платонида Андревна в раздумье и нерешительности высвободила из душегрейки одну руку, и только лишь белое плечо ее сверкнуло в темноте ночи перед глазами Маркела Семеныча, как медный крючок, запиравший раму, от сильного толчка полетел на подоконник, рама с шумом распахнулась, и обе руки свекра жадно схватились за ворот невесткиной душегрейки.
— Тятенька! тятенька! да что же это такое? — закричала, отчаянно вырываясь, Платонида Андревна; но свекор, вместо ответа, рванул сильной рукою ворот ее шубейки и впился горячими губами в ее обнаженное плечо.
— Блудня! прочь от меня! — вскрикнула с омерзением Платонида, почувствовав на своей груди трясущуюся сухую бороду свекра. Уразумев, наконец, настоящий смысл его посещения, она с азартом запустила обе свои руки в белые волосы свекра и оттянула его голову от своей груди. Но она была не в силах остановить этого безумного напора. В это же самое мгновение она почувствовала крепкие, жилистые руки свекра вокруг своего стана, покрытого одною холщовой рубашкой. Душегрейка с нее слетела, и она почти нагая очутилась в объятиях распаленного старца.
— Батюшка! смилуйся! ты хмелен, ты мне по муже родитель; я от тебя этого стерпеть не могу! — говорила вдова, разжимая руку, захватившую свекровы волосы. Но Маркел Семеныч только крепче сжал стан невестки и, тесно прижимаясь к ней всею фигурой, разом перенес в комнату через подоконник свою ногу.
Платонида отчаянно вскрикнула, юркнула из-под рук свекра на пол, и в руке ее блеснул топор, которым она за час перед этим собиралась щипать лучину. В одно мгновенье топор этот, звякнув, вонзился в столб галереи, и в это же самое мгновение Маркел Семеныч тяжело ряхнулся навзничь и застонал.
Бросив топором в свекра, Платонида Андревна была уверена, что она старика убила. В немом ужасе она выскочила из своей комнаты, перебежала двор, остановилась у задних ворот и, тяжело дыша, схватилась за сердце. В тишине ночи до ее слуха долетело прерывистое хрипение. Платонида Андреевна дрожала: в ушах ее раздавались резкие, свистящие звуки, как будто над самою ее головою быстро проносилась бесчисленная стая куропаток; крыши и стены зданий разрушались, кровь, острог, страшное бесчеловечное наказание, вечная каторга — все разом, как молния, пронеслось пред мысленными очами вдовы, еще так недавно мечтавшей о жизни, и заставило ее встрепенуться с отчаянной энергией. Она запахнула около груди шубейку, тихо выползла в подворотню на огород, с огорода перебралась через тын за город и, ударившись бежать задами, пропала в темноте ночи.
Между тем, Маркел Семеныч тяжело хрипел, лежа на галерее. Удар Платониды Андревны минул его седой головы; но он минул ее лишь только потому, что за терцию до этого удара две сильные руки Авенира схватили отца сзади и бросили его на пол в то самое мгновение, когда блеснувший топор, слегка поранив плечо старика, глубоко завяз в дереве. Маркел Семеныч не чувствовал ни своей раны, ни своего стыда и унижения. Теперь не было ни страсти в его крови, ни негодования в его сердце, ни силы в мышцах. Старая плоть его, распалясь вином и взыграв сластью желаний, сразу упала до совершенного бессилия. Так оцепеневший под снегом овраг порою взыграет при мартовском солнце, зашумит быстрым подснежным потоком и, сбежав, обессиленный рухнет всей своею массою на холодное днище.
——
Не видя со стороны отца никакого сопротивления, Авенир подержал его на полу и потом освободил и сам молча скрылся. Старик, оставшись один, опомнился нескоро и не вдруг почувствовал униженное состояние, в котором теперь находился.
О побеге Платониды Андревны ни он, ни Авенир не знали во всю ночь. Оба они думали, что невестка заперлась у себя в кладовой на вышке. Первый в доме хватился ее на другой день Авенир. Он долго искал ее и нигде не нашел. Старик Маркел Семеныч заперся у себя и не показывался.
Платонида Андревна сгинула. Нигде не могли найти никаких ее следов, и пропажа ее сделалась причиною больших несчастий для того, кто менее всех был в ней повинен.
Вынужденный объяснять чем-нибудь пропажу невестки и не уверенный, чт? она станет говорить в случае ее отыскания, Маркел Семеныч завершил ночь безумия своего клеветою, что Платонида с Авениром хотели его убить и ограбить, и показал свою рану. Этим он мстил и сыну, и невестке и разом отделывался от обоих. Авенира взяли в тюрьму, а полицейским розыском, поднявшимся по случаю пропажи Платониды Андреевны, было обнаружено, что ночные водоливы, работавшие в ту ночь на одной чинившейся барке, видели, как кто-то белая, не то женщина, не то, еще вернее, ведьма шибко пробежала по берегу и вдруг где-то исчезла. Двое из водоливов говорили, что ведьма скинулась рыбою и бросилась в воду, а двое других, напротив, утверждали, что они ясно видели, как она переплыла в рубашке речку и вышла на бакшу к Константину Пизонскому.
Пизонского заподозрили в укрывательстве Деевой невестки; его обыскали, допрашивали, посадили в острог и, вероятно, засудили бы до смерти. Хотя Константин Ионыч на все чинимые ему вопросы и отвечал следователям: «ничего я этого, милые, никогда не знала и не ведала», но было ясно, как солнце, что в целом мире, может быть, только один Пизонский и знал, куда девалась пропавшая деевская невестка. И судьи, и обыватели города живо чувствовали, что для разъяснения всего этого неразгаданного дела только и нужно, чтобы разомкнулись молчаливые уста Константина Пизонского. Судьи утверждали, что старогородский Робинзон лжет, отпираясь от всякого участия в исчезновении Платониды Андревны, и что он, может быть, и сам прикосновен к покушению на жизнь старика Деева. Не отрицал и народ, что Константин Ионыч лжет, повторяя свое «не знаю, не ведаю», но народ был уверен, что Пизонский лжет ложью негрешною; что его ложь есть ложь во спасение.
Мы увидим, как основательны были все эти соображения насчет участия Константина Пизонского в деле пропавшей вдовицы.
Она пересела еще раз, и еще; потом прилегла впоперек кровати и снова привстала и, улыбнувшись на две лежащие на полу подушки, вспрыгнула и тихо в ту же минуту насупила брови. На верхней подушке, по самой середине была небольшая ложбинка, как будто бы здесь кто лежал головою. В самом верху над этой запавшей ложбинкой, в том месте, где на мертвецком венце нарисован спаситель, сидел серый ночной мотылек. Он сидел, высоко приподнявшись на тоненьких ножках, и то поднимал, то опускал свои крылышки.
Платонида вздрогнула. Серая, пыльная тля в мгновение ока истлила ее эгоистическую радость; а этой порой мотылек и еще раз, и два, и три раза тихо коснулся подушки своими крылами и тихо же снялся, и тихо пропал за окном во тьме теплой ночи.
Вдова быстро встала с постели; спешной рукой затворила за улетевшею бабочкой открытую раму и молвила: грех мне! Не честь мне; не след мне валять на пол его подушки!
С этими словами она подняла подушки с полу и положила их на пустую лежанку.
В эту минуту ей послышалось, что у нее за дверью кто-то вздохнул.
Платонида еще круче сдвинула брови; снова схватила еще торопливее те же самые подушки и, положив их на диван под святые, быстро отошла от них прочь и стала у своей кровати.
Теперь все было тихо по целой комнате, и на полу, и на холодной лежанке, и за запертой дверью, и на постели.
— О, упокой, упокой его, Господи, — сказала себе вдова с чувством теплой признательности мужу за то, что он умер и оставил ее хоть госпожою этого угла, да постели. — Но полно мне полуношничать! — И Платонида стала раздеваться.
В это время ей опять показалось, что как будто кто-то стукнул рюмкой у шкафика, в котором покойный муж всегда держал под ключом вино и настойку. Платонида Андревна, стянув с себя половину чулка, подождала и, не услыхав более ни одного звука, подумала: верно, это возятся мыши.
Успокоив себя этим предположением, молодая женщина сдернула с себя чулки и подошла к стоящему перед окном маленькому паркетному столику; поставила на него свечу и, лениво потянувшись, стала сменять дневную сорочку. Но только лишь она спустила с плеча распущенный ворот, как вдруг ей показалось, что что-то такое темною тенью промелькнуло по галерее, мимо самого ее окошка. Ей почудилось, что это словно тень человеческая. Платонида Андревна была впечатлительна, но не суеверна. Она сообразила, что это ходит живой человек, а не пришлец из гроба, и в ту же секунду быстро задула свечку и, скорей нахватив на себя ночную рубашку, подумала: «Однако, что ж это за мерзавец, этот негодный Авенирка! В рожу ему только после этого остается плюнуть!» — добавила она в негодовании и твердо решилась не простить шалуну этой новой его дерзости. Она накинула себе на голые плечи старенькую гарнитуровую шубейку, в которой мы ее видели утром разговаривавшую с Авениром на огороде, и притаилась тихо за оконницей. На галерее теперь все было тихохонько; не слышно было ни шума, ни шороха; но Платонида не доверяла этой тишине. Она притаилась и стояла с самым решительным намерением при первом новом появлении под ее окном ночного посетителя распахнуть раму и плюнуть ему в лицо.
Соображения Платониды Андревны не обманули ее: ночной гость не заставил себя дожидаться долго. Не успела полураздетая вдова и пяти минут простоять за оконным косяком, как со стороны галереи, по темному стеклу окна тихо выползла сначала одна кисть человеческой руки; потом показался локоть, потом плечо, и наконец выдвинулась целая мужская фигура. Как ни темна была безлунная ночь, только изредка мерцавшая несколькими звездочками, но в комнате стало еще темнее, когда единственное окно совсем заслонила собою подошедшая фигура. Платонида продолжала стоять тихо, придерживая руками грудь, в которой крепко стучало и невольно замирало и страхом, и негодованием нетерпеливое сердце. Но, несмотря на все свое негодование, оскорбленная вдова, однако, удерживалась и, утаивая дыхание, ждала, что из этого будет? чем все это кончится?
Между тем, ночной соглядатай стоял и прислушивался очень долго, наконец, ободренный мертвою тишиною, осторожно тронул пальцами запертые изнутри полы створчатой рамы. Он делал это с большой осторожностью, но делал неловко. Пальцы его беспрестанно соскользали и черкали ногтями по окрашенной планке рамы. Платонида слегка придвинула к окну свое ухо, и ей стало слышно, что царапавшийся к ней человек тяжело дышит и дрожит всем телом. По мере того, как Платонида Андревна, скрепя свое сердце, долее и долее удерживалась, противная сторона все становилась смелее и уже начинала потряхивать раму без всякого опасения и без всякой осторожности.
«Однако, этак он, мерзавец, чего доброго, еще может разбудить и свекра», — подумала Платонида Андревна и с неописанным негодованием бросилась к окну и остолбенела.
У окна стоял ее седой свекор Маркел Семеныч.
Платонида удержала свой порыв и в недоумении опустила руки.
Увидя перед собою невестку, Маркел Семеныч на мгновенье смутился, но потом что-то глухо загомонил и тихо застучал в стекло косточкою среднего пальца.
— Что вам, тятенька, угодно? — выговорила, стараясь оправиться в свою очередь и Платонида Андреевна.
Старик снова что-то зашептал еще тише; но из этих речей его в комнате не было слышно ни одного слова.
— Не слышу, — сказала Платонида Андревна, прикладывая к створу окна свое ухо.
Маркел Семеныч начал страстно цаловать стекло, к которому прилегал локоть Платониды.
Невестка с ужасом посмотрела на свекра и не узнала его. Совершенно седая голова старика, напоминающая прекрасную голову Авенира, была художественно вспутана, как голова беловласого Юпитера; глаза его горели, и белая миткалевая рубашка ходила ходенем на трепещущей груди.
— Лебедь! лебедь! — шептал ошалевший старик, царапаясь в окно невесткиной вдовьей спальни, как блудливый кот в закрытую скрыницу.
— Я, тятенька, сейчас вам поставлю самовар, — проговорила, отодвигаясь от окна, смущенная Платонида Андревна.
— Нет, ты самовара не ставь… не надо самовара… Ты отопри мне… вот что… я тебе слово скажу… одно слово только…
— Да что же вам надобно-то? что такое?
— Что?
— Да, что? что надобно?
Старик забормотал. Платонида тихо покачала головою и отвечала:
— Не слышу.
— Спрысни водой, — произнес Деев.
— Кого?
— Меня, меня водой спрысни.
— Ну, дай час, тятенька, я враз оденусь.
— Нет, нет, нет, зачем тебе одеваться? и одеваться не надо: ты не одевайся; ты отопри скорей… отопри…
— Да я, тятенька, в одной блошнице!
— Ну так что ж, что в одной блошнице!.. Мы ведь с тобой не чужие… не чужие… Отопри на минутку, — настаивал беспокойно, суетясь на одном месте, старик.
Платонида Андревна в раздумье и нерешительности высвободила из душегрейки одну руку, и только лишь белое плечо ее сверкнуло в темноте ночи перед глазами Маркела Семеныча, как медный крючок, запиравший раму, от сильного толчка полетел на подоконник, рама с шумом распахнулась, и обе руки свекра жадно схватились за ворот невесткиной душегрейки.
— Тятенька! тятенька! да что же это такое? — закричала, отчаянно вырываясь, Платонида Андревна; но свекор, вместо ответа, рванул сильной рукою ворот ее шубейки и впился горячими губами в ее обнаженное плечо.
— Блудня! прочь от меня! — вскрикнула с омерзением Платонида, почувствовав на своей груди трясущуюся сухую бороду свекра. Уразумев, наконец, настоящий смысл его посещения, она с азартом запустила обе свои руки в белые волосы свекра и оттянула его голову от своей груди. Но она была не в силах остановить этого безумного напора. В это же самое мгновение она почувствовала крепкие, жилистые руки свекра вокруг своего стана, покрытого одною холщовой рубашкой. Душегрейка с нее слетела, и она почти нагая очутилась в объятиях распаленного старца.
— Батюшка! смилуйся! ты хмелен, ты мне по муже родитель; я от тебя этого стерпеть не могу! — говорила вдова, разжимая руку, захватившую свекровы волосы. Но Маркел Семеныч только крепче сжал стан невестки и, тесно прижимаясь к ней всею фигурой, разом перенес в комнату через подоконник свою ногу.
Платонида отчаянно вскрикнула, юркнула из-под рук свекра на пол, и в руке ее блеснул топор, которым она за час перед этим собиралась щипать лучину. В одно мгновенье топор этот, звякнув, вонзился в столб галереи, и в это же самое мгновение Маркел Семеныч тяжело ряхнулся навзничь и застонал.
Бросив топором в свекра, Платонида Андревна была уверена, что она старика убила. В немом ужасе она выскочила из своей комнаты, перебежала двор, остановилась у задних ворот и, тяжело дыша, схватилась за сердце. В тишине ночи до ее слуха долетело прерывистое хрипение. Платонида Андреевна дрожала: в ушах ее раздавались резкие, свистящие звуки, как будто над самою ее головою быстро проносилась бесчисленная стая куропаток; крыши и стены зданий разрушались, кровь, острог, страшное бесчеловечное наказание, вечная каторга — все разом, как молния, пронеслось пред мысленными очами вдовы, еще так недавно мечтавшей о жизни, и заставило ее встрепенуться с отчаянной энергией. Она запахнула около груди шубейку, тихо выползла в подворотню на огород, с огорода перебралась через тын за город и, ударившись бежать задами, пропала в темноте ночи.
Между тем, Маркел Семеныч тяжело хрипел, лежа на галерее. Удар Платониды Андревны минул его седой головы; но он минул ее лишь только потому, что за терцию до этого удара две сильные руки Авенира схватили отца сзади и бросили его на пол в то самое мгновение, когда блеснувший топор, слегка поранив плечо старика, глубоко завяз в дереве. Маркел Семеныч не чувствовал ни своей раны, ни своего стыда и унижения. Теперь не было ни страсти в его крови, ни негодования в его сердце, ни силы в мышцах. Старая плоть его, распалясь вином и взыграв сластью желаний, сразу упала до совершенного бессилия. Так оцепеневший под снегом овраг порою взыграет при мартовском солнце, зашумит быстрым подснежным потоком и, сбежав, обессиленный рухнет всей своею массою на холодное днище.
——
Не видя со стороны отца никакого сопротивления, Авенир подержал его на полу и потом освободил и сам молча скрылся. Старик, оставшись один, опомнился нескоро и не вдруг почувствовал униженное состояние, в котором теперь находился.
О побеге Платониды Андревны ни он, ни Авенир не знали во всю ночь. Оба они думали, что невестка заперлась у себя в кладовой на вышке. Первый в доме хватился ее на другой день Авенир. Он долго искал ее и нигде не нашел. Старик Маркел Семеныч заперся у себя и не показывался.
Платонида Андревна сгинула. Нигде не могли найти никаких ее следов, и пропажа ее сделалась причиною больших несчастий для того, кто менее всех был в ней повинен.
Вынужденный объяснять чем-нибудь пропажу невестки и не уверенный, чт? она станет говорить в случае ее отыскания, Маркел Семеныч завершил ночь безумия своего клеветою, что Платонида с Авениром хотели его убить и ограбить, и показал свою рану. Этим он мстил и сыну, и невестке и разом отделывался от обоих. Авенира взяли в тюрьму, а полицейским розыском, поднявшимся по случаю пропажи Платониды Андреевны, было обнаружено, что ночные водоливы, работавшие в ту ночь на одной чинившейся барке, видели, как кто-то белая, не то женщина, не то, еще вернее, ведьма шибко пробежала по берегу и вдруг где-то исчезла. Двое из водоливов говорили, что ведьма скинулась рыбою и бросилась в воду, а двое других, напротив, утверждали, что они ясно видели, как она переплыла в рубашке речку и вышла на бакшу к Константину Пизонскому.
Пизонского заподозрили в укрывательстве Деевой невестки; его обыскали, допрашивали, посадили в острог и, вероятно, засудили бы до смерти. Хотя Константин Ионыч на все чинимые ему вопросы и отвечал следователям: «ничего я этого, милые, никогда не знала и не ведала», но было ясно, как солнце, что в целом мире, может быть, только один Пизонский и знал, куда девалась пропавшая деевская невестка. И судьи, и обыватели города живо чувствовали, что для разъяснения всего этого неразгаданного дела только и нужно, чтобы разомкнулись молчаливые уста Константина Пизонского. Судьи утверждали, что старогородский Робинзон лжет, отпираясь от всякого участия в исчезновении Платониды Андревны, и что он, может быть, и сам прикосновен к покушению на жизнь старика Деева. Не отрицал и народ, что Константин Ионыч лжет, повторяя свое «не знаю, не ведаю», но народ был уверен, что Пизонский лжет ложью негрешною; что его ложь есть ложь во спасение.
Мы увидим, как основательны были все эти соображения насчет участия Константина Пизонского в деле пропавшей вдовицы.
XI. СТАРОЕ СТАРИТСЯ, А МОЛОДОЕ РАСТЕТ
Пизонский не пропал. «Не знаю и не ведаю» — его вызволили, как вызволили они многих на святой Руси, в присноблаженное время ее старых порядков. Как ни велики были подозрения, что деевская невестка прямо к нему кинулась после своего неудачного покушения на жизнь своего свекра, но положительного доказательства на это не было никакого, и Пизонского, ко всеобщему радованию многочисленных его друзей и доброжелателей, снова выпустили на свободу.
Константин Ионыч вышел из тюрьмы такой же спокойный, как и вошел в нее. Одинокие дети его были взяты, во время его заключения, бабушкой Роховной, и запустелая хибара его стояла необитаемою среди заглохшей бакши.
Пизонский знал, что сироты его находились у Роховны, но выйдя из тюрьмы, все-таки не направился прямо к Роховне, а устремился к своей хибарке. Переступив за порог скромного своего жилища, он вдруг скинул с себя маску невозмутимого спокойствия, торопливо запер за собою на крючок дверь, бросил на землю свою ветхую чуйку и, как крот, заработал руками в сухом бурьяне, сваленном кучею в угле небольших сенец. Скинув в сторону этот бурьян, Константин Ионыч открыл небольшой люк и одним прыжком очутился в очень просторной землянке, заставленной огородными инструментами: лопатами, заступами, мотыками и скребками. Вдоль всей этой землянки висели на веревках длинные, толстые шесты, через которые были перекинуты пуки завянувшего укропа, мяты, зори и шалфея. Все это теперь было покрыто зеленою плесенью, все отволгло, загнило и перепортилось; но Пизонский ни на минуту не остановил своего взора на своем погибшем сокровище. При свете, падавшем из узенького окошечка, проделанного под самым потолком этого погреба, он тщательно осматривал все уголочки, искал чего-то по темным местам, как будто преследуя уползшую от глаз маленькую козявочку, и, наконец, что-то нашел. Это что-то было просто белое голубиное перышко, приколотое к стене маленькой рыбьей костью. Увидев этот предмет, Пизонский постоял перед ним с минуту в совершенном молчании; потом, пригнувшись еще ближе к тому месту, где было прикреплено перышко, заметил, что здесь, немножко пониже пера, было выцарапано на стене семь небольших крестиков. Пизонский счел эти крестики, снял белое перышко и безмолвную косточку безмолвной рыбы, благодарственно перекрестился и, вылезши из подполья, отправился за своими сиротками и снова зажил прежним Робинзоном.
Великой горестью для Пизонского была участь Авенира, которого суд выпустил, как и Константина Ионыча, но отец, во имя своих родительских прав, устроил сдачу его за непочтение в солдаты, с назначением в отдаленнейшие батальоны. Пизонский очень скорбел об участи Авенира, но ничем не мог пособить ему, и Авенир пошел своей суровой дорогой, а Пизонский по-старому трудился на своей бакше, то копаясь в земле, то поучивая грамоте своих девочек. Черненькие девочки, под нежной опекой Константина Ионыча, вырастали свеженькие и здоровенькие, как две свежие ягодки румяной омелы. Пизонский учил их читать и писать, рассказывал им жизни, жития, рыцарские баллады, которые выучил наизусть, живя еще с своим бывшим ремесленным учителем; одевал их в платья собственного изделия и звал жучками в эпанечках. В последние годы он еще более предался им весь, всею душою своею, и не мог на них налюбоваться. Но прошли два-три года; минуло и еще три года, и спокойствие Пизонского снова стало немножечко возмущаться. Это случилось, когда старшая из девочек, Глаша, начала подрастать и приподниматься на ноги. Пизонский как будто не ожидал этого и вдруг, спохватившись, ахнул и засуетился. Он собрал все свои трудами и бережливостью накопленные деньги, счел их, привязал на шейку Милочке, а сам справил себе дорожную амуницию и, недолго думая, дернул зимою в Москву, куда в детстве еще был завезен каким-то сердобольным стариком-анахоретом брат покойной матери «жучков» Иван Ильич Пуговкин. Пизонский никогда и в глаза не видал этого родственника и знал о нем только, что ему теперь должно было быть около двадцати двух или четырех лет, да еще слышал он от городских хроникеров, что благодетель, взявший Пуговкина, оставил будто бы ему несметное наследство. Константин Ионыч вознамерился, во что бы то ни стало, отыскать разбогатевшего дядю сирот, но отыскал его не богачом, а таким же точно бедняком, каков был сам Пизонский. Благодетель Пуговкина, действительно, воспитал его и довел до университета, но не оставил ему ничего, ибо, как оказалось после его смерти, и сам никогда ничего запасного не имел. В тот год, когда Пизонский отправился на поиски Пуговкина, этот уже заключал свою студенческую жизнь и приготовлялся к окончательному медицинскому экзамену. Константин Ионыч нашел студента и отрекомендовался ему «братцем».
Пизонский, без всяких подходов и рисовки, рассказал Пуговкину свою историю; рассказал ему, как он спас «жучков» от слепой Пустырихи; как питал и грел их и, наконец, как вырастил и чему выучил, «а теперь, — заключал он, — теперь пришел я к вам, братец, потому что жалею их до бесконечности и не нахожу в себе разума, как и к чему их определить и направить. А теперь, братец, к вам… пришел к вам… — продолжал с перерывами, поднявшись во весь свой рост, Константин Пизонский, — заступись, святая душа! заступись за сирот!»
Константин Ионыч вышел из тюрьмы такой же спокойный, как и вошел в нее. Одинокие дети его были взяты, во время его заключения, бабушкой Роховной, и запустелая хибара его стояла необитаемою среди заглохшей бакши.
Пизонский знал, что сироты его находились у Роховны, но выйдя из тюрьмы, все-таки не направился прямо к Роховне, а устремился к своей хибарке. Переступив за порог скромного своего жилища, он вдруг скинул с себя маску невозмутимого спокойствия, торопливо запер за собою на крючок дверь, бросил на землю свою ветхую чуйку и, как крот, заработал руками в сухом бурьяне, сваленном кучею в угле небольших сенец. Скинув в сторону этот бурьян, Константин Ионыч открыл небольшой люк и одним прыжком очутился в очень просторной землянке, заставленной огородными инструментами: лопатами, заступами, мотыками и скребками. Вдоль всей этой землянки висели на веревках длинные, толстые шесты, через которые были перекинуты пуки завянувшего укропа, мяты, зори и шалфея. Все это теперь было покрыто зеленою плесенью, все отволгло, загнило и перепортилось; но Пизонский ни на минуту не остановил своего взора на своем погибшем сокровище. При свете, падавшем из узенького окошечка, проделанного под самым потолком этого погреба, он тщательно осматривал все уголочки, искал чего-то по темным местам, как будто преследуя уползшую от глаз маленькую козявочку, и, наконец, что-то нашел. Это что-то было просто белое голубиное перышко, приколотое к стене маленькой рыбьей костью. Увидев этот предмет, Пизонский постоял перед ним с минуту в совершенном молчании; потом, пригнувшись еще ближе к тому месту, где было прикреплено перышко, заметил, что здесь, немножко пониже пера, было выцарапано на стене семь небольших крестиков. Пизонский счел эти крестики, снял белое перышко и безмолвную косточку безмолвной рыбы, благодарственно перекрестился и, вылезши из подполья, отправился за своими сиротками и снова зажил прежним Робинзоном.
Великой горестью для Пизонского была участь Авенира, которого суд выпустил, как и Константина Ионыча, но отец, во имя своих родительских прав, устроил сдачу его за непочтение в солдаты, с назначением в отдаленнейшие батальоны. Пизонский очень скорбел об участи Авенира, но ничем не мог пособить ему, и Авенир пошел своей суровой дорогой, а Пизонский по-старому трудился на своей бакше, то копаясь в земле, то поучивая грамоте своих девочек. Черненькие девочки, под нежной опекой Константина Ионыча, вырастали свеженькие и здоровенькие, как две свежие ягодки румяной омелы. Пизонский учил их читать и писать, рассказывал им жизни, жития, рыцарские баллады, которые выучил наизусть, живя еще с своим бывшим ремесленным учителем; одевал их в платья собственного изделия и звал жучками в эпанечках. В последние годы он еще более предался им весь, всею душою своею, и не мог на них налюбоваться. Но прошли два-три года; минуло и еще три года, и спокойствие Пизонского снова стало немножечко возмущаться. Это случилось, когда старшая из девочек, Глаша, начала подрастать и приподниматься на ноги. Пизонский как будто не ожидал этого и вдруг, спохватившись, ахнул и засуетился. Он собрал все свои трудами и бережливостью накопленные деньги, счел их, привязал на шейку Милочке, а сам справил себе дорожную амуницию и, недолго думая, дернул зимою в Москву, куда в детстве еще был завезен каким-то сердобольным стариком-анахоретом брат покойной матери «жучков» Иван Ильич Пуговкин. Пизонский никогда и в глаза не видал этого родственника и знал о нем только, что ему теперь должно было быть около двадцати двух или четырех лет, да еще слышал он от городских хроникеров, что благодетель, взявший Пуговкина, оставил будто бы ему несметное наследство. Константин Ионыч вознамерился, во что бы то ни стало, отыскать разбогатевшего дядю сирот, но отыскал его не богачом, а таким же точно бедняком, каков был сам Пизонский. Благодетель Пуговкина, действительно, воспитал его и довел до университета, но не оставил ему ничего, ибо, как оказалось после его смерти, и сам никогда ничего запасного не имел. В тот год, когда Пизонский отправился на поиски Пуговкина, этот уже заключал свою студенческую жизнь и приготовлялся к окончательному медицинскому экзамену. Константин Ионыч нашел студента и отрекомендовался ему «братцем».
Пизонский, без всяких подходов и рисовки, рассказал Пуговкину свою историю; рассказал ему, как он спас «жучков» от слепой Пустырихи; как питал и грел их и, наконец, как вырастил и чему выучил, «а теперь, — заключал он, — теперь пришел я к вам, братец, потому что жалею их до бесконечности и не нахожу в себе разума, как и к чему их определить и направить. А теперь, братец, к вам… пришел к вам… — продолжал с перерывами, поднявшись во весь свой рост, Константин Пизонский, — заступись, святая душа! заступись за сирот!»