— Что же вам делать?
   — Дайте рейнского. [38]Ей-Богу, стоит.
   — Мы вам пришлем с ямщиком 50 крейцеров.
   — Ой, это мало.
   — Больше не стоит.
   — Как не стоит? Жену и детей кормлю с моей працы (труда). Дайте гульден.
   Терпенье окончательно лопалось.
   — Больше полурейнского ваша служба не стоит, — сказал я еврею и, обратясь к ямщику, — А вы, пожалуйста, поезжайте.
   Ямщик тронул лошадей, а еврей, сняв шляпу, начал благодарить и желать “счастливого подрожья (пути)”. Я долго смотрел на его смешную фигуру, пока она смешалась с группою евреев, стоящих у желтого шлагбаума и переговаривающихся с евреями, стоящими за черно-белым шлагбаумом, не стесняясь присутствия часового, занимающего аршин пять нейтральной почвы между двумя рогатками.
   От Радзивилова до Брод не будет, кажется, 15-ти верст, которые насчитываются людьми, нанимающими лошадей. Впрочем, для нас они промелькнули необыкновенно скоро, может быть, потому, что мы никак не могли надивиться наглости, с которою здесь производятся мелкие поборы; никак не могли разобрать, с какою целью еврей-фактор советовал нам не иметь при себе писем; уверял, что нас обыщут до ниточки, потому что “вчера у графа К—го даже подкладку в сюртуке подпороли”. Ничего этого не было, а было то, что я записал, и нам жаль стало рекомендательных писем, которые мы пожгли в Радзивилове, предпочитая auto da fe необходимости отдать письмо не тому, кому оно писано. Все вышло, однако, ложною тревогою, за которую мы уж не знаем, кого обвинять. Для решения этого последнего вопроса было необходимо знать: достоверно ли сказание о вчерашних злоключениях графа К—го? Ямщик, с своей стороны, засвидетельствовал этот факт. Два свидетеля составляют целое юридическое доказательство, и я, сообразив обстоятельства настоящего дела и находя, с одной стороны, что вчера совершившийся факт с одним субъектом может сегодня совершиться с другим, а с другой стороны, видя себя изъятым от “трушенья” [39]по особому какому-то снисхождению и вниманию к полтиннику, мнением положил: хотя еврей и был виною пагубы писем, которые зарекомендовали бы меня очень почтенным людям; но, имея в виду, во-первых, предусмотрительность еврейской натуры, во-вторых, то, что показание, погубившее мои письма, сделано хотя и без присяги, но на основании очевидного факта, то еврея*** считать свободным от всякого обвинения, а дело сдать в архив моей памяти.
   Вот они, Броды! — первое место полицейско-конституционного государства, благоденствующего под отеческим покровительством габсбургского дома. Шум, крик, движение, немножко грязновато, как вообще в торговых городах, но жизни так много, что людей на улицах как будто больше, чем габсбургских орлов, торчащих чуть не на каждом доме. Этот орел навешивается здесь над каждой лавочкой, где продается табак, составляющий правительственную регалию. Оттого город или, по крайней мере, его главные улицы и испещрены орлами, а тут еще почта, некое судилище, комиссар, тоже все под орлами; ну, и выходит картинка весьма художественная. Вывески уже по-немецки и по-польски; траурные платья продолжаются; на улицах слышен говор польский и немецкий, засыпаемый еврейским жаргоном; полиции нигде не видно.
   Мы приехали в Броды в тот день, в который австрийское правительство подорвало репутацию книги, именуемой “Hendschel's Telegraph (Гендшелев телеграф)”. В этом сочинении, на странице 89, обозначено, что мальпосты из Брод в Лемберг отходят в семь часов вечером. Приехав около полудня, я тотчас же побежал за билетом.
   — На завтра? — спросил меня чиновник, нимало не похожий на немца.
   — Нет, на сегодня.
   — Дилижанс ушел уже.
   — А в семь часов вечером?
   — Не пойдет.
   — Как же вот тут напечатано… — полез было за немецкой книгой.
   — Сегодня изменено.
   — Так это в первый раз дилижанс отправился утром, а не вечером?
   — В первый.
   Вот тебе и раз. Вся моя надежда на сочинение Гендшеля рухнула. Первый блин стал комом в горле.
   — Что стоит пара лошадей до Львова?
   — 24 австрийских гульдена.
   — Да за повозку три рейнских, — отозвался по-польски другой чиновник.
   — Итого двадцать семь?
   — Двадцать семь.
   У грязного подъезда H?tel de Russie ожидали меня две еврейки в париках и странных головных уборах из жемчуга. Это “wekslarki” (менялки). Как ворон крови, они стерегут российского славянина на том пункте, где государственные кредитные билеты его отечества перестают быть ходячею монетою, деньгами или меновыми торговыми знаками, как любят у нас выражаться люди, слыхавшие о существовании “своекорыстной” науки, известной под именем “политической экономии”. Торг мы повели отчаянный. Я отстаивал цену русского бумажного рубля с большим патриотизмом и говорил с неподдельным жаром; но дщери Израилевы победили меня и за русский бумажный рубль дали по 1 гул<ьдену> 71 крейц<еру> австр<ийскому>, а за наполеондоры (20 фр<анков>) взяли по 5 р. 80 к. Красноречие не помогло; я обратился было к банкиру — еще хуже; так и разменял, как дали.
   Только что ушли “wekslarki”, явился еврей в высокой шляпе, с предложением ехать в его карете до Львова. Карета покойная, лошади хорошие, цена сподручная (18 рейнских): решились ехать и потребовали обед. Вкусный обед с пивом обошелся по 85 крейцеров. [40]У нас, где хлеб вольный, дрова дешевле и мясо дешевле здешнего, за эту цену так не пообедаешь. Мечтаю спать в карете целую ночь.
Злочев, ночью с 14-го на 15-е октября.
   Если бы с нами был знахарь, обирающий крестьян в селе Пузееве, состоящем в Кромском уезде Орловской губернии, то он бы поклялся небом, землею и преисподнею, что на нас напущено либо по воде, либо по ветру. Во-первых, в ту минуту, как мы подошли к карете, раздавая медные крейцеры окружившим нас нищим, подданным императора Франца-Иосифа, нам напомнили, что наши паспорты еще у комиссара, а комиссар пообедал и лег спать. Привычка, конечно, очень похвальная для каждого немца, но весьма неудобная для проезжего, занесшего уже ногу в карету.
   — И долго проспит ваш комиссар? — спросил я еврея.
   — О… долго.
   — А как?
   — Часа три.
   — А нельзя его разбудить?
   — Как можно! Как можно!
   Я решился на отчаянное средство: пошел к комиссару и умышленно завел громкий спор с немкой, доказывавшей мне противоестественность моего требования относительно поднятия австрийского чиновника.
   Результатом разговора, в котором я возвышал голос, по мере того как немка понижала свой, давая мне тем самым заметить, что я, как говорил Абдулин, “не по поступкам поступаю”, вышло такое “исполнение желаний”, которого не предскажет ни одна ворожея. Отворилась дверь, и сам комиссар, в колпаке и в халате, ткнул мне паспорты, проговорив желчно: “Берите, берите”. Евреи, окружавшие карету, приветствовали мое победное возвращение таким милым голосом, с которым не может сравниться крик целой гусиной стаи, лежащей с вывихнутыми крыльями в ожидании, пока человеческая рука очертит кровавый рубец поперек длинной шеи. В карете ожидал новый сюрприз. На передней лавочке, насупротив моего уступчивого спутника, помещался какой-то узловатый немец, в желтой ермолке с козырьком. На шее у него был огромный вязаный шарф из зеленой шерсти.
   — Кого это еще нам впаковали? — спросил я еврея, обязавшегося везти только нас двоих в карете.
   — Это ничего, добрый человек, хороший человек.
   — Да мы ведь вдвоем наняли карету.
   — Ну, а что, третий мешает?
   — Спать мешает, ноги протянуть мешает.
   — Протянуть?
   — Да.
   — Зачем же их протягивать?
   Нечего делать, уселись втроем. Только что тронулись — остановка. Евреи кричат, машут руками, ткают палками в воздухе, потом что-то зашумело сзади кареты, и мы тронулись. Через полчаса снова остановка, снова крик, движение на запятках, и снова тронулись. Через десять минут остановка, и еврей-кучер полез с козел платить за шоссе, а через другие десять минут мы остановились перед домом очень гнусного вида. Рядом с нами стояла повозка, запряженная двумя лошадьми в краковских хомутах. Пассажиры, мужчина лет сорока и довольно красивая женщина с ребенком на руках, стояли возле, а австрийский солдат, в сером мундире с зеленым воротником, пырял железным щупом во все стороны пустого экипажа. Австрийский щуп ни видом, ни достоинством не отличается от щупа, предъявляемого проезжающему слугами русских питейных откупов.
   — Извольте выйти, — сказал нам австрийский воин, окончив зондирование краковской повозки.
   Мы вышли.
   — Пожалуйте к комиссару наверх.
   — Зачем?
   — Так нужно.
   — Да зачем же?
   — Идите, — вполголоса сказал наш фурман.
   Мы, однако, не пошли.
   — Так стаскивай вещи, — закричал солдат. Несколько евреев выскочили, как из земли, и потащили наши чемоданы. Вышел комиссар; потребовали ключей, и начался досмотр. В моем чемодане нашли словарь, избранные стихотворения Гейне и небольшую тетрадку с напечатанными сочинениями русских и польских писателей. Вертели, шептались и положили назад. У немца нашли два законопреступных мешка с табачными семенами и долго думали, подлежат ли они конфискации. Карету осмотрели до последнего уголка и даже не пощадили сумки, которая висела у меня на плече. Дул сильный ветер и заносил капли дождя на платформу, где перетряхивали наши чемоданчики. Досада и злость, какой я никогда не испытывал, просто душила меня, а досмотр все продолжался. Когда взялись за мою сумку, то я вышел из себя. Как-то особенно гадко, когда чувствуешь прикосновение полицейской руки, которую нельзя оттолкнуть от себя. Бессильная злоба мучительна.
   — Не знаете, где искать, — сказал я австрийскому вахмистру.
   — Где же? — спросил он очень серьезно.
   — А уж это не ваше дело.
   — Милостивый государь, здесь не шутят! — важно заметил вахмистр.
   — Я и не думаю с вами шутить, милостивый государь мой! — Вахмистр опять озлобленно бросился к пустым ящикам кареты. Из трех ящиков один был заперт, а ключ, как водится, потерян; разломали крышку и ничего не нашли.
   — Как они не изобретут еще машинки, чтобы смотреть в мозги человеческие? — сказал мне мой товарищ по-польски.
   — Мозги ваши знают, не беспокойтесь, — ответил вахмистр, чистым польским языком.
   — А, так вы поляк?
   — К услугам вашим, — отвечал вахмистр, иронически улыбаясь и прикладывая руку к своему австрийскому колпаку.
   — Поздравляем.
   — Что ж нам-то.
   — Кому?
   — Нам, — говорил еврей, потрошивший наш чемодан, указывая на сотрудников по этой операции.
   — За что?
   — Что досматривали.
   Нет, это уж выше человеческих сил. Христос, идеал человеческого совершенства, заповедал нам прощать людям оскорбления, не мстить им и молиться за них; но платить трудовые деньги за получаемые пощечины, за обыск, сравнивающий честного гражданина с вором, — нет, это уж через край много.
   — Получайте, друзья мои, от тех, кому нужна ваша служба.
   За шоссе здесь платится особо, за каждые две мили. Это многим не нравится, потому что каждые две мили (14 верст) приходится расплачиваться, но зато это удобно в другом отношении. Во-первых, у нас человек очень часто платит за 200 верст шоссе, по которому он не проехал и 20-ти. Так, например, во всякую мою поездку домой я еду по курскому шоссе 17 верст, а с меня требуют за все расстояние от Кром до Фатежа, и понеже сие обходится очень дорого, то изобретен очень удобный “фортель”, состоящий в том, что часовому, вместе с подорожною, вручается двугривенный, и он кричит: “Казенна! Подвись!” Отсюда шоссе не приносит казне тех выгод, которые оно должно приносить, и отсюда же место начальника шоссейной заставы, например, между Орлом и Москвою, считается золотым дном. Одна из моих милых спутниц, состоящая, по собственному ее выражению, “в расстройстве с мужем”, уверяла, что ее брат, заведывающий одною из застав на орловско-московском шоссе, получает в год “5000 рублей серебром безгрешного дохода”. Я видел сам эти доходы в другом месте и аналогически допускаю возможность цифры, определенной дамою, состоящею “в расстройстве с мужем”. В Австрии, по-моему, это дело ведется лучше и для казны, и для народа, и я от всего сердца порадовался бы, если бы наши шоссейные сборы сдали в аренду мелкими участками, например по 15–30 верст. Все эти офицеры, все эти солдаты, содействующие переходу казенных доходов в карманы чиновников, занялись бы делом, а казна, при помощи конкуренции, узнала бы настоящую цифру доходов, которые могут ей дать выстроенные шоссе. Народу, ездящему по дорогам, легче, а казне и легче, и доходнее. Прижимок же тут никаких быть не может, потому что это не питейный откуп: участки растянуть нельзя, и цены выше установленной никто не даст; но, несмотря на то, предприимчивые люди найдут еще хороший заработок из сумм, похищаемых нынче у казны систематическим плутовством на русских шоссейных заставах.
   В Злочев мы приехали уже при огнях. При огне Злочев смотрит довольно живо и весело. Выходя из кареты, мы увидели, что сзади экипажа у нас сидят два еврея. Это пассажиры, взятые фурманом в минуты остановок во время выезда из Брод. Таким образом, сдав карету нам двоим, фурман везет пятерых, из которых один сидит у нас на носу, мешает протянуть ноги и наслаждаться беседою без немецкого свидетеля.
   — Зачем вы насаживаете людей на зад? — спросил мой товарищ еврея.
   — Разве они вам мешают?
   — Лишняя тяжесть; мы хотим ехать скорее, а не тащиться в карете с шестью седоками на тройке.
   — Не беспокойтесь, я здесь возьму четвертую лошадь.
   — Хорошо, если это будет правда.
   — Ей-богу.
   — Ну, посмотрим.
   Пошли в пивную (Bier-Halle). Там долго слушали разговор австрийского офицера с польским паном и чиновником из поляков. Разговор не касался материй очень важных. Польский пан дрессировал черного кобеля, а польский чиновник, глядя на ученые труды пана, рассуждал о достоинстве собачьих пород вообще, а австрийских и польских в особенности. Вспоминали даже и про русских собак, но мне кажется, что не отдавали им должной справедливости. Я, впрочем, в собаках ничего не понимаю, и Ноздрев непременно обозвал бы меня малопристойным именем “фетюка”. Но мой сопутник, зараженный поэтическим недугом, не стесняясь незнанием дела, о котором шла речь, написал на моей старой подорожной:
 
Cho?by? pojecha? a? na ?wiata kres,
Jednaka cnota i cena jednaka:
Czy Hund niem?ecki, czy russka sobaka,
Czy polski pies.
 
   (Z?ocz?w, 14 pa?dzier. 1862) [41]
   Я с ним не спорил и в простоте души моей думаю, что он совершенно прав.
   Было еще рано; еврей и не думал запрягать лошадей, а хотелось где-нибудь хоть какую попало газетку. Оказалось, что недалеко есть польская ресторация, получающая какую-то львовскую газету. Заказав себе ужин, засели читать, что делается на белом свете, в стороне от дороги между Злочевым и Радзивиловым.
   А что это за народ евреи! Мы выехали едва в половине третьего и не поглядели, на чем мы едем. Утром у корчмы оказалось, что четвертой лошади наш фурман не запряг, но зато посадил еще двух еврейчиков, одного сзади, а другого с собою на козлы. Что за привычка надувать на каждом шагу! Точно, как ярославские извозчики.
15-го октября, Львов.
   Дорога к Львову становится хуже, но зато виды великолепные. У нас таких, кажется, не достанешь. Чистенькие домики с балкончиками и резными фронтонами; горы, лески и внизу широкие долинки. Что твоя Швейцария! Мы проснулись очень рано; карета съехала с довольно крутой горы; немец наш спал, а евреи шли пешком. Мы тоже встали и пошли. Спускаясь помаленьку, мы поравнялись с кучкою крестьянок, которые шли, весело болтая между собою.
   — По-нашему говорят, — сказала одна из них, когда мы подходили к группе, я читал моему товарищу одно место из стихов Шевченки. Женщины оглянулись на нас и сказали: “Добрый день панам!”
   — Добрый день, — отвечали мы, обгоняя крестьянок.
   В город мы въехали около 11-ти часов. День был сумрачный, и моросил мелкий дождик. Долго ездили по различным отелям и ни в одном не могли найти трех нумеров разом; наконец, в одном отеле сбыли своего немца, а сами отправились далее. Двух нумеров тоже нигде не было, и фурман повез нас в какой-то тарнопольский заездный дом. Здесь оказалось очень много свободных нумеров, но все они столь грязны, что не было никакой возможности в них остановиться. Слуга, из евреев, все уговаривал нас остаться, вычисляя различные выгоды квартирования; однако мы не прельстились этими выгодами, сели в свою карету и велели везти себя опять на улицу короля Лудвика, решившись разместиться порознь в двух соседних отелях. Садясь в экипаж, я хотел взглянуть на часы и остолбенел… Часовой шнурок мой был перерезан, и золотого ключика уже не было. Со страхом я хватился за карман, где лежали мои часы: они были целы. Спасением моих часов я, очевидно, был обязан тому, что жилет очень крепко был стянут сзади и не позволял их вытащить. Около нас, под воротами, стояла густая толпа молодых еврейчиков весьма подозрительного вида. Когда я показал лакею и нашему кучеру обрезанный шнурок от моих часов, ни лакеи, ни кучер, ни евреи не сказали ни слова. Толковать было нечего.
   На улице короля Лудвика нашли, наконец, два нумера в гостинице Куна. Нумера темные, грязные и страшно сырые, стоят по одному гульдену. Недорого и скверно. Ни чернильницы, ни воды, ни необходимой посуды. Разобравшись кое-как, я крикнул фактора и послал его с моим билетиком в редакцию “Слова”, органа галицийских русинов, поручив ему узнать адрес редактора и спросить, когда я могу его видеть. Фактор возвратился с бумажкой, на которой было написано русской скорописью: “Во всяком часе дома № 3-й поверх”. Пообедав, в четыре часа я отправился по адресу. Редактор “Слова”, г. Богдан Дедицкий, живет не так, как живут большинство петербургских редакторов. Он занимает комнату в квартире одного униатского священника. Я застал его за работою; он правил корректуру первой книжки журнала “Галичанин”, который скоро станет выходить во Львове, четырьмя выпусками в год. Богдан Дедицкий принял меня очень радушно. Назвал двух русских (или, как здесь говорят, “россиян”), с которыми он познакомился во Львове: это были г. Барсов и киевский профессор Цехановецкий. Расспросам о России, о наших порядках, о нашей свободе, о положении литературы не было конца. Через полчаса пришел один из сотрудников “Слова”, г. Лесикевич, а через несколько минут другой, священник Петрушкевич. Расспросы возобновились снова, и не раз ставили меня в весьма затруднительное и неловкое положение. Дорожа истиной, я не раз должен был противоречить моим новым знакомым, сильно заинтересованным русскими вопросами, но имеющим о многом самое превратное понятие. Текущая русская литература здесь почти неизвестна, и кроме “Дня”, “Основы” да “Журнала мин<истерства> народн<ого> просвещения” редакция львовского “Слова” не получает ни одного русского периодического издания, потому что выписка их обходится очень дорого, а обмениваться нет способов. “Правительство, — говорят они, — берет у нас несколько экземпляров для России; но кому идут эти экземпляры — мы даже и не знаем”. Жалуются на “Современник” за то, что он отказал в сочувствии их народовым стремлениям. “Современник” здесь не получается, но статьи, касающиеся интересов русинов, им известны, вероятно, чрез корреспондентов из России. “Днем” русины очень довольны. “Основу” здесь любят, но во многом с ней расходятся, находя, что она не так ставит вопрос о русской (в смысле малороссийской) народности, дробит его, подвергает самовольным рассортировкам и обижает русинов, называя их литературу “русинскою”, их дела “русинскими”, тогда как они не употребляют этих прилагательных, а все свои интересы называют “русскими”. “У нас, — говорят они, — нет прилагательного “русинский”, и кто его употребляет, тот или умышленно отделяет нас от русского (не разумея здесь российского) народа, или не знает русской грамматики”. Не знаю, как смотрят на это дело в “Основе”. “Журналом министерства народного просвещения” русины ужасно недовольны; оно и понятно. Им, как рассказали мне Дедицкий и Петрушкевич, желалось иметь критико-библиографическйй отчет о текущей русской литературе. Из титула “Журнала министерства народного просвещения” они заключили, что там непременно должен быть такой отчет, и выписали это издание, обходящееся им довольно дорого; но в нем, разумеется, не нашли, чего искали, и сердятся. Я знаю, как обидно подобное разочарование, и потому вполне им сочувствую. Сидя в лесной глуши Пензенской губернии, я вычитал в газетах объявление о вышедшем “Курсе пиротехнии”, а в ту пору я страдал болезнью известного пана Заблоцкого
 
Со to z wielkiej rachuby
Myd?em przyszed? do zguby.
 
   He удовлетворяли меня печи, которые умеют класть русские печники: дров горит много, а жара мало. У немцев же, говорят, паровые печи не в пример лучше наших… а тут “Курс пиротехнии”, сочиненный немцем. “Выпишу, — думаю себе, — эту книгу, и покажу, что значит настоящая печь”. Ведомо, что
 
My ze swym lemieszem
Na cudz? niwe ?pieszym,
Na?laduje ch?? p?ocha,
To Francuza, to W?ocha,
A jak ludzi nie stanie
To cho? Niemca mospanie.
 
   Выписал книжку; жду ее с нетерпением. Что же? Привозят тоненькую брошюрку, на которой крупным шрифтом напечатано: “Руководство к пиротехнии”, а пониже мелко-мелко: “или искусство приготовлять фейерверки… ” Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! А тут еще соседи с расспросами: что? да как? Дернуло же меня наобещать сведений о пиротехнии, на основании опубликованного “руководства”! А может быть, и львовское “Слово” надеялось знакомить своих читателей с российскою литературою по “Журналу министерства народного просвещения”… И вышло оно, как я на “искусстве делать фейерверки” или как Заблоцкий на мыле! О! Они могут верить моему сочувствию, ибо similis similia gaudet (подобное подобному радуется). Посоветовал им выписать “Книжный вестник”, издаваемый Сеньковским в Петербурге. Для их целей это гораздо пригоднее и дешевле, без всякого сравнения.
   Пока я посидел у Дедицкого, у него собралось несколько человек русинов, и я познакомился почти со всеми главными сотрудниками львовского “Слова”. Вечером все мы вместе долго ходили по бульвару. Священник Антоний Петрушкевич человек необыкновенно светлый и симпатичный. Он старается самым беспристрастным образом смотреть на деяния современных славянских партий в Австрии; сам же ни в какие политические споры не вдается, а занимается составлением корнеслова русского языка и историею. Я, однако, никак не привыкну к священникам без бород и одетым в сюртуки. Здешние греко-католические священники ни внешнею, ни внутреннею стороною не похожи на наших. Во-первых, они одеты, как одеваются все люди в Европе, и ничем наружным от мира людского не рознятся. Во-вторых, все они прекрасно образованы; каждый из них непременно окончил университетский курс, знает европейские языки, а некоторые даже имеют медицинские степени. Так, например, отец Владимир Терлецкий, живой, энергический человек, известный путешественник и писатель, имеет степень доктора медицины. Священники же здесь занимают такие места, на которых мы не привыкли видеть духовные лица, да и не можем их видеть на этих местах. А здесь, например, кафедру русской литературы во Львовском университете занимает священник Головацкий (известный исторический писатель); священники Цланицкий и Полянский служат директорами гимназий. А учителей и считать нечего. Гимназические преподаватели почти на половину из русских священников. Я познакомился с отцом Владимиром Терлецким, с Головацким и др., и знакомство это мне всегда будет милым и памятным. Если бы либералы, упрекающие “Слово” в “поповстве”, видели львовских представителей этого поповства, стоящих за народные интересы перед немецкой властью и перед Римом, в который на них летят доносы от либералов, навязывающих русинам свою народность и веру, то они поняли бы, что не бестактно идти “с попами”, а бестактно болтать вздор о людях, положение которых нам вовсе неизвестно. Положение русинов в Галиции весьма странное. Они не считают себя ни поляками, ни немцами, и стоит только взглянуть на все население Галиции и припомнить исторические судьбы этой страны, чтобы никогда снова не поднимать спорного вопроса о народности восточной Галиции. Население это говорит чистым малороссийским языком и молится по греческому обряду. Такого населения в восточной Галиции около 2800000 душ. Оно принадлежит к сословию сельскому; живет на землях владевших ими, по креспостному праву, помещиков происхождения польского и управляется чиновниками из поляков, служащими австрийскому правительству. Русское население восточной Галиции определяется двумя словами: “поп и хлоп”; польское — панство и чиновничество; немецкое — чиновничество. В городах, разумеется, деление это мешается; но, во всяком случае, остается несомненным, что 2800000 русских в восточной Галиции есть земледельцы, во главе которых стоит греко-униатское духовенство, а полтора миллиона поляков — помещики, чиновники, ученые и воины, т. е. австрийские офицеры. Поляки, как старинные господа русского человека в Галиции и на Украйне, очень недовольны, что русские не хотят теперь считать себя поляками и называют себя особым племенем, раскинутым от западной Галиции до самого Черного моря. Пробуждение к сознанию русской народности в восточной Галиции началось с 1846 года, когда в западной Галиции польские крестьяне отделались от своих помещиков, искавших у австрийского правительства защиты. В 1848 году русины (никого не резав во время мазурской резни) уже основали во Львове свою газету — “Зоря Галицка”. Газета эта редактировалась г. Павенцким и печаталась церковнославянским шрифтом. “Зоря Галицка” прекратилась, стало выходить “Слово”, встречающее себе сильных противников в двух самых либеральных и популярных органах польских. “Gazеta Narodowa” во Львове и “Czas” в Кракове не хотят признать русского элемента в галицийских русинах и в своих статьях не называют русскую партию иначе, как “схизматики”, “?wietojurcy” (святоюрцы), издеваются над их стремлениями к восстановлению народности и печатают указания на симпатии русинов народу российскому. Я не хотел верить последнему обстоятельству, и этому трудно поверить человеку, знакомому с великорусскою литературою, где даже о Блонденах говорить не легко, а не только открыть чью бы то ни было симпатию. Но это, однако, не так. “Gazeta Narodowa”, “Czas” и “Ku?nia” (сатиритическая газета с карикатурами) без всякой церемонии пишут, что “святоюрцы сделали то-то и то-то, в чем выражается сочувствие Москве и москалям”. Австрийское правительство, замирающее от страха при одной мысли о готовности галицийских русинов соединиться с народом русским, идет по указаниям либеральных польских органов и запрещает здешним русинам даже называть друг друга по имени и отечеству. Русины уничтожают в своем богослужении звонки, клянчанье перед алтарем и другие обряды, введенные в греческое богослужение римским духовенством; польское духовенство посылает на это доносы папе, а газеты печатают громкие статьи против “схизмы”. Передо мною “Gazeta Narodowa” (dodatek do № 60