— Верно, поднялись пить, — сказал один из стрелков.
 
   — Что же теперь делать? — сказали мы, теряя сладкую надежду видеть живого зубра в Беловежской пуще.
 
   — Заходи к реке! — крикнул тот же стрелок своим товарищам. — Заходи, они там теперь, а вы, господа, идите вот сюда.
 
   Он осмотрел на другой стороне поляны два дерева и поставил нас за ними, оставив при нас одного из стрелков, обязанного дать знать голосом облаве, если зубры отправятся в обход занятого нами места. Опять та же история: сначала люди скрылись в лесную чащу, только по другую сторону лощины; затем настала тишина; издалека чуть-чуть донесся слабый звук, звуки становятся чаще, и в них можно распознать подражание собачьему лаю, и лай этот все приближается ближе и ближе; глаза наши устремлены в противоположную чащу леса, и сердце волнуется трепетным ожиданием невиданного зрелища; но зрелища этого нет как нет.
 
   — Неужели опять не выгонят ни одного зубра? — спросил я оставленного с нами стрелка.
 
   — А кто знает? Иной раз так сразу и есть, а другой раз гукаешь, гукаешь, как черт их возьмет.
 
   — А часто приходится их нагонять?
 
   — Нет. Вот сей год только недавно-таки нагоняли.
 
   — Для кого же?
 
   — Управляющий недавно проезжал, вот недавно-таки, недавненько.
 
   — Много ж на него нагнали?
 
   — Штук, сдается, с пятнадцать.
 
   — Стадо?
 
   — А стадо.
 
   — Что ж такое маленькое?
 
   — Столько их здесь осталось.
 
   — А сколько было?
 
   — Да было что-то с семьдесят.
 
   — Где ж они теперь?
 
   — Да вот же царь, как охотился, так забил с тридцать.
 
   — А остальные где?
 
   — А то зимой поуходили из зверинца.
 
   — Как поуходили?
 
   — Через забор.
 
   — Зубры-то! Через забор? — спросил я с глубочайшим удивлением.
 
   — Ага! — отвечал утвердительно стрелок.
 
   — Как же они — перепрыгнули, что ли, через забор?
 
   — Нет. Мы нарочно в одном месте забор раскидали, да и повыпустили что-то с тридцать или трохи (немного) поменьше.
 
   — Зачем же их выпустили?
 
   — Бо (потому что) сена боялись, чи достанет в зверинце; так и выпустили: нехай (пусть) себе пасутся по пуще.
 
   — Так к этим яслям, что около загона, только 15 штук и приходит?
 
   — Только и приходит.
 
   — А недалеко здесь?..
 
   — Тссс! — шепнул стрелок, оборотив ухо к той стороне, откуда неслись голоса облавы.
 
   — Что ты слышишь? — спросил я его шепотом.
 
   Стрелок опять повторил свое “тссс” и, схватив меня за руку, вдруг бросился в сторону. Беспрестанно спотыкаясь о мокрый валежник, я не мог себе дать отчета: куда, зачем и отчего мы бежим вдоль опушки поляны, а стрелок на все вопросы, сделанные ему во время беглого марша, отвечал однообразным “тссс”, и больше ничего. Добежав до половины поляны, стрелок неожиданно бросился к толстому пню и стал на колени, и я сделал то же. В эту минуту я почувствовал, что более бежать не могу, и в эту же минуту с левой стороны услышал в бору тяжелый треск, которого я ни с чем сравнить не умею. Казалось, как будто несколько деревьев валятся, обламывая при падении свои сучья.
 
   — Зубры! — шепнул мой проводник, совсем закрываясь пнем.
 
   — Где?
 
   — Тссс!
 
   Треск на минуту затих, и послышалось какое-то тоже ни с чем неудобосравнимое не то хрюканье, не то квохтанье.
 
   — Повернут, — шепнул мой стрелок и бросился вперед вдоль той же поляны; но голоса раздавались кругом, и стаду ничего не оставалось, как идти вперед на нас, потому что назад ему невозможно было идти. Пробежав несколько шагов вдоль опушки, стрелок снова припал за пень, и мы опять сделали то же. Треск и фырканье стали совсем близехонько. Минута действительно прекрасная!
 
   — Вот он! — суетливо шепнул стрелок.
 
   Мы стали смотреть по указанному направлению, но ничего не видали. Треск на минуту затих; слышно было, что стадо снова остановилось и соображало, как бы избежать перехода поляны, на которую его нагоняли раздававшиеся сзади голоса. Сначала сквозь деревья показалась черная масса, в которой, за ветвями довольно высоких кустарников, нельзя было распознать фигуры зверя. Но преследующее зубров гавканье людей собачьими голосами настигало их так близко, что они должны были решиться перейти поляну. Определив себе ясно положение нагнанных зубров, мы стали за деревья и не сводили глаз со стада, стараясь уловить каждое его движение.
 
   Сначала из-за деревьев показался один огромный зубр. Он был весь мокр и казался темно-карим или как будто осмоленным. Осторожно выдвинув на поляну переднюю часть своего исполинского тела, он повел глазами направо, налево и, постояв несколько секунд, вышел из леса и пошел через поляну к другой стороне. За ним разом вышло все стадо, состоящее из одиннадцати больших животных и двух сосунков. В стаде были два или три очень хорошие экземпляра: рослые, сильные и энергичные. Все зубры были мокры от дождя, и все казались темно-карими, даже почти черными. Новейшими беллетристами неоднократно было заявлено неудобство пером изображать неземные красоты земных созданий: описания ручек, ножек, губок и очей, заставляющих самих фарисеев забыть для них закон субботы, теперь не в употреблении. Но quod licet Jovi, non licet bovi, что дозволяется Юпитеру, того не дозволяется быку. Быка можно попробовать описать.
 
   Зубр, шедший впереди стада, очень велик. Ни на одном заводе, отличающемся крупностью породы рогатого скота, нельзя встретить быка, который сравнился бы с ним ростом и длиною. Рост зубра кажется еще огромнее от его высокого горба над передней частью. Шерсть на горбу гораздо длиннее, чем на всем теле, и с середины красиво распадается небольшими космами. Огромную тупую морду, с страшными рогами, служащими орудием против медведя, волка и человека, животное несет понуря вниз и не поднимает ее высоко. Под нижней челюстью у самцов висит клок длинных волос, который обыкновенно называется бородою. Задняя часть зубров и зубриц похожа на заднюю часть крупного рогатого скота, с тою разницею, что все отдельные части, сообразно общей величине животного, гораздо больше. Самки, называемые здесь и “зубрицами”, и “коровами”, меньше самцов, несколько тоньше и, так сказать, аккуратнее. Но всего интереснее мне было видеть зубрят, или, как их здесь называют, “телят”. Два зубренка, бежавшие за матками, очевидно родились только нынешним летом. Теперь они не более обыкновенного 3-х, 4-месячного теленка. Черные, с комолыми, тупыми мордочками, почти без шей, с толстым чурбановатым тельцем, они прыгали на своих толстых, довольно неуклюжих ножках. В густой траве не видно было колен будущих беловежских граждан, и потому казалось, что ноги их не снабжены надлежащими суставами, а просто воткнуты в тело, как ходули. Вообще зубрята необыкновенно смешны и милы оригинальностью своего вида. Смотря на их маленькое, толстенькое, обрубоватое тельце, невольно вспоминаешь и карликов, и Собакевича, и его стулья. Разница в том, что на детском теле карлика мы привыкли видеть старческое лицо, а у зубренка вы видите на крошечном старческом тельце, претендующем на быкообразность и даже медведеобразность, беззаботную мордочку с телячьими глазенками, но, при всем том, это смешное созданьице каждым своим движением старается заявить свою солидарность с великаном, за которым оно следует. Они, как стулья Собакевича, как бы говорят: “А посмотри-ка на нас! Мы маленькие, и тоже Собакевичи. Под нами тоже будет хрустеть вереск, и другой тебе подобный “зверь, в штанах ходящий”, будет смотреть на нас, спрятавшись за дерево”. В этих двух маленьких фигурках есть какое-то неуловимо милое, смешное и наивное важничанье собою, какая-то забавная смесь неуклюжества и… своего рода грации.
 
   Дойдя за передовым зубром до половины полянки, стадо остановилось, давая нам полную возможность вдоволь полюбоваться собою. Передовой зубр тревожно взглянул в глубь леса, начинающегося по другой бок поляны; глянул налево к стороне загона, в котором производилась охота; потом направо, где стояли мы, притаясь за деревьями, и потом, с первого же шага, тронулся рысью в лес, а за ним, ни на шаг не отставая, побежало стадо и поскакали оба молодые зубренка. Мы бросились вслед за стадом, чтобы еще взглянуть в зад убегавших животных; но их уже не было видно в лесной чаще, и только новый треск валежника да сильный молочный запах, совершенно напоминающий запах, свойственный обыкновенной дойной корове, несясь по ветру, указывал в лесу место, по которому бежало встревоженное для нас зубровое стадо.
 
   Доставив себе удовольствие, которое достается не всякому, мы пошли обратно к загону. Стрелки, один за другим, повыходили из леса и окружили нас у входа в загон. Один из них принес нам пук зеленой травы зубровки, которую зубры предпочитают другим травам. Она теперь очень стара и начинает желтеть, довольно жестка и с вида похожа на обыкновенную осоку, но не имеет таких режущих окраин, как осока. Одно просвещенное лицо, встретившее нас при выходе из зверинца, заметило, впрочем, что принесенная нам стрелками трава не зубровка, а только похожа на нее. Сомнение это основывалось на том, что принесенная нам зубровка не имеет запаха, отличающего это растение; но стрелки единогласно утверждали, что это действительно зубровка, и говорили, что зубровка осенью не имеет запаха, по которому летом и весною ее можно отличить от похожих на нее трав. Кто из них правее — судить не могу, а за что купил, за то и продаю. Кроме 12–15 зубров, в беловежском зверинце есть самое незначительное число представителей других животных пород, обитающих в Беловежской пуще. Незначительность числа живущих в зверинце особей нам объяснили тем, что “беловежский зверинец собственно не зверинец, а, так сказать, садок, в который загоняется зверь для царских охот, и что держать здесь много зверей постоянно нет никакой нужды”.
 
   Лошади наши были поручены крестьянам, привезшим стрелков. Шуба моего товарища оставалась на телеге, брошенная мехом вверх. Когда мы, после трех или более часов пребывания в зверинце в ожидании зубров, снова подошли к своему экипажу, шуба лежала так же, как мы ее оставили, и была совершенно мокра.
 
   — Зачем вы не повернули футру (мех) сукном вверх или не спрятали ее под телегу? — спросил крестьян мой товарищ, содрогаясь от мысли влезть в мокрую шубу.
 
   — Не смели, пане!
 
   — Чего ж тут не сметь? Если бы вы дурное что сделали, а то прибрать от дождя не смели? А?!
 
   — Не смели, пане!
 
   — Да чего ж тут не сметь-то? — продолжал мой товарищ и, не желая испытывать ощущений Леандра, плывущего к своей Геро, надел шубу мехом наверх.
 
   — Боялись, ваше благородие, чтобы не сказали, что пропало что-нибудь с воза.
 
   Вот вам и сказ!
17-го сентября, с. Шерешево.
   Беловежа название свое получила от бывшей здесь когда-то белой башни (белой вежи). Достоверных сказаний о том, откуда пуща и селение Беловежа получили свои названия, нет. У Балинского в его известном сочинении “Staro?ytna Polska pod wzgl?dem historycznym, jeograficznym i statystycznym”, мы встречаем только предположение, что тут был охотничий деревянный замок королей польских, который по своим белым башням мог быть назван Беловежею, а от этого замка и вся лесная пуща, в которой ом был построен, получила свое название. [19]Теперь в с. Беловеже есть церковь, сельское управление и недавно построенный охотничий домик государя. С. Беловежа стоит среди пущи, на огромной поляне, окруженной со всех сторон лесом. Солнце, взошедшее после расчистившихся дождевых туч, уже готово было утонуть за темной синевой бора, когда мы въехали на двор беловежского сельского управления. Рассчитавшись с белостокским извозчиком и заказав себе две пары обывательских лошадей, самовар и яичницу, мы отправились осмотреть царский охотничий домик. Домик невелик; в нем всего около семи небольших комнат, в которых нет ничего достопримечательного. В первой комнате несколько охотничьих чучел, работы, как сказывают, хранителя виленского музея, очень хорошо отделанная кабанья голова; во второй комнате очень недурные деревянные медальоны с рельефными изображениями дичи; далее кабинет; еще далее комната с ширмами из матовых стекол и комната, в которой сложено несколько подушек и байковых одеял. Пыли нет, все чисто и опрятно. Снаружи домик смотрит домиком, весело и приютно. На фронтоне постройки, соединяющейся с этим домиком и служащей (кажется) помещением для местного лесничего, укреплена голова зубра, сделанная в естественную величину; но я не мог узнать, из чего сделана эта голова: из бронзированного гипса или из металла. Около домика, который, впрочем, здесь называют дворцом, по склону холма разбит палисадник. По направлению этого склона к солнечному свету нужно полагать, что из палисадника можно было бы сделать вещь очень милую, но этого, разумеется, не сделано. Палисадник совершенно заброшен и шелестом растущего в нем бурьяна протестует на невнимание лиц, заведующих имуществом казны или короны. По дороге от беловежского зверинца до д. Беловежи видны местами кучи собранного валежника и сложенные полусаженки прекрасных дров. Странно и жалко видеть толстые строевые деревья, порезанные на дрова, и даже в этом виде гниющие у самой дороги, по недостатку сбыта лесного материала.
 
   — Неужели по всему лесу валежник так же собран? — спросил я моего товарища.
 
   — Ну, не думаю, — отвечал он.
 
   — Где ж там! Борони Боже, — вмешался извозчик, — это вот только около дороги.
 
   — А дрова?
 
   — А так само и дрова.
 
   — А в середине леса ничего?
 
   — Да что ж там будет? Ничего.
 
   Из с. Беловежи мы выехали поздно. Как начали собирать лошадей, так и собирали до одиннадцати часов ночи. Яичница никуда не годилась, и есть было нечего. Надпись, находящуюся на обелиске, поставленном в Беловеже в воспоминание избиения зубров королем польским (кажется, Станиславом Августом) и его сотрудниками, не мог списать, потому что было уже темно, а надпись, высеченная на сероватом камне, хотя и совершенно ясна и свежа, но в сумерки читать ее довольно трудно. От Беловежи к д. Кивачам (как называют ее здешние крестьяне), или Кивачина (как значится на плане Беловежской пущи), дорога идет лесом, необыкновенно густым и рослым.
 
   Самая дорожная просека здесь гораздо уже, и есть места, где со всех сторон охватывает непроглядная, могильная тьма. Узкая, но длинная литовская фурманка, приспособленная здесь для возки жита и соли, идущих с юга, через Пинск, к Белостоку, очень удобна для езды одному, но вдвоем на ней сидеть невозможно; а мы, по неопытности своей, на одной фурманке отправили вещи, а сами уселись вдвоем на другую. Пришлось попеременно сидеть друг у друга в ногах. Взглянув вверх, на узенькой полоске неба я увидел звезды: в лесу было тихо и тепло, но звездный свет не доходил к нам, и небо мы видели, как из глубокого колодца. В одном месте, с правой стороны, вдруг сквозь деревья показалась поляна.
 
   — Что это? — спросил я извозчика. — Луг?
 
   — Болото.
 
   Действительно завиднелась кое-где вода, и послышался легкий шелест болотных трав.
 
   — А велико это болото?
 
   — Скрозь.
 
   — Как скрозь? Разве и с левой стороны болото?
 
   — Болото, — отвечает литвин бесстрастным голосом.
 
   — И мы едем по болоту?
 
   — По болоту.
 
   — Что же это, гать, что ли?
 
   — Гать.
 
   — А по оба бока болото.
 
   — Болото.
 
   — Зубры тут ходят?
 
   — Что им делать в болоте?
 
   — А лоси?
 
   — Лось любит болото.
 
   — И не тонет он?
 
   — Нет.
 
   — А дик? (кабан — по-польски dzik).
 
   — Дик везде.
 
   — И к болотам ходит?
 
   — Больше около дубу. Желуди жрет.
 
   Что-то треснуло и зашумело в лесу.
 
   — Зверь? — спрашиваю я извозчика.
 
   — Зверь.
 
   — А какой зверь?
 
   — А кто его знает.
 
   Нет, с этим не разговоришься. В Кивачи приехали ночью и остановились у избы “пана совестного”. Изба чистая, светлая, стены вверху выбелены, а в рост человека просто чисто выскоблены. Печка выбелена не мелом, а белою глиною. Побелка очень чистая. На загнетке горели кусочки смолистого корня. Свет довольно ярок, но красноват и беспрестанно мелькает. Березовая лучинка, как ее приготовляет мордва в Пензенской губернии, на мой взгляд, светит несравненно лучше. Впрочем, “пани совестная” объяснила мне, что во время прядева или другой ручной работы изба этими же смолистыми кусками освещается иначе. Она взяла несколько щепок распиленного корня, зажгла их и положила в крошечный каминок, устроенный в угле печки: изба осветилась так, что можно было прясть и шить в нескольких шагах от каминка. Каминок особым узким рукавом соединяется с трубою выше вьюшки, и дым от горящих для освещения щепок уходит в трубу, не унося с собою теплого воздуха из избы. Пан и пани “совестные”, три девочки, которыми благословен их супружеский союз, и работница, довольно красивая девушка лет 18-ти, имеют вид здоровый. Глаза у детей чистые голубые, и ни малейшего признака колтуна или болезни век, которые так нередко встречается видеть у литвинов, живущих в курных избах. Пан “совестный” все хлопотал: послал за лошадьми и за пивом, которого мы просили купить у еврея, а пани “совестная” и ее работница сели против нас на лавочку. Я нарезал галяреты проснувшимся детям, из которых старшее имеет не более пяти лет, и они, с полуоткрытыми глазенками, начали уплетать, чавкая ртом громче одной известной мне энергической украинской дамы. Пива на гривенник принесли такую массу, что мы сами выпили, попотчевали хозяев; я напоил девочек, из которых одна, с белыми волосами и черными глазенками, выпила два стакана, и все-таки пива осталось. Пиво слабое, как русская брага, и на брагу похоже и вкусом, но пить его при жажде очень приятно. Работница у пана “совестного” живет “из милости”, т. е. из-за прокормления и одежи.
 
   — Что же так дешево? — спросил я девушку.
 
   — А так, бо у нас дешево, — отвечала она, грустно надпираясь рукой.
 
   — Ты сирота, верно?
 
   Девушка утвердительно кивнула головою.
 
   — Ни отца, ни матери нет?
 
   — Мать умерла, — так же грустно продолжала сирота.
 
   — А отец?
 
   — Отца не было, — отвечала она с полувеселою, полуироническою улыбкою.
 
   — Верно, мать солдатка была?
 
   Девушка опять утвердительно кивнула головою.
 
   — Что ж, тебя никто не сватает?
 
   — Никто.
 
   — Ты ж такая хорошая, красивая.
 
   Девушка слегка зарумянилась, утерла рукавом нос и сказала: “Ну, дак что ж?”
 
   — Чего ж на тебе не жениться?
 
   Девушка молчала.
 
   — А ты пошла бы замуж?
 
   — Разумеется, пошла бы. Надоело уж чужие кутки-то (углы) обивать, — отвечала она, с постоянным выражением грустной иронии.
 
   — Может быть, Бог даст, выйдешь, — сказал я, чтобы сказать что-нибудь.
 
   — Может, знайдется такой же до пары, да и поберутся, — промолвила “пани совестная” с чувством некоторого достоинства.
 
   — А хозяйский сын будто уж и не может на сироте жениться?
 
   — Чего не может! Только посаг (приданое) все ж таки какой-нибудь нужно.
 
   — А Бог с ними, те хозяйские сыны! — резко сказала девушка, соскочила с лавки и стала поправлять горевшие лучинки.
 
   — А бедному жениться, так и ночь коротка, — сказал я, вспомнив малороссийскую пословицу.
 
   — А так, пане, — серьезным тоном заметила хозяйка.
 
   Девушка пристально стояла у огня, сложив руки на молодой, очень красиво очерченной складками белой рубашки груди, и ни слова не сказала. Только по тонким устам ее милого, свежего и немножко хитрого личика снова промелькнула ироническая улыбка.
 
   “Пан совестный” вошел с пятью крестьянами, т. е. с двумя извозчиками, которые нас привезли из Беловежи, с двумя, которые должны везти из Кивачина до Шерешова, и десятником, наряжавшим подводы. Мы заплатили прогоны за дорогу от Беловежи и дали по злоту на водку. Мрачный и бесстрастный литвин, от которого нельзя было дорогою добиться слова, прояснел и стал рассказывать, как разложены наши вещи. Десятнику дали гривенник. Выходя из хаты, я дал двугривенник на ленту Олесе, сироте, с которой беседовал, и не успел спрятать руки, как она неожиданно ее поцеловала.
 
   — Выходи замуж, — сказал я, прощаясь с нею.
 
   — Спасибо пану на добром слове, — отвечала она.
 
   —
 
   По одному ехать на фурманке очень удобно: сидишь между колесами, не трясет, и не рискуешь беспрестанно выпасть. На эти фурманки здесь ставят по две бочки сала (Low), и еще напереди остается место погонщику; но они, как я уже сказал, очень узки. Мой новый возница, молодой парень лет 22-х, с длинными волосами и довольно приятным, хотя и бесцветным лицом, беспрестанно ежится в своей худой свитке.
 
   — Холодно! — проговорил он, громко крякнув.
 
   — А разве у тебя нет ничего потеплее?
 
   — Есть.
 
   — Чего же не надел?
 
   — Так, не надел.
 
   Прошла маленькая пауза.
 
   — Волк! волк! — весело крикнул возница.
 
   — Где ты его видишь?
 
   — Вон! вон! — отвечал извозчик, указывая ручкой бича влево от леса, к которому приближалась наша дорога.
 
   Я стал вглядываться и вскоре очень близко увидал темный силуэт волка и его сверкающие глаза. Зверь стоял смирно, повертывая только одну морду, а сам не шевелился.
 
   — Ишь, гадина, как насмелился! И не трогается даже, — сказал извозчик. “Уло!” — крикнул он. “Уло!” — повторил он опять. Волк стоял по-прежнему. “Видите, какая анафема! Не боится”.
 
   Волк, действительно, как будто не обращал внимания на крик и стоял спокойно; только сверканье двух светящихся точек свидетельствовало, что он беспрестанно озирается на все стороны и не упускает из вида своего стратегического положения.
 
   — А много тут волков?
 
   — Пропасть.
 
   — Лесные офицеры их стреляют?
 
   — Стреляют, да все-таки их пропасть.
 
   — А медведей?
 
   — Теперь вот что-то не видать, а то были.
 
   — Много, чай, скотины перепортили?
 
   — Портили; ну, все волки проклятые больше портят.
 
   — А зубров?
 
   — С медведем зубру нипочем. Он ему враз (сейчас) отобьет смелость. Ему вот волки, так беда.
 
   — Отчего ж волк хуже медведя?
 
   — Медведь один идет на зубра — что ж он ему сделает? А волки проклятые стадом, так и облепят: тот за ляжки, тот за брюхо, все сзади, зубр их таскает, таскает, пока упадет; тут ему и смерть.
 
   — И много они их так губят?
 
   — Должно, немного, а таки губят.
 
   — Кости видаете иногда?
 
   — Трафится (случается), часом видишь, ну, только редко.
 
   — И медведь-таки последний, вот, что убили стрелки, задрал одного здоровенного зубра, — сказал извозчик, входя “в пассию”, как называют курские дамы неудержимое словоизвержение, которым они жестоко страдают, либо от тускарьской воды, либо от раков из Сейма.
 
   — Почему же ты это знаешь?
 
   — Видела вся наша осока. [20]
 
   — Что же видела осока?
 
   — Прежде еще мы видели этого медведя и все уж было приготовили, чтоб идти на него, а он и задрал зубра.
 
   — Почему же вы думаете, что это он задрал?
 
   — Видать по деревьям, как он залез на дерево и сидел там, караулил.
 
   — Это вы догадываетесь?
 
   — Видно, как лез вверх и как оттуда прямо на горб ему (т. е. зубру) так и прыгнул, так и засел. Деревья, сучья, все кругом от того дерева, где он сел, все поломано. Иные деревца-таки здоровые, толстые так и выхвачены. Это он лапой хватался, хотел сдержать зубра-то, а по иному по старому древу так по коре так когтищами и процарапал. Далеко, далеко он его катал, а тут уж, видно, умаялся, и косточки его и теперь так лежат.
 
   — Большой был зубр?
 
   — Двое между рог сядут, и еще просторно.
 
   — А медведь?
 
   — Не видал, как его убили. Лихорадка меня в это время трясла, а другие говорят, большущий зверь.
 
   — А волки, видал, как гоняют зубров?
 
   — Нет, сам не видал.
 
   — Да ты зубра-то видал ли? — спрашиваю я шутя. Литвин рассмеялся.
 
   — Что, видал?
 
   — Да мы же осока! — отвечал он сквозь смех.
 
   — Так часто видите?
 
   — О, часто.
 
   — И не боитесь их?
 
   — Как старика встретишь, так прячешься.
 
   — Чего же прятаться? Он ведь не бросается.
 
   — Все лучше, как сховаешься (спрячешься) или на дерево взлезешь.
 
   — Разве он когда бьет человека?
 
   — Дядю моего, лет пять будет, крепко напугал.
 
   — Расскажи, пожалуйста.
 
   — Несет дядя домой плетушку, а дело к вечеру. Несет, а глух тоже был покойник: не слыхал, как зверь-то подошел, а он подошел да как ткнет в плетушку, так и взвилась. Дядя упал — старый человек был, — упал и лежит; опомнился, поднял голову, а зубр его плетушку знай подкидывает, да как увидел, что дядя поднимается, опять к нему. Ни жив ни мертв дядя. Зубр подошел и ну его обнюхивать. Дядя так и ждет, что вот поднырнет рогами, да и на цментарж (на кладбище) закинет. Аж он, черт этакий, понюхал, понюхал, посопел, лизнул его раза с два, и да и опять к плетушке, ну ее опять метать.