В доме Норков все шло тихо и уныло. Ни Софья Карловна, ни Ида Ивановна, ни madame Шульц хотя и не надели по бабушке плерезов, чтобы не пугать ими Мани, но ходили в черных платьях, значение которых Мане нетрудно было разгадать, если только эти платья когда-нибудь останавливали на себе ее внимание. Обо всем, что произошло, что, как нежданная туча, разразилось над этим семейством, никто никогда не заводил ни слова. Все избегали самомалейшего намека на то, что случилось, я жили по английской пословице, запрещающей в доме повешенного говорить о веревке.
   Но тяжелая полоса, я говорю, еще тянулась. Находясь по своим делам в Москве, этак через месяц, что ли, после описанной историй, я получил от Иды Ивановны письмо, в котором она делала мне некоторые поручения и, между прочим, писала: "Семейные несчастия наши не прекращаются; Маня в самом печальном положении; у нее развивается меланхолия с самыми странными припадками. Как мы ни золотим себе эту новую пилюлю, которую судьба заставляет нас проглотить, но вся ее горечь все-таки наружи. Ясно, что это просто тихое сумасшествие. Я хотела в этом удостовериться и пригласила доктора N.. он сказал, что я права. Он сказал, впрочем, что положение сестры не безнадежно, но что больную следует лечить скоро и внимательно, удалив ее прежде всего от всех лиц и предметов, которые напоминают ей прошлое. Нечего делать, надо велеть молчать сердцу и брать в руки голову: я приготовляю мать к тому, чтобы она, для Маниной же пользы, согласилась позволить мне поместить сестру в частную лечебницу доктора для больных душевными болезнями".
   Еще позже, недели через две, Ида писала мне: "Мы пятый день отвезли Маню к N.. Ей там прекрасно: помещение у нее удобное, уход хороший и содержание благоразумное и отвечающее ее состоянию. Доктор N. надеется, что она выздоровеет очень скоро, и я тоже на это надеюсь. Я видела ее вчера; она меня узнала; долго на меня смотрела, заплакала и спросила о маменьке, а потом сказала, что ей здесь хорошо и что ей хочется быть тут одной, пока она совсем выздоровеет".
   Маня долго, однако, проболела. Зима проходила, а она все еще оставалась в лечебнице. Ида Ивановна одна навещала сестру два раза каждую неделю и привозила о ней домой самые радостные вести. Месяца за полтора до выхода Мани из заведения я один раз провожал Иду Ивановну и видел Маню. Она была очень бледна, и эта бледность еще более увеличивалась от черной шелковой шапочки, которая была на ее обритой головке; но в общем Маня мне показалась совершенно здоровою. Ее болезненная впечатлительность действительно заметно уменьшалась. Никогда я не видал ее более спокойною, хотя Ида Ивановна рассказывала и сам я заметил, что у нее зато явился свой новый пунктик, новое влияние. Маня всею душою привязалась к доктору N.. Насколько это чувство можно было анализировать в Мане, оно имело что-то очень много общего с отношениями некоторых молодых религиозных и несчастных в семье русских женщин к их духовным отцам; но, с другой стороны, это было что-то не то. Это-то строгое и равноправное заявлялось "о каждом обращении Мани к N., но в то же время все это выражалось с безграничнейшим доверием и теплейшей дружбой. Когда доктор N. позволял себе заговорить с Манею о чем-нибудь в несколько наставительном тоне, - Маня выслушивала его с глубоким вниманием и спокойствием; но тотчас же, как только он произносил последнее Слово, Маня откашливалась и начинала возражать ему, сохраняя свое всегдашнее грациозное спокойствие и тихую самостоятельность. Она писала дневник и всякий раз давала его просматривать доктору. Этот дневник и служил у них предметом разговоров, из которых выходили их временные несогласия, но которых, кроме их двух, никто никогда не слышал.
   Проходило лето; доктор давно говорил Мане, что она совершенно здорова и без всякой для себя опасности может уехать домой. Маня не торопилась. Она отмалчивалась и все чего-то боялась, но, наконец, в половине сентября вдруг сама сказала сестре, что она хочет оставить больницу.
   Пятнадцатого числа Ида Ивановна взяла карету и поехала за Маней. В доме давно все было приготовлено к ее приему. Ида Ивановна перешла в комнату покойной бабушки, а их бывшая комната была отдана одной Мане, чтобы ее уж ровно никто и ничем не обеспокоил. Положено было не надоедать Мане никаким особенным вниманием и не стеснять ее ничьим сообществом, кроме общества тех, которых она сама пожелает видеть.
   Возвратясь домой, Маня немножко сплакнула, поблагодарила мать за ее любовь и внимание и тихо заключилась в свою комнатку. С тех пор сюда не входил никто, кроме Иды, которая сообщала мне иногда по секрету, что Маня до жалости грустна и все-таки по временам тяжело задумывается.
   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
   В эту самую пору, с птичьим отлетом в теплые страны, из теплых стран совершенно неожиданно возвратился Роман Прокофьич Истомин. Он явился светлым, веселым, сияющим и невозмутимо спокойным. Было около девяти часов утра, когда он вошел ко мне в каком-то щегольском пиджаке и с легким саквояжем из лакированной кожи. Он обнял меня, расцеловал и попросил чаю. Залаем мы говорили обо всем, кроме Норков и загадочной дуэли. Истомин ни о тех, ни о другой не заговаривал, а я не находил удобным наводить его теперь на этот разговор. Так мы отпили чай, и Истомин, переодевшись, отправился куда-то из дома.
   После обеда мы опять начали кое о чем перетолковывать.
   - А что это вы ничего не расскажете о вашей дуэли?- спросил я Романа Прокофьича.
   - Есть про что говорить! - отвечал он, разматывая перед зеркалом свой галстук.
   - А мы тут совсем было вас похоронили, особенно Фридрих Фридрихович.
   - Ему о всем забота!
   - А вы у Норков не были?
   - Нет, не был.
   - Вы знаете, что Маня-то выздоровела?
   - Выздоровела! - скажите пожалуйста! Вот слава богу. Очень рад, очень рад, что она выздоровела. Я часто о ней вспоминал. Прелестная девочка!
   - Еще бы! - смело может сказать, что "я вся огонь и воздух, и предоставляю остальные стихии низшей жизни"!
   - Да, да; "все остальное низшей жизни"! чудное, чудное дитя! Я бы очень желал на нее взглянуть. Переменилась она?
   - Очень.
   - Отцвела?
   - Да, поотцвела.
   - Странный народ эти женщины! - как у них это скоро. Я говорю, как они скоро отцветают-то!
   Истомин прошелся раза два по комнате и продекламировал: "Да, как фарфор бренны женские особы".
   - А что, как она?.. спокойна она? - спросил он, остановясь передо мною.
   - Кажется, спокойна.
   - Неужто-таки совсем спокойна?
   - Говорят, и мне тоже так кажется.
   - Таки вот совсем, совсем спокойна?
   Я посмотрел на Истомина с недоумением и отвечала
   - Да, совсем спокойна,
   Истомин заходил по комнате еще скорее и потом стал тщательно надевать перчатки, напевая: "Гоп, мои гречаники! гоп, мои белы!"
   - Ну, а чертова Идища?
   - Что такое?
   - Не больна, не уязвлена страстью?
   - Это, - говорю, - забавный и странный вопрос, Роман Прокофьич.
   - Забавно, быть может, а чтобы странно, то нет, - процедил он сквозь зубы и, уходя, снова запел: "Святой Фома, не верю я..."
   Опять Истомин показался мне таким же художественным шалопаем, как в то время, когда пел, что "любить мечту не преступленье" и стрелял в карту, поставленную на голову Яна.
   Он возвратился ночью часу во втором необыкновенно веселый и лег у меня на диване, потому что его квартира еще не была приведена в порядок.
   - Ели вы что-нибудь? - осведомился я, глядя, как он укладывается.
   - Ел, пил, гулял и жизнью наслаждался и на сей раз ничего от нее более не требую, кроме вашего гостеприимного крова и дивана, - отвечал не в меру развязно Роман Прокофьич.
   "Шалопай ты был, шалопай и есть", - подумал я, засыпая.
   - Сделайте милость, перемените вы эту ненавистную квартиру, - произнес за моим стулом голос Иды Ивановны, когда на другой день я сидел один-одинешенек в своей комнате.
   - Я уж забыла счет, - продолжала девушка, - сколько раз я являюсь сюда к вам, и всегда по милости какого-нибудь самого скверного обстоятельства, и всегда с растрепанными чувствами.
   - Что опять такое сделалось?
   - Истомин приехал?
   - Приехал.
   Ида Ивановна громко ударила ладонью по столу и проговорила:
   - Я отгадала.
   - Что же, - спрашиваю, - далее?
   - Маня не в себе.
   - Худо ей?
   - Да я не знаю, худо это или хорошо, только они виделись.
   - Разве был у вас Истомин?
   - Тогда бы он был не Истомин. Он не был у нас, но Мане, должно быть, было что-нибудь передано, сказано или уж я не знаю, что такое, но только она вчера первый раз спросила про ту картину, которую он подарил ей; вытирала ее, переставляла с места на место и потом целый поелеобед ходила по зале, а ночь не спала и теперь вот что: подайте ей Истомина! Сегодня встала, плачет, дрожит, становится на колени, говорит: "Я не вытерплю, я опять с ума сойду". Скажите, бога ради, что мне с нею делать? Ввести его к нам... при матери и при Фрице... ведь это - невозможно, невозможно.
   Решили на том, что я переговорю с Истоминым и постараюсь узнать, каковы будут на этот счет его намерения.
   - Знаете что, - говорила мне, прощаясь у двери, Ида, - первый раз в жизни я начинаю человека ненавидеть! Я бы очень, очень хотела сказать этому гению, что он... самый вредный человек, какого я знаю.
   - И будет случай, что я ему это скажу, - добавила она, откинув собственною рукою дверную задвижку.
   - Маня Норк очень хочет повидаться с вами, - передал я без обиняков за обедом Истомину.
   - А! - это с ее стороны очень мило, только, к несчастию, неудобно, а то бы я и сам рад ее видеть.
   - Отчего же, - говорю, - неудобно? Пойдемте к ним вечером.
   Истомин ел и ничего не ответил.
   - Вы не пойдете? - спросил я его, собираясь сумерками к Норкам.
   - Нет, не пойду, не пойду, - ответил он торопливо и сухо.
   - Напрасно, - говорю.
   - Мой милый друг! не тратьте лучше слов напрасно.
   - Надо вас послушаться, - ответил ему я и пошел к Норкам, размышляя, что за чушь такую я делал, приглашая с собою Истомина сегодня же.
   Ида Ивановна выслушала мой рапорт и пошла к Мане, а прощаясь, сунула мне записочку для передачи Роману Прокофьичу и сказала:
   - Если он этого не сделает, это уж будет просто бесчеловечно! Маня просит его униженно, и если он не пойдет, - я не знаю, что он тогда такое. Приходите завтра вместе в пять часов - наших никого не будет, потому что mamam (Маменька (франц.).) поедет с Шульцами в Коломну.
   Я вручил Истомину Манину записку. Он прочел ее и подал мне. "Милый! писала Маня, - я не огорчу тебя никаким словом, приди только ко мне на одну минутку".
   - Да; она очень хочет вас видеть, и завтра вечером у них, кроме Иды Ивановны, никого не будет дома, - сказал я, возвращая Истомину Манину записку.
   Он взял у меня клочок, мелко изорвал его и ничего не ответил.
   На другой день, ровно в пять часов вечера, Истомин вошел ко мне в пальто и шляпе.
   - Пойдемте! - сказал он с скверным выражением в голосе, и лицо у него было злое, надменное, решительное и тревожное.
   Я встал, оделся, и мы вышли.
   - Вы уверены, что, кроме девушек, у них никого нет дома? - спросил он меня, лениво сходя за мною с лестницы.
   - Я в этом уверен, - отвечал я и снова повторил ему слова Иды Ивановны.
   Истомин позеленел и спрятал руку за борт своего пальто. Мне казалось, что, несмотря на теплый вечер, ему холодно, и он дрожит.
   Молча, не сказав друг другу ни слова, дошли мы до квартиры Норков и позвонили.
   - Глядите, может быть старуха дома? - проговорил за моим плечом каким-то упавшим голосом Истомин.
   Я ничего не успел ему ответить, потому что нас встретила Ида Ивановна.
   Истомин поклонился ей молча, она тоже ответила ему одним поклоном.
   - Подождите, - сказала она, введя нас в залу, и сама вышла.
   Истомин подошел было к окну, но тотчас же снова отошел в глубь комнаты и сел, облокотясь на фортепиано.
   Тревожно и с замиранием сердца я ждал момента этого странного свидания.
   Минуты через две в залу возвратилась Ида Ивановна.
   - Потрудитесь идти за мною, - сказала она Истомину.
   Он встал и смело пошел через спальню Софьи Карловны в комнату Мани. Ида Ивановна пропустила его вперед и, взяв меня за руку, пошла следом за Романом Прокофьичем.
   Идучи за Идой Ивановной, я чувствовал, что ее рука, которою она держала мою руку, была совершенно холодна. Я посмотрел ей в глаза - они были спокойны, но как бы ждали откуда-то неминуемой беды и были на страже.
   Истомин подошел к двери Маниной комнаты и остановился. Дверь была отворена и позволяла видеть всю внутренность покоя. Комната была в своем обыкновенном порядке: все было в ней безукоризненно чисто, и заходившее солнце тепло освещало ее сквозь опущенные белые шторы. Маня, в белом пеньюаре, с очень коротко остриженными волосами на голове, сидела на своей постели и смотрела себе на руки.
   - Сестра! - тихо позвала ее Ида Ивановна.
   Маня тихо подняла голову, прищурила свои глазки, взвизгнула и, не касаясь ногами пола, перелетела с кровати на грудь Истомина.
   В это же мгновение Истомин резко оттолкнул ее и, прыгнув на середину комнаты, тревожно оглянулся на дверь.
   Отброшенная Маня держалась за голову и с каждым дыханием порывалась с места к Истомину.
   - Не отгоняй меня! не отгоняй! - вскрикнула она голосом, который обрывался на каждом слове, и с протянутыми вперед руками снова бросилась к художнику.
   Истомин одним прыжком очутился на окошке, открыл раму и выскочил на железную крышу кухонного крыльца.
   В руке его я заметил щегольскую оленью ручку дорогого охотничьего ножа, который обыкновенно висел у него над постелью. Чуть только кровельные листы загремели под ногами художника, мимо окон пролетело большое полено и, ударившись о стену, завертелось на камнях.
   Я выглянул в окно и увидал на кухонном крыльце Вермана. Истомина уж не было и помину. Соваж стоял с взъерошенными волосами, и в левой руке у него было другое полено.
   - Я, это я, - говорил Соваж, потрясая поленом. Маня тихо и молча перебирала ручками свои короткие волосы.
   Я решительно не помню, что после было и как я вышел. Я опомнился за воротами, столкнувшись лицом к лицу с Верманом, Соваж стоял на улице в одних панталонах и толстой серпинковой рубашке и страшно дымил гадчайшей сигарой.
   - Герман! зачем вы это сделали? - спросил я его в сильном волнении.
   - Да! - отвечал Соваж;- да!.. бревном сакрамента... мерзавца... О, я его здесь подожду! я долго подожду с этой самой орудия!
   Герман кивнул головою назад и позволил мне разглядеть лежавшее у него за пятками полено.
   - Друг мой, это бесполезно.
   - Я не друг ваш! - отвечал сердито Верман, - понимайте! Я не друг того, у кого друг такой портной,
   - Какой портной, Верман?
   - Какой? какой портной? Какой без узла шьет - вот какой. Нет; ти, каналья, с узлом нитка шей! да, с узлом, с узлом, черт тебя съешь с твоей шляпой и с палкой!
   Соваж вдруг поднял над головой лежавшее у него за каблуками полено и, заскрипев зубами, как-то не проговорил, а прогавкал:
   - Портной без узла! я тебя... в столб вобью!
   Полено треснулось с этими словами о тумбу, и одно и другая одновременно раскололись.
   Соваж стоял и ерошил свои волосы над разбитою тумбою. На улице не было ни души.
   Я долго смотрел на безмолвного Германа, - и представьте себе, о чем размышлял я? Маня, вся только что разыгравшаяся сцена, все это улетело из моей головы, а я с непостижимейшим спокойствием вспомнил о том коренастом, малорослом германском дикаре, который в венском музее стоит, перед долговязым римлянином, и мне становилось понятно, как этот коренастый дикарь мог побить и выгнать рослого, в шлем и латы закованного потомка Германика и Агриппины.
   Это непостижимо, каким это образом в такие страшные, критические минуты вдруг иной раз вздумается о том, о чем бы, кажется, Нет никакой стати и думать в подобные минуты.
   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
   Возвратясь домой, я не пошел к Истомину. Было ясно, из-за чего он разыграл всю эту гадкую историю: ему вообразилось, что его женят на Мане, и все это свидание счел за подготовительную сцену - за засаду. Досадно было, зачем же он шел на это свидание? - чего же он хотел, чего еще добивался от Мани?
   В одиннадцатом часу утра на другой день ко мне является Шульц - бледный и оскорбленный.
   - Здравствуйте, - говорит, - и одевайтесь - пойдемте к Истомину.
   - И что, - спрашиваю, - будет?
   - Будет? - дуэль будет. Я убью его.
   - Или он вас.
   - Или он меня.
   - Зачем же вам я-то?
   - Я хочу иметь свидетеля при этом разговоре.
   Мы вошли к Истомину; он лежал на диване, закинув руки за затылок и уложив ногу на ногу. При нашем приходе он прищурил глаза, но не приподнялся и не сказал ни слова.
   - Господин Истомин! - начал сухо Шульц. - Я много ошибся в вас...
   - Сделайте милость, со всем этим к черту! - вскрикнул, сорвавшись с дивана, Истомин. - Я терпеть не могу присутствовать при составлении обо мне критических приговоров. Мне все равно, что обо мне думают.
   - Да, это очень может быть; говорят, что в России есть такие люди, которым все равно, что о них думают, но я во всяком случае уверен, что вы честный человек, господин Истомин.
   - Зачем же вам я-то?
   - Я хочу иметь свидетеля при этом разговоре.
   Мы вошли к Истомину; он лежал на диване, закинув руки за затылок и уложив ногу на ногу. При нашем приходе он прищурил глаза, но не приподнялся и не сказал ни слова.
   - Господин Истомин! - начал сухо Шульц. - Я много ошибся в вас...
   - Сделайте милость, со всем этим к черту! - вскрикнул, сорвавшись с дивана, Истомин. - Я терпеть не могу присутствовать при составлении обо мне критических приговоров. Мне все равно, что обо мне думают.
   - Да, это очень может быть; говорят, что в России есть такие люди, которым все равно, что о них думают, но я во всяком случае уверен, что вы честный человек, господин Истомин.
   - А мне доставляет большое удовольствие заметить вам, что вы еще раз ошибаетесь: я нечестный человек, господин Шульц.
   Шульц немного сконфузился и спросил:
   - Отчего?
   Истомин" рассмеялся; он встал на ноги и, заложив руки в карманы, отвечал:
   - Оттого, господин Шульц, что несколько раз хотел быть как следует честным человеком, и мне это никогда не удавалось, - теперь охоты более к этому не имею. Еще оттого, господин Шульц, что не стоит быть честным человеком, и, наконец, оттого, господин Шульц, что быть честным человеком значит или быть дураком, или походить на вас, а я не хочу ни того, ни другого.
   - Я, господин Истомин, хочу не замечать ваших невежливостей... -Шульц поперхнулся, сдавил рукою горло и добавил: - Я удивляюсь только, господин Истомин, как вы можете быть так покойны.
   - Значит, вы не большой мудрец, господин Шульц; большие мудрецы ничему не удивлялись.
   - Может быть... Простите, пожалуйста; я не для разговоров к вам пришел... у меня горло сдавливает, господин Истомин.
   - Ага! сдавливает - это хорошо, что сдавливает; я слыхал, что с приближением к полюсам все собаки всегда перестают лаять!
   Шульц так и подпрыгнул.
   - Лаять! - вскрикнул он. - Лаять! Я лаю, господин Истомин; я лаю, да я молчком не кусаюсь, да-с; я верная собака, господин Истомин; я не кусаюсь. Один человек на свете, которого я захотел загрызть, - это вы. Я вызываю вас на дуэль, господин Истомин.
   - Сделайте милость! мне давно хочется убить кого-нибудь, и я очень рад, что это будет такой почтенный человек, как вы. Позвольте, вот одно короткое распоряжение только сделаю.
   Истомин подошел к столу и написал:
   "Я застрелился оттого, что мне надоело жить".
   Он подал эту записку мне и сказал, не глядя мне в глаза:
   - Это про всякий случай, если я подвернусь под негоциантскую пулю
   С этим вместе Истомин достал из стола пару пистолетов и подал их оба на выбор Шульцу.
   - Извольте, я могу стреляться без секунданта, а моя квартира, надеюсь, гораздо безопаснее парголовского леса. Лицо у Истомина было злое и кровожадное.
   - Я так не могу, - отвечал Шульц. - У меня жена, дети и состояние: мои распоряжения нельзя сделать в одну минуту. Будемте стреляться послезавтра за Коломягами.
   - Извольте, я могу подождать. Ян! подай пальто господину Шульцу, крикнул громко Истомин и снова повалился на диван и уткнулся лицом в подушку.
   Дуэли, однако, не было - ее не допустила Ида Ивановна.
   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
   - Господин Истомин! - сказала Ида, входя к нему вечером в тот же день, когда произошло это объяснение. - Я уверена, что вы меня не выгоните и не оскорбите.
   Истомин вскочил с дивана, вежливо поклонился ей и подал стул.
   - Вы, взамен того, можете быть спокойны, что я пришла к вам не с объяснениями. Никакие объяснения не нужны.
   - Благодарю вас, - отвечал Истомин.
   - Прошедшему нет ни суда, ни порицания. Если это была любовь - она не нуждается в прощении; если это было увлечение - то... пусть и этому простит бог, давший вам такую натуру. Вот вам моя рука, Истомин, в знак полного прощения вам всего от всей нашей семьи и... от ней самой.
   Истомин взял и с жаром поцеловал протянутую ему руку Иды.
   Девушка тихо высвободила свою руку и отошла к окну.
   - Ида Ивановна! - сказал, подходя ближе к ней, Истомин. - Столько презрения к себе, сколько чувствую я, поверьте, не испытывал ни один человек.
   - Радуюсь, узнавая, что вы способны осуждать себя.
   Истомин остановился.
   - Ида Ивановна, неужто вы в самом деле меня простили!
   - Monsieur (Господин (франц.).) Истомин, если я сказала, что я пришла к вам не за тем, чтобы вызывать вас на объяснения, то я и не за тем пришла, чтобы шутить с вами для своего удовольствия, - отвечала спокойно Ида. - Если вы в этом сомневаетесь, то я бы желала знать, что такое, именно вы считаете непростительным из ваших поступков?
   - Мое гадкое охлаждение к вашей сестре, которая меня любила!
   Ида пожала плечами и сказала:
   - Ну, к несчастью, не всякий человек умеет не охлаждаться. Вы виноваты в другом: в вашем недостойном вчерашнем подозрении; но не будем лучше говорить об этом. Я пришла не за тем, чтобы вынесть от вас в моем сердце вражду, а я тоже человек и... не трогайте этого лучше.
   - Я все готов сделать, чтобы заслужить ваше прощение.
   - Все?... а что это такое, например, вы можете сделать все, чтобы заслужить прощение в таком поступке? - спросила она, слегка покраснев, Истомина.
   - Я знаю, что мой поступок заслуживает презрения.
   - Да! вечного презрения!
   - Да, презрения, презрения; но... я могу иметь, наконец, добрые намерения...
   - Добрые намерения! Может быть. Добрыми намерениями, говорят, весь ад вымощен. Истомин промолчал.
   - Вы можете получить прощение как милостыню, а не заслужить его!.. Видите, я говорила, вам, чтоб вы меня не трогали.
   - Говорите все; казните как хотите.
   - Это все равно, - продолжала, сдвигая строго брови, Ида. - Мы вас простили; а ваша казнь?.. она придет сама, когда вы вспомните вчерашнюю проделку.
   - Мой боже! так оскорбить женщину, которая вас так любила, и после жить! Нет; сделавши такое дело, я, женщина, я б не жила пяти минут на свете"
   Истомин сильно терзался.
   - Простите, не упрекайте вы меня: я хоть сейчас готов на ней жениться, - говорил он, ломая руки.
   - Какая честь высокая! - сказала, презрительно кусая губы, Ида. - Да вы спросите лучше: какая женщина за вас пошла бы? Конечно, дур и всяких низких женщин много есть на свете; но как же Маню-то вы смеете равнять со всякой дрянью?.. Вы слушайте, Истомин! вы знайте, что я теперь бешусь, и я вам, может быть, скажу такое, что я вовсе не хотела вам сказать и чего вы, верно, давно не слыхивали... Вы должны были сберечь мою сестру от увлечений; да, сберечь, сестра любила вас; она за вас не собиралась замуж, а так любила, сама не зная почему; вы увлекли ее... Бог знает для чего, на что? и теперь...
   - И теперь она меня не любит больше? - произнес с оскорблением и испугом Истомин.
   - Гм! час от часа не легче... Какой вы жалкий человек, monsier Истомин! Утешу вас: нет, любит. Радуйтесь и торжествуйте - любит. Но вы... Вот отгадайте-ка, что я хочу вам досказать?
   - Что я любви не стою? это, верно?
   - Совсем не то; к несчастию, женщинам перебирать-то много некем, monsier Истомин! Нет, верно, стоите, пожалуй. Когда бы не было в вас ничего, что на несчастье женщины ей может нравиться при нынешнем безлюдье, так вас бы этак не любили?! но вы... да вы сами подумайте, разве вы можете кого-нибудь любить? У вас была худая мать, Истомин, худая мать; она дурно вас воспитала, дурно, дурно воспитала! - докончила Ида, и, чего бы, кажется, никак нельзя было от нее ожидать, она с этим словом вдруг сердито стукнула концом своего белого пальца в красивый лоб Романа Прокофьича.
   Художник не пошевелился.
   - Вы правы; вы бесконечно правы, - шептал он потерянно, - но поверьте... это все не так... вы судите по жалобам одним...
   - Оставьте! перестаньте, monsier Истомин, говорить такие вздоры! Какие жалобы? Кто слышал эти жалобы от порядочной женщины? Куда? кому может честная женщина жаловаться за оскорбление ее чувства?.. Для этих жалоб земля еще слишком тверда, а небо слишком высоко.
   Вышла минутная пауза. Ида покачала головою и как будто что-то вспомнив, заговорила:
   - А вас любили в самом деле, и еще как преданно, как жарко вас любили! Не Маня, может быть, одна, а и другие, серьезнее и опытнее Мани женщины в своем приятном заблуждении вас принимали за человека, с которым женщине приятно было б идти об руку...
   Ида Ивановна на минуту остановилась; Истомин смотрел на нее, весь дрожа, млея и волнуясь.
   - Но этого не может быть! - прошептал он после новой паузы, отодвигаясь со страхом на шаг далее от Иды.
   - Чего?
   - Того, что вы сказали.
   - Отчего? - продолжала, спокойно глядя, девушка.
   - Нет, этого не может быть!