- О боже мой, о боже мой! как хороша, как дивно хороша ты, Маня! прошептал Истомин.
   - Опять все красота!
   - Всегда о красоте. Она моя! моя! Скажи скорей: моя она?
   - Твоя.
   - Уйди ж теперь.
   - Зачем?.. Куда идти?
   - Беги, спасайся... Ты думаешь, я человек? Нет; я не человек: в меня с твоим вчерашним поцелуем вошел нечистый дух, глухой ко всем страданиям и слезам... беги... Он жертвы, жертвы просит!
   - Жертвы!
   - Да! тебя, тебя он требует на жертву.
   - На жертву?.. Я готова.
   - Ребенок! понимаешь ли, что ты сказала? Понятно ли тебе, какой я жертвы требую?
   - Нет, - решительно ответила Маня.
   - О дьявол! тебе такого чистого ягненка еще никто не приносил на жертву!
   - Я ничего не понимаю. Мне жаль тебя, мой Ромцю; жаль, тебя мне жаль!
   - Так поцелуй меня скорее.
   - Целую; на, целую!
   - Целуй... так, как ты меня целуешь... да, как ты сестер целуешь... иначе ждет беда!.. Нет; я не поцелую тебя!
   И долго, долго было и тихо и жутко; и вдруг среди этой мертвой тишины сильный голос нервно вскрикнул:
   - Я погублю тебя!
   И в то же мгновение прозвучало тихое, но смелое:
   - Губи!
   "Маня! Маня!" - усиливался я закричать сколько было мочи, но чувствовал сквозь сон, что из уст моих выходили какие-то немые, неслышные звуки. "Маня!" - попробовал я вскрикнуть в совершенном отчаянии и, сделав над собой последнее усилие, спрыгнул в полусне с дивана так, что старые пружины брязгнули и загудели.
   На этот шум из-за истоминских дверей ответил слабый, перекушенный стон.
   Как ошеломленный ударом в голову, выскочил я в другую комнату и прислонился лбом к темному запотевшему стеклу. В глазах у меня вертелись тонкие огненные кольца, мелькал белый лобик Мани и ее маленькая закушенная губка.
   Я перебежал впопыхах свою залу, схватил в передней с вешалки пальто, взял шляпу и выскочил за двери. Спускаясь с лестницы, слабо освещенной крошечною каминною лампою, я на одном повороте, нос к носу, столкнулся с какой-то маленькой фигурой, которая быстро посторонилась и, как летучая мышь, без всякого шума шмыгнула по ступеням выше. Когда эта фигурка пробегала под лампою, я узнал ее по темному шерстяному платью, клетчатому фланелевому салопу и красному капору. Спешивши и неровными шагами обогнул я торопливо линию, перебежал проспект и позвонил у домика Норков.
   Мне отперла Ида Ивановна. Держа в одной руке свечу, она посмотрела на меня без всякого удивления, отодвинулась к стенке и с своей обыкновенной улыбкой несколько комически произнесла:
   - Честь и место.
   - Здравствуйте, Ида Ивановна! - начал я, протягивая ей руку.
   - Проходите, проходите, там успеем поздороваться, - отвечала девушка, поворачивая в двери довольно тугой ключ.
   В маленькой гостиной сидели за чаем бабушка и madame Норк.
   - О, хорошо ж вы нас любите! - первая заговорила навстречу мне старушка.
   - Да, хорошо вы с нами сделали! - поддерживала ее с относящимся ко мне упреком madame Норк. - Месяц, слышим, в Петербурге и навестить не придете. Я Иденьке уже несколько раз говорила, что бы это, говорю, Иденька, могло такое значить?
   - А Ида Ивановна, - спрашиваю, - что же вам отвечала?
   - Не помню я что-то, что она мне такое отвечала.
   - Кажется, ничего, мама, не отвечала, - откликнулась Ида и поставила передо мною стакан чаю.
   Я осведомился о Берте Ивановне, о ее муже и даже о Германе Вермане спросил и обо всех об них получил самые спокойные известия; но спросить о Мане никак не решался. Я все ждал, что Маня дома, что вот-вот она сама вдруг покажется в какой-нибудь двери и разом сдунет все мои подозрения.
   - А слыхали вы, у нас в анненской школе недавно какое ужасное несчастие-то было? - начала после первых приветствий Софья Карловна.
   - Нет, - говорю, - не слыхал. Что такое?
   - Ах, ужасно! Представьте себе, одна маленькая девочка стальное перо проглотила.
   - Это бывает в школах, - подсказала, вздохнувши, бабушка.
   - Да, это бывает по трем причинам, - проговорила Ида Ивановна.
   - Что такое, друг мой, по трем причинам?- прошептала старушка.
   - Это, бабушка, так говорится.
   - Как говорится?
   - Ах, боже мой, бабушка! Ну, просто так говорят, что все, что бывает, бывает по трем причинам.
   - Все-то ты, Иденька, врунья; всегда ты все что-нибудь врешь, произнесла серьезно Софья Карловна и тихонько добавила: - Ох, эти дети, дети! Сколько за ними, право, смотреть надо! Вы вот не поверите, кажется уж Маня и не маленькая, а каждый раз, пока ее не дождешься, бог знает чего не надумаешься?
   - А где же, - говорю, - Марья Ивановна?
   - А на уроке. Уроки пения тут эти Шперлинги затеяли; оно, конечно, уроки обходятся недорого, потому что много их там - девиц двадцать или еще и больше разом собирается, только все это по вечерам... так, право, неприятно, что мочи нет. Идет ребенок с одной девчонкой... на улице можно ждать неприятностей.
   - KleiN.e (Маленькая (нем.).) неприятность не мешает grosse (Большому (нем.).) удовольствию, MuttercheN. (Матушка (нем.).), - пошутила Ида Ивановна.
   - Ох, да полно тебе, право, остроумничать, Ида! - отвечала с неудовольствием madame Норк. - Совсем неумно это твое остроумие. А мы нынче тоже как-то прескучно провели время, - продолжала она, обратившись ко мне. Ездили раза два в Павловск, да все не с кем, все и там было скучно.
   - С кукушкой говорили, - сказала Ида.
   - Да; сядем да спрашиваем, сколько кому лет жить? Мне все семь или восемь, а Маня спросит, она сразу и замолчит.
   - А вам, Ида Ивановна?
   - О, ей, кажется, сто лет куковала. Уж она, бывало, кричит ей: "будет, будет! довольно!", а та все кукует,
   - Я бессмертная, - проговорила Ида.
   - Ну да, как же, бессмертная!
   - Увидите.
   - Ну да, рассказывай, рассказывай! Глупая ты, право, Ида! - пошутила, развеселившись, старушка.
   Ида, кажется, этого только и добивалась: она сейчас же обняла мать и, держа ее за плечи руками, говорила весело:
   - Все умрут, мамочка, на Острове, все, все, все; а я все буду жить здесь.
   - Почему ж это так? - смеялась, глядя в глаза дочери, старушка.
   - А потому, что без меня, мама, здесь ничему быть нельзя.
   - О, шутиха, шутиха!
   Мать с дочерью снова весело обнялись и поцеловались.
   В это же время у парадной двери резко брязгнул и жалобно закачался звонок.
   Софья Карловна вздрогнула, вскочила со стула и даже вскрикнула. - Ну, да что же это-такое со мной в самом деле? - произнесла она, жалуясь и держась за сердце. - Ида! чего же ты стоишь?
   Ида Ивановна пошла отпереть дверь и мимоходом толкнула меня за ширму, чтобы показать Мане сюрпризом.
   Через секунду в магазине послышалось разом несколько легких шагов и Ида Ивановна сказала, что у них был я и только будто бы ушел сию минуту.
   Маня ничего не ответила.
   - Вы его не встретили? - продолжала Ида Ивановна.
   - Нет, не встретили, - уронила чуть слышно Маня. Она сняла с головы капор, подошла прежде к материной, а потом к бабушкиной руке и молча села к налитой для нее чашке.
   Я глядел на Маню сквозь широкий створ ширменных пол; она немного подвыросла, но переменилась очень мало; лицо ее было по обыкновению бледно и хранило несколько неестественное спокойствие, которому резко противоречила блудящая острота взгляда.
   Я вышел из-за ширмы и подошел к столу. Маня прищурила свои глаза, всмотрелась в меня и сказала:
   - Так вот это в чем дело!
   С этими словами она протянула мне свою ручку, спросила, как я здоров, давно ли приехал, и опять спокойно занялась чаем, а в комнату вошла горничная девушка с трубкою перевязанных лентою нот и положила их на стол возле Мани. Хотя на этой девушке не было теперь клетчатого салопа, но на ней еще оставался ее красный капор, и я узнал ее по этому капору с первого взгляда.
   "Кончено!" - подумал я себе, глядя на Маню. А она сидит такая смирненькая, такая тихонькая, что именно как рыбка, и словечка не уронит. Даже зло какое-то берет, и не знаешь, на что злиться.
   "А впрочем, и что же мне такое в самом деле Маничка Норк? На погосте жить - всех не оплачешь", - рассуждал я снова, насилу добравшись до своей постели.
   На другое утро я уж совсем никак не мог подняться; прокинешься на минуточку и опять сейчас одолевает тяжелая спячка. Я послал за доктором и старался крепиться. Часу во втором ко мне вошел Истомин; он был необыкновенно счастлив и гадок; здоровое лицо его потеряло всю свою мягкость и сияло отвратительнейшим самодовольством.
   - Нездоровы? - спросил он меня отрывисто.
   Я отвечал, что болен, и не сказал ему более ни слова. Истомин отошел к окну, постоял, побарабанил пальцами по стеклам и затем, заметив мне наставительно, что "надо беречься", вышел.
   С этой минуты я не видал ни Истомина, ни Мани в течение очень долгого времени, потому что у: меня начался тиф, после которого я оправлялся очень медленно.
   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
   Подходило дело к весне. В Петербурге хотя еще и не ощущалось ее приближения, но люди, чуткие к жизни природы, начинали уже порываться вдаль, кто под родные сельские липы, кто к чужим краям. "Прислуга" моя донесла мне, что Роман Прокофьич тоже собирается за границу, а потом вскоре он и сам как-то удостоил меня своим посещением.
   - Думаю поехать в Италию, - объявил он мне.
   Я принял это известие очень спокойно и даже не вспомнил, кажется, в эту минуту о Мане, а только спросил Истомина - как же быть с квартирой?
   - А пусть все так и остается, как было; я к осени ворочусь.
   - Ну, - говорю, - и прекрасно.
   Недели через полторы или через две он уехал и не подавал ни мне, ни слуге своему никакой весточки. На первых порах после его отъезда он прислал несколько писем Мане, которые были адресованы в его пустую квартиру. За этими письмами прибегала та же черномазенькая девочка, и через нее они, вероятно, исправно попадали в руки Мани. Я не учащал к Норкам и, когда уж необходимо было завернуть к ним, заходил на самое короткое время. Ужасно тяжело было мне всех их видеть и думать: "ах, друзья, не знаете вы, какая над вами беда рухнула!" Что же касается до самой Мани, то кроткая, всегда мало говорившая, всегда молчаливая девушка ничем не выдавала своего душевного состояния: она только прозрачнела, слегка желтела, как топаз, и Софья Карловна не раз при мне печалилась, что у Мани волосы начали ужасно сечься и падать.
   Старушки делали мне часто выговоры и замечания, что я их разлюбил и забываю, и Маня тоже несколько раз спрашивала меня, чем они мне надоели? Только одна Ида никогда не заводила об этом никакой речи ни всерьез, ни в шутку, Я очень хорошо чувствовал, что это не было со стороны Иды холодным равнодушием к характеру наших отношений, а сдавалось, мне, что она как будто видела меня насквозь и понимала, что я не перестал любить их добрую семью, а только неловко мне бывать у них чаще. Не знаю я, чем Ида объясняла себе эту мою неловкость, но только она всегда деликатно освобождала меня от всяких вопросов, и после какого бы промежутка времени мы с нею ни встретились, она всегда заговаривала со мною одинаково: коротко, ровно и тепло, точно только мы вчера расстались и завтра свидимся снова.
   Раз как-то, посреди лета, я не был у Норков кряду с месяц и думал, что как бы мы уж и в самом деле не разошлись вовсе. В тот же самый день, как мне пришла в голову эта мысль, только что я уселся было поздним вечером поработать, слышу - снизу, с тротуара какой-то женский голос позвал меня по имени. Взглянул я вниз - смотрю, Ида Ивановна и с нею под руку Маня. Обе они в одинаких черных шелковых казакинах, и каймы по подолам барежевых платьев одни и те же, и в руках совершенно одинаковые темные антука. На длинных тротуарах линии, освещенной белым светом летней ночи, кроме двух сестер Норк, не было видно ни души.
   - Что это вы делаете дома? - спросила меня, спокойно глядя вверх, Ида.
   Маня только кивнула мне головкой.
   При бледном свете белой ночи я видел, как личико Мани хотело сложиться в самую веселую улыбку, но это не удалось ей.
   - Что я делаю? - Хочу поработать немножко, Ида Ивановна.
   - Охота!
   - Das muss, Ида Ивановна, а не охота.
   - Sie musseN. (Вы должны (нем.).), - отлично; но что это вы в самом деле совсем глаз не показываете? Не думаете ли вы, чего доброго, что за вами ухаживать станут? Дескать: "куманечек, побывай, душа-радость, побывай!"
   Глаза Иды Ивановны потихоньку улыбались, и лицо ее по обыкновению было совершенно спокойно. Маня опять хотела улыбнуться, но тотчас потупилась и стала тихо черкать концом зонтика по тротуарной плите.
   - А кстати о выстреле, что ваш сосед делает? - спросила Ида Ивановна.
   "Это в самом деле, - думаю, - кстати о выстреле", и отвечаю, что Истомин за границею.
   -. Я это знаю: я хотела спросить, что он там делает?
   - Не знаю, право, Ида Ивановна; верно хандрит или работает.
   - А вы разве не переписываетесь? Маня прилегла к сестриному плечу.
   - Нет, - говорю, - переписывались, да вот месяца с полтора как-то нет от него ни слова.
   - Таки совсем ни слова?
   - Совсем ни слова.
   - Вот постоянство здешних мест!
   - Места, Ида Ивановна, непостоянные.
   - Верно так вам и следует, - отвечала Ида и, кивнув головкой, пошла, крикнув мне: - Пусть вам ангелы святые снятся.
   Маня, трогаясь с места, еще раз хотела мне улыбнуться как можно ласковей, но и на этот раз улыбка не удалась ей и свернулась во что-то суровое и тревожное.
   "Однако что ж бы это такое могло значить? - думал я, когда девушки скорыми шагами скрылись за углом проспекта. - Неужто Маня все рассказала сестре? неужто у Иды Ивановны до того богатырские силы, что, узнав от Мани все, что та могла рассказать ей, она все-таки еще может сохранять спокойствие и шутить? Это уж даже и неприятно, такое самообладание!" И мне на минуту показалось, что Ида Ивановна совсем не то, чем я ее представлял себе; что она ни больше, ни меньше как весьма практическая немка; имеет в виду поправить неловкий шаг сестры браком и, наконец, просто-напросто ищет зятя своей матери... Похвальная родственная заботливость, и только. Пришло мне в голову также, что, может быть, и самая Маня надумалась, нашла свои странные экзальтации смешными и сама пожелала сделать Истомина своим мужем... А может быть даже, что и все это была одна собачья комедия, в которой и Маня тоже искала зятя своей матери.
   Даже скверно становилось от этих предположений.
   "Не может ничего этого быть! - уговаривал я себя на другой день. Верно, Ида Ивановна знает очень немногое; верно, она без всяких слов Мани знает только одно, что сестра ее любит Истомина, и замечает, что неизвестность о нем ее мучит".
   Дней через пять или через шесть, в течение которых я по-прежнему ни разу не собрался к Норкам и оставался насчет всех их при своем последнем предположении, в одно прекрасное утро ко мне является Шульц.
   - Вот, батюшка мой, история-то! - начал он, не вынимая изо рта сигары и вытаскивая из кармана какое-то измятое письмо.
   - Что, - спрашиваю, - за история?
   - Да такая, - говорит, - история, что хуже иной географии: Истомин дрался на дуэли и очень дурно ранен.
   Фридрих Фридрихович дал мне немецкое письмо, в котором было написано: "Шесть дней тому назад ваш компатриот господин фон Истомин имел неприятную историю с русским князем N.. с женою которого он три недели тому назад приехал из Штуттгарта и остановился в моей гостинице. Последствием этой Geschichte (Истории (нем.).) у г-на фон Истомина с мужем его дамы была дуэль, на которой г-н фон Истомин ранен в левый бок пулею, и положение его признается врачами небезопасным, а между тем г-н фон Истомин, проживая у меня с дамою, из-за которой воспоследовала эта неприятность, состоит мне должным столько-то за квартиру, столько-то за стол, столько-то за прислугу и экипажи, а всего до сих пор столько-то (стояла весьма почтенная цифра). Да сверх того (продолжало письмо) теперь я несу для г-на фон Истомина все издержки по лечению и различным хлопотам, возникшим из этого дела, а наличных денег у г-на фон Истомина нет. Вследствие всего этого г-н фон Истомин поручил мне написать вам о его положении и просить вас выслать мне мой долг и г-ну фон Истомину тысячу русских рублей, с переводом на мое имя. Парма, год, месяц и число. Адрес: такому-то хозяину "Hotel de VeN.ize". (Отель "Венеция" (франц.).)
   - Посылать или не посылать? - спросил Шульц, видя, что я дочитал письмо до конца.
   Я был в большом затруднении, что ответить.
   - Ну, а если это подлог? - допрашивал меня Шульц.
   - Как это узнать, Фридрих Фридрихович?
   - То-то, я ведь говорю, что все это, как говорится, оселок: тут сам черт семь раз ногу сломает и ни разу ничего не разберет.
   - Риск, - отвечаю, - конечно, есть.
   - Ну, только уж воля ваша, а мой згад всегда такой, что лучше рисковать деньгами, чем человеком. Деньги, конечно, вещь нужная, но все-таки, словом сказать, это дело нажитое.
   Я с особенным удовольствием согласился с Шульцем и, провожая его к двери, с особенным удовольствием пожал его руку. Фридрих Фридрихович уехал от меня с самым деловым выражением на лице и часа через два заехал с банкирским векселем на торговый дом в Парме.
   Деньги, нужные на выручку Истомина, были отосланы; но что это была за дуэль и вообще что это за история - разгадывать было весьма мудрено и трудно.
   "Одно только очень желательно, - думал я в этот день по уходе Шульца, желательно, чтобы Фридрих Фридрихович сохранил втайне это свое хорошее великодушие и не распространился об этой истории у Норков. Только нет - где уж Фридриху Фридриховичу отказать себе в таком удовольствии".
   Так-таки все это на мое и вышло, и вот как я это узнал.
   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
   Густыми сумерками на другой день слышу у себя звонок, этакий довольно нерешительный и довольно слабый звонок, а вслед за тем легкие, торопливые шаги, и в мою комнату не вошла, а вбежала Маничка Норк.
   - Убит? - прошептала она, подскочив ко мне и быстро дернув меня за руку.
   Так варом меня и обварило.
   - Только ранен, - отвечал я как можно спокойнее.
   Маня выпустила мою руку и села в кресло.
   Я опустил у окон сторы, зажег свечи и взглянул на Маню: лицо у нее было не бледно, а бело, как у человека зарезанного, и зрачки глаз сильно расширены.
   Я пробовал два или три раза говорить с нею, но она не отвечала ни слова и, наконец, сама спросила:
   - Это что такое - "кстати о выстреле"? Я не понял.
   - Сестра третьего дня сказала вам: "кстати о выстреле" - что это такое значило? - повторила Маня.
   - Так, - говорю, - есть какой-то анекдот о хвастуне, который сделал один раз удачный выстрел и потом целую жизнь все рассказывал "кстати о выстреле".
   - Это неправда, - отвечала Маня, покачав головой.
   - Уверяю вас, что это не имело никакого другого значения.
   - Вы знали, и Ида знала об этом несчастии - об этом ужасном несчастии!..
   Маня закрыла свое личико белым платком; она не плакала, но ее тоненькие плечики и вся ее хрустальная фигурка дрожала и билась о спинку кресла,
   Я принес стакан воды и несколько раз просил Маню выпить. Она отняла от сухих глаз платок и, не трогая стакана, быстро спросила меня:
   - Кто это, который убил его?
   - Вовсе он не убит, - отвечал я тихо и подвинул ей стакан с водою.
   Маня нетерпеливо толкнула от себя стакан, так что вода далеко плеснулась через края по столу, и сама встала с кресла.
   - Марья Ивановна! - сказал я, как умел мягче.
   - Что?
   - Послушайтесь меня, Марья Ивановна. Не идите сейчас домой: успокойтесь прежде хоть немножко. Маня постояла еще с минуту и опять спросила:
   - Что такое? я не поняла.
   - Хоть воды глоток выпейте.
   - Оставьте, - отвечала она шепотом и нагнулась в одну сторону, взявшись рукою за кресло.
   Через минуту она распрямилась, сама выпила весь стакан воды, простилась со мной и сказала, что идет домой.
   Со страхом и трепетом ждал я большой истории у Норков, но во всяком случае не такой, какая совершилась.
   Часу в третьем ночи, только что я успел заснуть самым крепким сном, вдруг слышу, кто-то сильно толкает меня и зовет по имени: открываю глаза и вижу, что передо мною стоит, со свечою в руках, моя старуха.
   - Сейчас надо, - проговорила она, суя мне под нос маленькую записочку:
   "Придите к нам сию минуту.
   Ида."
   Это все, что было написано на поданном мне крошечном клочке бумажки. Спрашиваю старуху:
   - Кто принес эту записку?
   Говорит, что принесла девочка, сунула в дверь и ушла, сказав, что ей некогда ждать ответа.
   Я оделся в одну минуту и побежал к Норкам. Ночь стояла темная и бурная; хлестал мелкий дождь, перемешанный с снегом, и со стороны гавани, через Смоленское поле, доносились частые выстрелы сигнальной пушки. Несмотря на то, что расстояние, которое я должен был перебежать, было очень невелико, я начал сильно дрожать от нестерпимой сиверки и чичера. Подъезд Норков, против обыкновения, был отперт, и в магазине на прилавке горела свеча в большом медном подсвечнике. С первого шага за порог чувствовалось, что сюда пришло в гости ужасное несчастье. Что-то феральное и неотразимое чудилось во всем: в зажженных и без всякого смысла расставленных свечах, в сбитых мебельных чехлах, в сухом и бестолковом хлопанье дверей. Тревога такой обстановки сообщается ужасно быстро, и я почувствовал ее, как только вошел в залу. Здесь на фортепиано горела без всякой нужды другая свеча и рядом с нею ночная лампочка, а на диване лежало что-то большое, престранное-странное, как будто мертвец, закрытый белой простынею. Я подумал, что это оставлены на ночь шубы; но из-под одного края простыни выставлялись наружу две ноги, обутые в белые чулки и голубые суконные туфли. Простыня не шевелилась и не двигалась. Господи, что бы это такое значило? Дверь из залы в комнату Софьи Карловны была открыта, и она сидела прямо против двери на большом голубом кресле, а сзади ее стоял Герман Верман и держал хозяйку за голову, как будто ей приготовлялись дергать зубы. В ногах Софьи Карловны стояла на коленях кухарка и выжимала в руках мокрое полотенце. Увидев меня, madame Норк горько-прегорько заплакала и задергала головою в крепких ладонях Германа.
   - Что это у вас такое? - спросил я чуть слышно, нагинаясь к уху кухарки.
   Софья Карловна еще отчаяннее воззрилась в меня необыкновенно жалобным взором и часто залепетала:
   - Циги-циги-циги.
   Я взял ее за руку и пригнулся ухом к ее лицу.
   - Циги-циги-циги, - лепетала старуха, качая головою и заливаясь слезами. Язык ни за что ей не повиновался; она это чувствовала и жаловалась одними слезами.
   В коридорчике, отделявшем комнату Софьи Карловны от комнаты девиц, послышался легкий скрип двери и тихий болезненный стон, в котором я узнал голос Мани, а вслед за тем на пороге торопливо появилась Ида Ивановна; она схватила меня мимоходом за руку и выдернула в залу.
   - Доктора? - спросил я, глядя ей в лицо.
   - Акушера, - прошептала она, крепко сдавив мою руку.
   Софья Карловна во все глаза глядела то на меня, то на Иду Ивановну и плакала; Верман по-прежнему держал ее за голову, а кухарка обкладывала лоб мокрым полотенцем.
   - А бабушка? - шепнул я Иде, надевая брошенное на фортепиано пальто.
   Ида погрозила мне пальцем и, приложив его к своим губам, приподняла угол простыни с лежавшей на диване кучи. Из-под этого угла выставилось бледно-синее лицо старухи.
   - Умерла!
   - И в Маниной комнате, - отвечала Ида. - И не забудьте, - продолжала девушка, - что она встала с своего кресла, что она, безногая, пошла, прокляла ее и умерла. Ах, что здесь делается! что здесь делается! Я не знаю, как я в эту ночь не сошла с ума.
   Я не утерпел и сказал:
   - Да вы, Ида Ивановна, крепитесь.
   - Я крепка, - отвечала, вздрогнув, Ида. - О-о! не бойтесь, в несчастии всякий крепок.
   В эту секунду из дальних комнат опять донесся слабый стон, и Софья Карловна залепетала:
   - Циги-циги-циги.
   - Бегите! - крикнула Ида и сама бросилась из магазина.
   Сбегая с подъезда, я столкнулся с Шульцем и его женою, но впопыхах мы даже не поклонились друг другу. Я видел, что Шульц дрожал.
   Одна Ида Ивановна сохранила при этих ужасных обстоятельствах все присутствие духа. Она распорядилась вытребовать меня прежде Шульца нарочно, чтобы меня, а не его и не кого-нибудь из прислуги послать за акушером.
   При всех стараниях я едва только к шести часам утра мог привезть к Норкам акушера, какого-то развинченного, серого господина, который спросонья целый час сморкался и укладывал свои варварские инструментытв такой длинный замшевый мешок, что все его руки входили туда по самые плечи, как будто и их тоже следовало завязать там вместе с инструментами.
   - Вы, пожалуйста, по возможности старайтесь, чтобы семейство не заметило вашей специальности, - просил я этого барина, подводя его к дому Норков.
   Акушер посмотрел на меня, высморкался и свернул свой мешок несколько поаккуратнее.
   Ида Ивановна встретила нас в магазине, пригласила врача-специалиста за собою, а мне сказала:
   - Идите пока домой. Здесь никого не надо.
   В отворенные двери магазина я видел, что бабушка уже лежала на столе.
   Тяжелая полоса потянулась над бедным семейством Норков. Похороны бабушки отбывались как бы потоймя, без всякого шума и наскоро. Столбняковое состояние Софьи Карловны окончилось в минуту ее прощания с гробом матери: она разрыдалась и заговорила. Виновница всех этих бед, слабая Маня, хотя и разрешилась в страшных муках мертвым, еще не сформировавшимся ребенком, но оставалась в положении самом неутешительном. Много дней кряду она провела в постоянном забытьи и без сознания; к этому присоединились другие явления, заставлявшие всех беспрестанно ждать еще худшего и опасаться то за Малину жизнь, то за ее рассудок.