[32]
   Здесь он мог видеть из своих окон всех, кто приезжал к митрополиту, и когда замечал приезд Муравьева с его «братией», то впадал в гневность, и если на тот случай был еще «начитавшись этикетов», то не таился с своими чувствами, а открывал форточку и кричал:
   — Опять вы налетели, иезуиты!.. Пошли вон, попрошайки!
   И так далее, в этом роде.
   Муравьев был очень самолюбив и мстителен до бесконечности, и он нимало не таился с этими качествами. Очень нередко он даже своим приближенным и друзьям резко говорил серьезным тоном:
   — Прошу не забывать, что я Муравьев.
   Но Аввакуму он возражать не смел и отыгрывался от его обид, представляя, будто их не замечает. Иного ничего и не оставалось, потому что если бы он напомнил ему, что он «Муравьев», то Аввакум у него в долгу бы не остался, ибо почитал себя «ничим же меньше» и, кажется, имел на то основание. Но и, кроме независимого Аввакума, при особе митрополита были еще лица, в которых Муравьев также имел более или менее затаенных недругов. Таков был, например, знаменитый в летописях лавры протодиакон-монах Виктор. [33]Это был величайший знаток богослужебных церемоний, какому не было равных даже между протодиаконами, всегда ведущими весь порядок сложного архиерейского богослужения. Андрей Николаевич Муравьев тоже мнил себя знатоком этого предмета и от многих был почитаем за такое знание, но при познаниях, навыке и распорядительности Виктора все муравьевские сведения ничего не стоили, и Андрей Николаевич даже боялся говорить и не любил Виктора, как соперника, который подавлял его своим авторитетом. Андрею Николаевичу оставалось одно: держаться будто покровительствующего Виктору тона, а между тем ронять его потихоньку в глазах владыки сожалениями о «разночтениях», которым прилежал протодиакон по примеру Аввакума. Но это «сожалительное коварство» обнаружилось и поселило в сердце протодиакона горькие чувства против Муравьева, а серьезно повредить Виктору оно не могло, так как он был человек нужный и даже казался незаменимым. Притом же «разночтения» Виктора совсем не мешали делам службы. Протодиакон Виктор, хотя был от природы и прост и снисходителен, но тоже, подобно Аввакуму, посматривал на Муравьева свысока, как человек нужный на человека, представляющего из себя что-то такое, без чего все обходиться может.
   Казалось, что Виктор иногда тоже, подобно Аввакуму, желал обнаруживать свое пренебрежение к Муравьеву очень открыто. Так, например, он часто обтирал со лба пот цветным фуляром перед самым лицом Андрея Николаевича, который находил такой «форс» со стороны протодиакона совершенно непозволительным.
   Андрей Николаевич даже не раз ему говорил: «Вы меня этим просто убиваете»; но отец Виктор отвечал: «А что же, если у меня такая привычка», — и продолжал его «убивать».
   Но кроме этих двух лиц, которые своего нерасположения не скрывали, но зато бились честным оружием в открытом бою, у Андрея Николаевича при митрополите были еще два человека, в души которых было гораздо труднее проникнуть, чем в души Аввакума и Виктора; эти два лица были: письмоводитель митрополита Навроцкий и секретарь Ласский, оба из малороссиян, — люди тонкие и с влиянием. Притом последний из них, Ласский, тоже делал конкуренцию Андрею Николаевичу еще в том, что владыка считал этого своего чиновника за знатока «светской политики». Андрей Николаевич считал это за вопиющую несообразность, но отчасти, должно быть, в Ласском были политические дарования. По крайней мере мы должны так думать, судя по наступающему случаю, который обличал сообразительность Ласского в ущерб желаниям Андрея Николаевича, за «престиж» которого, однако, восстала сила судеб и подняла его как пренебреженный камень на самую главу угла.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

   Когда Андрей Николаевич после всенощной вошел в апартаменты митрополита Никанора, он застал здесь те открыто и тайно неприязненные ему лица, о которых мы выше упомянули. Архимандрит Аввакум, который, по обыкновению, готов был всегда «будировать» против Муравьева, и теперь, при входе его, громко рассказывал кому-то, как просто жил в этом самом помещении предместник Никанора — митрополит Серафим.
   — Вот, — говорит Аввакум: — эта комната была у него гостиная, и вот тут в стене было окошечко к его келейнику. Бывало, позовет к себе после всенощной кого-нибудь чай пить, а келейник не подает чаю. Он к окошечку и говорит: «Давай же скорее чаю!» А тот отвечает: «Подождите, владыко, — воды нет». И ждали, и не обижались, потому что к нему не приходили таковые, которые…
   Андрей Николаевич почувствовал, что эти «таковые, которые» могут залететь в его огород, и поспешил проникнуть далее здесь стоявших и ожидавших выхода владыки. Этим он избегал неприятности слушать Аввакума и всем дал почувствовать, что он «Муравьев».
   Но зато самое свидание с глазу на глаз, наедине с митрополитом, Андрея Николаевича не порадовало. Его штатный «Репетилов» не оказался на полной высоте своего призвания и оконфузился. Он принес к чаю «под патриархами» не самое свежее приношение. Вести Репетилова не были самые свежие, и оттого вышли бесчисленные досаждения… Дело о путешествии на Валаам ушло очень далеко вперед против того, что было рассказано «под патриархами». Граф Протасов уже довел о желании митрополита до сведения государя, а государь приказал «снарядить экспедицию как можно приличнее». В таком случае, конечно, хорошо бы спросить Муравьева, но граф Протасов его не жаловал, а другие не желали о нем напомнить митрополиту, и потому вопрошен был Ласский, которого Муравьев в насмешку назвал «церемониймейстером».
   Ласский, однако, имел вполне достаточную компетентность в деле, о котором его спрашивали, и никаких насмешек не заслуживал. Он знал, что плавание митрополита Михаила Десницкого «на лодках», при теперешних взглядах, не может быть признано за «приличное», и навел, где знал, справки, как плавал по петербургским водам при Петре Великом Феофан Прокопович. Справка показала, что судно, носившее владыку, ходило под митрополичьим флагом… Вот как приличествовало плыть и высокопреосвященному Никанору, который тоже любил пышность. Государь приказал дать митрополиту вместо двух лодок «два парохода и чтобы оба шли под митрополичьим флагом». Штаг своей свиты владыке предоставлено было составить по его непосредственному усмотрению, а он призвал на совет опять того же Ласского, и Ласский предложил такой подбор лиц, какого лучше нельзя выдумать для прикровенных соображений, руководивших экспедицией. С митрополитом ехали оба его секретаря — Навроцкий и Ласский, которые знали и историю, и епархиальные дела в совершенстве; архимандрит Сергиевской пустыни (впоследствии архиерей) Игнатий Брянчанинов, который знал и светское, и духовное не хуже, чем Муравьев, но притом обладал еще ласкою и уветливостью прекрасного характера; архимандрит Аввакум-китайский, археолог, нумизмат и такой книговед, что ему довольно было поглядеть библиотеку, чтобы понять, что в ней есть и как ее показать лицом; протодиакон Виктор — тихий, смирный, голосистый и головастый, с замечательною манерою особенно хорошо носить волосы и вести служение в величайшей тишине и стройности. Он в один, в два приема мог исправить несоответственные манеры служения в любом малоискусном скитнике. Словом, никого не брали лишнего, но во всяком нужном роде был человек, вполне отвечающий требованию. А эти избранники, каждый по своей части, знали кого еще прихватить нужно; так, например, Игнатий Брянчанинов взял с собой из своей Сергиевской пустыни повара, православного чухонца, по имени Сергия. Это был «врожденный талант», который умел приготовлять монастырские трапезные кушанья — как никакой другой повар. Рассчитывали, что Сергий мог принести свою долю благих указаний на уединенном острове, где во многих отношениях не знают лучшего, а держатся приемов рутинных. Из светских было приглашено несколько лиц из моряков, кажется, больше по выбору Брянчанинова. Муравьев и его клирики были «абортированы», и это было бы непоправимо, если бы, к счастью, не явился задержавший отплытие вопрос о флаге.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

   Военные пароходы, на которых следовало плыть митрополиту, были готовы; но нигде не могли отыскать того флага, под которым плавал Прокопович. В лавре этого флага не оказалось и никто не знал, где его следует искать. Пришлось действовать наугад. Думали, что флаг может быть в синодальном архиве, и искали его, но не нашли. Потом пришло на мысль — не положили ли его, по миновании надобности, где-нибудь в запасных кладовых адмиралтейства, и опять тут везде искали, но тоже не нашли, и стали думать, что всякие дальнейшие поиски будут напрасны, потому что, очевидно, митрополичий флаг после Феофана легкомысленно почли за вещь, которая больше не нужна, и сунули его куда-нибудь небрежно, без описи и расписок, и он где-нибудь тлеет без всяких следов, а может быть даже и уничтожен каким-нибудь невежественным профаном, польстившимся на кусок материи. И когда явились такие, по-видимому, весьма вероятные соображения, тогда пришли к заключению, что дело собственно не в том, чтобы отыскать старинный митрополичий флаг, а гораздо скорее и проще будет устроить такой флаг вновь и плыть под ним без задержания. Но тут обнаружилось наше обыкновенное русское небрежение в геральдических делах: несомненно было, что митрополичий флаг существовал, но какой именно он был, т. е. какого цвета и что на нем было изображено, — об этом нигде не нашли никаких записей и никаких рисунков. Тогда, чтобы не останавливаться бесконечное время на этом вопросе, для основательного разрешения которого не находилось никаких положительных данных, решились сделать поскорее новый флаг «с приличными изображениями», — и это так и сделали. [34]
   Только эти хлопоты с флагом и были причиною того, что митрополит не отплыл без ведома Андрея Николаевича и что этот последний мог иметь при экспедиции на судах митрополита своих людей. Высокопреосвященный Никанор, в угождение ему, пригласил с собою Мазовского, Вагнера и еще кого-то… Компания составилась не малая. Оба парохода в прекрасный, светлый, погожий день отвалили с блестящим экипажем от петербургской пристани и направились вверх по Неве к Ладожскому озеру. А Андрей Николаевич остался в Петербурге, вероятно, не в наилучшем расположении духа, и ходил ли он в своем архалуке по покоям Троицкого подворья, или ездил верхом в своем штатском плаще, — он, без сомнения, чувствовал желчную досаду от того, что терпел в угоду прихотям «гусара», как величал он графа Протасова.
   Впрочем, такие удары ему были уже знакомы, и он их старался переносить с достоинством, что ему порою и удавалось.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

   Между тем отплывшие под митрополичьим флагом суда совершали свой ход так весело и благополучно, что это навсегда оставило самое приятное впечатление во всех соучастниках эскадры. Погода стояла прекрасная; солнце горело на небе, воздух был тих и тепел, невозмутимая гладь вод блистала как зеркало. Везде, на встречных судах и по берегам реки, все замечались оживленные и веселые лица. Некоторые были даже очень веселы. В последнем роде отличалась публика, помещавшаяся на палубе небольшого частного парохода, который отвалил от другой петербургской пристани почти одновременно с эскадрою митрополита и, нагнав ее, шел за нею очень в небольшом расстоянии.
   На этом пароходе было много кавалеров и дам: оттуда слышались звуки музыки, смех разных голосов и смешанный русский и иностранный говор.
   Появление этого парохода с веселыми пассажирами было неожиданностию для митрополита и его спутников, и им удалось разгадать эту неожиданность только в Шлиссельбурге, где пароходы, прежде чем войти в озеро, пристали на короткое время, чтобы дать возможность пассажирам поклониться чудотворному образу, находящемуся в прибрежной часовне.
   Оказалось, что это едет очень интересная компания милых и веселых людей, состоящая по преимуществу из французских и русских артистов и художников, тоже собравшихся полюбоваться красотами Валаама. Пришелся ли выезд их случайно в одно время с отплытием митрополита, или они, быть может, нарочно старались увидать монастырский остров, когда там будут встречать высшего церковного сановника, — это осталось неизвестным. Одни говорили так, а другие иначе; но высокопреосвященный Никанор, чувствовавший себя тоже в прекрасном расположении, слушая сообщение об этом, не обнаружил ни малейшего неудовольствия и сказал:
   — Господь с ними! они нам не мешают.
   Услыхав такой снисходительный отзыв от владыки, некоторые из его свиты, заметившие в числе артистов известного комика Мартынова, сделали было даже предложение пригласить его в Шлиссельбурге пересесть с частного парохода на казенный пароход митрополита, но высокопреосвященный Никанор улыбнулся и отвечал:
   — Нет. Зачем его отрывать от своих. Всякому в своей компании свойственнее. Не станем мешать друг другу.
   Пароходы вошли в озеро и, держась одного фарватера, опять пошли на виду и на слуху один у другого. Пассажиры их как будто не обращали друг на друга никакого внимания; но, однако, тем не менее, с обеих сторон можно было наблюдать взаимную деликатность. Несходные по своему положению путники старались ничем не стеснять одни других: митрополит не выходил на палубу, а сидел у открытого окна в рубке, а по другую сторону этого окна, против него, сидели на морских складных табуретах Брянчанинов и китайский Аввакум. Преосвященный и его спутники вели самые веселые и оживленные беседы. «Лицедеи» пели и шутили, но сдержанно; они, очевидно, старались умерять свое веселье, чтобы оно не очень доходило до подвижного монастыря.
   Тотчас по входе в Ладожское озеро начался обед, который был отдельно сервирован для мирян и для монахов. Для первых готовили обыкновенные морские «кохи», а для митрополита и его свиты изготовлял трапезу тот знаменитый в свое время православный чухонец Сергий, кулинарными способностями которого скромно щеголял Игнатий Брянчанинов.
   Тот, кто хотел быть «говейным» и, отказавшись от скоромной стряпни «кохов», присоединился к постной трапезе иноков, — был положительно в выигрыше, потому что отец Сергий на воде даже превзошел свою репутацию, составившуюся на суше. Впрочем, может быть, этому много помогал и свежий морской воздух, развивающий аппетит и поддерживающий легкое расположение духа.
   Затем солнце стало склоняться к западу, пошло вечереть; с частного парохода порывами легкого ветерка доносилось отрывками стройное пение. Митрополит опять сидел у открытого окна рубки, а Брянчанинов долго-долго глядел молча вдаль и вдруг, как бы забывшись, забредил стихами Пушкина, которых знал наизусть чрезвычайно много…
 
В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И плеск, и тень, и говор волн.
 
   Владыка и Аввакум не прервали его; поникнув головами, они его тихо слушали… Протодиакон Виктор стоял у косяка, опершись головою о локоть, и тоже слушал… Его простое внимание было своего рода «народная тропа» к могиле певца. Вечер густел. На беловатом летнем северном небе встала бледная луна; вдалеке слева, на финляндском берегу, заяц затопил листвой печку, и туман, как дымок, слегка пополз по гладкому озеру, а вправо, далеко-далеко, начал чуть зримо обозначаться над водой Коневец.
   Митрополит взглянул на часы и сказал:
   — Мы опоздали ко всенощной.
   — Мы сейчас споем ее здесь, владыко! — отозвался Виктор, и в одну минуту достал и подал где-то близко у него под рукою лежавшую эпитрахиль Брянчанинову. Отец Игнатий сейчас же ее надел и громко, вслух благословил царство вездесущего бога под открытым куполом его нерукотворного храма…
   Виктор читал и пел наизусть. Аввакум пел с ним. Митрополит стоял у окна с сложенными на груди руками и молился… Другие, кто попал на эту отпетую без книг вечерню, стали на колена, — некоторые плакали…
   О чем и для чего? — ведает гот, кому угодно было, чтобы «благоухала эфирною душою роза» и чтобы душа находила порою отраду и счастье омыться слезою.
   Это была не всенощная, не вечерня, а какое-то вольное соединение того и другого или, еще вернее сказать, — это был благоговейный порыв высоко настроивших себя душ, которому знаток богослужения Виктор вдруг сымпровизировал молитвенную форму.
   На пароходе было небольшое число взятых с собою митрополитом певчих, но их не позвали. Они бы, выстроившись с регентом, не так тепло воспели «славу в вышних Богу», как спели ее втроем «китаец», Виктор и Брянчанинов…
   К концу их молений пароход был завиден с Коневца, и по волнам озера поплыл навстречу путникам приветный звон…
   На частном пароходе, где плыли артисты, все было тихо: пароход держался близко к судну митрополита, и артисты — дамы и мужчины — стояли у борта и… тоже молились…
   Те, кто помнят описанное путешествие, никогда не говорили об этой минуте иначе, как с чувством живого восторга…

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

   Ночевали у Коневца. Митрополит и более высокие из лиц его свиты почивали в помещениях монастыря (тогда еще очень не обширных), а все прочие ночевали где пришлось на своих судах. Пассажиры частного парохода все остались на судне, которому, вдобавок, и вполне удобного места для стоянки не было, так как у пристани стали военные пароходы под митрополичьим флагом.
   Да экипаж частного парохода так преисполнился деликатностию, что и сам сторонился от митрополичьих судов, и на другой день утром снялся от Коневца и ушел в море ранее казенных пароходов.
   На Валаам артисты прибыли за час или за полтора ранее прихода эскадры митрополита. Над артистами здесь шутили, что они, вероятно, пошли вперед, чтобы известить иноков о приближении именитого гостя, или поспешили, чтобы занять под себя помещения, а свиту владыки оставить без крова. Но в самом деле это было не так: артисты действительно укрывались, чтобы не стеснять своим появлением лиц, положение и настроение которых не могло отвечать их положению и их настроению. Ими не руководили никакие другие соображения, кроме тонкой деликатности, столь много свойственной женщинам французской крови, которых было много в этой артистической компании, и они своим мягким влиянием давали тон всей группе. Они не хотели отказаться от возможности осмотреть Валаам, для чего выехали большою компанией после больших и довольно сложных сборов, но хотели сделать это как можно незаметнее для настигших их внезапно попутчиков, и для этого как можно скорее стушеваться и, если можно, совсем скрыться с их глаз.
   На пароходе под митрополичьим флагом ими теперь тоже не занимались, потому что свежее впечатление, охватившее всех вчера в начале плавания, теперь уже притупело после ночи, не совсем удобно проведенной в коневецких помещениях; да и притом, в конце перехода к Валааму, с большою серьезностью надо было обдумать, что там надо посмотреть и что приспособить на случай предвиденной графом Протасовым возможности посещения острова государем.
   Вообще настроение изменялось тут и там и не располагало более путешественников к шуткам.
   На остров они прибыли, как я выше сказал, за час до парохода под митрополичьим флагом и застали тут совсем неблагоприятное для них положение: для них не было ни места, ни людей, которые бы имели время с ними заниматься, и если артисты съехались с митрополитом не случайно, а с расчетом видеть остров в минуты торжественной встречи высокого гостя, то этот расчет их выходил самым неудачным. Валаамская братия была более чем когда-нибудь усиленно погружена в деятельность, которую можно было замечать далеко с моря. Прежде чем нога путника становилась на берег, он видел, что зеленые острова усеяны иноками и послушниками в их белых холщовых кафтанах и таких же колпачках, и все они, не покладая рук, «ворошили» и гребли свежее, скошенное сено.
   При приближении частного парохода, они было остановились, опершись на свои вилы и грабли, но точно получили издали условный, побудительный знак и опять продолжали работать. Но зато, когда вслед затем в заливе показался митрополичий флаг и на колокольне раздался встречный звон, все эти «трудники» покидали на месте свои вилы и грабли и, бросив недокопненное сено в валах, бросились бегом к пристани, опережая друг друга, чтобы принять благословение и поцеловать руку любимого архипастыря.
   Увидав эту картину — сбегающих с гор иноков, артисты, остававшиеся до сих пор беспристанными, поняли, что им тут и ждать нечего, и, как не в пору пришедшие гости, они ушли в дальние части лесистого острова и, пробродивши ночь, уехали на другое утро рано, когда братия еще молилась за заутренею в храме.
   Впрочем, когда и как отплыли артисты, на это не обращали внимания и об этом и не говорили, потому что у каждого было много дела, а к тому же еще случился обративший на себя внимание необыкновенный случай: недокопненное вчера вечером сено было так и брошено в рядах на ночь, но утром оно оказалось все сгребено и сметано в копны…
   Это было на виду у всех; никакой фальши или сомнения тут быть не могло: уснули — сено оставалось в валах, а когда встали — сено было в копнах…
   Мало того, два брата-трудника, «производившие смолу» или гнавшие деготь из бересты (работа которых не могла быть прервана), робко и нерешительно рассказывали, что они, не спавши светлою ночью, видели, как из леса вышли некие «легкие естеством и препоясанные воздушного круга сеножати и начали метать сено». А братья-трудники, увидев таинственных сеножатей, отвернулись.
   Они не знали, как им отнестись к появлению тех сеножатей, а когда настало утро, они увидели, что появление это было не призрак, потому что сено оказалось убрано и сметано в копны.
   И вот все пошли, все посмотрели и все удивлялись: сено было в копнах…
   Иноки крестились и отходили. Рассказ двух братий-трудников о «сеножатех» передавался из уст в уста и дошел до митрополита…
   Высокопреосвященный Никанор выслушал об этом чудесном событии и улыбнулся. По-видимому, занятый настоящими целями своего приезда, он не расположен был придавать особенного значения происшествию с сеном, но некто из «птенцов Андрея», много писавший под диктовку своего учителя, [35]изложил в тоне своего учителя и представил митрополиту проект записи «дивного события о сеножатех…»
   Владыка отверг эту литературу, а когда другие, желавшие поддержать «птенца», попробовали представить соображения, что событие о «сеножатех» не малозначуще, и что оно, без сомнения, находится в связи с значением, какое имеет посещение острова митрополитом, то преосвященный рассердился.
   Запись «о сеножатех», сделанная птенцом муравьевского гнезда, так и осталась без санкции владыки и никуда не могла быть занесена, а только списана «для себя» теми, которых рассказанное таинственное событие особенно поражало и которым описание, сделанное ему муравьевским слогом, особенно нравилось.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

   К тому же, как приезд митрополита был легок и весел, так возвращение его вышло неблагоприятно. Он распределил свое время когда ему угодно было вернуться, и в тот самый день, когда хотел, тогда и отплыл. А между тем на заре, перед восходом солнца, в этот день по воде озера, щурясь, мигали, то расширяясь, то суживаясь, маленькие кружочки. Это называют, будто «кот плакав», и считают за предвестие к буре; и в самом деле поднялась буря, пошла бросать пароход, и пришлось убрать поскорее флаги… На пароходе появилось много больных, и не было того, кто бы мог приготовить трапезу, потому что о. Сергий, чухонец, лежал пластом на палубе, бледный как мел, и вопиял:
   — Ой, моя мартонька!.. Вынимайте скорее с меня мою дусаньку.
   Отец Виктор стоял над ним и уговаривал:
   — Подожди умирать, — ты человек нужный.
   Отец Аввакум был непоколебим, и то по особой причине.
   Так приехали в Петербург все не в авантаже и прежде чем передавать о том, что и как учредили на Валааме, — все поспешили искать покоя и отдыха. Только одни строго-дисциплинированные «птенцы Андрея», ни минуты не упуская, явились донести ему о всем происшедшем и, конечно, изложили притом и историю «о сеножатех».
   Андрею Николаевичу не понравилось, что этакое достопримечательное событие могло произойти в его небытность.
   Непосредственную связь между приездом на остров высокопреосвященного Никанора и появлением «сеножатей» Андрей Николаевич отвергал.
   По его мнению, событие могло быть всегда, но оно действительно заслуживает внимания и исследования, а не этакой «пусторамашки».
   Из этого был вывод тот, что при митрополите не было надлежащих людей, которые бы знали, что надо делать, и — главное — которые сумели бы «бесстрашно настоять на том, что должно».
   — Завтра я ему против этого пропишу, — решил Андрей Николаевич и назначил себе на случай сего писания завтра «дежурного генерального писаря».
   В назначенный день и час писарь сидел на месте и выводил быстролетным пером, что изрекал, быстро летая в своем бедуинском плаще, Муравьев.
   Смысл писанья был тот, «что нельзя отрицать…» что «испытывать надо»: но тут вдруг совсем некстати доложили, что пришел актер Мартынов и непременно просит его принять.