Но Магна живо меня перебила:
   — Не тревожь, Памфалон, ни Таоры, ни Фотины, ни девственной Сильвии — все они ничего для твоей просьбы не сделают.
   — Ты ошибаешься, — возразил я. — Таора, Сильвия и Фотина — благочестивые женщины, они преследуют всякий разврат, и по их слову у нас уже выслали многих гетер из Дамаска.
   — Это ничего не значит, — отвечала Магна и открыла мне, что прежде чем бедствия её семейства достигли до нынешней меры, она уже обращалась с просьбою к названным мною высоким гражданкам, но что все они оставили её просьбы втуне.
   — А как теперь, — прибавила она, — ко всему этому присоединился ещё позор, до которого дошла я, то всякие просьбы к ним им будут даже обидны. Я сама была такова ж, как они, и знаю, что не от них может прийти избавление падшей.
   — Ну, всё равно, жди у меня, что нам пошлёт милосердное небо, — сказал я и, погасив лампу, запер вход в моё жилище, в котором Магна осталась под защитою Акры, а я во всю силу бегом понёсся по тёмным проходам Дамаска.

Глава двадцать седьмая

   Я не послушался Магны и проник, с помощию слуг, к Таоре, Сильвии и к Фотине… И стыжуся вспоминать, что я от них слышал… Магна была права во всём, что мне о них говорила. Слова мои только приводили в пламенный гнев этих женщин, и я был изгоняем за то, что смел приходить в их дома с такою просьбой… Две из них, Таора и Фотина, велели прогнать меня с одним только напоминанием, что я стоил бы хороших ударов, но Сильвия-дева, та повелела бить меня перед её лицом, и слуги её били меня медным прутом до того, что я вышел от неё с окровавленным телом и с запёкшимся горлом. Так, томимый жаждою, вбежал я на кухню гетеры Азеллы, чтобы попросить глоток воды с вином и идти далее. А куда идти — я сам не знал этого.
   Но тут, едва я явился, под крытым переходом меня встретила наперсница гетеры, белокурая Ада. Она как будто нарочно шла с кувшином прохладительного напитка, и я сказал ей:
   Она улыбнулась и молвила с шуткой:
   — Тебе ли теперь умирать, господин Памфалон, ты больше не беден и можешь иметь рабов, которые станут прохлаждать для тебя воду.
   А я ей ответил:
   — Нет, Ада, я, слава богу, опять уже не богат — я опять так же беден, как прежде, и вдобавок… должен признаться, — я сильно изранен.
   Она мне нагнула сосуд, а я припал к питью, и в то время, когда я пил, а Ада стояла, склонившись ко мне она заметила на моих плечах кровь, которая сочилась из рубцов, нанесённых мне медным прутом пред лицом девственной Сильвии. Кровь проступала сквозь тонкую тунику, и Ада в испуге вскричала:
   — О, несчастный! ты взаправду в крови! На тебя верно, напали ночные воры!.. О несчастный! Хорошо что ты спасся от них под нашею кровлей. Останься здесь и подожди меня немного: я сейчас отнесу это охлаждённое питьё гостям и вмиг возвращусь, чтоб обмыть твои раны…
   — Хорошо, — сказал я, — я тебя подожду.
   А она добавила:
   — Может быть, ты хочешь, чтоб я шепнула об этом Азелле? У неё теперь пирует с друзьями градоправитель Дамаска: он пошлёт отыскать тех, кто тебя обидел.
   — Нет, — отвечал я, — это не нужно. Принеси мне только воды и какую-нибудь чистую тунику.
   Надев чистую одежду, я хотел идти к бывшему монaху Аммуну, который занимался всякими делами, и закабалить ему себя на целую жизнь, лишь бы взять cpaзу деньги и отдать их на выкуп от скопца детей Магны.
   Ада скоро возвратилась и принесла всё, что мне было нужно.
   Но она также сказала обо мне и своей госпоже, a это повело к тому, что едва Ада обтёрла прохладною губкою мои раны и покрыла мои плечи принесённою ею льняной туникой, как в переходе где я лежал на полу прислонясь боком к дереву, показалась в роскошном yбpaнстве Азелла.

Глава двадцать восьмая

   Азелла вся была в золоте и в перлах, из которых один стоил огромной цены. Этот редкостный перл был подарен ей большим богачом из Египта.
   Азелла подошла с участьем ко мне и заставила меня рассказать ей всё, что со мною случилось. Я ей стал рассказывать вкратце и когда дошёл до бедствия Магны, тo заметил, что глаза Азеллы стали серьёзны, а Ада начала глядеть вдаль, и по лицу её тоже заструились слёзы.
   Тогда я подумал: вот теперь время, чтобы открыть Магистрианову тайну, и вдруг неожиданно молвил:
   — Азелла, это ли все драгоценности, которые ты имеешь?
   — Нет, это не все, — отвечала Азелла. — Но какое тебе до этого дело?
   — Мне большое есть дело, и я тебя умоляю: скажи мне, где ты их сохраняешь и все ли они целы?
   — Я храню их в драгоценном ларце, и все они целы.
   — О, радость! — вскричал я, позабыв всю мою боль. — Всё цело! Но где ж взял десять литр золота Магистриан?!
   — Магистриан?!
   — Да.
   И когда я стал рассказывать, что сделал Магистриан, Азелла стала шептать:
   — Вот кто истинно любит! Моя Ада видела, как он вышел из дома Аммуна… Я всё понимаю: он продал Аммуну себя в кабалу, чтобы выпустить Магну!
   И гетера Азелла начала тихо рыдать и обирать с своих рук золотые запястья, ожерелья и огромный перл из Египта и сказала:
   — Возьми всё это, возьми и беги, как можно скорее возьми от скопца детей бедной Магны, пока он их не изуродовал!
   Я так и сделал: я соединил все мои деньги, которые дал мне Ор коринфянин, с тем, что получил от гетеры, и отправил с ними Магну выкупать из неволи её мужа и двух сыновей. И всё это совершилось успешно, но зато исправление жизни моей и с ней вся надежда моя на блаженную вечность навсегда разлетелись. Так я теперь и остаюсь скоморохом — я смехотвор, я беспутник — я скачу, я играю, я бью в накры, свищу, перебираю ногами и трясу головой. Словом: я бочка, я дегтярная бочка, я негодная дрянь, которую ничем не исправишь. Вот тебе и весь сказ мой, отшельник, о том, как я утратил улучшение жизни и как нарушил обет, данный богу.

Глава двадцать девятая

   Ермий встал, протянул руку к своей козьей милоти и молвил скомороху:
   — Ты меня успокоил.
   — Полно шутить!
   — Ты дал мне радость.
   — В чем она?
   — Вечность впусте не будет.
   — Конечно!
   — А почему?
   — Не знаю.
   — Потому, что перейдут в неё путём милосердия много из тех, кого свет презирает и о которых и я, гордый отшельник, забыл, залюбовавшись собою. Иди к себе в дом, Памфалон, и делай, что делал, а я пойду дальше.
   Они поклонились друг другу и разошлись. Ермий пришёл в свою пустыню и удивился, увидав в той расщелине, где он стоял, гнездо воронов. Жители деревни говорили ему, что они отпугивали этих птиц, но они не оставляют скалы.
   — Это так и должно быть, — ответил им Ермий. — Не мешайте им вить свои гнёзда. Птицы должны жить в скале, а человек должен служить человеку. У вас много забот; я хочу помогать вам. Хил я, но стану делать по силам. Доверьте мне ваших коз, я буду их выгонять и пасти, а когда возвращусь с стадом, вы дайте мне тогда хлеба и сыра.
   Жители согласились, и Ермий начал гонять козье стадо и учить на свободе детей поселян. А когда всё село засыпало, он выходил, садился на холм и обращал свои глаза в сторону Дамаска, где он узнал Памфалона. Старец теперь любил думать о добром Памфалоне, и всякий раз, когда Ермий переносился мыслью в Дамаск, мнилось ему, что он будто видит, как скоморох бежит по улицам с своей Акрой и на лбу у него медный венец, но с этим венцом заводилося чудное дело: день ото дня этот венец все становился ярче и ярче, и, наконец, в одну ночь он так засиял, что у Ермия не хватило силы смотреть на него. Старик в изумлении закрыл даже рукою глаза, но блеск проникает отовсюду. И сквозь опущенные веки Ермий видит, что скоморох не только сияет, но воздымается вверх всё выше и выше — взлетает от земли на воздух и несётся прямо к пылающей алой заре.
   Куда он несётся! Он испепелится, он там сгорит. Ермий рванулся за Памфалоном, чтобы удержать его или чтобы по крайней мере с ним не расстаться, но в жарком рассвете зари между ними вдруг стала преграда… Это как бы частокол или решётка, в которой каждая жердь одна с другою не схожи. Ермий видит, что это какие-то знаки, — во весь небосклон большими еврейскими литерами словно углём и сажей напачкано слово: «самомненье».
   «Тут мой предел!» — подумал Ермий и остановился, но Памфалон взял свою скоморошью епанчу, махнул ею и враз стёр это слово на всём огромном пространстве, и Ермий тотчас увидал себя в несказанном свете и почувствовал, что он летит на высоте, держась рука за руку с Памфалоном, и оба беседуют.
   — Как ты мог стереть грех моей жизни? — спросил Памфалона на полёте Ермий.
   А Памфалон ему отвечал:
   — Я не знаю, как я это сделал: я только видел, что ты затруднялся, а я захотел тебе пособить, как умел. Я всегда всё так делал, пока был на земле, и с этим иду я теперь в другую обитель.
   Дальнейших речей их не слышал уже списатель сказанья. Прохладное облако густою тенью застлало дальнейший их след от земли, и с румяной зарёю заката вместе слились их отшедшие души.