Но предположения эти оказались слишком несообразны ни с натурой человека, которого они касались, ни с характером отношения к самому искусству. Г. Самойлов стал над толпою и не стал играть с г. Васильевым. Ни всеобщие сетования на это, ни деликатное внимание высокопочтенного автора пьесы, ни некоторые усилия других лиц — ничто не помогло. Катерина Строптивая осталась непреклонною и блестящим образом доказала, что она ничего не умеет или не хочет ни поценить, ни почувствовать и действительно будет ждать только своего Петручио, которого бы она стала бояться. Иоанна Грозного играл г. Васильев. Его внешние средства мало отвечают лицу Грозного, хотя он играл роль не без мест, остающихся в памяти. Но оплеванная Самойловым публика все-таки хотела видеть в роли Грозного своего вежливого любимца, и роль Грозного была передана Самойлову, который также не показал никаких чудес в этой роли, да еще вдобавок не показал и того понимания роли, какое обнаружил Васильев, и ко всему этому в шестнадцати местах перевирал стихи. Но не в этом дело: г. Самойлов не столько переврал во время своего служения русской сцене.
   Дело в публике. Мы вполне понимаем, что публика после всех слухов о всем ломаньи и кривляньи г. Самойлова, когда его желали видеть в пьесе вместе с Васильевым, после этого возмущающего неуважения к интересам сцены, все-таки могла пожелать его видеть. Зачем же себе в этом отказывать? Мы понимаем еще более то, что публика даже могла требовать, чтобы Самойлов играл эту роль, потому что он уклонялся от нее не по сознанию своего бессилия, а потому что он Катерина Строптивая; но мы понимаем это не иначе, как так, что публика должна была настоять, чтобы он играл эту роль в той обстановке, какой желало столичное общество, то есть чтобы он играл ее с Павлом Васильевым. Публика должна была создать г. Самойлову из первого его дебюта в роли Грозного хотя поздний урок: обратить для него этот спектакль в «укрощение Строптивой» или прогонять его с тех пор вон со сцены, как только он на ней покажется. Но на это способна публика, понимающая свои права, публика, себя уважающая.
   Наша же публика позволила перекапризничать себя г. Самойлову и, видя его в ансамбле, состроенном по его капризу, не только не прогнала его со сцены, но увенчала его лавровыми и миртовыми венками и букетами.
   Этим публика русской столицы выказала свое совершеннейшее ничтожество со стороны характера и понимания отношений, какие общество должно держать к своим своенравным наемникам; но ей еще оставалось доказать свое столичное невежество: она начала аплодировать Самойлову, когда этот актер, с ему одному свойственною наглостию, перевирал стихи трагедии. Пишущий эти строки, сидя в ложе с экземпляром трагедии Толстого и следя за чтением роли Грозного Самойловым, отметил шестнадцать сделанных им искажений; другое лицо, возымевшее также желание поверить строптивого артиста, насчитало по другому экземпляру двадцать девять ошибок, между которыми две столь крупны, что драли ухо извращением исторических фактов, и столь характерны, что могли выскочить из уст актера, стоящего на одной степени научного образования, например, хоть разве с театральным ламповщиком.
   Все это петербургская столичная публика покрывала аплодисментами!
   На днях в газетах помещено известие из Веймара, что в январе 1866 года на тамошнем великогерцогском театре пойдет известная трагедия графа А. К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного» в прекрасном переводе на немецкий язык К. К. Павловой. Знаменитый актер тамошнего театра Лефельд, когда ему прочли роль Иоанна, объявил, что никогда в продолжение всей своей карьеры он не встречал лучшей роли, и благодарил в письме великого герцога за доставленный ему случай сыграть ее. Автор трагедии, граф А. К. Толстой, находится в настоящее время в Веймаре. Многие директоры театров в различных городах Германии намерены также в 1868 году поставить у себя это замечательное произведение русского писателя. Сравните же с этим отношением хорошего иностранного актера в этой пьесе отношение нашего г. Самойлова!
   Поникаешь головою перед такими многознаменательными явлениями нашей общественной дряблости и невежества.
   Никакие чувства уважения ни к какому таланту, никакие пристрастия ни к какому любимцу не дозволили бы снизойти до такой бестактности, в какой упражнялось и по днесь упражняется наше общество с своим г. Самойловым, отыгрывающим своими стихами Ивана Грозного.
   Французы, которых не принято брать за образец, когда заходит речь о какой-нибудь общественной инициативе или об общественном контроле за действиями лица, — и перед теми нам следует покраснеть до ушей за свое столичное общество в этом деле. Не далее как прошлою зимою, или даже прошлым летом, в Париже, когда актер, перед которым г. Самойлов нечто столь малое, что между ними двумя нельзя провести и отношения, читая известный монолог в «Эрнани», произнес «Oui, je suis de votre suite» вместо «Oui, de votre suite», [1]в партере театра возник непобедимый гвалт, который не умолк до тех пор, пока актер не извинился и не произнес стиха, как он стоит у автора: «Oui, de votre suite».
   Так строга и щепетильна даже по-французски образованная публика, и так она своим чутьем понимает черту, разграничивающую право двух творчеств: автора и актера.
   Об английской публике нечего и говорить. Стоит только вспомнить историю постановки Шериданом шекспировского «Отелло» на Ковентгарденском театре, чтобы покраснеть до самых воротничков за восторги нашей публики от игры г. Самойлова.
   Да, да! Этот один образчик поведения одной этой Катерины Строптивой, в виду всего общества и особенно бы в виду дирекции, — явление, обсуждая которое, уже нельзя утверждать, что действительно, во всех иже содеяно злых нашим театром, виноват начальник репертуарной части Федоров. Что может сделать этот чиновник один, когда сама дирекция не только бездействует, но даже вредит сценическому делу своим равнодушием и потворством к лицам, требующим к себе всей строгости во имя оскорбляемых ими интересов сцены и общества? Ничего.
   Мы начинаем нашу хронику с этого противоречия общему тону театральных рецензентов, изобретших «театрального домового», и будем писать ее не с предвзятою злобою против лиц и учреждений, а всматриваясь в их действительное влияние на печальнейшие дела наипечальнейшей русской сцены в резиденции русского Государя. Мы просим употребляемое в наших хрониках слово дирекция так и читать: дирекция, а не думать, что это значит «театральный домовой», или чиновник Федоров. Если придется считаться с г. Федоровым, то мы не обинуясь станем считаться прямо с ним и станем считаться не системою оскорбительных для него намеков, а будем говорить о его служении театру, принимая их, что называется, под мелок — под поверку. Этой системы говорить доказательно мы будем держаться всегда, и даже на все новые пьесы, в которых участвует г. Самойлов, станем ходить в театр с текстом идущих пьес. Это доставит нам возможность в конце наших хроник помещать маленький, а может быть, и не маленький реестрик, который мы так и озаглавим: «Реестр сценическим местам, перевранным в течение такого-то месяца премьером петербургской русской сцены В. В. Самойловым».
   Мы уверены, что г. Самойлов усердно поможет нам и заслужить доверие наших читателей, и навести и дирекцию, и даровитых рецензентов на мысль, что с русскою сценою пора уже дельно считаться и что счет этот надо начинать с высших ступеней персонала, то есть с самой Строптивой Катерины — с г. Самойлова, глядя на которого другие учатся относиться к сцене точно так же, как к ней относится этот, лаврами и миртом увенчанный за свое невежество, великий артист на безлюдьи.

V

   Мы просим извинения у тех, кому все сказанное покажется длинным. Мы должны были высказаться, как мы смотрим и как намерены вперед смотреть на дела нашего театра.
   Затем скажем только несколько кратких слов о новостях по репертуарной части.
   Из новых пьес, ожидавшихся к нынешнему сезону, до сих пор (то есть до дня, в который пишутся эти строки) шли всего две: «Ледяной дом», переделанный из романа г. Лажечникова, и «Опричник», пьеса, написанная самим Лажечниковым.
   Роман Лажечникова, как давно замечали очень многие, и в том числе покойный Белинский, есть вещь, необыкновенно удобная для переделки ее для сцены. В нем много живости, картинности, политических эффектов и целый выбор глубоких, сильных характеров; но переделка, в которой этот роман явился на сцене, очень неудовлетворительна. На сцене вовсе нет той драмы страстей, которую вы чувствуете, читая роман, а есть только моменты действий, и потому впечатление, производимое драмою, сухо и бледно. Кроме того, автор сценария, по всеобщему мнению, сделал большую ошибку, представляя публике кабинет-министра горячим и честнейшим патриотом, тогда как после издания лажечниковского романа личность Волынского получила новое историческое освещение, и представлять нынче кабинет-министра мучеником за Россию совершенно неудобно, ибо всем читающим людям нашего времени известно, что кабинет-министр Императрицы Анны пал жертвою интриги, эксплуатировавшей его безрассудства и его дурной нрав. С теми же, которые ходят в театр, но ничего не читают, еще непростительнее было поступать таким образом, знакомя их с историческим лицом, в обозначении этого лица ложными чертами. Мы решительно не понимаем, зачем это сделано автором сценария, и думаем, что им просто руководило убеждение, что переделка из романа должна рабски подражать роману!
   Исполнение «Ледяного дома» было наипечальнейшее. Лучше других исполнили свои роли гг. Зубров, Леонидов и г-жа Струйская. Г. Зубров — этот образец честности в изучении и созидании своих ролей — в крошечной роли Остермана передавал верное понятие об Остермане. Восклицания: «Нога моя! нога моя!», когда нужно дать неуклончивый ответ, были сделаны мастером, какого все привыкли видеть, к сожалению, в весьма мало замечаемом актере Зуброве. Г. Леонидов давал местами ясное понятие о Бироне, и именно в тех местах, когда герцог себя выдерживает и хитрит. В других же местах был не в меру холоден. Г-жа Струйская, которую мы не видали с конца прошлого сезона, все та же. Она явилась в «Ледяном доме» в роли княжны Мариорицы такою же грациозненькою, укромненькою и мякенькою, как и в роли Любы Стахеевой в «Гражданском браке» — в роли, с которой о г-же Струйской пошел говор и началась ее известность. Некоторые газеты, успевшие, разумеется, гораздо раньше сделать свои отзывы об исполнении «Ледяного дома», нашли сцену любовного объяснения Мариорицы с Волынским исполненною очень неудовлетворительно. Мы нимало не противоречим тому, что г. Самойлов (Волынский) сыграл это место действительно смешно и жалко, но у Струйской здесь во время всей реплики с Волынским звучала очень верная нота страсти, восходящей до своего апофеоза, и мы думаем, что именно это место да сцена с Бироном в дворцовых аппартаментах Мариорицы были лучшими местами во всей роли.
   Г-жу Струйскую и ныне встречают и провожают так же, как встречали и провожали в прошедшем году, и она, очевидно, становится модною любимицею публики и, верно, будет героинею сезона; но действительно ли она в самом деле такая талантливая актриса, на которой можно строить большие надежды для сцены, этого все-таки еще до сих пор не видно. Г-жа Струйская — не бездарность, ввергающая зрителя и критика в бездну отчаяния; но что из нее выйдет? Какою она пойдет дорогою, за это она до сих пор не дала нам никаких ручательств. Сил своих она всех, вероятно, еще не сознает и еще менее, чем сознает, умеет их выявить. В игре ее, столь часто и столь безусловно восхваляемой, есть много вредного для развития актрисы. Г-жа Струйская не свободна от самого сильного влияния театральной рутины и задачи искусства, очевидно, понимает по-театральному — бьет на одни легчайшие средства, удовлетворяющие неприхотливого зрителя, но в корень портящие сценического деятеля. Г-жа Струйская все силится брать отделочкой сцены, так сказать, ее пунктировкою; придает не в меру большое значение сценическим мелочам и во все время своей годовой славы ни разу не обличила в своей игре выработки типа лиц, которых она сыграла. Нигде, решительно нигде, ни в одной роли она не позволила себя заподозрить в знакомстве с миром тех женщин, которых она изображала, и только общеженские черты, укладывающиеся в общие рамки, изображала удовлетворительно и по всем правилам актрис Александринского театра. Г-жу Струйскую похвалили даже за исполнение ею роли Катерины в «Грозе». Не знаем, приняла ли г-жа Струйская эти похвалы за чистую монету, или она имела для них свой критический взгляд и обиделась ими. Пусть почтенная артистка не верит нам и не верит и этим похвалам, так лестно добываемым хорошенькою женщиною, фигурирующею на театральных подмостках. Ведь и г-жу Глебову хвалят или, по крайней мере, хвалили! Этакие похвалы, все равно что ухаживанья невского волокиты, чести не делают и имени не создают. Пусть г-жа Струйская потрудится посмотреть Катерин Московского театра, пусть она вспомнит в этой роли г-жу Читтау; пусть прокатится летом, полюбопытствует взглянуть на творческое изображение Катерины г-жами Стрелковою и киевскою Степановой. Мы уверены, что г-жа Струйская, если в ней жива искра артистическая, долго, долго еще не возьмется за эту типическую роль, которая никогда не будет и не может быть сыграна петербургскою барышней. А пока г-жа Струйская здесь безвыездно, ее друзьям надо бы ей советовать читать, читать, читать, как можно больше читать. Читать не одни свои роли да заметки о ее игре, а читать великих сценических писателей и лучших их комментаторов: читать Шекспира, имея под рукою характеристики его женщин и художественные изображения их, исполненные лучшими английскими живописцами и изданные, если не ошибаемся, Брокгаузом. Пусть молодая артистка наша научится из этих произведений великого таланта постигать тип и воссоздавать его, как он воссоздается у Порции (жены Брута) или у Имоджены одним штрихом — и потом проходит во всю пиесу цельным и неизменным.
   Мы очень рады, что г-жа Струйская не встречает в прессе людей, склонных спешить осуждением ее игры. Брань, да еще брань наша русская, бесцеремонная и бездоказательная, не укажет пути никакому художнику, ни литератору, ни актеру, ни живописцу, а только разве обессилит необстрелявшегося человека. Но пусть г-жа Струйская принимает с умеренностью расточаемые ей похвалы. Уважая почтенную артистку и желая ей прочного успеха, мы должны сказать ей, что расточаемые ей похвалы, во всяком случае ныне, стоят гораздо выше ее заслуг; а в таких похвалах немного прока. У г-жи Струйской на глазах прошла пора г-жи Владимировой, столь легко и столь незаметно уступившей свое место молодым силам самой Струйской. Ей не может быть неизвестно, как в одно время подняли и расхвалили г-жу Спорову. Она играла и Офелию, и Катерину — и все ее хвалили, хвалили, превозносили — и забросили. Забросили и не вспоминают. И никто не посетует, что ее не видит. Слава ее вскочила как дождевой пузырь, росла с год и, выросши в течение этого года с воробьиный нос, совсем улетучилась. Завидная участь! Пусть г-жа Струйская сопоставит эту участь с значением, которое приобрели, на той же сцене, вместе с г-жой Струйскою стоящие почтенные Линская и г-жа Александрова — актриса, которую совсем не принято хвалить, но которую некем будет заменить на петербургской сцене, пока только будут давать пьесы из русского купеческого быта, ибо г-жа Александрова незаменима в ролях купеческих женщин известного типа.
   Пусть г-жа Струйская побольше заботится о том, чтобы самым существом своих дарований сделаться не только полезною, но и нужною театру, и на думает, что нужность эту дирекции могут внушить газеты или журналы. Много в свою жизнь перечитал г. Федоров всяких хвалений, расточавшихся разновременно возникавшим однолетним знаменитостям, и его старческая опытность давно определила цену этим хвалам и порицаниям. Пример у нас воочию: это хваленая г-жа Спорова и вечно проходимая молчанием г-жа Александрова.
   Об «Опричнике» мы будем говорить в следующей хронике, ко времени которой, вероятно, успеют сыграть и «Виноватую» А. Потехина. Об этой пиесе можем только сказать, что на представление ее должны непременно пойти все члены расстроенной петербургской гражданской семьи. В пиесе этой, говорят, есть гражданский хвост, являющийся в виде резонирующей тетушки, которая будет произносить, что теперь не время думать о любви, а надо бороться с общественным злом. Резон! А что проку по мелочи-то пробавляться!

ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА. РУССКИЙ ДРАМАТИЧЕСКИЙ ТЕАТР

   На этот раз мы нарушаем хронологическую последовательность нашей хроники, пропускаем «явления», которыми ознаменовался наш русский драматический театр в истекшем месяце и о которых поговорим в следующий раз: теперь мы хотим обратить свое и читателей наших внимание на явление сего месяца ноября, ибо явление это вышло из ряду вон и сопровождалось таким переполохом, каких немного вписывала на свои страницы театральная летопись.
   Мы разумеем постановку «Расточителя» на нашу драматическую сцену и неистовство, обуявшее газетчиков по этому случаю.
   В июле эта драма была напечатана в «Литературной библиотеке». Упорное молчание об этом журнале, которое газетчики выдерживали подолгу с мужеством, достойным лучшей участи, было между прочим и на этот раз прервано, драма удостоена нескольких благосклонных отзывов, хотя произнесенных и не без гримас — ибо как же могут петербургские газетные борзописцы произнести без гримасы имя г. Стебницкого, написавшего роман «Некуда»? — за автором признаны до некоторой степени и ум, и талант, и знание народной жизни, и уменье владеть русскою речью; все это было, разумеется, высказано очень незаметно, мимоходом, вероятно, для некоторой очистки совести и в том соображении, что «Литературная библиотека» — журнал новый, мало известный, что, следовательно, в нем драма не будет замечена массою русской публики и канет в лету, — почему же и не явить некоторой справедливости даже относительно автора «Некуда»? И явили.
   Но драма не канула в лету. Театральная дирекция обратила на нее внимание как на оригинальное и талантливое произведение, радушно приняла на сцену и озаботилась тщательной ее постановкой. Казалось бы, следовало только радоваться такому вниманию дирекции к первому драматическому опыту даровитого беллетриста, вниманию, совпадавшему с назначением нового директора театров, в то время, когда уже было, так сказать, решено и подписано всеми газетами, что репертуар наш крайне беден и требует освежения, — следовало бы только радоваться, что этой нужде желает послужить писатель, составивший себе имя в другом роде литературы. Но такой оборот дела вовсе не входил в расчеты газетных нигилистов и скоморохов. Первые если и желают новинок на театре или в литературе, то только таких, которые подходят к их известным специальным вкусам, — и нет гонителей, нетерпимее и жесточе их, противу всего, что построено не по их нигилистическому шаблону: в даровитости и таланте они находят лишь сильнейшую causa vocanti; [2]для вторых всякие новинки нужны собственно только для того, чтобы отправлять свое скоморошичье ремесло: чем рельефнее новинка, тем отличнее можно над нею покривляться и позвенеть своими бубенцами…
   И те и другие нашли в бенефисе г-жи Левкеевой 1 ноября отменный случай для своего бенефиса. В среду шел на Александринском театре «Расточитель», а в воскресенье фельетонисты почти всех до одной петербургских газет уже произвели свой неумытный суд с шутовскою пляской и трезвоном.
   Любопытен этот суд. В этом фельетонном синедрионе стоит, разумеется, уже известный нашим читателям скандалист академической газеты г. Незнакомец. «Первые страницы драмы г. Стебницкого, — говорит он, — напоминают своей внешностью „Ревизора“ и как будто что-то обещают. Но чем дальше, тем дебри становятся все не проходимее; шаг за шагом наблюдаете вы, как здравый смысл оставляет автора и как старается он придумать и притянуть эффекты поужаснее, по-несообразнее, возбуждающие только улыбку сожаления и скуку невыносимую».
   Некий М. Ф. заявляет в «Биржевых ведомостях», что «Расточитель» — «скучная, вялая, длинная, фальшивая по замыслу и исполнению мелодрама», что она «показывает в авторе, не говоря уже о несколько странном (курсив в подлиннике), чтобы не сказать более, направлении, незнание сценических условий; действие идет вяло, характеры бледны, а преобладающий элемент — цинизм, принимающий гигантские размеры»; одним словом, это такая пьеса, «от которой всякому, хоть сколько-нибудь эстетически развитому человеку непременно должно сделаться дурно».
   Нигилист военной газеты, скрывающийся под буквою W, объясняется гораздо размашистее, стоя за плечами полковника генерального штаба Зыкова: он прямо обзывает драму г. Стебницкого «чудовищною пьесой», «непостижимой вакханалией ума и воображения», «произведением положительно безобразным».
   Итак, ни ум, ни дарование писателя, приобретшего далеко недюжинную известность своими прежними произведениями, не помешали ему написать такую вещь, хуже которой еще не бывало на русской сцене: по крайней мере едва ли какая пьеса подвергалась таким быстрым, решительным и единодушным ругательствам, какими почтен «Расточитель»; г. Стебницкий не смог даже поравняться с г. Дьяченко, даже в уменьи говорить по-русски: г. Незнакомец докладывает публике, что даже «фразы» у г. Дьяченко многочисленнее и лучше, чем у г. Стебницкого.
   Что же это за странность? Что такое случилось с даровитым писателем?
   Ничего нового не случилось. Г. Стебницкий в своем «Расточителе» остался тем же свободно мыслящим и смелым писателем, каким он явился несколько лет тому назад в романе «Некуда». Как тогда, в самый разгар молодого нигилизма, г. Стебницкий отважно приподнял завесу (приподнял, впрочем, далеко не всю завесу, а только чуть-чуть, один краешек) с клоак, из которых назначено разливаться по лицу русской земли одуряющему зелью, — так и теперь, в эпоху злостно-сентиментально-патриотической маниловщины, в которую нигилизм облекся, как волк в овечью шкуру, в эту эпоху фарисейского, пресмыкающегося народолюбия — не того грандиозного народолюбия, которое мечтало об организованных разбоях или дерзало под государственным гербом выставлять пугачевщину в пример верноподданства и государственности, а того, увы! съежившегося ныне народолюбия, которое пристегнулось к закону и силится его скрижалями, как щитом, прикрывать невежество, бесправие и юридическую неспособность — так в эту эпоху, говорим мы, г. Стебницкий с тою же смелостью попытался изобразить, согласно с действительностью, укромный мирок самоуправства, величаемого у нас самоуправлением. Вот все, что сделал г. Стебницкий. Но тому, кому известны лживость и ехидство или козлогласие уст, произносящих приговоры по вопросам нашей жизни и гамом своим заглушающих всякое свободное мнение, — тому нетрудно понять, что ничего, кроме ярости и глумления, не мог встретить автор «Расточителя», принадлежащий к числу тех немногих, которые не запаслись в известной кумирне никаким идолом и остаются верными культу здравого смысла и честной правды (есть правда и бесчестная).
   Посмотрим, каковы обвинительные пункты, поставленные против «Расточителя».
   Г. Незнакомец начинает свою иеремиаду следующею невинною клеветою: «Г. Стебницкий в „Расточителе“ хотел самым ярким образом показать не только всю несостоятельность самоуправления, но даже ужасный вред, отселе происходящий»… Не правда ли, спросим всякого здравомыслящего читателя, нужно иметь очень сильные аргументы, чтобы взвести такое тяжкое обвинение против автора? Г. Незнакомец аргументирует таким образом: «Для этого (т. е. для того, чтобы показать всю несостоятельность самоуправления) он прибегнул к таким штукам, к которым не прибегал до сих пор ни один сколько-нибудь уважающий себя писатель». — А именно? — «Прежде всего он выдумал богатого купца Князева» и т. д.: г. Незнакомец балаганно рассказывает содержание драмы, уже известное нашим читателям из июльской книжки «Литер<атурной> библиотеки», и заключает свое изложение следующей сентенцией Дробадонова, которою заканчивается и самая драма и которая так всполошила г. Незнакомца, что он ее подчеркивает: «Мир не судим, и Князев не судим. Они друг друга создали и друг другу работают. Вам нет еще суда, ума и совести народной расточители!» Эта мораль читается, поясняет г. Незнакомец, в то время, когда городской голова объявляет, что в губернии открывается суд, и первых предают суду Князева и городского голову, и когда Князев объявляет: «Мир не судим, а это сделал мир, а не я». — «Мы все очень хорошо знаем, — продолжает затем в элегическом тоне наш Манилов, — что мирские приговоры могут быть пристрастны, что крестьянская сходка злоупотребляет своею властью, что случается видеть давление на мир какого-нибудь ловкого человека, который прибирает все к своим рукам; но мы также знаем, что спасение государства в самоуправлении, что по мере того, как народ зреет, само правительство передает часть своей власти обществу, совершенно справедливо полагая, что общество лучше управит своими делами, чем чиновники. Против этой-то истины вооружается г. Стебницкий всеми своими силами. Но что ж бы желал он поставить на место мира? Он желал бы поставить на место мира квартального или, лучше сказать, множество квартальных. Я вывожу это из того, что квартальный надзиратель велит освободить умирающую Марину, вопреки советам Фирса Князева, стало быть, совершает поступок похвальный в то время, когда Фирс Князев, т. е. мир или порождение мира, стремится завершить злодейства новым злодейством. Итак, квартальный надзиратель вместо мира, вместо самоуправления. Таков идеал г. Стебницкого».