— Да, разумеется донос, владыка! Я не знаю даже, зачем на этом так долго путаться?

— Позвольте, позвольте! Причиною был донос — и кем же сделан тот донос?

— Вы отлично изволите это знать: донос сделан дьячком.

— Дьячком! Действительно, донос сделал дьячок. Но человеку рассудительному может прийти в голову: одни ли только дьячки способны делать доносы, или же этим могут заниматься и другие?

— Разумеется, не одни дьячки, ваше преосвященство, могут доносить. Вы всё это изволите знать.

— Верно, так: я это знаю; но дело не во мне. Умный человек далее судит: доносы могут делать не одни дьячки, а кто же еще может делать доносы?

— Разные гадкие люди.

— Гадкие… — вам непременно хочется назвать их «гадкими»… Что же… конечно… разумеется… но, может быть… гм!.. дело ничего не потеряет, если мы нравственную оценку доносчиков отбросим. Для умного человека достаточно просто установить тот факт, что доносы могут делать разные люди. Согласны ли вы с ним на этот счет?

— С кем, владыка?

— Как — с кем?.. ну, с этим человеком, который так рассуждает?

— Да, я с ним во всем согласна.

— Прекрасно! Теперь, если так, — рассмотрите же с ним: не следует ли допустить, что в числе различных людей, способных делать доносы, могут быть и некоторые пономари?

— Конечно, допускаю, владыка.

— Прекрасно! Но как вы думаете: не могут ли делать доносы также и некоторые дьяконы?

— Верно, могут и дьяконы.

— Могут; но проследим далее. Если это могут делать дьяконы, то уверены ли вы, что это совершенно не по силам иным священникам?

— Ах, им все по силам!

— И им это по силам, — так. Ну теперь, выше восходя: что же вы скажете об иных отцах благочинных? Не благонадежны ли и они в рассуждении способностей доносить?

— То же самое скажу и о них, ваше преосвященство.

— Выше отцов благочинных нам подниматься уже не для чего. Уяснив себе все сказанное, толковый человек знает, что доносы могут поступать не от одного дьячка, а еще и от дьякона, и от попа, и от благочинного. Теперь обследуем другую сторону. По каким побуждениям сделал свой донос дьячок?

— Ему понадобился воз соломы; он пришел не вовремя, ему не дали; он рассердился и донес.

— Так; а не допускаете ли вы возможности, что пономарю может когда-нибудь понадобиться воз мякины, дьякону воз ухоботья , попу и отцу благочинному — возы овса и сена, да еще мешок крупчатки?

— Это все возможно, владыка.

— Да, сведущему человеку может показаться, что все такие случайности возможны, и он смотрит, какое каждое из них может иметь для вас последствие.

— То же самое, к какому привел донос дьячка.

— Вы хорошо судите, очень хорошо судите. Следовательно, если дьячок достигает «даже до полуцарства», то того же самого могут достигнуть и поп и дьякон?

— Все равно.

— И всякий так должен судить, что это все равно; ну, а в вашем царстве сколько половин?

— Конечно, две только.

— Непременно две. Каждому известно, что во всяком целом бывают только две половины. Как же тогда быть, если половины всего две, а охотников уничтожить их множество? Не опасно ли, что таким образом из всего целого для себя не останется ни одной половины?

— То есть как это, владыка?..

— Да так; это человеку деловитому очень просто представляется. Если дьячков донос обойдется до полуцарства, и вы не успеете отдохнуть, как на вас уже пономарь донесет, — подавай другую половину. Отдадите, а затем, когда дьякон съябедничает, вам уже и давать больше нечего. Так или нет?

— Совершенно так, владыка.

— Думается, что так, потому что третьей половины уже нет; и тогда что же? Тогда сукно-то вскроется, и все, под него упрятанное, выскочит на свет. И не будет тогда у вас ни всего царства, ни законнобрачия, которого вас лишают доносы. А посему благоразумный человек думает: не лучше ли сберечь себе по крайней мере свое царство и притом не повреждать с ожесточением нравов ближних!

— Каких же это ближних, владыка?

— А духовенства.

— Помилуйте, они так сформированы, что мы ничего не можем повредить в них!

— Очень многое; увидав такую доходную статью, они станут еще более искушаться в доносах и во всем сами себя превзойдут.

— Ах, что мне до них!

— Да, это вам, светским людям, нипочем, но обстоятельные люди сана духовного так судить не могут. О нас ныне никто не печется, и потому наш долг самим предусматривать вредное и полезное и оберегать свое звание от искушений. Поверьте мне, что настоящий умный человек непременно вам это скажет. Пощадите, господа, бедное русское духовенство: дайте ему, если имеете милость, сенца и соломки, но сделайте милость, не давайте ему повода думать, что вы его на какой-нибудь случай боитесь. Пожалуйста, их к этому не поваживайте!

— Да позвольте, что мне до них за дело, владыка?

— Как что? Разве вы не русская?

— Русская я, русская, — я это знаю, но потому-то я и не хочу ни о ком думать, а только боюсь доносов.

— А вы их не бойтесь.

— Да как же их не бояться?

— Так, не бойтесь; разве вы не знаете, что кто холеры не боится, того сама холера боится?

— Но ведь, однако, нас с мужем по доносу развели.

— Ну и что же: какая от сего беда?

— Та, что детей наших признали незаконными.

— А хуже этого что?

— Что же еще хуже, владыка? Я уж и сама не помню, что я там читала: вы ведь сами изволили это утвердить.

— Утвердил, согласился — не мог не согласиться: решенье по закону правильно.

— Ужасно, ужасно!

— Да то-то: что же такое?

— Там что-то еще «предать покаянию», «возбранить безнравственное сожительство»… Одно слово страшнее другого.

— Да, вы правы, страшные слова, страшные слова, а вы им… не того…

— «Не чего», владыка?

—  Не доверяйте.

Дама поняла, что этои есть одно слово умного человека, и спросила:

— И это все?

Но архиерей вместо ответа опять сморщился, задвигал рукою, которая была у него под рясою, и проговорил:

— Да, уж извините… я должен уйти… опять поветрие.

И с этим он быстро убежал, даже не затворив за собою двери. Очевидно, что на этот раз он особенно спешил уединиться с «умным человеком».


Верно или нет поняла молодая дама одно словосвоего епископа, но только она не возвратилась в дом свой, в деревню, а прикатила прямо в Петербург и потребовала от мужа подробного объяснения о ходе дела.

Тот ей рассказал.

— Ну так это все надо бросить, — решила дама.

— Как бросить? — удивился муж.

— А так, что теперь на нас донес дьячок, и за это мы отдадим половину состояния; потом на нас донесет дьякон, и мы должны будем отдать другую половину; а после донесет поп, и нам уже и давать будет нечего. И тогда нас разведут, и дети наши будут и без прав и без состояния. А потому надо сберечь им что-нибудь одно. Надо дорожить существенным: сбережем им состояние.

— А права?

— Они их получат по образованию.

— А мы сами?

— Что же о нас?

— Мы не будем более мужем и женою.

— Мы будем тем, чем мы есть друг для друга и для наших детей, к которым нам пора возвратиться.

— Но… меня все тревожит…

— Что тебя еще тревожит?

— Что о нас будут говорить? Тебя будут называть не женою моею, а…

Но дама не дала мужу договорить тяжелого слова: она закрыла его губы своею ручкою и с доброю ласкою проговорила:

— Мы будем этому не доверять.

Муж поцеловал ее руку, и оба они обняли друг друга и заплакали слезами, в которых смешались и горе и радость.


Так эта Ева без больших затруднений склонила своего Адама «не доверять»тому, что о них писали в губернских и столичных инстанциях, и оставила петербургского жадника без куша. Полцарства своего они никому не дали и ныне сидят на нем и преблагополучно господствуют. Их, разумеется, развели, и подписку с них взяли, и покаяние их, где надо, значилось. Все меры к прекращению их безнравственного сожительства были приняты, все страшные слова проговорены и прописаны, но разведенные супруги, держась совета, который ими, может быть, неверно и понят, все-таки никаким этим страстям «не доверяли» и поныне не доверяют, и бог их на доброй русской земле терпит. Семья их и до сих пор сохраняет свой прежний счастливый состав и мирное благоденствие, а недоверие их имеет столько заразительного, что все, их знающие, продолжают их посещать по-старому и даже сами совершенно не доверяют, что тут что-либо кем-нибудь изменено. Словом, все, что где-то, когда-то было постановлено об этих супругах, общественным доверием не пользуется. Только дьячка, по доносу которого возникла эта поучительная история, преосвященный Поликарп убрал в другое место, прежде чем сам скончался от того самого поветрия, которое мешало его этюдам в сократической форме. Одно, что изменилось, это то, что с тех пор разведенная семья увеличилась несколькими детьми, но это никому не мешает: местный сельский батюшка, в своей деревенской простоте, приходит их и молитвовать и крестить. Его сельскому необразованию и в голову не приходит показать свою важность, как умел это сделать, например, расхваленный «образцовый священник» петербургской Знаменской церкви, Александр Тимофеевич Никольский. Этот «образцовый священник», как повествует изданная о нем похвальная книга, в похожих обстоятельствах упорно отказался помолиться над незамужнею родильницею . (Имя этой злополучной петербургской дамы, занесенное в записи о. Никольского, целиком пропечатаноего усердными друзьями.) Он не только отказался идти к родильнице на двукратное приглашение, но не сдался в этом ни консистории, ни своему епископу. Это ему и поставлено в заслугу, хотя в деле этой дамы или девицы не только преосвященный митрополит Исидор, но даже его консисторские чиновники, конечно, были несравненно снисходительнее и человеколюбивее о. Никольского. Ему, очевидно, помешала его слишком большая начитанность: «представитель нового типа» уперся в своем противлении потому, что знал сочинения Василия Кесарийского , где вычитал, будто «молитва назначена только для родильниц, состоящих в честном браке и в законе». Осуждать «представителя нового типа» не будем: известно, что «многие книги в неистовство прелагают» (Деян., XXVI, 24) и за то «мертвецы суд приимут от написанных в книгах» (Апок., XX, 12). Только, к счастию нашему, обыкновенные наши священники, «семинарские простецы», не имеющие широкой известности «представителей нового типа», мало знают отеческие писания, в которых весьма легко запутаться. Зато они бывают проще и покладливее, что нам, при наших строгих на все правилах, весьма необходимо. Они у нас в своей священной простоте молятся над всякою родильницею, которая их позовет, и даже совсем как бы «не доверяют», что есть рождения незаконные. Может быть, это и большой грех, как настаивал на том о. Никольский, но надо надеяться, что бог простит им этот грех их неведения, а духовное начальство, как видно из книги об отце Никольском, давно этой ошибки духовенству в фальшь не ставит. А посему, читатель, если вы имеете неосторожность разделять довольно общее мнение, будто наши епископы по собственной охоте стремятся отяготить лежащие на нас бремена тяжкие и неудобоносимые, то поверьте, что это неосновательно. Поверьте, что, может быть, ни в какой другой русской среде, особенно в среде так называемых «особ», вы не встретите такого процента людей светлых и вполне доброжелательных, как среди епископов, которые, к сожалению, большинству известны только с сухой, официальной их стороны. Человек же, как известно, наилучше познается в мелочах.

Глава тринадцатая

Показав отношение одного архиерея к мирянам, находившимся в затруднении по случаю расторжения их брака, я теперь покажу другого архиерея и других мирян в еще более трудном и строгом моменте в брачном деле.

В некотором большом городе жил и теперь живет крупный чиновник, Н. А. Е-в, человек почтенных лет, но с юношеским сердцем. Н. А. Е-ва любили все, кто его знал, и не любить его было трудно, так как он чрезвычайно обязательный и милый добряк. У него только два порока, или две слабости, из коих одну можно ему поставить даже и в добродетель: он большой хлопотун. Всю свою жизнь он за кого-нибудь просил или за кого-нибудь ручался, кого-нибудь вызволял из разного рода напастей, получая за это сам нередко более или менее чувствительные неприятности. Великое множество разнообразных несчастливцев считает его своим благодетелем, а он скорбит, что не может вызволить всех, потому что фонды его понизились и курс пал. Его беспрестанные за всех просьбы и поруки одним наскучили, а у других потеряли вес и значение. Лядащая мораль наших прожженных дней такой сердечной докуки не терпит и не переносит.

В городе этого чудака прозвали: «Мать Софья о всех сохнет», а в семейном кружке его зовут — «дядя Никс», и мы удержим для него это последнее имя в нашем рассказе.

Дядя Никс был женат первым браком очень рано, на девице очень хорошего семейства, из рода владетельных князей К. Он был как нельзя более счастлив в этом браке, — жена его разделяла общую к нему симпатию и уважение и нежно его любила, но счастие их было непродолжительно: молодая женщина умерла родами, оставив мужу маленького сиротку.

Вдовец очутился в грустном и трудном положении — один с маленьким ребенком, которого ни за что не хотел отдать из дома. Но бог о добрых людях печется: семья покойницы, принимая живое участие в осиротевшем добряке, прислала к нему пожить и заняться им и ребенком младшую сестру умершей — тоже недавно потерявшую мужа, молодую и очень симпатичную женщину, имевшую о ту пору двадцать два или двадцать три года и двух своих сироток, которых она тоже привезла к дяде Никсу.

Прекрасная вдовица обладала душою самою нежною и была религиозна. Она имела весьма разностороннее образование и довольно замечательный музыкальный талант, а дядя Никс, вдобавок ко всему о нем сказанному, был «поэт в душе» и любил музыку.

Вдовцы зажили дружно, душа в душу: дитя одного нашло в тетке нежность утраченной матери, а дети другой обрели в попечительности дяди Никса самого заботливого отца.

Сводная семья в самое короткое время совсем слилась воедино, как родная, и глубокий траур, который все носили в этом милом живом доме, скоро совсем утратил свой суровый характер. Его как бы забыли замечать.

Целую зиму все знакомые люди охотно хаживали посидеть вечерок у дяди Никса и охотно предпочитали его тихие вечерки всяким иным, более шумным собраниям. Но вдруг, под исход великого поста, приятные беседы расстроились. Причиною тому было, что хозяйка стала часто прихварывать, и хотя болезнь никому не казалась опасною, но она как-то сверх меры озабочивала всегда милого и веселого дядю Никса.

Грубые мужчины, по своей тяжеломысленности, не знали, как объяснить и чему приписать эту непостижимую и грустную перемену, но всепроницающие очи и всезнающий ум женщин скоро разгадали тайну и объяснили ее кратким определением: милый дядя Никс, по женским приметам, очень основательно утешился.

Утешительница была в положении, которое не могло оставаться без компрометирующего ее вдовство результата.


Все это происходило в то недавнее безалаберное, но живое время, когда мы, по выражению нынешних безнатурных благоразумцев, «захлебывались либерализмом», или, попросту сказать, бурлили, не зная сами, «что льзя, и то, чего не можно».

В том из «больших центров», где невзначай произошел такой случай с утешительною дамою, это неведение ходило бесшабашными волнами и проницало всю глубь нашего мелкого житейского моря, которое не хитро на глазомер взять от гребня его валов до самого дна. И на высоте и в преисподних творились разные чудеса. О том, как околесили маленькие люди, мы более или менее знаем, а что в этом же роде натворено людьми высших положений, это еще едва-едва вылезает на свет. Во главе местной администрации нашего «центра» тогда стоял высокородовитый генерал, самой необъятной непосредственности. Его непосредственность была так велика, что он, например, мог судить о книгах, не читая их, и притом судить очень оригинально. Так, например, выдавая себя другом литературы, он говорил, что запретил бы только одну вышедшую тогда книгу, — именно: «Историю конституций» А. В. Лохвицкого , но и то запретил бы ее потому, что «все это уже старо и узко». В государственном устройстве сановник метил гораздо дальше, чем брала эта книга. В семье он желал видеть, чтобы дети росли на свободе без всякого «воспитания», и достиг этого вполне в своих собственных детях, таскающихего имя где попало и с кем попало. Между множеством анекдотов его административной свистопляски были известны его слова, что он «не только терпеть не может низкопоклонников, но даже любит, чтобы ему грубили».

Находились люди, которые пробовали доставлять ему такое удовольствие, и, к чести его сказать, он иногдасносил это довольно терпеливо. Впрочем, после стал обижаться. Но еще более, чем грубиянов, он любил людей неподзаконных, то есть таких совершенных людей, которые любят становиться выше закона, будучи сами себе закон. В таких людях на Руси, как известно, недостатка нет, и сам высокий сановник тоже был из таких совершенных людей; но он заблуждался, думая, что таковы же и все остальные современные ему правители отдельных частей управления. Особенно же он ошибался в местном владыке, которого всегда очень хвалил, говоря:

— C’est un brave homme, у него нет ni foi, ni loi.

Что касается архиерейской foi, то этого высокого вопроса мы поверять не будем, но что до loi, то на этот счет генерал ошибался и получил за то распеканцию.


Узнав как-то от состоявших при его важной особе сплетников по особым поручениям об анекдоте, случившемся при утешении дяди Никса его свояченицею, генерал сейчас же его пожалел, назвал pauvre diablе’м и возымел намерение уладить это дело.

— Что же такое, что она сестра его жены? Это не беда… Ведь та, первая ее сестра, уже умерла?

— Умерла, — отвечают.

— Ну, а умерла, так эта и должна занять ее место. Она кто такая урожденная?

— Такая-то.

— А сестра ее?

— То же самое.

— А он какой урожденный?

Ему назвали фамилию.

— Ну вот, видите: у них совсем и фамилии разные. Это можно. Что такое за важность!

— Конечно, — говорят, — но по-нашему, по-православному…

— Ах, полноте, пожалуйста, что это такое за православие и в чем оно состоит, я не знаю, кроме как «Господи помилуй», да «Тебе господи с подай господом». Но я знаю, что это можно, потому ведь та его жена уже умерла. Так или нет?

— Так.

— Ну, и можно. Если бы они обе живы были, — ну, тогда, конечно… могли быть соображения, ну, а теперь… Скажите ему, чтобы он мне повинился и попросил помочь, — я очень рад и сам съезжу к нашему бонзе. Старик мне не откажет, — сейчас подмахнет разрешение.

Кто-то выразил было некоторое сомнение насчет такой податливости владыки, но правитель совсем обелил его преосвященство.

— Полноте, пожалуйста; я, — говорит, — вам ручаюсь, что он ни во что не верит и не имеет ni foi, ni loi.

Близкие последствия показали, что оба эти мнения о владыке были неверны.


Генерал взялся за дело не только с ловкостью, но и с отвагою настоящего военного человека.

Горячность его была такова, что он, при первом же свидании с дядей Никсом, сам расспросил его в шутливом тоне: «как это вышло?» — и, узнав о справедливости смущавшего Никса анекдота, сразу же его ободрил.

— Вы не смущайтесь, — сказал он, — все это в наше время сущие пустяки. Теперь, когда, можно сказать, уже никто из порядочных людей не живет с своими женами, на эти дела смотрят иначе. А вы, если хотите еще держаться старины, чтобы надевать «узы Гименея» , так можете свободно жениться вторым браком на сестре вашей жены. Зачем и не побаловать даму: они ведь только егозят, будто стремятся к свободной любви, а в самом деле — все очень любят выходить замуж. Им это нравится: «закон принимать», — точно они все кухарки. Ну, да это ваше дело. Женитесь, я вас благословляю; и сегодня же съезжу к нашему бонзе и привезу вам от него разрешение. Он на этот счет бесподобен: что вам нужно, все разрешит.


Дядя Никс не отказал генералу в праве ходатайствовать, и тот поскакал с этим полномочием к владыке, но оттуда возвратился чрезвычайно скоро и такой рассерженный, что сразу же начал перед дядею Никсом бранить «бесподобного» толстоносым невежею, тупым бонзою и упрямым козлом.

— Никогда себе этого не прощу, что взялся с ним об этом говорить, — пылил генерал. — Помилуйте, я всегда был уверен, что он прекрасный старик, что у него ni foi, ni loi, а он, выходит, прехитрый мужичонко! Он все от меня выслушал и улыбался, а потом вдруг давай ахать:

«Ай-ай-ай! — говорит, — какое ужасное дело! Беременна родная сестра его жены. Боже, какая безнравственность!»

Я хотел в шутку — говорю:

«Ну, полноте, ваше преосвященство: что за важность!»

А он скроил этакую благочестивую мину и отвечает:

«Как что за важность! Ай-ай-ай! Беременна… родная сестра его жены… и он хочет на ней жениться… на родной сестре своей жены… И вы, верховный сановник и правитель, изволите сообщать об этом мне, вашему епархиальному архиерею, и требуете, чтобы я вам дал на это разрешение! Ай-ай-ай! Ай-ай-ай! Как вы могли за это взяться!»

Я говорю:

«Просят меня, ну и я прошу».

«Да помилуйте, мало ли о чем иногда просят! Нет, это ужасно, ужасно, ужасно! Я, разумеется, не удивляюсь вашей всем известной доброте, притом же, хотя вы и должны знать законы, но вы в военной службе служили и законов не изучали».

Я говорю:

«Черт их знает, — я их действительно не знаю!»

«Ну, — он говорит, — это вас, конечно, и извиняет, но тот, кто вас об этом просил, не извинителен. Удивляюсь, много удивляюсь, как он, зная законы, мог решиться позволить себе беспокоить особу столь высокого, как вы, звания такою беззаконною просьбою! Статочно ли это, чтобы вы, в вашем положении, просили меня, архиерея, разрешить известному человеку жениться на родной сестре его покойной жены! Ай-ай-ай! Надо его пощунять, да, пощунять его, пощунять. Пожалуйста, ко мне его пришлите, — пришлите: я его у себя сам погоняю. Ишь какой дерзкий, как он смел вас так подводить под такую глупость! Пришлите! Этого без штрафа оставить нельзя».

И, передав с точностию речь архиерея, сановник отмахнул по-военному рукою и добавил:

— Так вот, что теперь изволили заварить, то и извольте расхлебывать: отправляйтесь к нему и извольте объясняться с ним сами, а я более — пас. Да-с, я пас, пас, хоть бы у вас не одна свояченица, а полный дом женщин сделались беременными.

Переконфуженный дядя Никс попробовал было отговориться, что уже лучше, мол, все это бросить и не просить и не ехать объясняться, но сановник был не так настроен.

— А нет-с, покорно вас благодарю, — отвечал он, — нет-с, извините, ведь это я тут замешан, а я не хочу, чтобы это на мне и оставалось. Начали, так надо доделывать. Он теперь еще, пожалуй, пойдет рассказывать, что я приезжал по такому делу… Нет-с, вы начали — вы и кончайте: извольте ехать, да-с, и даже немедленно извольте ехать. Завтра именно извольте ехать и объясняйтесь с ним как знаете, только чтобы я тут был ни при чем. Он мне, может быть, сто раз повторил, чтобы вас прислать, и я вас посылаю, да, сейчас извольте ехать, сейчас!

— Завтра, — говорит дядя Никс.

— Нет-с, сейчас, сейчас, сию минуту! Я имею основание не хотеть, чтобы такое скандальное дело за мною числилось, и я вас прошу, я вам, наконец, приказываюот этого скандального дела меня очистить.


Дядя Никс насилу мог отпроситься отложить свою явку владыке до завтра. Он провел самую беспокойную ночь, скрывая от семейных причину своей тревоги, но открыл ее одному из близких друзей и все у него допытывался мнения, как тот думает: «съест или не съест его завтра разгневанный епископ?»

Но вопрошаемый знал об этом столько же, как вопрошавший, и рассуждал, что «пожалуй, съест, а пожалуй, и не съест».

Шутя, они даже по пальцам гадали, но ничего не угадали: раз выходит, что съест, а другой — не съест.

Не добьешься толку: ворожба тайных дум освященного лица не раскрывала. Так, ничего не зная, что будет, дядя Никс на следующий день, в подходящий час, отправился с стесненным сердцем к его высокопреосвященству, от которого ожидал услыхать невесть какие неприятные для себя напрягай и строгости.


Архиерей не забыл о дяде Никсе и даже, вероятно, ждал его. По крайней мере, как только его ввели в зал и доложили о нем, владыка сам распахнул двери гостиной и приветливо заговорил:

— Прошу покорно, добро пожаловать, добро пожаловать. Сердечно рад вас видеть.

И, усадив дядю Никса на диван, он продолжал в том же мягком и приветливом тоне:

— Давно и очень давно желал с вами познакомиться. Много наслышался о вас хорошего. Благо тому, о ком так говорят, как о вас, особенно у нас, где ни за ум, ни за доброту хвалить не любят.

Дядя Никс кланяется, а архиерей продолжает:

— Мало у нас, очень мало умных, и еще менее добрых и благонамеренных людей на общественной деятельности, а вы не такой, не такой… Да, вы не недотрога.

Дядя Никс опять кланяется, а архиерей снова продолжает:

— Я давно интересовался вашими хлопотами о народном образовании. Могу сказать, не для вида одного занимаетесь, а действительную пользу делаете. За это вам за наш бедный темный народ поклон до земли. Но вы ведь, кроме того, и еще во многих комитетах.

— Точно так, ваше преосвященство.

— Усердны, очень усердны.