- На лошади, что ль?
   - Да, а то как же? не пешком, чай.
   Прокудин разбудил спавшего племянника и послал его дать гостевой лошади сена и невейки, а сам сел и стал разбирать бороду. Гость и Костик молчали.
   - Так как же? - наконец спросил Костик, обращаясь к Прокудину.
   - Это насчет чего?
   - Да ведь мне некогда за ней ехать. Завтра в Орел с семям загадано ехать.
   - Ой!
   - Право.
   - Как же тут потрафить!
   - Слетать нешто ночью, теперь, чтоб утром ко двору быть, а ее нехай кто-нибудь довезет до дому-то.
   - И то правда.
   Так и сделали. Часа через полтора Костик ехал с кузнецом на его лошади, а сзади в других санях на лошади Прокудина ехал Вукол и мяукал себе под нос одну из бесконечных русских песенок. Снег перестал сыпаться, метель улеглась, и светлый месяц, стоя высоко на небе, ярко освещал белые, холмистые поля гостомльской котловины. Ночь была морозная и прохватывала до костей. Переднею лошадью правил кузнец Савелий, а Костик лежал, завернувшись в тулуп, и они оба молчали.
   - Эх, брат Костик! запроторил ты сестру ни за что ни про что! - начал было Савелий; но Костик, услыхав такой приступ, прикинулся спящим, ничего не ответил. Он лежал, то злясь на сестру, то сводя в уме своем счеты с Исаем Матвеевичем, с которым они имели еще надежду при случае пополевать друг на друга.
   А продрогшие лошадки бежали частой трусцой и скоро добежали до избы с резным коньком и ставнями. В этой избе жил веселый и добродушный кузнец Савелий, у которого всегда не ладились его делишки и которого все обманывали, кроме его жены, бывшей его другом, нянькою, любовницей и ангелом-хранителем. Теперь в этой избе была Настя. Она спала тревожным, тяжелым сном, обнявшись с женою кузнеца Савелья. В избе кузнеца было очень тепло и опрятно: на столе лежали ковриги, закрытые белым закатником, и пахло свежеиспеченным хлебом; а со двора в стены постукивал мороз, и кузнечиха, просыпаясь, с беспокойством взглядывала в окна, разрисованные ледяными кристалликами, сквозь пестрый узор которых в избу светила луна своим бледным, дрожащим светом.
   Часу в третьем ночи раздался стук в ворота, и вслед за тем кузнец ударил несколько раз осторожно кнутовищем по оконной раме и назвал по имени ждавшую его с беспокойством жену.
   VII
   Настя не слыхала, как кузнечиха встала с постели и отперла мужу сеничные двери, в которые тот вошел и сам отпер ворота своего дворика. Она проснулась, когда в избе уж горел огонь и приехавшие отряхивались и скребли с бород намерзшие ледяные сосульки. Увидя между посетителями брата, Настя словно обмерла и, обернувшись к стене, лежала, не обнаруживая никакого движения.
   Кузнец оттирал свой тулуп, который смерзся колом; Вукол, прислонясь к печке, грел свои руки; а Костик ходил взад и вперед по избе, постукивая на ходу нога об ногу.
   - Ты б, Авдотья, нам картошечек сварила позавтракать, - обратился кузнец к жене, которая уже разводила на загнетке огонь под таганчиком.
   - Я и то вот хочу сварить, - отвечала кузнечиха.
   - А водочки нет? - спросил кузнец.
   - И-и! где ж ей быть? Откуда?
   - Ну и не надо.
   - И так обойдется, - подтвердила жена, ставя на таган чугунчик с водою.
   - Что ж это ты, Ивановна, плохо хозяйствуешь? - спросил кузнечиху Костик.
   - Как так плохо?
   - Да вот муж прозяб, а у тебя согреть его нечем.
   - А! это-то. Небось согреется.
   - Как же водочки-то ты не припасла?
   - Да откуда мне ее припасти? Припасать его дело. Что припасет, то и сберегу; а мне где припасать. Одна в доме; ребят да скотину впору опекать.
   - Работника-то аль отпустили?
   - Да отпустили ж.
   - Что так?
   - Да так: капитала нет, и отпустили.
   - Плохо.
   - Жалостливый какой! - сказал кузнец, подмигнув жене.
   - Да, - ответила та с скрытой улыбкой.
   - Право. Ты чего смеешься? Я, брат, по душе жалею, - проговорил нимало не смешавшийся Костик.
   - Ужалел, брат! Как бы не ты пристал осенью с ножом к горлу за деньги, так и мерин бы чалый на дворе остался, и работник бы был. А то ведь как жид некрещеный тянул.
   - Чудак! Коли нужно было.
   - Давал на пять лет, а вытянул назад через полтора года. Такая-то твоя помочь не то что вызволила нас, а в разор ввела.
   - Полно жалобиться-то! - с некоторою досадою проговорила кузнечиха. Живы будем, и сыты будем. С голодом еще не сидели. Дай бог только здоровья твоим рукам, а то наедимся, да и добрых людей еще накормим.
   - Эка у тебя хозяйка-то, Савелий, разумная! - сказал Костик.
   Кузнец ничего не ответил на это замечание и только поглядел на свою бабу, которая, опершись рукою на ухват, стояла перед таганом и смотрела в чугун, кипевший белым ключом.
   - Нужно, брат, было, - сказал Костик, помолчав. - Тут жена заболела, а там братишек в ученье свезли, а напоследки вот сестру замуж выдал.
   - Неш ты тут что потратил?
   - А ты думаешь?
   - Полно брехать, чего не надо.
   - Вот и брехать.
   - Известно. Эх, совесть! Неш мы делов-то не знаем, что ли?
   - Ешьте-ка, вот вам дела. Нечего урекаться-то. Его были деньги, его над ними воля. А ты вот наживи свои, да тогда и орудуй ими как вздумаешь, проговорила кузнечиха, ставя на стол чугун с горячим картофелем, солонку и хлеб.
   - Экая тетка Авдотья! гусли, а не баба! - воскликнул Костик, желавший переменить разговор.
   - Баба, брат, так баба. Дай бог хоть всякому такую,- отвечал кузнец, ударив шутя жену ладонью пониже пояса.
   - Дури! - крикнула кузнечиха на мужа. - Аль молоденький баловаться-то.
   - А то неш стары мы с тобой! а?
   - Пятеро батей зовут, да все молодиться будешь.
   - Вольно ж тебе, тетка Авдотья, рожать-то! - заметил Костик.
   - Вольно! - ответила баба, копаясь около спящих на лавке ребятишек, и улыбнулась. Мужики тоже все засмеялись.
   - Нет, братцы, я вот что задумал, - говорил, подмигнув Вуколу, кузнец, чистя ногтем горячую картофелину. - Я вот стану к солдатке ходить.
   - Это умно! - заметил Вукол.
   Кузнечиха смотрела на мужа и ничего не говорила.
   - Право слово, хочу так сделать.
   - Эх ты, бахвал! Полно бахвалить-то, - сказала кузнечиха.
   - Чего бахвалить? я правду говорю.
   - Много у солдатки есть и без тебя, и помоложе и получше.
   - Это ничего. Старая лошадка борозды не портит.
   - Солдатка-то любит, чтоб ходили да носили.
   - И мы понесем.
   - Что понесешь-то? Ребят-то вот прокорми,
   - А цур им, ребята!
   - Цур им.
   - Ай да Савелий! Молодец! - крикнул Костик. - А ты, видно, завистна на мужа-то, тетка Авдотья?
   - Тьфу! По мне, хоть он там к десяти солдаткам ходи, так в ту же пору. Еще покойней будет.
   Мужики опять засмеялись над Авдотьей, которая хорошо знала, что муж шутит, а все-таки не стерпела и рассердилась.
   Поели картофель, помолились богу и сказали спасибо хозяйке. Кузнец хотел обнять жену, но она отвела его руки и сказала: "Ступай с солдаткой обниматься!"
   Костик закурил трубочку и велел Вуколу выводить за ворота лошадь. Когда Вукол вышел за двери, Костик встал и, подойдя к кузнечихиной постели, одернул с Насти одеяло и крикнул: "Вставай!"
   Настя вскочила, села на кровати и опять потянула на себя одеяло, чтобы закрыть себя хоть по пояс.
   - Вставай! - повторил Костик.
   - Полно тебе, - сказала кузнечиха. - Отойди от нее, дай ей одеться-то. Ведь она не махонькая; не вставать же ей при мужиках в одной рубахе.
   Костик отошел; Настя безропотно стала одеваться. Кузнечиха ей помогала и все шептала ей на ухо: "Иди, лебедка! ничего уж не сделаешь. Иди, терпи: стерпится, слюбится. От дождя-то не в воду же?"
   Вукол вывел лошадь за ворота и стукнул кнутовищем в окно; Настя одела кузнечихину свиту, подпоясалась и сошла на нижний пол; Костик встал и, сверкнув на сестру своими глазами, сказал:
   - Ну-ка иди, голубка!
   Настя стояла.
   - Иди, мол, - крикнул он и толкнул сестру в спину.
   Настя стала прощаться с Авдотьей.
   - А ты вот что, Борисыч! ты пожалей сестру, а не обижай. Обижать-то бабу много кого найдется, а пожалеть некому.
   - Ладно, - ответил Костик и опять толкнул Настю.
   - Да ты что толкаешься-то! - сказала кузнечиха, переменив голос.
   - Хочу, и толкаюсь.
   - Нет, малый, ты там в своем доме волен делать что хочешь, а у нас в избе не обижай бабу.
   - Ты закажешь? - гневно спросил Костик.
   - А еще как закажу-то! Нет тебе сестры, да и все тут! - воскликнула кузнечика и пихнула Настю опять на верхний пол.
   - А, такая-то ты! Разлучать мужа с женой вздумала!
   - Не бреши, дядя, кобелем. Я злым делам и не рукодельница и не потатчица. Я сама своего мужа послала, чтоб, как ни на есть, свести твою сестру с Гришкой, без сраму, без греха; а не разлучница я.
   - Что ж теперь делаешь?
   - А то и делаю. Я думала, что ты ее возьмешь, как по-божьему, как брат; а ты и здесь зачинаешь все шибком да рыском; поезжай же с богом: я сама ее приведу...
   - Савелий! - крикнул Костик.
   - Что? - отвечал кузнец.
   - Чего ж ты молчишь?
   - А что ж мне говорить?
   - Да что ж вы, разбойничать, что ли? На вас, чай, ведь суд есть.
   - Ну, брат, мы там по-судейскому не разумеем. Костик прыгнул на пол, схватил за руку сестру и дернул ее к двери.
   - Э! стой, дядя, не балуй! - сказала кузнечиха. - У меня ведь вон тридцать соколов рядом, в одном дворе. Только крикну, так дадут другу любезному такое мяло, что теплей летошнего. Не узнаешь, на какой бок переворачиваться.
   Костику были знакомы кулаки гостомльских ямщиков. Он вспомнил прошлогоднюю ссору с ними на ярмарке и выпустил из своей руки сестрину руку.
   - Нет, уж пусти меня, Авдотьюшка, - проговорила Настя, затрясшаяся от угрозы кузнечихи, - пусти, милая, поеду; все равно.
   - Я тебя сама отвезу.
   - Нет, пусти, пусти, - повторяла Настя, боявшаяся за строптивого брата, и сама тянула его за рукав к двери.
   Кузнечиха пожала плечами и сказала:
   - Ну, коли на то твоя воля, я тебе не перечу.
   - Прощай, прощай! - повторила Настя и вышла за Двери.
   - Благодарим на угощении, и а ласке! - язвительно сказал Костик и вышел вслед за сестрою.
   - Не на чем, голубчик! - спокойно ответила Аздотья.
   Сани заскрипели по снегу, а на дворе еще было темно.
   - Иззяб ты? - спросила кузнечиха мужа.
   - Спать хочется.
   - Ступай на печь.
   - Надо пойти вороты запереть.
   - Ложись, я запру.
   Кузнец полез на печку, а жена вышла на двор в одной рубахе и в красной шерстяной юбке. Вернувшись со двора, она погасила каганец и, сказав: "Как холодно!", прыгнула к мужу на печку.
   - Зазнобилась? - спросил жену кузнец.
   - Холодно смерть, - отвечала Авдотья.
   VIII
   Костик уехал с барином в Орел. Говорили, что они уехали на целую неделю, а может, и больше. На хуторе все ходило веселее. Барин у них был не лихой человек, и над ним даже не смеялись, потому что он был из духовных, знал народ и умел с ним сделываться. Сначала он, по барыниному настоянию, хотел было произвести две реформы в нравах своих подданных, то есть запретить ребятишкам звать мужиков и баб полуименем, а девкам вменить в обязанность носит юбки; но обе эти реформы не принялись. На первую мужики отвечали, что это делается по простоте, что все у нас друг друга зовут полуименами: Данилка дядя, тетка Аришка и т. п. Либо полуименем, либо по одному отчеству, а полным крещеным именем редко кого называют. А относительно девичьих нарядов сказали, что девки на Гостомле "спокона века" ходили в одних вышитых рубашках и что это ничему не вредит; что умная девка и в одной рубашке будет девкою, а зрячая, во что ее ни одень, прогорит, духом.
   - Да не то, ребятушки! а ведь нехорошо смотреть-то на большую девку, как идет в одной рубашке, - говорил барин.
   - А ты, Митрий Семеныч, не гляди, коли нехорошо тебе показывается, отвечали мужики.
   Так барин отказался от своих реформ и не только сам привык звать мужиков либо Васильичами да Ивановичами либо Данилками, но даже сам пристально смотрел вслед девкам, когда они летом проходили мимо окон в белоснежных рубахах с красными прошвами. Однако на хуторе очень любили, когда барин был в отъезде, и еще более любили, если с ним в отъезде была и барыня. На хуторе тогда был праздник; все ничего не делали: все ходили друг к другу в гости и совсем забывали свои ссоры и ябеды.
   Были сумерки; на дворе опять порошил беленький снежок. Петровна в черной свитке, повязанная темненьким бумажным платочком, вышла с палочкою на двор и, перейдя шероховатую мельничную плотину, зашкандыбала знакомой дорожкой, которая желтоватой полосой вилась по белой равнине замерзшего пруда. За Петровной бежала серая шавка Фиделька и тот рябый кобель, к которому Настя приравнивала своего прежнего жениха, а теперешнего мужа.
   Настя сидела, сложив на коленях руки, в избе Прокудиных. Она была теперь одна-одинешенька: все семейные были на маслобойне, где заводили новый тяжелый сокол {Тяжелый деревянный снаряд, заменяющий в крестьянских маслобойнях прессы. (Прим. автора.)} и где потому нужно было много силы. Она была в своем обыкновенном, убитом состоянии и не заметила, как в избе совсем стемнело и как кто-то вошел в двери и, закашлявшись, прислонился к притолке. Она пришла в себя, когда знакомый старческий голос, прорываясь через удушье, произнес:
   - Где ты, Настя?
   Настя вскрикнула: "Матушка моя родимая!" - бросилась к матери и зарыдала.
   - Так-то, дочка моя родимая! Таково-то лестно матушке слышать все, что про тебя люди носят да разнашивают.
   Настя плакала на материнской иссохшей груди.
   - Что, дитя мое? Что? Что будем делать-то? - спрашивала Петровна, поправляя волосы, выбившиеся из-под Настиной повязки.
   - Ох! не знаю, матушка, - отвечала Настя, отслонясь от материной груди и утирая свои глаза.
   - Сядем-ка. Смерть я устала... удушье совсем меня задушило, - говорила Петровна, совсем задыхаясь.
   - Зачем ты пришла-то? Измучилась небось.
   - К тебе, - едва выговорила Петровна. - Слухи все такие, словно в бубны бубнят... каково мне слушать-то! Ведь ты мне дочь. Нешто он, народ-то, разбирает? Ведь он вот что говорит... просто слушать срам. "Хорошо, говорят, Петровна сберегла дочку-то!" Я знаю, что это неправда, да ведь на чужой роток не накинешь моток. Так-то, дочка моя, Настюшка! Так-то, мой сердечный друг! - договаривала старуха сквозь слезы и совсем заплакала.
   - Матушка, матушка! зачем же ты меня выдала замуж? Иль я тебя не почитала, не берегла тебя, не смотрела за твоей старостью?
   - Дитя ты мое милое! - пропищала старуха сквозь слезы и еще горче заплакала.
   Сидят обе рядком в темной избе и плачут. Только Настя не рыдала, как мать, а плакала тихо, без звука, покойно плакала. Она словно прислушивалась к старческим всхлипываниям матери и о чем-то размышляла.
   - Змея одна своих детей пожирает, - проговорила Настя, как будто подумала вслух.
   - Что ты говоришь? - спросила Петровна, не расслышавшая слов Насти.
   Настя ничего не отвечала; но, помолчав немного, опять, как бы невольно, проронила:
   - Погубили мою жизнь; продали мое тело, и душеньку мою продадут. Выпхнули на позор, на муку, да меня ж упрекают, на меня ж плачутся.
   Петровна продолжала плакать.
   - Матушка! - крикнула Настасья, вскочив с лавки.
   - Что, моя дочушка?
   - Не рви ты моего сердца своими слезами! И так уж изорвали его и наругались над ним. Говори сразу, чего ты хочешь?
   - Сядь, Настюшка.
   Настя села.
   - Теперь ведь сделанного не воротишь.
   - Ну!
   - Не развенчаешься.
   - Ну!
   - Надо с мужем жить, как бог приказал. Настя, бледная, молчала.
   - Родная ты моя!
   - Что?
   - Сними ты с моей старой головы срам-покор; пожалей ты и самое себя!
   - Не приставай! - тихо ответила Настя.
   - Пожалей себя!
   - Пожалею, пожалею, только не приставайте вы ко мне, ради матери божией.
   Заковыляла опять Петровна своею дорожкою, а Настя, стоя на пороге, долго, долго смотрела ей вслед, отерла слезу, вздохнула и воротилась в избу.
   Собрались семейные, поужинали и пошли на ночлег по своим местам; и Настя пошла в свою пуньку.
   "Господи боже мой! чего только они радуются?" - думала Настя, придя на другой вечер в гости к матери.
   А Петровна и невестка Алена не знают, где ее и посадить и чем потчевать. Такие веселые, что будто им кто сто рублей подарил или счастье им какое с неба свалилось. Грустно это было Насте и смешно, но меньше смешно, чем грустно.
   Сама Настя, однако, была покойнее, хотя собственно этот покой был покой человека, которому нечего больше терять и который уже ничего не хочет пугаться. Только она еще будто немножко побледнела в лице, и под глазами у нее провелись синие кружки.
   Потчевали Настю и капустой и медом, но она ничего не хотела есть, Спрашивали ее, отчего мужа с собою не привела, но она ничего на это не отвечала, - "пора ко двору", - собралась и ушла.
   И стала таким манером Настя жить в свекровом доме, как и другие невестки, и стали ее все уважать и заговорили с ней ласково. С мужем она никогда не говорила, ни при людях, ни без людей. За это на нее иногда серчал свекор, но как она вообще и ни с кем не была разговорчива, то и это на ней не взыскивали. "Молчаливая" да "молчаливая она у нас"; так и оставили. Так прошла масленица, пришел великий пост, Настя ходила говеть, исповедовалась и причащалась. Пришли "сороки" {Сорок мучеников. (Прим. автора.)}, на дворе стало крепко теплеть. Зима отошла, и белый снег по ней подернулся траурным флером; дороги совсем почернели; по пригоркам показались проталины, на которых качался иссохший прошлогодний полынь, а в лощинах появились зажоры, в которых по самое брюхо тонули крестьянские лошади; бабы городили под окнами из ракитовых колышков козлы, натягивали на них суровые нитки и собирались расстилать небеленые холсты; мужики пробовали раскидывать по конопляникам навоз, брошенный осенью в кучах. Голодные грачи жадно хватали из навоза круглые коричневые комья и, носясь с оглушительным криком над деревнею, оспаривали друг у друга скудную добычу. Письмоводитель станового переносил из избы в избу мертвое тело, явившееся наружу из-под осевшего снега, и собирал с мужиков контрибуцию за освобождение их от вскрытия в их доме позеленевшего трупа. Словом, наступила весна, со всем тем, чем она обыкновенно знаменует свое пришествие к нам на Гостомле.
   Было вербное воскресенье. День был светлый, теплый, солнечный. На дворе так хорошо, что не входил бы под крышу. Небо бледно-голубое, подернуто разорванными белыми облаками; воздух пропитан животворным теплом, и слышен крепкий запах оттаивающей земли и навоза. Над прогалинами вверху заливаются голосистые жаворонки, а на завалинах изб несметными стадами толкутся под обаянием весенних побуждений сладострастные воробьи. Все хочет жить; все собирается жить; все просит жизни. Чуется во всем пора любви, пора темных желаний, томительных, и тоски безграничной для тех, кому не с кем делить ни горя, ни радостей.
   У Прокудиных дома оставалась только одна Домна. Все ушли к церкви, на ярмарку; даже ребятенок старших с собою забрали. А самые младшие со всей деревни собрались на стог кострики и, барахтаясь там, играли в свои ребячьи игры. Настя рано утром пошла навестить кузнечиху Авдотью, которая, поднимая хлебную дежу, надорвалась и лежала нездоровою. Посидела Настя у кузнечихи с часок и пошла домой. Так ей и хорошо было, как она шла полями, и мучительно; даже страшно стало. Пошла она шибче, шибче, а кругом все тихо, только слышно, как трухлый снег подтаивает и оседает. Дорога была тяжелая, потому что нога просовывалась и вязла. Устала Настя и, войдя в избу, села на лавку против самой печки, у которой стряпалась Домна.
   - Аль уморилась? - спросила ее Домна.
   - Уморилась, Домнушка.
   - Что так? Недалече, чай?
   - Недалече, да уморилась. Тяжко больно ходить-то стало.
   - Ты гляди, бабочка, не тяжела ли сама-то стала? - спросила Домна, пристально глядя на Настю.
   - И, бог с тобой! Что только вздумаешь! - проговорила, покраснев, Настя.
   - Что вздумаю! Это, девушка, неш долго?
   - Бог с ними.
   - Дети-то?
   - Да.
   - Ну, ведь там хочешь не хочешь, а уж на то ты баба теперь.
   - Помилуй господи!
   - Аль рожать боишься?
   - Что рожать! Люди рожают, да живы. А хоть бы умереть, так в ту ж бы пору.
   - Так что ж: с деткой-то лучше, веселей-ча. Настя молчала и смотрела в огонь печи.
   - Чего ты не раздеваешься? Жарко в свите-то, да еще подпоясамшись.
   - Сичас, - ответила Настя, а сама, не трогаясь с места, все продолжала смотреть в огонь.
   - Нет, ты, касатка, этого не говори. Это грех перед богом даже. Дети божье благословение. Дети есть - значить божье благословение над тобой есть, - рассказывала Домна, передвигая в печи горшки. - Опять муж, - продолжала она. - Теперь как муж ни люби жену, а как родит она ему детку, так вдвое та любовь у него к жене вырастает. Вот хоть бы тот же Савелий: ведь уж какую нужду терпят, а как родится у него дитя, уж он и радости своей не сложит. То любит бабу, а то так и припадает к ней, так за нею и гибнет.
   - Любит, - тихо промолвила Настя.
   - Известно, любит. Ну и она его жалеет; нечего сказать, добрая баба.
   - И она любит, - опять проговорила Настя.
   - Ну иной и не то чтобы уж очень друг с дружкой любилися, а как пойдут ребятки, так тоже как сживутся: любо-два. Эх! не всем, бабочка, все любовь-то эта приназначена.
   - С чего же не всем?
   - Да ишь вот не всем.
   - Это все люди делают.
   - Известно, люди, либо опять, так сказать, нужда тоже делает.
   - Нет, все люди.
   Обе невестки замолчали.
   - Вот только что у тебя муж-то не такой, как у добрых людей, продолжала Домна.
   Настя покраснела, как будто ее поймали на каком-нибудь преступлении или отгадали ее сокровенную мысль.
   - И чудно как это, - продолжала Домна.
   - О-ох! - болезненно произнесла Настя.
   - Что тебе?
   - Ничего.
   - Чудно это, я говорю, как если любишь мужа-то, да зайдешь в тяжесть и трепыхнется в тебе ребенок. Боже ты мой, господи! Такою тут мертвой любовью-то схватит к мужу: умерла б, кажется, за него; что не знать бы, кажется, что сделала. Право.
   А Настя ни словечка не отвечает; брови сдвинула и все смотрела, смотрела в огонь, да как крикнет не своим голосом:
   - Ой! ой!
   - Что ты? что ты, Настя? - бросилась к ней Домна.
   - Ой! сосет, сосет меня!
   - Кто сосет? где?
   - За сердце, за сердце. Ой! ой!
   - Что ты, бог с тобой! Испей водицы.
   - Нет, сосет! сосет! Пусти, пусти меня. Ай! ай! отгони, отгони!
   - Да кого отогнать? - спросила перепуганная Домна.
   - Змей, змей огненный, ай! ай! За сердце... за сердце меня взял... ох! - тихо докончила Настя и покатилась на лавку.
   У нее началась жестокая истерика. Она хохотала, плакала, смеялась, рвала на себе волосы и, упав с лавки, каталась по полу.
   IX
   Часто с Настею стали повторяться с этого раза такие припадки. Толковали сначала, что "это брюхом", что она беременна; позвали бабку, бабка сказала, что неправда, не беременна Настя. Стали все в один голос говорить, что Настя испорчена, что в ней бес сидит. Привезли из Аплечеева отставного солдата знахаря. Тот приехал, расспросил обо всем домашних и в особенности Домну, посмотрел Насте в лицо; посмотрел на воду и объявил, что Настя действительно испорчена.
   - И испорчена она, судари вы мои, - сказал знахарь, - злою рукою и большим знахарем, так что помочь этому делу мудрено: потому как напущен на нее бес, называемый рабин-батька. Есть это что самый наизлющий бес, и выгнать его больно мудрено.
   Прокудин, к чести его сказать, заботился о невестке и усердно просил знахаря, обещая ему дать что он ни потребует; а Петровна в ногах у него валялась.
   Поломался знахарь, взял десять рублей на лекарства и сказал, что попробует.
   Стал он над Настей что вечер шептать, да руками махать, да слова непонятные выкрикивать; а ей стало все хуже да хуже. То в неделю раз, два бывали припадки, а то стали случаться в сутки по два раза. На семью даже оторопь нашла, и стали все Насти чуждаться.
   - Что ж, как? - спрашивал Прокудин знахаря.
   - Упрям, шельма! Все внутрь в утробу он прячется.
   - Не можешь ли сказать, кто это на нее напустил? Пошли бы уж к нему поклониться, пусть только назад вызовет.
   - Нельзя этого никак.
   - Вызвать-то?
   - Нет, сказать...
   - Отчего?
   - Неровен час.
   - Да ведь ты ж говорил, что их-то ты не боишься.
   - Да я не боюсь, а...
   - Что же?
   - Да видишь, это огневой.
   - Ну так что ж, что огневой.
   - Ну и нельзя, значит, узнать, кто его посадил.
   - Отчего же так?
   - Да как же ты узнаешь! Теперь, если по воде пущен, - ну сейчас на воде видать тому, что на этом знается. Опять есть ветряные, что по ветру напущены; ну опять, кто его напустил, тоже есть средствие узнать. А огневого как ты узнаешь? Огонь сгорел, и нет его. Узнавай по чему хочешь!
   - Да, да, да! - протянул Исай Матвеич. - Вот она штука-то!
   - А, то-то и есть!
   - Ну, а кабы в те поры, как с ней это случилось, как еще печка топилась, можно бы было узнать?
   - Гм! Не то что когда печка топилась, а если б, к примеру, позвали меня, когда еще хоть один уголек оставался, так и то сейчас бы все дело было перед нами.
   - Поди ж ты!
   Насте все делалось хуже. Все она тосковала, и, видя, что все ее стали бояться, сама себя она начала бояться.
   - Что вы меня все этими наговорами лечите? - говорила она свекру с свекровьей. - Какой во мне бес? Я просто больна, сердце у меня ноет, сосет меня что-то за сердце, а вы все меня пугаете с дедами да с бабками.
   - Это он все в ней хитрует, - говорил солдат. - Видно, ему жутко от меня приходит.
   Солдату верили не верили, а деньги платили.
   - Вот что, - сказал солдат. - Мне ее здесь у вас неловко лечить, потому что тут он все имеет в печке свое обчество; а отвезите вы ее ко мне.
   Отвезли Настю к солдату, и денег дали, и муки, и жмыхи, и масла. Пробыла Настя у своего лекаря два дня, а на третий вечером пришла домой и ни за что не хотела к нему возвращаться. Солдат тоже за ней не гнался, но довольствовался тем, что получил, и, видя свою неустойку, рассказывал, что бес, сидящий в Насте, распалил ее к "ему "страстью". "Ну я, боже меня сохрани от этих глупостей! Я свой закон содержу; она и ушла". Настя могла бы рассказать дело и с иной стороны, да поверили ли бы ей? Ей даже не верили, что в ней нет беса, хотя она и богу молилась и людей жалела больше других, не находящих в себе беса. Она уж и не пыталась ничего за себя говорить и жила - сохла без всякой жалобы. Что говорить напрасно! У нас уж всем известно правило, и пословица говорится: "Пил не пил, а коли говорят пьян, так иди лучше спать ложись". А припадки все не прекращались. Стала Настя такая мудреная, что чуть на нее кто скажет громко, или крикнет изнавести, или невзначай чем стукнет, она так вся и задрожит. А если тут на нее глянуть пристально или заговорить с ней о том, что близко ее сердцу, сейчас у нее припадок. Пойдет ее корчить, ломать, и конца нет мукам.