Страница:
- На лошади, что ль?
- Да, а то как же? не пешком, чай.
Прокудин разбудил спавшего племянника и послал его дать гостевой лошади сена и невейки, а сам сел и стал разбирать бороду. Гость и Костик молчали.
- Так как же? - наконец спросил Костик, обращаясь к Прокудину.
- Это насчет чего?
- Да ведь мне некогда за ней ехать. Завтра в Орел с семям загадано ехать.
- Ой!
- Право.
- Как же тут потрафить!
- Слетать нешто ночью, теперь, чтоб утром ко двору быть, а ее нехай кто-нибудь довезет до дому-то.
- И то правда.
Так и сделали. Часа через полтора Костик ехал с кузнецом на его лошади, а сзади в других санях на лошади Прокудина ехал Вукол и мяукал себе под нос одну из бесконечных русских песенок. Снег перестал сыпаться, метель улеглась, и светлый месяц, стоя высоко на небе, ярко освещал белые, холмистые поля гостомльской котловины. Ночь была морозная и прохватывала до костей. Переднею лошадью правил кузнец Савелий, а Костик лежал, завернувшись в тулуп, и они оба молчали.
- Эх, брат Костик! запроторил ты сестру ни за что ни про что! - начал было Савелий; но Костик, услыхав такой приступ, прикинулся спящим, ничего не ответил. Он лежал, то злясь на сестру, то сводя в уме своем счеты с Исаем Матвеевичем, с которым они имели еще надежду при случае пополевать друг на друга.
А продрогшие лошадки бежали частой трусцой и скоро добежали до избы с резным коньком и ставнями. В этой избе жил веселый и добродушный кузнец Савелий, у которого всегда не ладились его делишки и которого все обманывали, кроме его жены, бывшей его другом, нянькою, любовницей и ангелом-хранителем. Теперь в этой избе была Настя. Она спала тревожным, тяжелым сном, обнявшись с женою кузнеца Савелья. В избе кузнеца было очень тепло и опрятно: на столе лежали ковриги, закрытые белым закатником, и пахло свежеиспеченным хлебом; а со двора в стены постукивал мороз, и кузнечиха, просыпаясь, с беспокойством взглядывала в окна, разрисованные ледяными кристалликами, сквозь пестрый узор которых в избу светила луна своим бледным, дрожащим светом.
Часу в третьем ночи раздался стук в ворота, и вслед за тем кузнец ударил несколько раз осторожно кнутовищем по оконной раме и назвал по имени ждавшую его с беспокойством жену.
VII
Настя не слыхала, как кузнечиха встала с постели и отперла мужу сеничные двери, в которые тот вошел и сам отпер ворота своего дворика. Она проснулась, когда в избе уж горел огонь и приехавшие отряхивались и скребли с бород намерзшие ледяные сосульки. Увидя между посетителями брата, Настя словно обмерла и, обернувшись к стене, лежала, не обнаруживая никакого движения.
Кузнец оттирал свой тулуп, который смерзся колом; Вукол, прислонясь к печке, грел свои руки; а Костик ходил взад и вперед по избе, постукивая на ходу нога об ногу.
- Ты б, Авдотья, нам картошечек сварила позавтракать, - обратился кузнец к жене, которая уже разводила на загнетке огонь под таганчиком.
- Я и то вот хочу сварить, - отвечала кузнечиха.
- А водочки нет? - спросил кузнец.
- И-и! где ж ей быть? Откуда?
- Ну и не надо.
- И так обойдется, - подтвердила жена, ставя на таган чугунчик с водою.
- Что ж это ты, Ивановна, плохо хозяйствуешь? - спросил кузнечиху Костик.
- Как так плохо?
- Да вот муж прозяб, а у тебя согреть его нечем.
- А! это-то. Небось согреется.
- Как же водочки-то ты не припасла?
- Да откуда мне ее припасти? Припасать его дело. Что припасет, то и сберегу; а мне где припасать. Одна в доме; ребят да скотину впору опекать.
- Работника-то аль отпустили?
- Да отпустили ж.
- Что так?
- Да так: капитала нет, и отпустили.
- Плохо.
- Жалостливый какой! - сказал кузнец, подмигнув жене.
- Да, - ответила та с скрытой улыбкой.
- Право. Ты чего смеешься? Я, брат, по душе жалею, - проговорил нимало не смешавшийся Костик.
- Ужалел, брат! Как бы не ты пристал осенью с ножом к горлу за деньги, так и мерин бы чалый на дворе остался, и работник бы был. А то ведь как жид некрещеный тянул.
- Чудак! Коли нужно было.
- Давал на пять лет, а вытянул назад через полтора года. Такая-то твоя помочь не то что вызволила нас, а в разор ввела.
- Полно жалобиться-то! - с некоторою досадою проговорила кузнечиха. Живы будем, и сыты будем. С голодом еще не сидели. Дай бог только здоровья твоим рукам, а то наедимся, да и добрых людей еще накормим.
- Эка у тебя хозяйка-то, Савелий, разумная! - сказал Костик.
Кузнец ничего не ответил на это замечание и только поглядел на свою бабу, которая, опершись рукою на ухват, стояла перед таганом и смотрела в чугун, кипевший белым ключом.
- Нужно, брат, было, - сказал Костик, помолчав. - Тут жена заболела, а там братишек в ученье свезли, а напоследки вот сестру замуж выдал.
- Неш ты тут что потратил?
- А ты думаешь?
- Полно брехать, чего не надо.
- Вот и брехать.
- Известно. Эх, совесть! Неш мы делов-то не знаем, что ли?
- Ешьте-ка, вот вам дела. Нечего урекаться-то. Его были деньги, его над ними воля. А ты вот наживи свои, да тогда и орудуй ими как вздумаешь, проговорила кузнечиха, ставя на стол чугун с горячим картофелем, солонку и хлеб.
- Экая тетка Авдотья! гусли, а не баба! - воскликнул Костик, желавший переменить разговор.
- Баба, брат, так баба. Дай бог хоть всякому такую,- отвечал кузнец, ударив шутя жену ладонью пониже пояса.
- Дури! - крикнула кузнечиха на мужа. - Аль молоденький баловаться-то.
- А то неш стары мы с тобой! а?
- Пятеро батей зовут, да все молодиться будешь.
- Вольно ж тебе, тетка Авдотья, рожать-то! - заметил Костик.
- Вольно! - ответила баба, копаясь около спящих на лавке ребятишек, и улыбнулась. Мужики тоже все засмеялись.
- Нет, братцы, я вот что задумал, - говорил, подмигнув Вуколу, кузнец, чистя ногтем горячую картофелину. - Я вот стану к солдатке ходить.
- Это умно! - заметил Вукол.
Кузнечиха смотрела на мужа и ничего не говорила.
- Право слово, хочу так сделать.
- Эх ты, бахвал! Полно бахвалить-то, - сказала кузнечиха.
- Чего бахвалить? я правду говорю.
- Много у солдатки есть и без тебя, и помоложе и получше.
- Это ничего. Старая лошадка борозды не портит.
- Солдатка-то любит, чтоб ходили да носили.
- И мы понесем.
- Что понесешь-то? Ребят-то вот прокорми,
- А цур им, ребята!
- Цур им.
- Ай да Савелий! Молодец! - крикнул Костик. - А ты, видно, завистна на мужа-то, тетка Авдотья?
- Тьфу! По мне, хоть он там к десяти солдаткам ходи, так в ту же пору. Еще покойней будет.
Мужики опять засмеялись над Авдотьей, которая хорошо знала, что муж шутит, а все-таки не стерпела и рассердилась.
Поели картофель, помолились богу и сказали спасибо хозяйке. Кузнец хотел обнять жену, но она отвела его руки и сказала: "Ступай с солдаткой обниматься!"
Костик закурил трубочку и велел Вуколу выводить за ворота лошадь. Когда Вукол вышел за двери, Костик встал и, подойдя к кузнечихиной постели, одернул с Насти одеяло и крикнул: "Вставай!"
Настя вскочила, села на кровати и опять потянула на себя одеяло, чтобы закрыть себя хоть по пояс.
- Вставай! - повторил Костик.
- Полно тебе, - сказала кузнечиха. - Отойди от нее, дай ей одеться-то. Ведь она не махонькая; не вставать же ей при мужиках в одной рубахе.
Костик отошел; Настя безропотно стала одеваться. Кузнечиха ей помогала и все шептала ей на ухо: "Иди, лебедка! ничего уж не сделаешь. Иди, терпи: стерпится, слюбится. От дождя-то не в воду же?"
Вукол вывел лошадь за ворота и стукнул кнутовищем в окно; Настя одела кузнечихину свиту, подпоясалась и сошла на нижний пол; Костик встал и, сверкнув на сестру своими глазами, сказал:
- Ну-ка иди, голубка!
Настя стояла.
- Иди, мол, - крикнул он и толкнул сестру в спину.
Настя стала прощаться с Авдотьей.
- А ты вот что, Борисыч! ты пожалей сестру, а не обижай. Обижать-то бабу много кого найдется, а пожалеть некому.
- Ладно, - ответил Костик и опять толкнул Настю.
- Да ты что толкаешься-то! - сказала кузнечиха, переменив голос.
- Хочу, и толкаюсь.
- Нет, малый, ты там в своем доме волен делать что хочешь, а у нас в избе не обижай бабу.
- Ты закажешь? - гневно спросил Костик.
- А еще как закажу-то! Нет тебе сестры, да и все тут! - воскликнула кузнечика и пихнула Настю опять на верхний пол.
- А, такая-то ты! Разлучать мужа с женой вздумала!
- Не бреши, дядя, кобелем. Я злым делам и не рукодельница и не потатчица. Я сама своего мужа послала, чтоб, как ни на есть, свести твою сестру с Гришкой, без сраму, без греха; а не разлучница я.
- Что ж теперь делаешь?
- А то и делаю. Я думала, что ты ее возьмешь, как по-божьему, как брат; а ты и здесь зачинаешь все шибком да рыском; поезжай же с богом: я сама ее приведу...
- Савелий! - крикнул Костик.
- Что? - отвечал кузнец.
- Чего ж ты молчишь?
- А что ж мне говорить?
- Да что ж вы, разбойничать, что ли? На вас, чай, ведь суд есть.
- Ну, брат, мы там по-судейскому не разумеем. Костик прыгнул на пол, схватил за руку сестру и дернул ее к двери.
- Э! стой, дядя, не балуй! - сказала кузнечиха. - У меня ведь вон тридцать соколов рядом, в одном дворе. Только крикну, так дадут другу любезному такое мяло, что теплей летошнего. Не узнаешь, на какой бок переворачиваться.
Костику были знакомы кулаки гостомльских ямщиков. Он вспомнил прошлогоднюю ссору с ними на ярмарке и выпустил из своей руки сестрину руку.
- Нет, уж пусти меня, Авдотьюшка, - проговорила Настя, затрясшаяся от угрозы кузнечихи, - пусти, милая, поеду; все равно.
- Я тебя сама отвезу.
- Нет, пусти, пусти, - повторяла Настя, боявшаяся за строптивого брата, и сама тянула его за рукав к двери.
Кузнечиха пожала плечами и сказала:
- Ну, коли на то твоя воля, я тебе не перечу.
- Прощай, прощай! - повторила Настя и вышла за Двери.
- Благодарим на угощении, и а ласке! - язвительно сказал Костик и вышел вслед за сестрою.
- Не на чем, голубчик! - спокойно ответила Аздотья.
Сани заскрипели по снегу, а на дворе еще было темно.
- Иззяб ты? - спросила кузнечиха мужа.
- Спать хочется.
- Ступай на печь.
- Надо пойти вороты запереть.
- Ложись, я запру.
Кузнец полез на печку, а жена вышла на двор в одной рубахе и в красной шерстяной юбке. Вернувшись со двора, она погасила каганец и, сказав: "Как холодно!", прыгнула к мужу на печку.
- Зазнобилась? - спросил жену кузнец.
- Холодно смерть, - отвечала Авдотья.
VIII
Костик уехал с барином в Орел. Говорили, что они уехали на целую неделю, а может, и больше. На хуторе все ходило веселее. Барин у них был не лихой человек, и над ним даже не смеялись, потому что он был из духовных, знал народ и умел с ним сделываться. Сначала он, по барыниному настоянию, хотел было произвести две реформы в нравах своих подданных, то есть запретить ребятишкам звать мужиков и баб полуименем, а девкам вменить в обязанность носит юбки; но обе эти реформы не принялись. На первую мужики отвечали, что это делается по простоте, что все у нас друг друга зовут полуименами: Данилка дядя, тетка Аришка и т. п. Либо полуименем, либо по одному отчеству, а полным крещеным именем редко кого называют. А относительно девичьих нарядов сказали, что девки на Гостомле "спокона века" ходили в одних вышитых рубашках и что это ничему не вредит; что умная девка и в одной рубашке будет девкою, а зрячая, во что ее ни одень, прогорит, духом.
- Да не то, ребятушки! а ведь нехорошо смотреть-то на большую девку, как идет в одной рубашке, - говорил барин.
- А ты, Митрий Семеныч, не гляди, коли нехорошо тебе показывается, отвечали мужики.
Так барин отказался от своих реформ и не только сам привык звать мужиков либо Васильичами да Ивановичами либо Данилками, но даже сам пристально смотрел вслед девкам, когда они летом проходили мимо окон в белоснежных рубахах с красными прошвами. Однако на хуторе очень любили, когда барин был в отъезде, и еще более любили, если с ним в отъезде была и барыня. На хуторе тогда был праздник; все ничего не делали: все ходили друг к другу в гости и совсем забывали свои ссоры и ябеды.
Были сумерки; на дворе опять порошил беленький снежок. Петровна в черной свитке, повязанная темненьким бумажным платочком, вышла с палочкою на двор и, перейдя шероховатую мельничную плотину, зашкандыбала знакомой дорожкой, которая желтоватой полосой вилась по белой равнине замерзшего пруда. За Петровной бежала серая шавка Фиделька и тот рябый кобель, к которому Настя приравнивала своего прежнего жениха, а теперешнего мужа.
Настя сидела, сложив на коленях руки, в избе Прокудиных. Она была теперь одна-одинешенька: все семейные были на маслобойне, где заводили новый тяжелый сокол {Тяжелый деревянный снаряд, заменяющий в крестьянских маслобойнях прессы. (Прим. автора.)} и где потому нужно было много силы. Она была в своем обыкновенном, убитом состоянии и не заметила, как в избе совсем стемнело и как кто-то вошел в двери и, закашлявшись, прислонился к притолке. Она пришла в себя, когда знакомый старческий голос, прорываясь через удушье, произнес:
- Где ты, Настя?
Настя вскрикнула: "Матушка моя родимая!" - бросилась к матери и зарыдала.
- Так-то, дочка моя родимая! Таково-то лестно матушке слышать все, что про тебя люди носят да разнашивают.
Настя плакала на материнской иссохшей груди.
- Что, дитя мое? Что? Что будем делать-то? - спрашивала Петровна, поправляя волосы, выбившиеся из-под Настиной повязки.
- Ох! не знаю, матушка, - отвечала Настя, отслонясь от материной груди и утирая свои глаза.
- Сядем-ка. Смерть я устала... удушье совсем меня задушило, - говорила Петровна, совсем задыхаясь.
- Зачем ты пришла-то? Измучилась небось.
- К тебе, - едва выговорила Петровна. - Слухи все такие, словно в бубны бубнят... каково мне слушать-то! Ведь ты мне дочь. Нешто он, народ-то, разбирает? Ведь он вот что говорит... просто слушать срам. "Хорошо, говорят, Петровна сберегла дочку-то!" Я знаю, что это неправда, да ведь на чужой роток не накинешь моток. Так-то, дочка моя, Настюшка! Так-то, мой сердечный друг! - договаривала старуха сквозь слезы и совсем заплакала.
- Матушка, матушка! зачем же ты меня выдала замуж? Иль я тебя не почитала, не берегла тебя, не смотрела за твоей старостью?
- Дитя ты мое милое! - пропищала старуха сквозь слезы и еще горче заплакала.
Сидят обе рядком в темной избе и плачут. Только Настя не рыдала, как мать, а плакала тихо, без звука, покойно плакала. Она словно прислушивалась к старческим всхлипываниям матери и о чем-то размышляла.
- Змея одна своих детей пожирает, - проговорила Настя, как будто подумала вслух.
- Что ты говоришь? - спросила Петровна, не расслышавшая слов Насти.
Настя ничего не отвечала; но, помолчав немного, опять, как бы невольно, проронила:
- Погубили мою жизнь; продали мое тело, и душеньку мою продадут. Выпхнули на позор, на муку, да меня ж упрекают, на меня ж плачутся.
Петровна продолжала плакать.
- Матушка! - крикнула Настасья, вскочив с лавки.
- Что, моя дочушка?
- Не рви ты моего сердца своими слезами! И так уж изорвали его и наругались над ним. Говори сразу, чего ты хочешь?
- Сядь, Настюшка.
Настя села.
- Теперь ведь сделанного не воротишь.
- Ну!
- Не развенчаешься.
- Ну!
- Надо с мужем жить, как бог приказал. Настя, бледная, молчала.
- Родная ты моя!
- Что?
- Сними ты с моей старой головы срам-покор; пожалей ты и самое себя!
- Не приставай! - тихо ответила Настя.
- Пожалей себя!
- Пожалею, пожалею, только не приставайте вы ко мне, ради матери божией.
Заковыляла опять Петровна своею дорожкою, а Настя, стоя на пороге, долго, долго смотрела ей вслед, отерла слезу, вздохнула и воротилась в избу.
Собрались семейные, поужинали и пошли на ночлег по своим местам; и Настя пошла в свою пуньку.
"Господи боже мой! чего только они радуются?" - думала Настя, придя на другой вечер в гости к матери.
А Петровна и невестка Алена не знают, где ее и посадить и чем потчевать. Такие веселые, что будто им кто сто рублей подарил или счастье им какое с неба свалилось. Грустно это было Насте и смешно, но меньше смешно, чем грустно.
Сама Настя, однако, была покойнее, хотя собственно этот покой был покой человека, которому нечего больше терять и который уже ничего не хочет пугаться. Только она еще будто немножко побледнела в лице, и под глазами у нее провелись синие кружки.
Потчевали Настю и капустой и медом, но она ничего не хотела есть, Спрашивали ее, отчего мужа с собою не привела, но она ничего на это не отвечала, - "пора ко двору", - собралась и ушла.
И стала таким манером Настя жить в свекровом доме, как и другие невестки, и стали ее все уважать и заговорили с ней ласково. С мужем она никогда не говорила, ни при людях, ни без людей. За это на нее иногда серчал свекор, но как она вообще и ни с кем не была разговорчива, то и это на ней не взыскивали. "Молчаливая" да "молчаливая она у нас"; так и оставили. Так прошла масленица, пришел великий пост, Настя ходила говеть, исповедовалась и причащалась. Пришли "сороки" {Сорок мучеников. (Прим. автора.)}, на дворе стало крепко теплеть. Зима отошла, и белый снег по ней подернулся траурным флером; дороги совсем почернели; по пригоркам показались проталины, на которых качался иссохший прошлогодний полынь, а в лощинах появились зажоры, в которых по самое брюхо тонули крестьянские лошади; бабы городили под окнами из ракитовых колышков козлы, натягивали на них суровые нитки и собирались расстилать небеленые холсты; мужики пробовали раскидывать по конопляникам навоз, брошенный осенью в кучах. Голодные грачи жадно хватали из навоза круглые коричневые комья и, носясь с оглушительным криком над деревнею, оспаривали друг у друга скудную добычу. Письмоводитель станового переносил из избы в избу мертвое тело, явившееся наружу из-под осевшего снега, и собирал с мужиков контрибуцию за освобождение их от вскрытия в их доме позеленевшего трупа. Словом, наступила весна, со всем тем, чем она обыкновенно знаменует свое пришествие к нам на Гостомле.
Было вербное воскресенье. День был светлый, теплый, солнечный. На дворе так хорошо, что не входил бы под крышу. Небо бледно-голубое, подернуто разорванными белыми облаками; воздух пропитан животворным теплом, и слышен крепкий запах оттаивающей земли и навоза. Над прогалинами вверху заливаются голосистые жаворонки, а на завалинах изб несметными стадами толкутся под обаянием весенних побуждений сладострастные воробьи. Все хочет жить; все собирается жить; все просит жизни. Чуется во всем пора любви, пора темных желаний, томительных, и тоски безграничной для тех, кому не с кем делить ни горя, ни радостей.
У Прокудиных дома оставалась только одна Домна. Все ушли к церкви, на ярмарку; даже ребятенок старших с собою забрали. А самые младшие со всей деревни собрались на стог кострики и, барахтаясь там, играли в свои ребячьи игры. Настя рано утром пошла навестить кузнечиху Авдотью, которая, поднимая хлебную дежу, надорвалась и лежала нездоровою. Посидела Настя у кузнечихи с часок и пошла домой. Так ей и хорошо было, как она шла полями, и мучительно; даже страшно стало. Пошла она шибче, шибче, а кругом все тихо, только слышно, как трухлый снег подтаивает и оседает. Дорога была тяжелая, потому что нога просовывалась и вязла. Устала Настя и, войдя в избу, села на лавку против самой печки, у которой стряпалась Домна.
- Аль уморилась? - спросила ее Домна.
- Уморилась, Домнушка.
- Что так? Недалече, чай?
- Недалече, да уморилась. Тяжко больно ходить-то стало.
- Ты гляди, бабочка, не тяжела ли сама-то стала? - спросила Домна, пристально глядя на Настю.
- И, бог с тобой! Что только вздумаешь! - проговорила, покраснев, Настя.
- Что вздумаю! Это, девушка, неш долго?
- Бог с ними.
- Дети-то?
- Да.
- Ну, ведь там хочешь не хочешь, а уж на то ты баба теперь.
- Помилуй господи!
- Аль рожать боишься?
- Что рожать! Люди рожают, да живы. А хоть бы умереть, так в ту ж бы пору.
- Так что ж: с деткой-то лучше, веселей-ча. Настя молчала и смотрела в огонь печи.
- Чего ты не раздеваешься? Жарко в свите-то, да еще подпоясамшись.
- Сичас, - ответила Настя, а сама, не трогаясь с места, все продолжала смотреть в огонь.
- Нет, ты, касатка, этого не говори. Это грех перед богом даже. Дети божье благословение. Дети есть - значить божье благословение над тобой есть, - рассказывала Домна, передвигая в печи горшки. - Опять муж, - продолжала она. - Теперь как муж ни люби жену, а как родит она ему детку, так вдвое та любовь у него к жене вырастает. Вот хоть бы тот же Савелий: ведь уж какую нужду терпят, а как родится у него дитя, уж он и радости своей не сложит. То любит бабу, а то так и припадает к ней, так за нею и гибнет.
- Любит, - тихо промолвила Настя.
- Известно, любит. Ну и она его жалеет; нечего сказать, добрая баба.
- И она любит, - опять проговорила Настя.
- Ну иной и не то чтобы уж очень друг с дружкой любилися, а как пойдут ребятки, так тоже как сживутся: любо-два. Эх! не всем, бабочка, все любовь-то эта приназначена.
- С чего же не всем?
- Да ишь вот не всем.
- Это все люди делают.
- Известно, люди, либо опять, так сказать, нужда тоже делает.
- Нет, все люди.
Обе невестки замолчали.
- Вот только что у тебя муж-то не такой, как у добрых людей, продолжала Домна.
Настя покраснела, как будто ее поймали на каком-нибудь преступлении или отгадали ее сокровенную мысль.
- И чудно как это, - продолжала Домна.
- О-ох! - болезненно произнесла Настя.
- Что тебе?
- Ничего.
- Чудно это, я говорю, как если любишь мужа-то, да зайдешь в тяжесть и трепыхнется в тебе ребенок. Боже ты мой, господи! Такою тут мертвой любовью-то схватит к мужу: умерла б, кажется, за него; что не знать бы, кажется, что сделала. Право.
А Настя ни словечка не отвечает; брови сдвинула и все смотрела, смотрела в огонь, да как крикнет не своим голосом:
- Ой! ой!
- Что ты? что ты, Настя? - бросилась к ней Домна.
- Ой! сосет, сосет меня!
- Кто сосет? где?
- За сердце, за сердце. Ой! ой!
- Что ты, бог с тобой! Испей водицы.
- Нет, сосет! сосет! Пусти, пусти меня. Ай! ай! отгони, отгони!
- Да кого отогнать? - спросила перепуганная Домна.
- Змей, змей огненный, ай! ай! За сердце... за сердце меня взял... ох! - тихо докончила Настя и покатилась на лавку.
У нее началась жестокая истерика. Она хохотала, плакала, смеялась, рвала на себе волосы и, упав с лавки, каталась по полу.
IX
Часто с Настею стали повторяться с этого раза такие припадки. Толковали сначала, что "это брюхом", что она беременна; позвали бабку, бабка сказала, что неправда, не беременна Настя. Стали все в один голос говорить, что Настя испорчена, что в ней бес сидит. Привезли из Аплечеева отставного солдата знахаря. Тот приехал, расспросил обо всем домашних и в особенности Домну, посмотрел Насте в лицо; посмотрел на воду и объявил, что Настя действительно испорчена.
- И испорчена она, судари вы мои, - сказал знахарь, - злою рукою и большим знахарем, так что помочь этому делу мудрено: потому как напущен на нее бес, называемый рабин-батька. Есть это что самый наизлющий бес, и выгнать его больно мудрено.
Прокудин, к чести его сказать, заботился о невестке и усердно просил знахаря, обещая ему дать что он ни потребует; а Петровна в ногах у него валялась.
Поломался знахарь, взял десять рублей на лекарства и сказал, что попробует.
Стал он над Настей что вечер шептать, да руками махать, да слова непонятные выкрикивать; а ей стало все хуже да хуже. То в неделю раз, два бывали припадки, а то стали случаться в сутки по два раза. На семью даже оторопь нашла, и стали все Насти чуждаться.
- Что ж, как? - спрашивал Прокудин знахаря.
- Упрям, шельма! Все внутрь в утробу он прячется.
- Не можешь ли сказать, кто это на нее напустил? Пошли бы уж к нему поклониться, пусть только назад вызовет.
- Нельзя этого никак.
- Вызвать-то?
- Нет, сказать...
- Отчего?
- Неровен час.
- Да ведь ты ж говорил, что их-то ты не боишься.
- Да я не боюсь, а...
- Что же?
- Да видишь, это огневой.
- Ну так что ж, что огневой.
- Ну и нельзя, значит, узнать, кто его посадил.
- Отчего же так?
- Да как же ты узнаешь! Теперь, если по воде пущен, - ну сейчас на воде видать тому, что на этом знается. Опять есть ветряные, что по ветру напущены; ну опять, кто его напустил, тоже есть средствие узнать. А огневого как ты узнаешь? Огонь сгорел, и нет его. Узнавай по чему хочешь!
- Да, да, да! - протянул Исай Матвеич. - Вот она штука-то!
- А, то-то и есть!
- Ну, а кабы в те поры, как с ней это случилось, как еще печка топилась, можно бы было узнать?
- Гм! Не то что когда печка топилась, а если б, к примеру, позвали меня, когда еще хоть один уголек оставался, так и то сейчас бы все дело было перед нами.
- Поди ж ты!
Насте все делалось хуже. Все она тосковала, и, видя, что все ее стали бояться, сама себя она начала бояться.
- Что вы меня все этими наговорами лечите? - говорила она свекру с свекровьей. - Какой во мне бес? Я просто больна, сердце у меня ноет, сосет меня что-то за сердце, а вы все меня пугаете с дедами да с бабками.
- Это он все в ней хитрует, - говорил солдат. - Видно, ему жутко от меня приходит.
Солдату верили не верили, а деньги платили.
- Вот что, - сказал солдат. - Мне ее здесь у вас неловко лечить, потому что тут он все имеет в печке свое обчество; а отвезите вы ее ко мне.
Отвезли Настю к солдату, и денег дали, и муки, и жмыхи, и масла. Пробыла Настя у своего лекаря два дня, а на третий вечером пришла домой и ни за что не хотела к нему возвращаться. Солдат тоже за ней не гнался, но довольствовался тем, что получил, и, видя свою неустойку, рассказывал, что бес, сидящий в Насте, распалил ее к "ему "страстью". "Ну я, боже меня сохрани от этих глупостей! Я свой закон содержу; она и ушла". Настя могла бы рассказать дело и с иной стороны, да поверили ли бы ей? Ей даже не верили, что в ней нет беса, хотя она и богу молилась и людей жалела больше других, не находящих в себе беса. Она уж и не пыталась ничего за себя говорить и жила - сохла без всякой жалобы. Что говорить напрасно! У нас уж всем известно правило, и пословица говорится: "Пил не пил, а коли говорят пьян, так иди лучше спать ложись". А припадки все не прекращались. Стала Настя такая мудреная, что чуть на нее кто скажет громко, или крикнет изнавести, или невзначай чем стукнет, она так вся и задрожит. А если тут на нее глянуть пристально или заговорить с ней о том, что близко ее сердцу, сейчас у нее припадок. Пойдет ее корчить, ломать, и конца нет мукам.
- Да, а то как же? не пешком, чай.
Прокудин разбудил спавшего племянника и послал его дать гостевой лошади сена и невейки, а сам сел и стал разбирать бороду. Гость и Костик молчали.
- Так как же? - наконец спросил Костик, обращаясь к Прокудину.
- Это насчет чего?
- Да ведь мне некогда за ней ехать. Завтра в Орел с семям загадано ехать.
- Ой!
- Право.
- Как же тут потрафить!
- Слетать нешто ночью, теперь, чтоб утром ко двору быть, а ее нехай кто-нибудь довезет до дому-то.
- И то правда.
Так и сделали. Часа через полтора Костик ехал с кузнецом на его лошади, а сзади в других санях на лошади Прокудина ехал Вукол и мяукал себе под нос одну из бесконечных русских песенок. Снег перестал сыпаться, метель улеглась, и светлый месяц, стоя высоко на небе, ярко освещал белые, холмистые поля гостомльской котловины. Ночь была морозная и прохватывала до костей. Переднею лошадью правил кузнец Савелий, а Костик лежал, завернувшись в тулуп, и они оба молчали.
- Эх, брат Костик! запроторил ты сестру ни за что ни про что! - начал было Савелий; но Костик, услыхав такой приступ, прикинулся спящим, ничего не ответил. Он лежал, то злясь на сестру, то сводя в уме своем счеты с Исаем Матвеевичем, с которым они имели еще надежду при случае пополевать друг на друга.
А продрогшие лошадки бежали частой трусцой и скоро добежали до избы с резным коньком и ставнями. В этой избе жил веселый и добродушный кузнец Савелий, у которого всегда не ладились его делишки и которого все обманывали, кроме его жены, бывшей его другом, нянькою, любовницей и ангелом-хранителем. Теперь в этой избе была Настя. Она спала тревожным, тяжелым сном, обнявшись с женою кузнеца Савелья. В избе кузнеца было очень тепло и опрятно: на столе лежали ковриги, закрытые белым закатником, и пахло свежеиспеченным хлебом; а со двора в стены постукивал мороз, и кузнечиха, просыпаясь, с беспокойством взглядывала в окна, разрисованные ледяными кристалликами, сквозь пестрый узор которых в избу светила луна своим бледным, дрожащим светом.
Часу в третьем ночи раздался стук в ворота, и вслед за тем кузнец ударил несколько раз осторожно кнутовищем по оконной раме и назвал по имени ждавшую его с беспокойством жену.
VII
Настя не слыхала, как кузнечиха встала с постели и отперла мужу сеничные двери, в которые тот вошел и сам отпер ворота своего дворика. Она проснулась, когда в избе уж горел огонь и приехавшие отряхивались и скребли с бород намерзшие ледяные сосульки. Увидя между посетителями брата, Настя словно обмерла и, обернувшись к стене, лежала, не обнаруживая никакого движения.
Кузнец оттирал свой тулуп, который смерзся колом; Вукол, прислонясь к печке, грел свои руки; а Костик ходил взад и вперед по избе, постукивая на ходу нога об ногу.
- Ты б, Авдотья, нам картошечек сварила позавтракать, - обратился кузнец к жене, которая уже разводила на загнетке огонь под таганчиком.
- Я и то вот хочу сварить, - отвечала кузнечиха.
- А водочки нет? - спросил кузнец.
- И-и! где ж ей быть? Откуда?
- Ну и не надо.
- И так обойдется, - подтвердила жена, ставя на таган чугунчик с водою.
- Что ж это ты, Ивановна, плохо хозяйствуешь? - спросил кузнечиху Костик.
- Как так плохо?
- Да вот муж прозяб, а у тебя согреть его нечем.
- А! это-то. Небось согреется.
- Как же водочки-то ты не припасла?
- Да откуда мне ее припасти? Припасать его дело. Что припасет, то и сберегу; а мне где припасать. Одна в доме; ребят да скотину впору опекать.
- Работника-то аль отпустили?
- Да отпустили ж.
- Что так?
- Да так: капитала нет, и отпустили.
- Плохо.
- Жалостливый какой! - сказал кузнец, подмигнув жене.
- Да, - ответила та с скрытой улыбкой.
- Право. Ты чего смеешься? Я, брат, по душе жалею, - проговорил нимало не смешавшийся Костик.
- Ужалел, брат! Как бы не ты пристал осенью с ножом к горлу за деньги, так и мерин бы чалый на дворе остался, и работник бы был. А то ведь как жид некрещеный тянул.
- Чудак! Коли нужно было.
- Давал на пять лет, а вытянул назад через полтора года. Такая-то твоя помочь не то что вызволила нас, а в разор ввела.
- Полно жалобиться-то! - с некоторою досадою проговорила кузнечиха. Живы будем, и сыты будем. С голодом еще не сидели. Дай бог только здоровья твоим рукам, а то наедимся, да и добрых людей еще накормим.
- Эка у тебя хозяйка-то, Савелий, разумная! - сказал Костик.
Кузнец ничего не ответил на это замечание и только поглядел на свою бабу, которая, опершись рукою на ухват, стояла перед таганом и смотрела в чугун, кипевший белым ключом.
- Нужно, брат, было, - сказал Костик, помолчав. - Тут жена заболела, а там братишек в ученье свезли, а напоследки вот сестру замуж выдал.
- Неш ты тут что потратил?
- А ты думаешь?
- Полно брехать, чего не надо.
- Вот и брехать.
- Известно. Эх, совесть! Неш мы делов-то не знаем, что ли?
- Ешьте-ка, вот вам дела. Нечего урекаться-то. Его были деньги, его над ними воля. А ты вот наживи свои, да тогда и орудуй ими как вздумаешь, проговорила кузнечиха, ставя на стол чугун с горячим картофелем, солонку и хлеб.
- Экая тетка Авдотья! гусли, а не баба! - воскликнул Костик, желавший переменить разговор.
- Баба, брат, так баба. Дай бог хоть всякому такую,- отвечал кузнец, ударив шутя жену ладонью пониже пояса.
- Дури! - крикнула кузнечиха на мужа. - Аль молоденький баловаться-то.
- А то неш стары мы с тобой! а?
- Пятеро батей зовут, да все молодиться будешь.
- Вольно ж тебе, тетка Авдотья, рожать-то! - заметил Костик.
- Вольно! - ответила баба, копаясь около спящих на лавке ребятишек, и улыбнулась. Мужики тоже все засмеялись.
- Нет, братцы, я вот что задумал, - говорил, подмигнув Вуколу, кузнец, чистя ногтем горячую картофелину. - Я вот стану к солдатке ходить.
- Это умно! - заметил Вукол.
Кузнечиха смотрела на мужа и ничего не говорила.
- Право слово, хочу так сделать.
- Эх ты, бахвал! Полно бахвалить-то, - сказала кузнечиха.
- Чего бахвалить? я правду говорю.
- Много у солдатки есть и без тебя, и помоложе и получше.
- Это ничего. Старая лошадка борозды не портит.
- Солдатка-то любит, чтоб ходили да носили.
- И мы понесем.
- Что понесешь-то? Ребят-то вот прокорми,
- А цур им, ребята!
- Цур им.
- Ай да Савелий! Молодец! - крикнул Костик. - А ты, видно, завистна на мужа-то, тетка Авдотья?
- Тьфу! По мне, хоть он там к десяти солдаткам ходи, так в ту же пору. Еще покойней будет.
Мужики опять засмеялись над Авдотьей, которая хорошо знала, что муж шутит, а все-таки не стерпела и рассердилась.
Поели картофель, помолились богу и сказали спасибо хозяйке. Кузнец хотел обнять жену, но она отвела его руки и сказала: "Ступай с солдаткой обниматься!"
Костик закурил трубочку и велел Вуколу выводить за ворота лошадь. Когда Вукол вышел за двери, Костик встал и, подойдя к кузнечихиной постели, одернул с Насти одеяло и крикнул: "Вставай!"
Настя вскочила, села на кровати и опять потянула на себя одеяло, чтобы закрыть себя хоть по пояс.
- Вставай! - повторил Костик.
- Полно тебе, - сказала кузнечиха. - Отойди от нее, дай ей одеться-то. Ведь она не махонькая; не вставать же ей при мужиках в одной рубахе.
Костик отошел; Настя безропотно стала одеваться. Кузнечиха ей помогала и все шептала ей на ухо: "Иди, лебедка! ничего уж не сделаешь. Иди, терпи: стерпится, слюбится. От дождя-то не в воду же?"
Вукол вывел лошадь за ворота и стукнул кнутовищем в окно; Настя одела кузнечихину свиту, подпоясалась и сошла на нижний пол; Костик встал и, сверкнув на сестру своими глазами, сказал:
- Ну-ка иди, голубка!
Настя стояла.
- Иди, мол, - крикнул он и толкнул сестру в спину.
Настя стала прощаться с Авдотьей.
- А ты вот что, Борисыч! ты пожалей сестру, а не обижай. Обижать-то бабу много кого найдется, а пожалеть некому.
- Ладно, - ответил Костик и опять толкнул Настю.
- Да ты что толкаешься-то! - сказала кузнечиха, переменив голос.
- Хочу, и толкаюсь.
- Нет, малый, ты там в своем доме волен делать что хочешь, а у нас в избе не обижай бабу.
- Ты закажешь? - гневно спросил Костик.
- А еще как закажу-то! Нет тебе сестры, да и все тут! - воскликнула кузнечика и пихнула Настю опять на верхний пол.
- А, такая-то ты! Разлучать мужа с женой вздумала!
- Не бреши, дядя, кобелем. Я злым делам и не рукодельница и не потатчица. Я сама своего мужа послала, чтоб, как ни на есть, свести твою сестру с Гришкой, без сраму, без греха; а не разлучница я.
- Что ж теперь делаешь?
- А то и делаю. Я думала, что ты ее возьмешь, как по-божьему, как брат; а ты и здесь зачинаешь все шибком да рыском; поезжай же с богом: я сама ее приведу...
- Савелий! - крикнул Костик.
- Что? - отвечал кузнец.
- Чего ж ты молчишь?
- А что ж мне говорить?
- Да что ж вы, разбойничать, что ли? На вас, чай, ведь суд есть.
- Ну, брат, мы там по-судейскому не разумеем. Костик прыгнул на пол, схватил за руку сестру и дернул ее к двери.
- Э! стой, дядя, не балуй! - сказала кузнечиха. - У меня ведь вон тридцать соколов рядом, в одном дворе. Только крикну, так дадут другу любезному такое мяло, что теплей летошнего. Не узнаешь, на какой бок переворачиваться.
Костику были знакомы кулаки гостомльских ямщиков. Он вспомнил прошлогоднюю ссору с ними на ярмарке и выпустил из своей руки сестрину руку.
- Нет, уж пусти меня, Авдотьюшка, - проговорила Настя, затрясшаяся от угрозы кузнечихи, - пусти, милая, поеду; все равно.
- Я тебя сама отвезу.
- Нет, пусти, пусти, - повторяла Настя, боявшаяся за строптивого брата, и сама тянула его за рукав к двери.
Кузнечиха пожала плечами и сказала:
- Ну, коли на то твоя воля, я тебе не перечу.
- Прощай, прощай! - повторила Настя и вышла за Двери.
- Благодарим на угощении, и а ласке! - язвительно сказал Костик и вышел вслед за сестрою.
- Не на чем, голубчик! - спокойно ответила Аздотья.
Сани заскрипели по снегу, а на дворе еще было темно.
- Иззяб ты? - спросила кузнечиха мужа.
- Спать хочется.
- Ступай на печь.
- Надо пойти вороты запереть.
- Ложись, я запру.
Кузнец полез на печку, а жена вышла на двор в одной рубахе и в красной шерстяной юбке. Вернувшись со двора, она погасила каганец и, сказав: "Как холодно!", прыгнула к мужу на печку.
- Зазнобилась? - спросил жену кузнец.
- Холодно смерть, - отвечала Авдотья.
VIII
Костик уехал с барином в Орел. Говорили, что они уехали на целую неделю, а может, и больше. На хуторе все ходило веселее. Барин у них был не лихой человек, и над ним даже не смеялись, потому что он был из духовных, знал народ и умел с ним сделываться. Сначала он, по барыниному настоянию, хотел было произвести две реформы в нравах своих подданных, то есть запретить ребятишкам звать мужиков и баб полуименем, а девкам вменить в обязанность носит юбки; но обе эти реформы не принялись. На первую мужики отвечали, что это делается по простоте, что все у нас друг друга зовут полуименами: Данилка дядя, тетка Аришка и т. п. Либо полуименем, либо по одному отчеству, а полным крещеным именем редко кого называют. А относительно девичьих нарядов сказали, что девки на Гостомле "спокона века" ходили в одних вышитых рубашках и что это ничему не вредит; что умная девка и в одной рубашке будет девкою, а зрячая, во что ее ни одень, прогорит, духом.
- Да не то, ребятушки! а ведь нехорошо смотреть-то на большую девку, как идет в одной рубашке, - говорил барин.
- А ты, Митрий Семеныч, не гляди, коли нехорошо тебе показывается, отвечали мужики.
Так барин отказался от своих реформ и не только сам привык звать мужиков либо Васильичами да Ивановичами либо Данилками, но даже сам пристально смотрел вслед девкам, когда они летом проходили мимо окон в белоснежных рубахах с красными прошвами. Однако на хуторе очень любили, когда барин был в отъезде, и еще более любили, если с ним в отъезде была и барыня. На хуторе тогда был праздник; все ничего не делали: все ходили друг к другу в гости и совсем забывали свои ссоры и ябеды.
Были сумерки; на дворе опять порошил беленький снежок. Петровна в черной свитке, повязанная темненьким бумажным платочком, вышла с палочкою на двор и, перейдя шероховатую мельничную плотину, зашкандыбала знакомой дорожкой, которая желтоватой полосой вилась по белой равнине замерзшего пруда. За Петровной бежала серая шавка Фиделька и тот рябый кобель, к которому Настя приравнивала своего прежнего жениха, а теперешнего мужа.
Настя сидела, сложив на коленях руки, в избе Прокудиных. Она была теперь одна-одинешенька: все семейные были на маслобойне, где заводили новый тяжелый сокол {Тяжелый деревянный снаряд, заменяющий в крестьянских маслобойнях прессы. (Прим. автора.)} и где потому нужно было много силы. Она была в своем обыкновенном, убитом состоянии и не заметила, как в избе совсем стемнело и как кто-то вошел в двери и, закашлявшись, прислонился к притолке. Она пришла в себя, когда знакомый старческий голос, прорываясь через удушье, произнес:
- Где ты, Настя?
Настя вскрикнула: "Матушка моя родимая!" - бросилась к матери и зарыдала.
- Так-то, дочка моя родимая! Таково-то лестно матушке слышать все, что про тебя люди носят да разнашивают.
Настя плакала на материнской иссохшей груди.
- Что, дитя мое? Что? Что будем делать-то? - спрашивала Петровна, поправляя волосы, выбившиеся из-под Настиной повязки.
- Ох! не знаю, матушка, - отвечала Настя, отслонясь от материной груди и утирая свои глаза.
- Сядем-ка. Смерть я устала... удушье совсем меня задушило, - говорила Петровна, совсем задыхаясь.
- Зачем ты пришла-то? Измучилась небось.
- К тебе, - едва выговорила Петровна. - Слухи все такие, словно в бубны бубнят... каково мне слушать-то! Ведь ты мне дочь. Нешто он, народ-то, разбирает? Ведь он вот что говорит... просто слушать срам. "Хорошо, говорят, Петровна сберегла дочку-то!" Я знаю, что это неправда, да ведь на чужой роток не накинешь моток. Так-то, дочка моя, Настюшка! Так-то, мой сердечный друг! - договаривала старуха сквозь слезы и совсем заплакала.
- Матушка, матушка! зачем же ты меня выдала замуж? Иль я тебя не почитала, не берегла тебя, не смотрела за твоей старостью?
- Дитя ты мое милое! - пропищала старуха сквозь слезы и еще горче заплакала.
Сидят обе рядком в темной избе и плачут. Только Настя не рыдала, как мать, а плакала тихо, без звука, покойно плакала. Она словно прислушивалась к старческим всхлипываниям матери и о чем-то размышляла.
- Змея одна своих детей пожирает, - проговорила Настя, как будто подумала вслух.
- Что ты говоришь? - спросила Петровна, не расслышавшая слов Насти.
Настя ничего не отвечала; но, помолчав немного, опять, как бы невольно, проронила:
- Погубили мою жизнь; продали мое тело, и душеньку мою продадут. Выпхнули на позор, на муку, да меня ж упрекают, на меня ж плачутся.
Петровна продолжала плакать.
- Матушка! - крикнула Настасья, вскочив с лавки.
- Что, моя дочушка?
- Не рви ты моего сердца своими слезами! И так уж изорвали его и наругались над ним. Говори сразу, чего ты хочешь?
- Сядь, Настюшка.
Настя села.
- Теперь ведь сделанного не воротишь.
- Ну!
- Не развенчаешься.
- Ну!
- Надо с мужем жить, как бог приказал. Настя, бледная, молчала.
- Родная ты моя!
- Что?
- Сними ты с моей старой головы срам-покор; пожалей ты и самое себя!
- Не приставай! - тихо ответила Настя.
- Пожалей себя!
- Пожалею, пожалею, только не приставайте вы ко мне, ради матери божией.
Заковыляла опять Петровна своею дорожкою, а Настя, стоя на пороге, долго, долго смотрела ей вслед, отерла слезу, вздохнула и воротилась в избу.
Собрались семейные, поужинали и пошли на ночлег по своим местам; и Настя пошла в свою пуньку.
"Господи боже мой! чего только они радуются?" - думала Настя, придя на другой вечер в гости к матери.
А Петровна и невестка Алена не знают, где ее и посадить и чем потчевать. Такие веселые, что будто им кто сто рублей подарил или счастье им какое с неба свалилось. Грустно это было Насте и смешно, но меньше смешно, чем грустно.
Сама Настя, однако, была покойнее, хотя собственно этот покой был покой человека, которому нечего больше терять и который уже ничего не хочет пугаться. Только она еще будто немножко побледнела в лице, и под глазами у нее провелись синие кружки.
Потчевали Настю и капустой и медом, но она ничего не хотела есть, Спрашивали ее, отчего мужа с собою не привела, но она ничего на это не отвечала, - "пора ко двору", - собралась и ушла.
И стала таким манером Настя жить в свекровом доме, как и другие невестки, и стали ее все уважать и заговорили с ней ласково. С мужем она никогда не говорила, ни при людях, ни без людей. За это на нее иногда серчал свекор, но как она вообще и ни с кем не была разговорчива, то и это на ней не взыскивали. "Молчаливая" да "молчаливая она у нас"; так и оставили. Так прошла масленица, пришел великий пост, Настя ходила говеть, исповедовалась и причащалась. Пришли "сороки" {Сорок мучеников. (Прим. автора.)}, на дворе стало крепко теплеть. Зима отошла, и белый снег по ней подернулся траурным флером; дороги совсем почернели; по пригоркам показались проталины, на которых качался иссохший прошлогодний полынь, а в лощинах появились зажоры, в которых по самое брюхо тонули крестьянские лошади; бабы городили под окнами из ракитовых колышков козлы, натягивали на них суровые нитки и собирались расстилать небеленые холсты; мужики пробовали раскидывать по конопляникам навоз, брошенный осенью в кучах. Голодные грачи жадно хватали из навоза круглые коричневые комья и, носясь с оглушительным криком над деревнею, оспаривали друг у друга скудную добычу. Письмоводитель станового переносил из избы в избу мертвое тело, явившееся наружу из-под осевшего снега, и собирал с мужиков контрибуцию за освобождение их от вскрытия в их доме позеленевшего трупа. Словом, наступила весна, со всем тем, чем она обыкновенно знаменует свое пришествие к нам на Гостомле.
Было вербное воскресенье. День был светлый, теплый, солнечный. На дворе так хорошо, что не входил бы под крышу. Небо бледно-голубое, подернуто разорванными белыми облаками; воздух пропитан животворным теплом, и слышен крепкий запах оттаивающей земли и навоза. Над прогалинами вверху заливаются голосистые жаворонки, а на завалинах изб несметными стадами толкутся под обаянием весенних побуждений сладострастные воробьи. Все хочет жить; все собирается жить; все просит жизни. Чуется во всем пора любви, пора темных желаний, томительных, и тоски безграничной для тех, кому не с кем делить ни горя, ни радостей.
У Прокудиных дома оставалась только одна Домна. Все ушли к церкви, на ярмарку; даже ребятенок старших с собою забрали. А самые младшие со всей деревни собрались на стог кострики и, барахтаясь там, играли в свои ребячьи игры. Настя рано утром пошла навестить кузнечиху Авдотью, которая, поднимая хлебную дежу, надорвалась и лежала нездоровою. Посидела Настя у кузнечихи с часок и пошла домой. Так ей и хорошо было, как она шла полями, и мучительно; даже страшно стало. Пошла она шибче, шибче, а кругом все тихо, только слышно, как трухлый снег подтаивает и оседает. Дорога была тяжелая, потому что нога просовывалась и вязла. Устала Настя и, войдя в избу, села на лавку против самой печки, у которой стряпалась Домна.
- Аль уморилась? - спросила ее Домна.
- Уморилась, Домнушка.
- Что так? Недалече, чай?
- Недалече, да уморилась. Тяжко больно ходить-то стало.
- Ты гляди, бабочка, не тяжела ли сама-то стала? - спросила Домна, пристально глядя на Настю.
- И, бог с тобой! Что только вздумаешь! - проговорила, покраснев, Настя.
- Что вздумаю! Это, девушка, неш долго?
- Бог с ними.
- Дети-то?
- Да.
- Ну, ведь там хочешь не хочешь, а уж на то ты баба теперь.
- Помилуй господи!
- Аль рожать боишься?
- Что рожать! Люди рожают, да живы. А хоть бы умереть, так в ту ж бы пору.
- Так что ж: с деткой-то лучше, веселей-ча. Настя молчала и смотрела в огонь печи.
- Чего ты не раздеваешься? Жарко в свите-то, да еще подпоясамшись.
- Сичас, - ответила Настя, а сама, не трогаясь с места, все продолжала смотреть в огонь.
- Нет, ты, касатка, этого не говори. Это грех перед богом даже. Дети божье благословение. Дети есть - значить божье благословение над тобой есть, - рассказывала Домна, передвигая в печи горшки. - Опять муж, - продолжала она. - Теперь как муж ни люби жену, а как родит она ему детку, так вдвое та любовь у него к жене вырастает. Вот хоть бы тот же Савелий: ведь уж какую нужду терпят, а как родится у него дитя, уж он и радости своей не сложит. То любит бабу, а то так и припадает к ней, так за нею и гибнет.
- Любит, - тихо промолвила Настя.
- Известно, любит. Ну и она его жалеет; нечего сказать, добрая баба.
- И она любит, - опять проговорила Настя.
- Ну иной и не то чтобы уж очень друг с дружкой любилися, а как пойдут ребятки, так тоже как сживутся: любо-два. Эх! не всем, бабочка, все любовь-то эта приназначена.
- С чего же не всем?
- Да ишь вот не всем.
- Это все люди делают.
- Известно, люди, либо опять, так сказать, нужда тоже делает.
- Нет, все люди.
Обе невестки замолчали.
- Вот только что у тебя муж-то не такой, как у добрых людей, продолжала Домна.
Настя покраснела, как будто ее поймали на каком-нибудь преступлении или отгадали ее сокровенную мысль.
- И чудно как это, - продолжала Домна.
- О-ох! - болезненно произнесла Настя.
- Что тебе?
- Ничего.
- Чудно это, я говорю, как если любишь мужа-то, да зайдешь в тяжесть и трепыхнется в тебе ребенок. Боже ты мой, господи! Такою тут мертвой любовью-то схватит к мужу: умерла б, кажется, за него; что не знать бы, кажется, что сделала. Право.
А Настя ни словечка не отвечает; брови сдвинула и все смотрела, смотрела в огонь, да как крикнет не своим голосом:
- Ой! ой!
- Что ты? что ты, Настя? - бросилась к ней Домна.
- Ой! сосет, сосет меня!
- Кто сосет? где?
- За сердце, за сердце. Ой! ой!
- Что ты, бог с тобой! Испей водицы.
- Нет, сосет! сосет! Пусти, пусти меня. Ай! ай! отгони, отгони!
- Да кого отогнать? - спросила перепуганная Домна.
- Змей, змей огненный, ай! ай! За сердце... за сердце меня взял... ох! - тихо докончила Настя и покатилась на лавку.
У нее началась жестокая истерика. Она хохотала, плакала, смеялась, рвала на себе волосы и, упав с лавки, каталась по полу.
IX
Часто с Настею стали повторяться с этого раза такие припадки. Толковали сначала, что "это брюхом", что она беременна; позвали бабку, бабка сказала, что неправда, не беременна Настя. Стали все в один голос говорить, что Настя испорчена, что в ней бес сидит. Привезли из Аплечеева отставного солдата знахаря. Тот приехал, расспросил обо всем домашних и в особенности Домну, посмотрел Насте в лицо; посмотрел на воду и объявил, что Настя действительно испорчена.
- И испорчена она, судари вы мои, - сказал знахарь, - злою рукою и большим знахарем, так что помочь этому делу мудрено: потому как напущен на нее бес, называемый рабин-батька. Есть это что самый наизлющий бес, и выгнать его больно мудрено.
Прокудин, к чести его сказать, заботился о невестке и усердно просил знахаря, обещая ему дать что он ни потребует; а Петровна в ногах у него валялась.
Поломался знахарь, взял десять рублей на лекарства и сказал, что попробует.
Стал он над Настей что вечер шептать, да руками махать, да слова непонятные выкрикивать; а ей стало все хуже да хуже. То в неделю раз, два бывали припадки, а то стали случаться в сутки по два раза. На семью даже оторопь нашла, и стали все Насти чуждаться.
- Что ж, как? - спрашивал Прокудин знахаря.
- Упрям, шельма! Все внутрь в утробу он прячется.
- Не можешь ли сказать, кто это на нее напустил? Пошли бы уж к нему поклониться, пусть только назад вызовет.
- Нельзя этого никак.
- Вызвать-то?
- Нет, сказать...
- Отчего?
- Неровен час.
- Да ведь ты ж говорил, что их-то ты не боишься.
- Да я не боюсь, а...
- Что же?
- Да видишь, это огневой.
- Ну так что ж, что огневой.
- Ну и нельзя, значит, узнать, кто его посадил.
- Отчего же так?
- Да как же ты узнаешь! Теперь, если по воде пущен, - ну сейчас на воде видать тому, что на этом знается. Опять есть ветряные, что по ветру напущены; ну опять, кто его напустил, тоже есть средствие узнать. А огневого как ты узнаешь? Огонь сгорел, и нет его. Узнавай по чему хочешь!
- Да, да, да! - протянул Исай Матвеич. - Вот она штука-то!
- А, то-то и есть!
- Ну, а кабы в те поры, как с ней это случилось, как еще печка топилась, можно бы было узнать?
- Гм! Не то что когда печка топилась, а если б, к примеру, позвали меня, когда еще хоть один уголек оставался, так и то сейчас бы все дело было перед нами.
- Поди ж ты!
Насте все делалось хуже. Все она тосковала, и, видя, что все ее стали бояться, сама себя она начала бояться.
- Что вы меня все этими наговорами лечите? - говорила она свекру с свекровьей. - Какой во мне бес? Я просто больна, сердце у меня ноет, сосет меня что-то за сердце, а вы все меня пугаете с дедами да с бабками.
- Это он все в ней хитрует, - говорил солдат. - Видно, ему жутко от меня приходит.
Солдату верили не верили, а деньги платили.
- Вот что, - сказал солдат. - Мне ее здесь у вас неловко лечить, потому что тут он все имеет в печке свое обчество; а отвезите вы ее ко мне.
Отвезли Настю к солдату, и денег дали, и муки, и жмыхи, и масла. Пробыла Настя у своего лекаря два дня, а на третий вечером пришла домой и ни за что не хотела к нему возвращаться. Солдат тоже за ней не гнался, но довольствовался тем, что получил, и, видя свою неустойку, рассказывал, что бес, сидящий в Насте, распалил ее к "ему "страстью". "Ну я, боже меня сохрани от этих глупостей! Я свой закон содержу; она и ушла". Настя могла бы рассказать дело и с иной стороны, да поверили ли бы ей? Ей даже не верили, что в ней нет беса, хотя она и богу молилась и людей жалела больше других, не находящих в себе беса. Она уж и не пыталась ничего за себя говорить и жила - сохла без всякой жалобы. Что говорить напрасно! У нас уж всем известно правило, и пословица говорится: "Пил не пил, а коли говорят пьян, так иди лучше спать ложись". А припадки все не прекращались. Стала Настя такая мудреная, что чуть на нее кто скажет громко, или крикнет изнавести, или невзначай чем стукнет, она так вся и задрожит. А если тут на нее глянуть пристально или заговорить с ней о том, что близко ее сердцу, сейчас у нее припадок. Пойдет ее корчить, ломать, и конца нет мукам.