– Приглашаю вас обеих со мной. Хочу вам кое-что показать.
   – Зачем?
   – Сделайте одолжение. Ну что вам стоит?
   Поведение юноши только сначала показалось миролюбивым, потому что уже само появление его было укором. Это было ясно. Он стоял лицом к лицу с Морин, полный решимости, и буравил ее взглядом. В своей смахивающей на форму одежде он был похож на солдата.
   Морин явно тянуло к нему – ее привлекала эта сила, эта уверенность. И в то же время отталкивала; она стояла в нерешительности, бледная и растерянная. В конце концов она обернулась к Кейт – та в ответ отрицательно покачала головой. Но Филип тут же скомандовал:
   – И вы тоже, миссис Браун, пойдемте, пойдемте. Я хочу, чтобы вы обе посмотрели.
   Морин пожала плечами и повиновалась. Кейт последовала за ней. За распахнутой дверью летели листья в вихре пыли. Женщины поднялись по ступеням на тротуар к машине. Это была малолитражка, вся облепленная наклейками: ПОКУПАЙТЕ АНГЛИЙСКИЕ ТОВАРЫ. ПОМОГАЙТЕ СВОЕЙ РОДИНЕ. ВАША РОДИНА НУЖДАЕТСЯ В ВАШЕЙ ПОДДЕРЖКЕ. ПОДДЕРЖИВАЙТЕ АНГЛИЮ, А НЕ ХАОС. ВЫПОЛНЯЙТЕ СВОЙ ДОЛГ. БУДЬТЕ ПАТРИОТАМИ.
   Машина была разукрашена как для карнавального шествия или для съемок музыкального фильма из эпохи тридцатых годов – о чем бишь тогда кричали на всех перекрестках? Не о Японии ли? Или о Гонконге?
   Филип открыл переднюю дверцу, но Морин попыталась проскользнуть на заднее сиденье. Филип удержал ее, положив ей руку на плечо, и сказал:
   – Нет, я хочу, чтобы ты сидела рядом со мной.
   Его голос звучал ласково и в то же время властно, но мягкая манера держаться делала его властность карикатурно смешной, показывая, что это не более чем поза. Обстановка, разукрашенная машина – все происходящее с каждой минутой больше и больше походило то ли на шараду, то ли на хэппенинг; сев рядом с Филипом на переднее сиденье, Морин недоуменно произнесла:
   – Бред какой-то. Что я здесь забыла, в этой машине? И зачем мы вообще поехали, Кейт?
   – Положись на меня, Морин, – проникновенно ответил ей Филип. – Не бойся, я с тобой.
   – О господи, – вздохнула Морин, но обе женщины уже сидели в машине, и Филип вез их по Эджвер-роуд. Они доехали в общем потоке уличного движения до Гайд-парк-корнер, где обстановка разительно изменилась. Все пространство было заполнено машинами с такими же наклейками, как у Филипа, группы людей разного возраста под огромными знаменами Британской лиги действия держали в руках транспаранты с призывами и лозунгами лиги. Люди в машинах жестами выражали свое одобрение, а какая-то женщина, увидев транспарант с лозунгами: НАЗАД, К ДОБРОЙ СТАРОЙ АНГЛИИ!– крикнула: «Здорово сказано, выше его, выше!»
   Они направились дальше, мимо Букингемского дворца, возле которого, как обычно, толпились зеваки, пришедшие подышать одним воздухом с его обитателями, и выехали на набережную. Там, вдоль всего тротуара, стояли люди – их были сотни, тысячи. Не меньше, чем людей, было здесь и транспарантов, но сделаны они были по-домашнему, примитивно; единственным изготовленным на профессиональном уровне был плакат, заявляющий о том, с чем эти люди вышли на улицы: НАКОРМИТЕ ГОЛОДАЮЩИХ У СВОЕГО ПОРОГА. НАКОРМИТЕ СВОЙ НАРОД. Кроме этого были тысячи других призывов, более личного характера, написанных на кусках картона, порой просто на листах бумаги карандашом или цветными чернилами, а иногда напечатанных на машинке: ВЫ ХОТИТЕ, ЧТОБЫ МЫ ГОЛОДАЛИ МОЛЧА? С ГЛАЗ ДОЛОЙ, ИЗ СЕРДЦА ВОН?.. МЫ НИЧЕГО НЕ ЕЛИ СЕГОДНЯ, А ВЫ?.. ВЫ СЫТЫ? – СЧАСТЛИВЧИК!.. У ВАС ЕСТЬ РАБОТА? – А Я БЕЗРАБОТНЫЙ.
   Филип то и дело поглядывал на Морин и явно был доволен собой. Он специально вел машину как можно медленнее.
   На первый взгляд все эти люди не производили впечатления голодающих. Хоть это и были бедняки, но не из тех, кто умирает голодной смертью. Они жили на грани голода, поддерживая свое жалкое существование мизерными пенсиями, подачками, милостыней и редкими пайками из правительственного фонда помощи безработным. Однако на их лицах лежала печать тупого уныния и апатии – вечных спутников безысходной нужды; это были чисто внешние признаки, знакомые каждому по телеэкрану, но они всегда почему-то ассоциировались с другими странами, не со своей.
   Среди хоровода жухлых листьев под редеющими кронами деревьев стояли группками мужчины, женщины, дети, и если задаться вопросом, что отличает их от многих других подобных демонстраций, то выяснится – не сразу, правда, ибо такого давно не приходилось видеть, – что люди эти представляют собой не профсоюзы, партии или политические группировки, а семьи. Обитатели тысяч и тысяч лондонских домов стояли вдоль улиц молчаливым укором, глядя на сытых и – пока что – обеспеченных, которые в свою очередь глазели на длинные цепи обездоленных. Но любопытствующие не выказывали самоуверенности или превосходства – отнюдь нет: каждый сознавал, как легко оказаться по ту сторону невидимого барьера. Слухи о происходящем быстро распространились по городу, и сюда уже стали стекаться люди с соседних улиц, пришедшие заглянуть в глаза собственному страху перед будущим, олицетворением которого были эти нищие семьи.
   Филип продолжал вести машину на самой малой скорости. Зрелище, представшее их глазам, опьяняло его, он весь сиял. Морин же, напротив, менялась в лице – она то бледнела, то краснела, то подавалась стремительно вперед, пытаясь лучше рассмотреть голодных людей, то обращала взгляд на Филипа – взгляд, полный недоверия, гнева, ненависти… и, разумеется, восхищения.
   – Отлично, – проговорила она. – Лучше некуда. Прекрасно. Докатились. И что же прикажешь теперь делать? Выйти к ним и раздать мелочь, которая завалялась у меня в кармане? Сотворить библейское чудо с хлебами и рыбами? Что, наконец?
   – Я просто хотел, чтобы ты увидела это своими глазами, – ответил Филип.
   Его прямо трясло от возбуждения и сознания собственной значимости. Он весь преобразился и, несмотря на нелепые пухлые щечки, коренастую фигуру и широко открытые простодушные глаза, уже не казался провинциальным. С каждой минутой все острее чувствовалось, что ему нужна Морин, нужно ее понимание, ее поддержка, нужно, чтобы она была его единомышленницей, а не сторонним наблюдателем. Девушку тоже била дрожь, но она отодвинулась как можно дальше от Филипа и забилась в самый угол сиденья, буквально вжавшись в дверцу машины. Увидев это, он сказал:
   – Ну ладно, намек понял: я тебе не нужен. Не так я туп, как тебе кажется, просто я хотел, чтобы ты сама во всем убедилась.
   Эти фразы – как и слова той женщины в машине: «Здорово сказано, выше его, выше!» – звучали будто лозунги с транспаранта.
   Они проехали еще полмили между длинными рядами людей, близких к голодной смерти, и любопытной толпой, заполнявшей тротуары по другую сторону набережной.
   – Что с тобой происходит? – спросила Морин. – Ну что? – Казалось, она тоже пытается говорить штампами, которые потом можно будет написать на транспарантах или стеклах машин. – Это тебя только сейчас осенило или как? Ежегодно мрут как мухи миллионы людей. И не первый год уже. Миллионы детей из-за недоедания вырастают уродами, умственно неполноценными. Это общеизвестно. Так почему же ты только сейчас спохватился и приволок нас сюда? Нельзя включить телевизор, чтобы тебе не показали нечто подобное в том или другом месте нашего шарика. Проблема перенаселения решается просто: людям не мешают умирать… Да хрен с ним со всем, что толку молоть языком, – закончила она, злясь на себя за то, что не может найти менее избитых и напыщенных слов.
   – Но ведь это же здесь, у нас, – сказал Филип. – Здесь, на нашей родной земле. А не за тридевять земель. Плевать я хотел на других. Но мне далеко не безразлично, что происходит в моей стране. В Англии.
   – Тьфу ты! – И Морин отвернулась от Филипа и от бесконечной ленты демонстрантов; взгляд ее уткнулся в зевак, тогда она отвернулась и от них и уставилась в одну точку. Ехали долго, пробираясь среди медленно ползущих машин, битком набитых любопытными.
   Полицейские машины стояли по нескольку штук в ряд на ключевых позициях. Но до поры до времени блюстители порядка не выходили из машин. Они тоже были зрителями – вместе с теми, что пока еще работали или не зависели от работы, ибо располагали средствами. Или владели драгоценностями, картинами, землями.
   НАМ НЕ НУЖНЫ ПОДАЧКИ – НАМ НУЖНА РАБОТА. ДАЙТЕ НАМ РАБОТУ. МЫ ТРЕБУЕМ СПРАВЕДЛИВОСТИ, РАБОТЫ И ХЛЕБА.
   Из толпы демонстрантов выступил человек с изможденным лицом и обратился с речью к зевакам на другой стороне набережной:
   – Пока мы подыхаем с голоду тихо, в своих четырех стенах, это никого не волнует. Вы ничего не имеете против! А теперь мы вышли со своим несчастьем на улицу и не сойдем с места ни на шаг.
   Тут двое полицейских выскочили из автомобиля, лихо хлопнув дверцами. Они приблизились к оратору и, укоризненно качая головой, стали грозить ему пальцем, словно нянька озорному нашкодившему мальчишке: очевидно, речи не были предусмотрены и расценивались как нарушение порядка.
   Однако оратор вскарабкался на плечи двух своих друзей, а те держали его за ноги – несведущим людям могло даже показаться, что это акробатическая пирамида. Он выкрикнул:
   – Вы нас больше не запрячете. Будем голодать в открытую, ни от кого не таясь. Помрем, если придется. Для этого мы пришли сюда. Умирать так умирать, но чтоб вы это видели.
   Полицейские в нерешительности поглядывали на оратора, не зная, что делать. Их симпатии были на стороне демонстрантов: всем своим видом, улыбками, сочувствующими взглядами они давали это понять.
   Подъехал телевизионный фургон. Из него выскочили люди с телекамерами и, лавируя между машинами, стали перебегать улицу. Шли съемки для вечернего выпуска теленовостей.
   – Но им, конечно, не позволят остаться здесь? – спросила Морин. Она была в ярости, точно сама, своими руками хотела разогнать демонстрантов или заставить полицию это сделать. Лицо ее покрылось красными пятнами, стало злым; она плакала, и слезы катились по ее опухшим щекам.
   Филип был доволен, что она плачет. А она, понимая это, старалась взять себя в руки. Но чем сильнее она боролась со своими чувствами – а судя по внешним проявлениям, это была самая настоящая ярость, – тем больше они захлестывали ее. Филип, видимо, вполне всем этим насытился; он свернул с набережной и повел машину к дому.
   Морин, отвернувшись от него, смотрела в окно, за которым уже не видно было голодающих демонстрантов. Филип улыбался. Он, наверное, понимал, что показывает себя не с лучшей стороны, но ничего не мог с собой поделать: каждый раз, когда он взглядывал на Морин, на лице его появлялась победная улыбка.
   – Ну, хорошо, – промолвила наконец Кейт. – А теперь расскажите нам, как же вы все-таки собираетесь бороться с этим злом.
   – Не говорите глупостей, Кейт: вы же видите, он сам не имеет ни малейшего представления – во всяком случае, не больше, чем мы с вами.
   – В первую очередь мы возьмемся за Англию.
   – Кишка тонка.
   До него дошел оскорбительный смысл этих слов, и, срываясь на визг, он парировал:
   – Вот увидишь, мы знаем, что нужно делать.
   – Не морочь голову. Чушь несешь, просто уши вянут. Да как у тебя язык поворачивается говорить такое! И не только у тебя, все вы на один лад. Все несете околесицу. Поверить трудно, что вы это всерьез.
   Вмешалась Кейт, врачеватель душевных ран, домашний миротворец и утешитель:
   – Филип, сколько мы ни говорим, вы еще ни разу не предложили ничего конкретного, это и выводит Морин из себя.
   – Да где ему! – захлебнулась в крике Морин.
   – Надо навести порядок в собственном доме, – быстро и решительно заявил Филип.
   Нет, эти двое не найдут общего языка, ясно как день – так и будут спорить до скончания века: одна на истеричных нотах, захлебываясь бессвязными выкриками, другой – с каменной уверенностью в своей правоте, оперируя одними лишь затасканными лозунгами, штампами.
   Но, к счастью, они уже доехали до зеленой, похожей на аллею улицы, до канала с прогулочными яхтами, до квартиры Морин.
   Филип затормозил.
   – Я выходить не буду, – заявил он.
   Морин вышла из машины. За ней следом Кейт. Девушка стояла, беспокойно глядя на Филипа, который тоже не отрывал глаз от нее. Видно было, как их тянет друг к другу. Затем, воскликнув в сердцах: «Господи боже мой, да пропади все пропадом», Морин кинулась к двери и, чуть не споткнувшись на своих высоченных каблуках, исчезла за ней.
   – Всего доброго, миссис Браун, – произнес Филип, чопорный, корректный, торжествующий; и укатил.
   Не успев войти в квартиру, Морин включила телевизор, и они с Кейт стали ждать выпуска новостей дня. Новое землетрясение в Турции. Конференция по ликвидации отходов атомного производства. Сообщение о дебатах в одной из комиссий Всемирной продовольственной организации в Чили. Наконец короткая, скороговоркой, информация о демонстрации на набережной. Камера скользнула по рядам демонстрантов, показывая транспаранты, плакаты с призывами, немного задержалась на плакате: ВЫ НЕ ПРОТИВ, ЧТОБ МЫ ГОЛОДАЛИ – ЛИШЬ БЫ НЕ У ВАС НА ГЛАЗАХ. С фургона демонстрантам раздавали суп с хлебом. Оратор – тот самый, с изможденным гневным лицом – громко взывал: «Не берите, не берите от них ничего, они просто хотят заткнуть нам рот». Однако монахини из фургона уже склонялись к детишкам, которых родители выстроили в строгую очередь, раздавали им пластмассовые стаканчики с супом и хлеб. В кадре появился еще один фургон – правительственного фонда помощи безработным. Группы демонстрантов таяли: люди становились в очередь за едой. Арестованного оратора деликатно уводили двое полицейских – камера показала участливые лица блюстителей порядка, которые закрутили ему руки за спину; он продолжал выкрикивать: «Голодайте… держитесь до конца… лучше умереть здесь, на виду у всех, а не в норах, как звери!..» Полицейские подтолкнули его по лесенке в свой фургон, дверь захлопнулась, и фургон отъехал.
   «А теперь передаем сводку погоды…»
   Как только кончились последние известия, Морин приняла ванну и вышла в строгом платье из грубого темно-коричневого полотна – женский вариант униформы Филипа. Оглядев себя в зеркале, она сказала Кейт:
   – Чего мне недостает, это формы, правда? Может, я дни и ночи о ней мечтаю. А носить все равно не буду! – Она умчалась к себе в спальню и появилась снова в каком-то немыслимом пестром наряде, обвешанная с ног до головы всякими побрякушками. И, обратившись к Кейт, заявила: – Сегодня ужин готовлю я.
   Часа через два она позвала Кейт к столу; на закуску были поданы сердцевинки артишоков и авокадо; за ними последовала фаршированная телятина со шпинатом, салат, сыр и наконец – пудинг. Морин ездила за продуктами на такси в какой-то магазин, который был еще открыт, и истратила уйму денег. На столе стояла также бутылка охлажденного рейнвейна.
   Женщины ужинали вяло, кусок не шел в горло: мысль о людях на набережной и о миллионах других, которых те представляли, не выходила у них из головы.
   На следующее утро Морин заявила, что хочет купить себе новое платье, – вся ее комната была завалена кучами тряпья. Она вышла из дома в массивных темных очках – поиски новой маски? Или формы? Теперь она может вернуться домой и в монашеской одежде, и в костюме исполнительницы танца живота… Что с тобой, Кейт, уж не зависть ли в тебе заговорила? Конечно, зависть, что же еще. Морин может позволить себе на протяжении одного дня нарядиться цыганкой, пажом, римской матроной – это своеобразное проявление свободы. Стала бы, например, Морин целый год играть роль покорной и кроткой южанки-затворницы, изнывая на веранде в обществе любящего тирана-деда и старухи-дуэньи, даже если сознательно принимать эту игру как уступку чужой воле или как очередную шутку судьбы? Которая, кстати, обернулась далеко не шуткой для самой Кейт… Не служит ли вся ее последующая жизнь лучшим тому доказательством? Нет, Морин не поступилась бы свободой ради этого, она не смогла бы; она уже перешагнула ту грань, за которой даже притворное подчинение чужой воле невозможно, – вся ее натура восстала бы против этого. Но так ли это? А? Когда она надевала купленное на барахолке вечернее платье тридцатых годов, красила ярко губы, завивала волосы в локоны или наряжалась под героинь Джейн Остин – разве не было это проявлением тоски по прошлому? Словом, если девушка одевается в старомодные платья, чтобы походить на известных героинь прошлого, – наверное, она это делает потому, что быть самой собой слишком сложно? Правда, каприз длится недолго, и она позволяет себе роскошь вместе с платьем сменить и настроение… Отчего она, Кейт, употребила выражение «позволяет себе роскошь»? Уж не оттого ли, что многие годы подавляла все свои желания и фантазии, стараясь не выходить из образа, к которому привыкли ее домашние? Но теперь нет в мире силы, способной помешать ей делать все, что заблагорассудится: пойти, скажем, в магазин, купить что-нибудь экстравагантное и пощеголять здесь, в квартире Морин. Сказано – сделано.
   По той же улице, чуть поодаль, на углу строился высокий многоквартирный дом. Пять или шесть этажей были полностью завершены – оставалось только смыть закорючки мела со стекол – и давали представление о том, каким будет этот дом в окончательном виде. А выше начинался хаос, словно здание в этом месте внезапно обломилось. Там, наверху, люди ходили по доскам лесов, раскачивались в люльках, штукатурили, управляли кранами. На земле тоже шла работа: здесь рабочие возились со строительными материалами, которые затем с помощью кранов подавали наверх. Кейт поймала себя на том, что уже довольно долго, затаив дыхание, наблюдает за строительством. Рабочие не обращали на нее никакого внимания.
   И это внезапно разозлило ее. Она отошла подальше, чтобы они не могли ее видеть, сбросила жакет – подарок Морин – и осталась в темном, облегающем фигуру платье. Голову она эффектно повязала шарфом. Затем вернулась к строительной площадке и прошла перед рабочими молодой пружинистой походкой. Последовал шквал свистков, окликов, предложений. Она снова переоделась в укромном местечке и вернулась в прежнем обличье: мужчины, взглянув на нее, тут же равнодушно отводили глаза. Кейт затрясло от возмущения, которое, как ей казалось, она подавляла в себе всю жизнь.
   Она еще раз повторила метаморфозу, превратившись в объект вожделения, и в этот момент на противоположном углу увидела наблюдавшую за ней девушку-куклу в голландском костюме. Пышные желтые юбки, облегающий красный жилет, соломенные локоны, два ярко-розовых пятна на щеках и широко распахнутые голубые глаза. Это была Морин.
   Кейт подошла к ней и сказала:
   – И в этом смысл нашей жизни, подумать только.
   Морин, увидев лицо Кейт, взяла ее за руку – рука Кейт дрожала. Тогда Морин тоном опытной женщины стала шутливо выговаривать ей:
   – Не надо так, не принимайте слишком близко к сердцу, это на вас не похоже.
   – Не похоже? Вот ради чего мы живем. И все. Год за годом.
   Они направились к дому. Морин предложила чаю, но Кейт покачала головой и поспешила в свое маленькое холодное подземелье, забралась под одеяло, съежилась и, повернувшись лицом к стене, заснула.
   Когда она проснулась, уже стемнело. Во всей квартире ярко горел свет. Морин сидела на кухне, но теперь это была уже не кукла в голландском костюме, а маленькая девочка в изящном пеньюаре викторианской эпохи, который весь состоял из сплошных складочек, оборочек, кружев и вышивки. Она ела кукурузные хлопья со сливками. Ни слова не говоря, она приготовила то же самое для Кейт.
   Потом они пошли к Морин в комнату, девушка включила проигрыватель и, щадя слух Кейт, убавила немного звук. Они сидели на подушках, Морин покрыла ярко-розовым лаком ногти на руках и ногах, Кейт выпила вина, Морин выкурила марихуаны, а потом они просто сидели, ничего не делая. Словно ждали чего-то.
   Дни летели быстрее прежнего, все на одно лицо. На другом конце Лондона дом Кейт перешел в руки своих владельцев, Браунов, семья вернулась в родные пенаты, в доме текла ее жизнь; но самой Кейт там не было. Теперь – следуя примеру своих домашних, которые раньше так поступали с ней, – она стала посылать им коротенькие записочки: «Ужасно жаль, но занята по горло, о сроке приезда сообщу особо». А однажды послала телеграмму: «Живу отлично. До скорой встречи». Посылая домой эти весточки, она понимала, что ведет себя по-ребячески и нехорошо, но ей нужно было пройти через это.
   Телефон почти перестал звонить. Но звонок у входной двери заливался вовсю. Однажды, как раз когда Морин собиралась выйти на улицу, на пороге появился какой-то молодой человек, и она, преградив ему путь, сказала:
   – Прости Стэнли, зайди как-нибудь в другой раз – у меня сейчас одно дело.
   Морин рассказала Кейт о Стэнли. Она ставила его на одну доску скорее с Филипом и Уильямом, нежели с Джерри: он работал в какой-то организации по оказанию помощи бедным и бездомным, был левым в старом смысле этого понятия, впрочем, сейчас это не имело значения; он был бы, наверное, не прочь жениться на Морин, если бы она дала ему время оценить всю привлекательность такой перспективы. Она спала с ним, и оба остались этим довольны. Но беда в том, что сама Морин никаких чувств, кроме дружеских, к нему не питала.
   – Ну почему у меня все не как у людей? Почему? Вот, например, у меня всегда такое ощущение, что все это не имеет никакого значения. Я говорю обо всей этой шумихе вокруг бедных, благотворительности и прочем, о всяких там организациях по спасению человечества – словом, о такого рода мышиной возне. Я знаю, что я бессердечная, злая, – мне об этом все уши прожужжали. А мне хоть бы что, я все равно не могу проникнуться важностью этой проблемы. Вот Уильям до сих пор считает себя должником своих арендаторов – у него их, кстати, совсем немного. И все свои деньги он всаживает в благотворительность. А Филип… Ну, этот не остановится ни перед чем, он будет бить яйца и делать омлет, если уже не начал, но как он может верить в то, что это правильно, как он может? По-моему, он просто псих, а может, это я псих, а не он. Или, например, Стэнли. Он самый активный, я имею в виду его деятельность. Он действительно делает что-то полезное. Не от случая к случаю, а постоянно, систематически. Но когда я бываю с ним, меня не оставляет мысль, что он бьет мимо цели, мимо цели, мимо. Ну ладно, ну обеспечил он крышей над головой три сотни человек… а остальные? Вот он не понимает этого, и, возможно, он прав? Что мне делать, Кейт? Почему я такая непутевая? Филип говорит – потому, что я просто родовитая сучка, которую с детства приучили думать только о себе. Но это неправда. Я целый год помогала Стэнли в его работе – вы не знали? Представьте себе. Жила в тесной вонючей квартирке, где кроме меня обитало еще пять человек; и мы работали дни и ночи напролет, чтобы дать бездомным кров. И все время я думала: не в этом суть. А в чем? Что нужно?
   – Не знаю – откуда мне знать?
   С этого дня Кейт стала рассказывать Морин разные эпизоды из своей жизни. Она не могла припомнить, как именно это началось, но вскоре они уже ничем другим не занимались. Раньше Кейт не считала свои воспоминания сколько-нибудь значительными или интересными; теперь же она выносила им оценку по реакции Морин.
   – Расскажите мне что-нибудь, Кейт.
   – Давай я тебе расскажу о Мэри Финчли. Ты знаешь, я очень нескоро раскусила, что мы с ней совершенно разные люди. Она вообще стоит особняком среди моих знакомых. Вот, например, говорят: «дикая женщина»… если мужчина говорит так женщине, значит, он ее немножко побаивается, но в глубине души восхищается ею. И женщина чувствует себя польщенной и даже подыгрывает ему слегка, стараясь доказать, что в ней есть что-то от дикаря. Но это не так. Нет. Вот ты, Морин, наверное, думаешь о себе: «А ведь я дикарка, меня голыми руками не возьмешь!» Но ты заблуждаешься – ты совсем ручная. Мэри же действительно необузданная. Например, у нее совершенно отсутствует чувство вины. Все мы опутаны невидимыми цепями, цепями вины, обязательств: надо делать то, не надо делать этого, это плохо сказывается на детях, а это несправедливо по отношению к мужу. Мэри же не обременена этим чувством. Правда, она получила самое ординарное воспитание. Я до сих пор так и не разобралась, что же в нем было упущено. Возможно, она от природы такая. Она очень рано вышла замуж. Впервые я поняла, что с ней что-то неладно, когда она мне сказала: «Я вышла замуж за Билла, потому что он зарабатывал больше, чем другие мои поклонники». Нет, подожди, немало найдется женщин, которые вышли замуж по таким же мотивам, но они стараются так или иначе завуалировать свои мысли и поступки: он мне больше всех понравился, он меня покорил своим обаянием, меня потянуло к нему как к мужчине. Но только не Мэри. Она сказала так, как на самом деле. Родители ее не были богаты. А Билл души в ней не чаял. Он и сейчас к ней не переменился. Большую роль в их жизни играла постель. И по сей день так. Тем не менее Мэри стала изменять ему с первых же дней. Помню, однажды меня чуть удар не хватил. Я сидела у окна и что-то шила; выглянула в окно и вижу – к Мэри в дом вошел посыльный из магазина. Он пробыл у нее довольно долго. Мне и в голову ничего дурного не пришло. Я подумала, что Мэри предложила ему чашку чая и все. На другой день я как-то вскользь упомянула об этом в разговоре, и Мэри вдруг говорит: «А он ничего парень – огонь!» В первый момент я подумала, что она шутит. Потом – что просто бахвалится. Ничего подобного, такая уж она есть. Идет она, скажем, в магазин, и если ей приглянулся кто-нибудь по дороге, а дома никого – считай, дело сделано. И больше она к этому вопросу не возвращается. Такая она всю жизнь – даже во время беременности и когда кормит грудью: ей все нипочем. Когда я спрашиваю об этом, она отвечает: «Что делать, мне одного мужика мало!» В такие моменты она выглядит чуть-чуть растерянной… не только потому, что ты кажешься ей слишком уж пуристкой. Как-то я влюбилась в одного человека… глупейшая была история, но именно тогда я поняла, насколько глубока разница между нами. Она никогда никого не любила и не знает, с чем это едят. Когда я рассказывала ей о своих чувствах, она просто не понимала, о чем идет речь. Сначала я, как всегда, решила, что она меня разыгрывает. Ведь она думала, что все это плод моего воображения. Да-да, она вполне серьезно считает, что никакой любви в природе не существует, что все это басни или что-то вроде тайного уговора – как в сказке, когда решили не замечать, что король гол. Приблизительно в то же самое время я сделала еще одно открытие: оказывается, Мэри почти ничего не читает, спектакли по телевизору не смотрит. Она говорит: «Это все о том, как люди мучают друг друга из-за чепухи». Читает она только детективы, детские приключенческие романы и рассказы о животных. Я даже одно время подозревала, что у нее мужская психология. Ничего подобного. Просто любовь – любовь романтическая, вся эта игра, порожденная вековой цивилизацией, – выше ее понимания. Она всех нас считает чокнутыми. Все проще простого: тебе приглянулся мужчина и ты ему тоже, вы идете в постель и занимаетесь любовью, пока одному из вас это не наскучит, а тогда до свидания, и все довольны и счастливы…