Когда они стояли на берегу, в каких-нибудь десяти шагах от молодежи, но отгороженные от нее глухой стеной времени, мимо прошла девушка – она шла улыбаясь, волоча по песку босые ноги; босые – просто потому, что ей нравилось ощущение песка между пальцами. Она взглянула на Джеффри, и улыбку словно смыло с ее отрешенного лица… но через мгновение она уже снова шла и улыбалась, как прежде. Кейт узнала это выражение: это была маска, которую надевают, сталкиваясь с людьми посторонними, принадлежащими к другой касте, группе или табору. Она попыталась поставить себя на место этой девушки – семнадцатилетней, с длинными тонкими коричневыми от загара руками и ногами, длинными черными волосами, вышагивающей босиком по ночному пляжу с видом непостижимой самоуверенности, – чтобы увидеть Джеффри ее глазами: не юнца, каким он кажется самой Кейт, а мужчину, на которого можно смотреть такими вот пустыми глазами, словно его и нет перед тобой. Ей удалось это с трудом. В возрасте этой девушки Кейт точно такими же глазами смотрела на всех мужчин старше двадцати пяти лет. Только кумиры ее юности, в отличие от сегодняшних, несли на себе печать мужественности и силы. Вернувшись к действительности из своего путешествия в прошлое, она увидела рядом с собой человека отнюдь не мужественного, а слабое существо, все усилия которого направлены на горькое осознание своей беспомощности и на то, чтобы не сломиться под тяжестью этого сознания. Он обернулся к ней и промолвил:
   – Хорошо, что ты рядом, а то бы меня снова засосала эта трясина.
   При таком предельно откровенном признании ее роли, роли при нем, сердце Кейт сжалось от обиды, но не слишком сильно; оно было переполнено горечью собственных воспоминаний, сосредоточенных почему-то на мелочах, – значительные события разных периодов жизни отходили на второй план, затушевывались почти до полного забвения. Если бы ее спросили, скажем, в конце мая, в тот вечер, когда случайная встреча на улице привела к ним в дом приятеля мужа, – не тогда ли началась цепь случайностей, забросивших ее в эти края?– если бы ее спросили тогда, в какой момент и в какой обстановке было бы ей предпочтительнее столкнуться с реальностью и осознать тот факт, что она достигла особой стадии жизни, которую ей надлежит волей-неволей принять, хоть это и больно, она скорей всего выбрала бы именно такую ситуацию: полоска грязного, распаханного сотнями пар ног песка, залитого непременным лунным светом; неоперившиеся юнцы вокруг, многие младше ее собственных детей, и рядом – молодой мужчина, который вызывает в ней (не стоит закрывать на это глаза) только материнские чувства. У нее чуть было не сорвалось с языка: «Ну, полно, не горюй, все обойдется». Хотелось согреть его у себя на груди, как ребенка. Она, по существу, и думала о нем как мать: «Тогда иди туда, иди, через это надо пройти самому; и даже лучше, если меня не будет поблизости, – при условии, конечно, что я откуда-нибудь со стороны смогу следить за тобой и направлять твои шаги…»
   Отель, где они остановились, был расположен далеко не в самой фешенебельной сверкающей огнями реклам части маленького курортного городка. Он прятался на задах, в старом районе, где в затишье, когда не было такого наплыва туристов, жили только испанцы. Но в вестибюле отеля, куда они сейчас вошли с темной улицы, было светло и оживленно, словно днем. Ресторан при отеле был открыт, и за столиками еще сидели и ужинали люди, а между тем шел второй час ночи. Портье за конторкой вручил ключ от номера мистеру Джеффри Мертону и миссис Кэтрин Браун, продолжая вежливо улыбаться, – только жесты его стали вдруг какими-то конвульсивными.
   Они поднялись в свой номер, отнюдь не самый лучший в этом отеле среднего класса, скромном и старомодном. В номере был балкон, выходивший в небольшой городской парк, – оттуда неслись звуки веселой, бравурной музыки и голоса гуляющих. Кейт вышла на балкон. Он присоединился к ней. Они поцеловались. Затем он удалился в ванную комнату. Внизу, на освещенной луной улице, на порогах своих домов сидели жители городка и судачили. Детишки, даже самые малолетние, крутились у их ног и играли поблизости. Воздух был теплый и мягкий, отдаленные звуки музыки только подчеркивали тишину ночи. В этих краях принято спать во время сиесты, и поэтому ни у кого нет желания запираться в стенах дома, пока не начинает светлеть небо. Городок казался более оживленным и бодрствующим, чем при свете дня; жизнь била ключом. Любимое развлечение местных жителей в такие ночи – сидеть и наблюдать за прохожими, перемывать им косточки, словом, жить. Отовсюду неслись голоса – и с ярко освещенных улиц, и из темноты.
   Джеффри вернулся в комнату. Она ушла с балкона и только хотела разобрать постель на ночь, как он бросился на кровать в чем был и ничком распластался на ней. В первый момент в Кейт заговорила оскорбленная женщина и уже начал где-то внутри назревать бунт: считается, что они любовники, а по существу они спали вместе всего только раз. Но в следующее мгновение она уже держала два пальца на его пульсе, а другую руку – на плече, пытаясь определить его состояние и температуру. Вид у него был изможденный, все тело горело, но ведь и воздух кругом был раскален. Лицо его, насколько Кейт могла разглядеть, пылало и было покрыто бисеринками пота. Пульс замедлен. Собрав все силы, она попыталась перевернуть его на спину, уложить на подушки и накрыть простыней. Буквально у нее на глазах краски стали покидать его лицо – оно сделалось изжелта-бледным. Температуры у него, может, и не было, но он был явно нездоров.
   И хотя женское естество Кейт продолжало кипеть от возмущения, вернее, она вынуждена была с горечью констатировать, что ею пренебрегли и, следовательно, она должна бы чувствовать себя оскорбленной, Кейт чуть ли не с чувством облегчения вернулась на балкон. Она взяла из комнаты стул, поставила его в угол балкона и села. На ней было белое бумажное платье без рукавов, с открытым воротом, так что даже слабый ветерок приятно холодил руки и шею. И снова Кейт у постели, в привычной ситуации, в какой бывала много раз, – вся внимание, готовая по первому знаку ринуться на помощь.
   На противоположной стороне улицы разговаривали двое мужчин. Двое солидных отцов семейств в мятых светлых костюмах, которые выглядели с того места, где сидела Кейт, ослепительно белыми – как песок на пляже, освещенный луной. Когда мимо не проезжали машины и не было слышно их сигналов, до Кейт отчетливо доносились голоса мужчин напротив. Слух ее жадно поглощал испанскую речь, но она почти ничего не понимала. Язык был между Кейт и Испанией точно завеса, которую она никак не могла уничтожить. Но это была полупрозрачная завеса. Кое-где она все-таки просвечивала. Когда Кейт перегнулась через перила балкона, чтобы отчетливее видеть выражения лиц, жесты и позы двух крепышей-испанцев, разговор которых привлек ее внимание, она стала понимать их речь лучше. Движение округлого плеча, резкий взмах руки добавляли что-то к интонациям – и Кейт почти понимала, о чем они говорят. Разговор шел о делах – это не вызывало сомнения: позы, жесты говорили о риске, доходах, корысти. Визг проскочившей мимо машины поглотил часть разговора и тут же выплюнул обратно. Теперь уже смысл его был почти ясен – как будто она смотрела в окно, где вместо стекла вставлена пластина кварца. Голоса смолкли. Потянуло табаком. Кейт подалась вперед и увидела, что мужчины закуривают сигары. Дымок поднимался маленькими облачками и таял в листве деревьев. Один из крепышей ушел; другой задержался, поглядывая по сторонам, словно искал, чем бы еще заняться, чтобы оттянуть возвращение домой, но потом тоже не спеша двинулся вдоль улицы. Через несколько минут оба облачатся в полосатые пижамы. Светлые костюмы лягут кучкой на кафельном полу в ванной комнате, а завтра жены подберут их и бросят в стирку. Еще немного – и толстяки нырнут в постели и улягутся рядом со своими толстыми бесцветными дражайшими половинами.
   Вернувшись в спальню, она осмотрела ее, такую темную после ярко-холодного света снаружи. На кровати, раскинув руки, лежал ее любовник. Она слышала его дыхание. Оно ей не понравилось. Если бы перед ней вот так лежал один из ее сыновей, она бы уже стала подумывать, не вызвать ли утром врача, – нет, пора с этим кончать!
   Было около четырех утра. Наконец-то улицы стали понемногу пустеть, хотя на площади все еще сидели люди, вдыхая в себя ночь, мечтая, покуривая. Ступеньки домов опустели. Только у стены отеля продолжали тихо играть двое ребятишек, а их отец сидел рядом на табуретке, грея свои кости у кирпичной стены, по-видимому, еще хранившей дневное тепло. Из дома вышла мать и стала звать детей; дети – везде дети, цепляются за свою ребячью независимость, которую родители хотят похоронить, отправляя их спать. Затем мать вынесла себе стул и села рядом с мужем; один из детишек забрался на колени к ней, другой – к отцу. Малыши тут же стали клевать носом, а родители продолжали вполголоса разговаривать. Кто эти люди? Может быть, прислуга здешней кухни, из этого отеля? Машин стало совсем мало. Город затих, как может затихнуть курортный городок в разгар туристской лихорадки.
   Кейт было не до сна.
   Ее, конечно, тянуло нырнуть в постель и забыться крепким сном, хотя бы для того, чтобы отдалить момент… когда она должна будет, рано или поздно, сделать неизбежное.
   Кроме того, после стольких лет жизни в большой семье, где каждая минута рассчитана и приурочена к чужому распорядку дня, она еще была способна ценить и наслаждаться каждым мгновением полной свободы, когда над тобой ничто не висит, когда ты сама себе хозяйка. Она смаковала свою свободу. Вот захочу, думала она, и лягу на заре, кому какое дело. А завтра могу проваляться хоть до полудня; что хочу, то и делаю.
   Кейт обрела независимость от чужих дел не более трех лет тому назад – это, несомненно, совпадало с моментом повзросления детей. Однако право на личную свободу она обрела на много лет раньше. Превращению Кейт, девушки, вышедшей замуж за Майкла, в Кейт, какой она стала три года тому назад, обнаружив, что ей есть над чем задуматься, предшествовала полоса неудач.
   Толчком к перемене послужил инцидент трехгодичной давности, когда Тим, в то время еще взбалмошный шестнадцатилетний оболтус, вдруг ни с того ни с сего взъярился за столом на мать и истошным голосом закричал, что он больше не может, что буквально задыхается от ее опеки. Он просто сорвался. Ясно как божий день. Вся семья была в сборе, все были шокированы – о да, они понимали, что это событие из ряда вон выходящие, что оно может пагубно отразиться на союзе, который они собой представляли; все, как один, сплотились, тактично сглаживая поистине гнетущее впечатление от этого фортеля сына и братца, вселившего чувство глубокой тревоги в обоих – и в мать, и в мальчика. Это был крик души; самого Тима потрясло, что в нем накопилось столько ненависти – ведь он был просто не в силах совладать с собой. Обычно в этом благовоспитанном семействе – во всяком случае, таковым они себя считали и прилагали немалые усилия, чтобы выглядеть соответственно, – подобные конфликты сразу же становились общим достоянием: их обсуждали на семейном совете, как правило, ирония делала свое дело, и все вставало на свои места. Обсуждения были нелицеприятными и подчас даже жестокими. Можно сказать, что дух Второй фазы жизни старшего поколения Браунов – открытое обсуждение наболевших вопросов – был спустя годы подхвачен подрастающим поколением, и, таким образом, традиция семьи жила.
   Однако тот факт, что мальчик неожиданно на глазах всей семьи сорвался, – не означает ли он, что, может быть, и добродушное подтрунивание, и психоаналитические копания в чужой душе, и критические разборы того или иного поступка – это не здоровая, благотворно действующая искренность, как раньше полагала Кейт (и не она одна, все в семье так думали), а очередная форма самообмана? Семейное folie как безумства любовников, которые отравляют друг другу существование. Если существует folie a deux,
 
   [7]
 
   то непременно должна быть folie а… сколько угодно.
   В тот раз, тогда Тим взорвался, она вышла из-за стола, как только почувствовала, что может сделать это, не произведя впечатления обиженной девочки, с ревом выскочившей из комнаты. Но все равно она была похожа на кошку или собаку, которую пнул ни за что ее друг – так просто взял и пнул. Идя от стола к двери, она спиной чувствовала, как пять пар глаз намеренно стараются не смотреть на нее. Она ушла к себе в комнату, а мальчик готов был провалиться сквозь землю от стыда и, уткнувшись в тарелку, доедал пудинг.
   У себя в комнате она села и стала думать, во всяком случае пыталась думать, а внутри у нее все клокотало: застарелая обида буквально сводила с ума. Это несправедливо, чего они от меня еще хотят?
   Неужели она виновата в том, что Тим вырос таким жестоким по отношению к себе, к другим… к матери? Остальные трое как-то не так болезненно пережили переход от детства к юности. Были, конечно, и у них свои срывы, свои трудности, но взрывчатость Тима в этот период потрясла всех его близких. Они все понимали, эти современные вундеркинды, они не жалели слов, чтобы продемонстрировать свою эрудицию. Тиму они прилепили ярлык «кровожадный изверг», а Кейт считали его жертвой. Но ни равнодушия, ни попыток обойти инцидент молчанием – Кейт вновь и вновь возвращалась мыслями в былое, – ничего этого, слава богу, не было. В те годы, когда она особенно остро чувствовала, что всю жизнь обречена находиться в одной большой коробке с этими живыми вулканами – собственными детьми, она утешала себя мыслью: зато у нас в семье нет друг от друга секретов, все говорится начистоту, в глаза. Сравнивая свою семью с другими (не с Финчли, они вне сравнений, у них свои законы), она видела, что во всех семьях, где есть взрослеющие дети, можно наблюдать одну и ту же картину. Мать – родник, питающий все дела и начинания семьи; она всегда в центре, но как бы в противовес ей юные души, словно галька на песке во время шторма, собираются в свой лагерь. Неужели она переусердствовала, подавляя волю детей своим авторитетом, не давая им шагу ступить без ее опеки, как будто они совсем еще несмышленыши? Но, с другой стороны, кто, как не она, прилагая массу усилий, чтобы дети как можно раньше почувствовали себя свободными и независимыми, обращалась с ними как со взрослыми? Может быть, в этом и состоит ее ошибка, и в конечном счете права Мэри, которая никогда не задумывалась, как ей поступить в том или ином случае, – действовала по наитию, и все. Однако дело не в том, подавляла Кейт их личности или нет. Главное, что она слишком отдавала себя детям. Она слишком жила их интересами, растворилась в их жизни настолько, что дети перестали видеть в ней опору, на которую можно положиться. Но ведь в каждой семье есть еще мужчина, отец, который должен быть такой опорой для своих детей. Может быть, в конце концов Майкл был прав, а она, Кейт, не права, осуждая его: мера его участия в жизни детей была как раз такой, какая нужна. Так ли уж необходимо, чтобы мать превращалась в своего рода жернов, перемалывающий все, что попадается на пути? Оглядываясь назад, она видела, что всегда была в роли мальчика на побегушках, всегда была готова услужить, всегда оказывалась мишенью для критики, по капле отдавала свою кровь, чтобы насытить этих… извергов. Сравнивая свое отрочество с отроческими годами своих детей, Кейт не находила ничего общего… Конечно, у нее были близкие, очень доверительные отношения с матерью вплоть до ее смерти, за год до поездки Кейт в Лоренсу-Маркиш; то, что отца почти всю войну не было дома, особенно сближало мать и дочь; однако характер этих отношений в родительском доме был совсем иной, чем в ее собственном.
   Какой смысл, однако, ворошить прошлое, переливать из пустого в порожнее… стараясь найти оправдание поступку сына? Она ведь действительно подавляла его волю.
   Но вот что интересно: подобно тому как сейчас, сидя на залитом лунным светом балконе, она трезво оценивала свое положение, понимая, что стоит у края бездны под леденящим, пронизывающим ветром, который в конечном счете сдует с нее все – и плоть, и живость лица, и краски, – так и тогда она с самого начала сознавала, что отрочество последнего отпрыска в семье не будет безоблачным, хлебнет он в жизни горя. Конечно, только предчувствовать – недостаточно, иначе бы Тим не закричал на мать: «Отстань от меня ради всего святого, вздохнуть не даешь!»
   А она всего лишь напомнила сыну, чтобы он не забыл что-то – что именно, она уже не может вспомнить… Если действительно ее слова послужили поводом для вспышки, то скорей всего дело было не в тоне, каким были сказаны эти слова, а в том, что за ними скрывалось, что именно он должен был не забыть?.. Теперь уж ей трудно припомнить, о чем шла речь, – забыла. Забыла, потому что не хотела помнить, умышленно поместив этот инцидент в один ряд с другими семейными событиями, хранившимися где-то на дальних полках памяти десять, пятнадцать, а то и все двадцать пять лет? Но ведь существовала же когда-то (или это опять каприз памяти?) некая девушка, у которой отбоя не было от поклонников и которая вышла замуж за ее Майкла. По истечении первого года совместной жизни из них получилась полная обаяния молодая пара.
   Разительные перемены внес в их жизнь, как ни странно, не первый, а второй ребенок. С одним ребенком они еще оставались молодой четой, с энтузиазмом отдающей дань глупым условностям общества и легко несущей бремя светских обязанностей. С появлением же еще одного малыша их интересы обратились совсем в другую сторону. Увидев, как изменилось их существование, они решили завести третьего ребенка, «чтобы покончить с этим раз и навсегда», – это было так не похоже на них; не успели они оглянуться, как купили в кредит дом, малолитражку, обзавелись приходящей прислугой и зажили упорядоченной семейной жизнью – и все ради детей. Приходится удивляться, как долго наша пара заблуждалась, считая, что все эти излишества – автомобиль, собственный дом и тому подобное – не имеют к ним лично никакого отношения, сами они без этого спокойно обойдутся, все вроде бы делается исключительно ради детей.
   Что касается Кейт, то она стала понемногу постигать науку самодисциплины, приобретая навыки, которые обычно даются с неимоверным трудом. Оглядываясь назад, на красавицу девушку, заласканную сначала матерью, а позднее дедушкой, который души не чаял во внучке, Кейт едва сдерживалась, чтобы не закричать в полный голос: как несправедливо обошлась с ней жизнь, какую злую, чудовищную и циничную шутку с ней сыграла. В воспоминаниях она представлялась себе чем-то вроде разжиревшей белой гусыни. Ничто – ни дедушкина снисходительная почтительность к женскому полу, ни материнское воспитание – не подготовило ее к тому сюрпризу, который, не заставив себя долго ждать, преподнесла ей судьба.
   С тремя, а потом и четырьмя детьми на руках она оказалась вынужденной воспитывать в себе такие качества характера, о которых раньше даже и не слышала. Терпение. Самодисциплина. Сила воли. Жертвенность. Воздержанность. Покладистость – это в первую очередь. И навечно. Кейт мало-помалу воспитала в себе все эти добродетели, столь необходимые, чтобы при ограниченных средствах поднять на ноги четверых детей. Она приобрела эти качества задолго до того, как нашла им определение. Ее забавляли высокие слова, обозначавшие качества, какими должна обладать всякая мать. Но считать их добродетелями? И вполне серьезно? Неужели это и впрямь добродетели? Если так, то они обернулись против нее, стали ее врагами. Взирая на минувшее глазами зрелой женщины сегодняшнего дня, с грузом многолетнего опыта жены и матери семейства, и видя себя тогдашнюю – почти девочку, только-только начинавшую строить жизнь с Майклом, она не могла отделаться от мысли, что культивировала в себе не добродетели, а некую форму слабоумия.
   На следующее утро после вспышки своего младшего сына Кейт пошла за продуктами и застряла у перехода из-за небольшой пробки на улице. В ожидании зеленого света она обратила внимание на молодую женщину с ребенком в высокой коляске-стульчике. Эта девушка примерно девятнадцати лет – того же возраста, что и Кейт, когда у нее появился первый ребенок, – в мини-юбке, с развевающимися темно-рыжими волосами, зеленоглазая, спокойно-энергичная, почему-то, будучи вполне реальной, походила на девочку, играющую в дочки-матери. Одной рукой она толкала коляску с ребенком, в другой несла огромный пакет с провизией. Походкой она напоминала женщин древних викингов. Отведя от нее взгляд, Кейт стала рассматривать других прохожих. Ей вдруг показалось, что улица заполнена одними молодыми женщинами, незамужними девушками или молодыми мамашами с детьми, и все они двигались – да, это особенно проявлялось в том, как они двигались, – со спокойной, мерной грацией, легко и раскованно неся свое тело. Это было чувство уверенности в себе. Как раз то, что Кейт потеряла, придавленная чувством ответственности за любой свой поступок.
   Разгадав суть этих молодых женщин – как ни горько было Кейт сравнивать себя с ними, – она затем перенесла внимание на своих сверстниц, их походку и выражение лиц. Двадцать лет разницы сделали свое дело – эти лица, некогда смело смотревшие в будущее, превратились в маски, выражающие настороженность и подозрительность. Иные несли на себе печать наивной доброты, какой-то незащищенности и хрупкости, словно жалкое хихиканье, готовое в любую минуту обернуться слезами. Их движения были как бы замедленными, будто эти женщины все время опасались попасть в западню, боялись подвоха; они вели себя так, словно были окружены невидимыми врагами.
   Кейт все утро бродила не спеша туда и обратно по этой длинной, людной улице, с каждым шагом все больше проникаясь убеждением, что лица и жесты большинства женщин среднего возраста делают их похожими на узниц или рабынь.
   На одном конце длинного жизненного пути, поглощающего личность с ее индивидуальностью, находится молодая, смелая, полная уверенности в своих силах девушка, на другом – пожилая женщина: сама Кейт.
   После этой прогулки Кейт неделями присматривалась к себе, к своей речи, к своим жестам, ко всем привычкам и поступкам, но уже с другой точки зрения, чем раньше, и пришла к заключению, что она – законченная психопатка. Вот к чему привели многие годы культивирования этих так называемых добродетелей – она сама и ее ровесницы превратились в машины, приспособленные выполнять только одну функцию в жизни: вести дом, хлопотать, организовывать, улаживать конфликты, строить планы, распоряжаться, беспокоиться, тревожиться и крутиться целый день как белка в колесе. Суетиться.
   Ее домашние – она только теперь осознала это – прекрасно поняли ее назначение. И каждый – и муж, и только что вылупившиеся из яиц птенцы-дети, скинувшие с себя груз подростковых эмоций и в силу этого особенно нетерпимые к чужим слабостям, – каждый по-своему относился к ней, как к обузе, с которой волей-неволей приходится мириться. Мать – это незначительная величина, нечто вроде старой няньки, отдавшей всю жизнь детям.
   У нее открылись глаза на это еще за три года до скандала с Тимом. Продолжая по инерции выполнять роль хозяйки большого, требующего неусыпных забот дома, дома, который, на ее взгляд, стал ночлежкой для членов семьи, для их друзей и для друзей их друзей, она попробовала отдалиться от дел, уйти в себя. Решение было сугубо внутренним, тайным; вряд ли рискнула бы она упомянуть о своих намерениях вслух, усилив тем самым и без того тягостное чувство долга семьи перед матерью-прислугой, на которой держался весь дом. Дело осложнялось еще тем, что ее попыток самоустраниться никто не замечал. Муж был в то время особенно занят, и Кейт понимала, что он загружает себя намеренно, ибо сама на его месте поступила бы точно так же – не лишила бы себя возможности где-то лишний раз показаться, покрасоваться, пустить пыль в глаза, лишь бы как-то отсрочить приближение старости, а он был старше Кейт на семь лет. Дети, естественно, так же мало вникали во внутренний мир Кейт, как и все другие дети в мир своих родителей. Но она обнаружила, что все исходящее от нее, матери, они неизменно встречают в штыки, – даже совсем, казалось бы, безобидные вещи вызывали у них внутренний протест.
   Но почему, собственно, она должна молчать, а не объявить во всеуслышание, что она переживает душевный кризис, что собирается изменить образ жизни? Да потому, что это был бы глас вопиющего в пустыне. Они воспримут это как покушение на их свободу, желание вызвать в них жалость.
   Вскоре после скандальной истории с Тимом, когда он кричал на мать за столом, она поехала погостить к одним своим старым друзьям. Старшей в доме оставалась дочь Эйлин. Всеми правдами и неправдами старалась Кейт продлить свое пребывание в гостях. Ей казалось, что если она подольше побудет вне семьи, то этим самым разрушит какой-то стереотип и распахнет двери клетки… Однако ей пришлось вернуться домой раньше, чем она намечала, потому что Эйлин надумала как раз в это время куда-то поехать сама.
   И хотя Кейт по приезде сразу же засосала домашняя кутерьма, от которой она бежала, пребывание вне семьи помогло ей другими глазами взглянуть на себя, задерганную наседку, на которую осмелился повысить голос собственный сын: она увидела, что действительно свихнулась.