Страница:
При обсуждении тактических и организационных вопросов на том же съезде Плеханов был несравненно слабее, иногда казался прямо-таки беспомощным, вызывая недоумение тех самых делегатов, которые любовались им в программной секции.
Еще на Цюрихском Международном Конгрессе 1893 г.[41] Плеханов заявил, что революционное движение в России победит как рабочее движение, или не победит вовсе. Это означало, что революционной буржуазной демократии, способной победить в России нет и не будет. Но отсюда вытекал вывод, что победоносная революция, осуществленная пролетариатом, не может закончиться иначе, как переходом власти в руки пролетариата. От этого вывода Плеханов, однако, в ужасе отпрянул. Тем самым он политически отказался от своих старых теоретических предпосылок. Новых он не создал. Отсюда его политическая беспомощность, его шатание, завершившиеся его тяжким патриотическим грехопадением.
В эпоху войны, как и в эпоху революции, для верных учеников Плеханова не оставалось ничего иного, как вести против него непримиримую борьбу.
Сторонники и почитатели Плеханова эпохи упадка, нередко неожиданные и без исключения малоценные, после смерти его собрали все наиболее ошибочное, что им было сказано, в отдельном издании. Этим они только помогли отделить мнимого Плеханова от действительного. Большой Плеханов, настоящий, целиком и безраздельно принадлежит нам. Наша обязанность восстановить для молодого поколения духовную фигуру Плеханова во весь рост. Настоящие беглые строки не являются, разумеется, даже подходом к этой задаче. А ее надо разрешить, и она очень благодарна. Пора, пора написать о Плеханове хорошую книгу.
25 апреля 1922 г.
«Война и революция», т. I.
Л. Троцкий. ОСТАВЬТЕ НАС В ПОКОЕ
Идейно и политически Плеханов умер для социализма и для нашей партии. Но он хочет всех заставить помнить, что он физически пережил собственную духовную смерть. Он хочет внести как можно больше смуты и замешательства в партийные ряды и влить как можно больше яду в сознание отсталых рабочих; ему очевидно кажется, что в том нелепом хаосе, который он создает вокруг своего имени, не так заметно его духовное падение.
Выступая в шовинистической итальянской печати против итальянской социалистической партии, которую он еще недавно защищал против итальянского национал-реформизма; отправляясь, для защиты царской дипломатии, с веревкой на шее в Каноссу кантианства, после того, как он с царизмом и кантианством боролся всю жизнь; объединяясь с заштатными национал-народниками против революционной социал-демократии; подстрекая – сперва исподтишка, затем открыто – наших депутатов к партийному штрейкбрехерству, – Плеханов как бы остервеняется в борьбе с собственным прошлым, как бы пытается возрастающей разнузданностью своих выступлений заглушить протест своей расслабленной политической совести.
Зная прекрасно, что наши депутаты будут голосовать против кредитов, что пять из них за свою верность знамени уже на поселении, что с социал-демократическими депутатами весь передовой пролетариат, Плеханов пытается отколоть хоть одного из них и жалкое бессилие своих аргументов восполняет мерами индивидуального запугивания. Он пишет, обращаясь лично к Бурьянову, что «голосование против кредитов было бы изменой». Он бросает во время войны обвинение в измене революционной партии, скованной по рукам и по ногам военным положением.
Берите, либеральные шовинисты, это обвинение, берите, если не гнушаетесь, – оно в самый раз для вас: когда социал-демократия бросит вам обвинение в пособничестве тем силам, которые подготовили войну, не оправдывайтесь, не защищайтесь, – бросайте в ответ обвинение в измене!
И вы, нововременцы, вы, люди из «Земщины» и других реакционных вертепов, теперь вы с благословения родоначальника русского марксизма можете улюлюкать на «изменников» Петровского и Муранова или кричать «ату его» вслед Чхеидзе или Скобелеву.
И вы, господа прокуроры щегловитовского и иного закала, приберегите в вашем портфеле плехановское письмо: оно вам пригодится, когда придется облачать в арестантский халат того самого Бурьянова, которого Плеханов величает «дорогим товарищем»…
Хотелось бы пройти, закрыв глаза, мимо отталкивающего зрелища: пьяного от шовинизма и духовно раздетого «отца» партии. Но нельзя: этот скандал есть политический факт.
Каждое новое выступление Плеханова против русской социал-демократии немедленно передается телеграфом в буржуазные газеты всей страны; не потому, чтобы Плеханов говорил что-нибудь исключительное по значительности, – наоборот, трудно придумать более плоское выражение для более банальных мыслей, но духовный труп марксистского теоретика всегда еще достаточно хорош, чтобы быть употребленным на запруду против пролетарского интернационализма. А сверх того, «либеральная» и «демократическая» интеллигенция смотрится в зеркало плехановского падения и находит, что, значит, не так уж она скудна духовно, не так низкопробна морально, ибо от собственного своего имени она не посмела бы никак требовать от социалистов отречения и клеймить их за стойкость изменниками… В Тверь и в Новочеркасск, в Одессу и в Иркутск, всюду телеграфная проволока передает, что Плеханов назвал поведение социал-демократической фракции «изменой». Какое замешательство в умах молодых, лишь затронутых социализмом рабочих! Какое торжество для всех отрекшихся – для тех, кто еще в начале контрреволюции продал шпагу, и для перебежчиков последнего «патриотического» призыва.
Какое падение!
Можно было бы дать психологически-поучительный рассказ о личной трагедии человека, который защищал в течение трех десятилетий классовую политику в полной изолированности от класса, отстаивал принципы революции в наименее революционном уголке Европы и был фанатическим пропагандистом марксизма, живя в наименее «марксистской» атмосфере французской мысли.
Можно было бы дать очерк жизни революционера, который в течение трети столетия – во всеоружии теории Маркса – ждал и призывал русскую революцию, а когда она пришла, не нашел в своем духовном арсенале ни анализа ее движущих сил, ни больших исторических обобщений, ни, наконец, одного хотя бы яркого или сильного слова, ничего, кроме плоского резонерства и тактического брюзжания задним числом.
Можно было бы написать характеристику ума, сильного и блестящего, но чисто догматического, формально-логического, – и можно было бы объяснить, почему именно такому уму история доверила – в условиях российской общественной мизерии – защиту и пропаганду марксизма – доктрины, наименее догматической, наименее формальной, в которой сквозь ткань обобщений проглядывает живая плоть и горячая кровь социальной борьбы и страстей: там, где доктрина оставалась еще без своего социального тела, гнездясь в сознании интеллигенции, ее глашатаем должен был выступать полемист, логик и – увы – нередко софист. И в этом противоречии между характером миросозерцания и личным духовным складом, между задачей жизни и ее условиями, лежал источник всех позднейших шатаний и ошибок, ныне завершившихся безвозвратным падением.
Но теперь не такое время, чтобы писать психологические этюды. Плехановщина – не только личная трагедия, но политический факт. И раз возле Плеханова, в окружающей его свите нулей, нет никого, кто мог бы его заставить понять, что его выступления не только губят его, но и безнадежно омрачают образ, составляющий уже достояние партийной истории, – у нас не остается не только долга, но и права быть снисходительными.
Он, Плеханов, заклинает фракцию «успокоить» его по телеграфу – актом политического ренегатства, и от фракции, которая хочет оставаться на посту, и от партии, в которой достаточно силы, чтобы переступить через духовный труп своего основателя, Плеханов должен получить ответ:
Спокойны вы или нет, нам все равно; но вас мы раз навсегда просим оставить нас в покое!
«Наше Слово» N 216, 14 октября 1915 г.
Л. Троцкий. ПАМЯТИ ПЛЕХАНОВА{16}
Л. Троцкий. МАРТОВ
Л. Троцкий. НЕГОДЯЙ
В этом депутате было от природы заложено нечто гнусное.[46] Люди, видевшие и слышавшие его в первый раз, невольно вспоминали библейские слова: «он же ужалит тебя в пяту». Стремление ужалить, и притом именно в пяту, является главной пружиной его психики. В своей общественной деятельности он фатально тяготел к крайнему флангу, чтобы для ужаления иметь возможно больший простор: по существу дела ему безразлично, идет ли дело о «правых» или «левых» идеях. Если Пуришкевич{17} сел справа, а он слева – это дело случая. Он может внести в игру случая поправку и сесть на крайней правой: ему, как прирожденной рептилии, нужно иметь защищенной одну сторону, чтобы тем увереннее жалить всех находящихся по другую. Мы упомянули Пуришкевича, но у того много самодовлеющего шутовства, которое, нисколько не растворяя злости, присоединяет к ней элемент, так сказать, эстетического бескорыстия, и хотя это эстетика дворянской лакейской, т.-е. мерзость неописуемая, но и она вносит смягчающую ноту в общую музыку, состоящую из шипа и лязганья. У Негодяя же нет и этого «украшающего» качества: шутовство не чуждо ему, наоборот, – но оно является у него не самостоятельной эстетической потребностью, а продуктом несоответствия между его напряженной волей ядовитой рептилии и недостаточностью его ресурсов. Он может зарваться до последних пределов глупости, но эта глупость всегда «устремленная», отравленная; и она ни на минуту не примиряет с ним, – как нет ничего примиряющего в образе скорпиона, который от избытка злости жалит самого себя в хвост.
Негодяй был с левыми левее всех, – и в этом ореоле «левизны» он издали мог представляться не тем, что он на самом деле. Но та среда, в которой он подвизался волею каприза русской истории, не могла не стеснять его. Нет надобности идеализировать «левую» среду: но она живет идеей, и в последнем счете ее страсти, большие, малые и даже мелкие, подчинены этой идее, ею дисциплинированы и облагорожены. У него же, у Негодяя, нет над его отравленной злостью никакого контроля, и когда он жалит, оправдывая в собственных глазах свое существование, он не хочет и не может знать никаких ограничений.
…У людей много добродушия и наивности, и они склонны думать: «Нет, на это он все же неспособен»… И они ошибаются: ибо он на все способен. Ему нет надобности получать деньги или чины (это придет само собою), чтобы делать мерзости: для этого у него достаточно внутренних мотивов. Именно поэтому он во лжи, клевете и доносах не знает даже тех пределов, которые диктуются осторожностью. Завтрашний день расскажет про него то, чему многие еще не хотят верить сегодня…
Еще на Цюрихском Международном Конгрессе 1893 г.[41] Плеханов заявил, что революционное движение в России победит как рабочее движение, или не победит вовсе. Это означало, что революционной буржуазной демократии, способной победить в России нет и не будет. Но отсюда вытекал вывод, что победоносная революция, осуществленная пролетариатом, не может закончиться иначе, как переходом власти в руки пролетариата. От этого вывода Плеханов, однако, в ужасе отпрянул. Тем самым он политически отказался от своих старых теоретических предпосылок. Новых он не создал. Отсюда его политическая беспомощность, его шатание, завершившиеся его тяжким патриотическим грехопадением.
В эпоху войны, как и в эпоху революции, для верных учеников Плеханова не оставалось ничего иного, как вести против него непримиримую борьбу.
Сторонники и почитатели Плеханова эпохи упадка, нередко неожиданные и без исключения малоценные, после смерти его собрали все наиболее ошибочное, что им было сказано, в отдельном издании. Этим они только помогли отделить мнимого Плеханова от действительного. Большой Плеханов, настоящий, целиком и безраздельно принадлежит нам. Наша обязанность восстановить для молодого поколения духовную фигуру Плеханова во весь рост. Настоящие беглые строки не являются, разумеется, даже подходом к этой задаче. А ее надо разрешить, и она очень благодарна. Пора, пора написать о Плеханове хорошую книгу.
25 апреля 1922 г.
«Война и революция», т. I.
Л. Троцкий. ОСТАВЬТЕ НАС В ПОКОЕ
…Прошу Вас, если Вы согласны со мной, то, переговорив с другими товарищами-депутатами, телеграфируйте мне: «Будьте спокойны»…
(Из письма Г. Плеханова депутату Бурьянову.)
Идейно и политически Плеханов умер для социализма и для нашей партии. Но он хочет всех заставить помнить, что он физически пережил собственную духовную смерть. Он хочет внести как можно больше смуты и замешательства в партийные ряды и влить как можно больше яду в сознание отсталых рабочих; ему очевидно кажется, что в том нелепом хаосе, который он создает вокруг своего имени, не так заметно его духовное падение.
Выступая в шовинистической итальянской печати против итальянской социалистической партии, которую он еще недавно защищал против итальянского национал-реформизма; отправляясь, для защиты царской дипломатии, с веревкой на шее в Каноссу кантианства, после того, как он с царизмом и кантианством боролся всю жизнь; объединяясь с заштатными национал-народниками против революционной социал-демократии; подстрекая – сперва исподтишка, затем открыто – наших депутатов к партийному штрейкбрехерству, – Плеханов как бы остервеняется в борьбе с собственным прошлым, как бы пытается возрастающей разнузданностью своих выступлений заглушить протест своей расслабленной политической совести.
Зная прекрасно, что наши депутаты будут голосовать против кредитов, что пять из них за свою верность знамени уже на поселении, что с социал-демократическими депутатами весь передовой пролетариат, Плеханов пытается отколоть хоть одного из них и жалкое бессилие своих аргументов восполняет мерами индивидуального запугивания. Он пишет, обращаясь лично к Бурьянову, что «голосование против кредитов было бы изменой». Он бросает во время войны обвинение в измене революционной партии, скованной по рукам и по ногам военным положением.
Берите, либеральные шовинисты, это обвинение, берите, если не гнушаетесь, – оно в самый раз для вас: когда социал-демократия бросит вам обвинение в пособничестве тем силам, которые подготовили войну, не оправдывайтесь, не защищайтесь, – бросайте в ответ обвинение в измене!
И вы, нововременцы, вы, люди из «Земщины» и других реакционных вертепов, теперь вы с благословения родоначальника русского марксизма можете улюлюкать на «изменников» Петровского и Муранова или кричать «ату его» вслед Чхеидзе или Скобелеву.
И вы, господа прокуроры щегловитовского и иного закала, приберегите в вашем портфеле плехановское письмо: оно вам пригодится, когда придется облачать в арестантский халат того самого Бурьянова, которого Плеханов величает «дорогим товарищем»…
Хотелось бы пройти, закрыв глаза, мимо отталкивающего зрелища: пьяного от шовинизма и духовно раздетого «отца» партии. Но нельзя: этот скандал есть политический факт.
Каждое новое выступление Плеханова против русской социал-демократии немедленно передается телеграфом в буржуазные газеты всей страны; не потому, чтобы Плеханов говорил что-нибудь исключительное по значительности, – наоборот, трудно придумать более плоское выражение для более банальных мыслей, но духовный труп марксистского теоретика всегда еще достаточно хорош, чтобы быть употребленным на запруду против пролетарского интернационализма. А сверх того, «либеральная» и «демократическая» интеллигенция смотрится в зеркало плехановского падения и находит, что, значит, не так уж она скудна духовно, не так низкопробна морально, ибо от собственного своего имени она не посмела бы никак требовать от социалистов отречения и клеймить их за стойкость изменниками… В Тверь и в Новочеркасск, в Одессу и в Иркутск, всюду телеграфная проволока передает, что Плеханов назвал поведение социал-демократической фракции «изменой». Какое замешательство в умах молодых, лишь затронутых социализмом рабочих! Какое торжество для всех отрекшихся – для тех, кто еще в начале контрреволюции продал шпагу, и для перебежчиков последнего «патриотического» призыва.
Какое падение!
Можно было бы дать психологически-поучительный рассказ о личной трагедии человека, который защищал в течение трех десятилетий классовую политику в полной изолированности от класса, отстаивал принципы революции в наименее революционном уголке Европы и был фанатическим пропагандистом марксизма, живя в наименее «марксистской» атмосфере французской мысли.
Можно было бы дать очерк жизни революционера, который в течение трети столетия – во всеоружии теории Маркса – ждал и призывал русскую революцию, а когда она пришла, не нашел в своем духовном арсенале ни анализа ее движущих сил, ни больших исторических обобщений, ни, наконец, одного хотя бы яркого или сильного слова, ничего, кроме плоского резонерства и тактического брюзжания задним числом.
Можно было бы написать характеристику ума, сильного и блестящего, но чисто догматического, формально-логического, – и можно было бы объяснить, почему именно такому уму история доверила – в условиях российской общественной мизерии – защиту и пропаганду марксизма – доктрины, наименее догматической, наименее формальной, в которой сквозь ткань обобщений проглядывает живая плоть и горячая кровь социальной борьбы и страстей: там, где доктрина оставалась еще без своего социального тела, гнездясь в сознании интеллигенции, ее глашатаем должен был выступать полемист, логик и – увы – нередко софист. И в этом противоречии между характером миросозерцания и личным духовным складом, между задачей жизни и ее условиями, лежал источник всех позднейших шатаний и ошибок, ныне завершившихся безвозвратным падением.
Но теперь не такое время, чтобы писать психологические этюды. Плехановщина – не только личная трагедия, но политический факт. И раз возле Плеханова, в окружающей его свите нулей, нет никого, кто мог бы его заставить понять, что его выступления не только губят его, но и безнадежно омрачают образ, составляющий уже достояние партийной истории, – у нас не остается не только долга, но и права быть снисходительными.
Он, Плеханов, заклинает фракцию «успокоить» его по телеграфу – актом политического ренегатства, и от фракции, которая хочет оставаться на посту, и от партии, в которой достаточно силы, чтобы переступить через духовный труп своего основателя, Плеханов должен получить ответ:
Спокойны вы или нет, нам все равно; но вас мы раз навсегда просим оставить нас в покое!
«Наше Слово» N 216, 14 октября 1915 г.
Л. Троцкий. ПАМЯТИ ПЛЕХАНОВА{16}
Товарищи! Мы живем в такую эпоху, когда отдельная человеческая жизнь кажется ничем, или почти ничем в колоссальном водовороте событий. Во время войны гибли и умирали миллионы, и сотни тысяч погибли во время революции. В таком движении и в такой борьбе человеческих масс, отдельная личность незаметна. Тем не менее и в эпоху величайших массовых событий бывают отдельные смерти, которые не позволяют пройти мимо них молча, не отметив их. Такова смерть Г. В. Плеханова.
В этом большом собрании, наполненном сверху донизу, нет ни одного человека, который бы не знал имени Плеханова.
Плеханов принадлежал к тому поколению русской революции и к той поре ее развития, когда на революционную борьбу выступали только небольшие отряды интеллигенции. Плеханов прошел через Землю и Волю,[42] через Черный Передел[43] и в 1883 году вместе со своими ближайшими сотрудниками, Верой Засулич и Павлом Аксельродом, он организовал группу «Освобождение Труда»,[44] которая стала первой ячейкой русского марксизма, на первых порах только идейной. Если нет здесь ни одного товарища, который не знал бы имени Плеханова, то среди нас, марксистов старшего поколения, нет ни одного, который не учился бы на работах Плеханова.
Именно он доказывал за 34 года до Октября, что русская революция может восторжествовать лишь в виде революционного движения рабочих. Он стремился положить факт классового движения пролетариата в основу революционной борьбы первых интеллигентских кружков. Этому мы учились у него, и в этом основа не только деятельности Плеханова, но и всей нашей революционной борьбы. Этому мы остаемся верны и до сегодняшнего дня. В дальнейшем развитии революции Плеханов отошел от того класса, которому он так превосходно служил в тягчайшую эпоху реакции. Нет и не может быть большей трагедии для политического деятеля, который неустанно доказывал, в течение десятилетий, что русская революция может развиваться и прийти к победе лишь как революция рабочего класса, – не может быть большей трагедии для такого деятеля, как отказаться от участия в движении рабочего класса в самый ответственный исторический период, в эпоху победоносной революции. В таком трагическом положении оказался Плеханов. Он не щадил ударов против Советской власти, против пролетарского режима и против той партии коммунистов, к которой я принадлежу, как и многие из вас, и, разумеется, мы отвечали ударами на его удары. И перед раскрытой могилой Плеханова мы остаемся верны своему знамени, не делаем никаких уступок Плеханову – соглашателю и националисту, не берем назад ни одного из ударов, которые наносили, не требуя и от противников, чтобы они щадили нас. Но в то же время сейчас, когда в наше сознание остро вошел тот факт, что Плеханова больше нет среди живых, мы ощущаем в себе, на ряду с непримиримой революционной враждой ко всем тем, кто стоит поперек пути рабочего класса, достаточно идейной широты, чтобы вспомнить сейчас Плеханова не таким, против которого мы боролись со всей решительностью, а таким, у которого мы учились азбуке революционного марксизма. В железный инвентарь рабочего класса Плеханов включил не один отточенный им меч и не одно копье, которое беспощадно разит. В борьбе с нашими классовыми врагами и с их сознательными и бессознательными прислужниками, как и в борьбе с самим Плехановым в последний период его жизни, мы пользовались и будем пользоваться и впредь лучшей частью духовного наследства, которое нам оставил Плеханов. Он умер, но идеи, которые он выковывал в лучшую пору своей жизни, бессмертны, как бессмертна пролетарская революция. Он умер, но мы, его ученики, живем и боремся под знаменем марксизма, под знаменем пролетарской революции. И прежде чем мы перейдем к очередным задачам нашей сегодняшней борьбы с гнетом и эксплуатацией, с ложью и клеветой, я призываю вас всех молчаливо и торжественно почтить память Плеханова вставанием.
Архив 1918 г.
В этом большом собрании, наполненном сверху донизу, нет ни одного человека, который бы не знал имени Плеханова.
Плеханов принадлежал к тому поколению русской революции и к той поре ее развития, когда на революционную борьбу выступали только небольшие отряды интеллигенции. Плеханов прошел через Землю и Волю,[42] через Черный Передел[43] и в 1883 году вместе со своими ближайшими сотрудниками, Верой Засулич и Павлом Аксельродом, он организовал группу «Освобождение Труда»,[44] которая стала первой ячейкой русского марксизма, на первых порах только идейной. Если нет здесь ни одного товарища, который не знал бы имени Плеханова, то среди нас, марксистов старшего поколения, нет ни одного, который не учился бы на работах Плеханова.
Именно он доказывал за 34 года до Октября, что русская революция может восторжествовать лишь в виде революционного движения рабочих. Он стремился положить факт классового движения пролетариата в основу революционной борьбы первых интеллигентских кружков. Этому мы учились у него, и в этом основа не только деятельности Плеханова, но и всей нашей революционной борьбы. Этому мы остаемся верны и до сегодняшнего дня. В дальнейшем развитии революции Плеханов отошел от того класса, которому он так превосходно служил в тягчайшую эпоху реакции. Нет и не может быть большей трагедии для политического деятеля, который неустанно доказывал, в течение десятилетий, что русская революция может развиваться и прийти к победе лишь как революция рабочего класса, – не может быть большей трагедии для такого деятеля, как отказаться от участия в движении рабочего класса в самый ответственный исторический период, в эпоху победоносной революции. В таком трагическом положении оказался Плеханов. Он не щадил ударов против Советской власти, против пролетарского режима и против той партии коммунистов, к которой я принадлежу, как и многие из вас, и, разумеется, мы отвечали ударами на его удары. И перед раскрытой могилой Плеханова мы остаемся верны своему знамени, не делаем никаких уступок Плеханову – соглашателю и националисту, не берем назад ни одного из ударов, которые наносили, не требуя и от противников, чтобы они щадили нас. Но в то же время сейчас, когда в наше сознание остро вошел тот факт, что Плеханова больше нет среди живых, мы ощущаем в себе, на ряду с непримиримой революционной враждой ко всем тем, кто стоит поперек пути рабочего класса, достаточно идейной широты, чтобы вспомнить сейчас Плеханова не таким, против которого мы боролись со всей решительностью, а таким, у которого мы учились азбуке революционного марксизма. В железный инвентарь рабочего класса Плеханов включил не один отточенный им меч и не одно копье, которое беспощадно разит. В борьбе с нашими классовыми врагами и с их сознательными и бессознательными прислужниками, как и в борьбе с самим Плехановым в последний период его жизни, мы пользовались и будем пользоваться и впредь лучшей частью духовного наследства, которое нам оставил Плеханов. Он умер, но идеи, которые он выковывал в лучшую пору своей жизни, бессмертны, как бессмертна пролетарская революция. Он умер, но мы, его ученики, живем и боремся под знаменем марксизма, под знаменем пролетарской революции. И прежде чем мы перейдем к очередным задачам нашей сегодняшней борьбы с гнетом и эксплуатацией, с ложью и клеветой, я призываю вас всех молчаливо и торжественно почтить память Плеханова вставанием.
Архив 1918 г.
Л. Троцкий. МАРТОВ
Мартов, несомненно, является одной из самых трагических фигур революционного движения. Даровитый писатель, изобретательный политик, проницательный ум, прошедший марксистскую школу, Мартов войдет тем не менее в историю рабочей революции крупнейшим минусом. Его мысли не хватало мужества, его проницательности недоставало воли. Цепкость не заменяла их. Это погубило его. Марксизм есть метод объективного анализа и вместе с тем предпосылка революционного действия. Он предполагает то равновесие мысли и воли, которое сообщает самой мысли «физическую силу» и дисциплинирует волю диалектическим соподчинением субъективного и объективного. Лишенная волевой пружины, мысль Мартова всю силу своего анализа направляла неизменно на то, чтобы теоретически оправдать линию наименьшего сопротивления. Вряд ли есть и вряд ли когда-нибудь будет другой социалистический политик, который с таким талантом эксплуатировал бы марксизм для оправдания уклонений от него и прямых измен ему. В этом отношении Мартов может быть, без всякой иронии, назван виртуозом. Более его образованные в своих областях Гильфердинг, Бауэр, Реннер и сам Каутский являются, однако, в сравнении с Мартовым, неуклюжими подмастерьями, поскольку дело идет о политической фальсификации марксизма, т.-е. об истолковании пассивности, приспособления, капитуляции, как самых высоких форм непримиримой классовой борьбы.
Несомненно, что в Мартове заложен был революционный инстинкт. Первый его отклик на крупные события всегда обнаруживает революционное устремление. Но после каждого такого усилия его мысль, не поддерживаемая пружиной воли, дробится на части и оседает назад. Это можно было наблюдать в начале столетия, при первых признаках революционного прибоя («Искра»), затем в 1905 году, далее – в начале империалистической войны, отчасти еще – в начале революции 1917 г. Но тщетно! Изобретательность и гибкость его мысли расходовались целиком на то, чтобы обходить основные вопросы и выискивать все новые доводы в пользу того, чего защитить нельзя. Диалектика стала у него тончайшей казуистикой. Необыкновенная, чисто кошачья цепкость – воля безволия, упорство нерешительности – позволяла ему месяцами и годами держаться в самых противоречивых и безвыходных положениях. Обнаружив при решительной исторической встряске стремление занять революционную позицию и возбудив надежды, он каждый раз обманывался: грехи не пускали. И в результате он скатывался все ниже. В конце концов, Мартов стал самым изощренным, самым тонким, самым неуловимым, самым проницательным политиком тупоумной, пошлой и трусливой мелкобуржуазной интеллигенции. И то, что он сам не видит и не понимает этого, показывает, как беспощадно его мозаическая проницательность посмеялась над ним. Ныне, в эпоху величайших задач и возможностей, какие когда-либо ставила и открывала история, Мартов распял себя между Лонге и Черновым.[45] Достаточно назвать эти два имени, чтобы измерить глубину идейного и политического падения этого человека, которому дано было больше, чем многим другим.
18 марта 1919 г., 24 апреля 1922 г.
«Война и революция», т. I.
Несомненно, что в Мартове заложен был революционный инстинкт. Первый его отклик на крупные события всегда обнаруживает революционное устремление. Но после каждого такого усилия его мысль, не поддерживаемая пружиной воли, дробится на части и оседает назад. Это можно было наблюдать в начале столетия, при первых признаках революционного прибоя («Искра»), затем в 1905 году, далее – в начале империалистической войны, отчасти еще – в начале революции 1917 г. Но тщетно! Изобретательность и гибкость его мысли расходовались целиком на то, чтобы обходить основные вопросы и выискивать все новые доводы в пользу того, чего защитить нельзя. Диалектика стала у него тончайшей казуистикой. Необыкновенная, чисто кошачья цепкость – воля безволия, упорство нерешительности – позволяла ему месяцами и годами держаться в самых противоречивых и безвыходных положениях. Обнаружив при решительной исторической встряске стремление занять революционную позицию и возбудив надежды, он каждый раз обманывался: грехи не пускали. И в результате он скатывался все ниже. В конце концов, Мартов стал самым изощренным, самым тонким, самым неуловимым, самым проницательным политиком тупоумной, пошлой и трусливой мелкобуржуазной интеллигенции. И то, что он сам не видит и не понимает этого, показывает, как беспощадно его мозаическая проницательность посмеялась над ним. Ныне, в эпоху величайших задач и возможностей, какие когда-либо ставила и открывала история, Мартов распял себя между Лонге и Черновым.[45] Достаточно назвать эти два имени, чтобы измерить глубину идейного и политического падения этого человека, которому дано было больше, чем многим другим.
18 марта 1919 г., 24 апреля 1922 г.
«Война и революция», т. I.
Л. Троцкий. НЕГОДЯЙ
«Негодяй, властитель дум современности»
(Салтыков.)
«Да я занимаюсь доносами».
(Гордые слова одного депутата.)
В этом депутате было от природы заложено нечто гнусное.[46] Люди, видевшие и слышавшие его в первый раз, невольно вспоминали библейские слова: «он же ужалит тебя в пяту». Стремление ужалить, и притом именно в пяту, является главной пружиной его психики. В своей общественной деятельности он фатально тяготел к крайнему флангу, чтобы для ужаления иметь возможно больший простор: по существу дела ему безразлично, идет ли дело о «правых» или «левых» идеях. Если Пуришкевич{17} сел справа, а он слева – это дело случая. Он может внести в игру случая поправку и сесть на крайней правой: ему, как прирожденной рептилии, нужно иметь защищенной одну сторону, чтобы тем увереннее жалить всех находящихся по другую. Мы упомянули Пуришкевича, но у того много самодовлеющего шутовства, которое, нисколько не растворяя злости, присоединяет к ней элемент, так сказать, эстетического бескорыстия, и хотя это эстетика дворянской лакейской, т.-е. мерзость неописуемая, но и она вносит смягчающую ноту в общую музыку, состоящую из шипа и лязганья. У Негодяя же нет и этого «украшающего» качества: шутовство не чуждо ему, наоборот, – но оно является у него не самостоятельной эстетической потребностью, а продуктом несоответствия между его напряженной волей ядовитой рептилии и недостаточностью его ресурсов. Он может зарваться до последних пределов глупости, но эта глупость всегда «устремленная», отравленная; и она ни на минуту не примиряет с ним, – как нет ничего примиряющего в образе скорпиона, который от избытка злости жалит самого себя в хвост.
Негодяй был с левыми левее всех, – и в этом ореоле «левизны» он издали мог представляться не тем, что он на самом деле. Но та среда, в которой он подвизался волею каприза русской истории, не могла не стеснять его. Нет надобности идеализировать «левую» среду: но она живет идеей, и в последнем счете ее страсти, большие, малые и даже мелкие, подчинены этой идее, ею дисциплинированы и облагорожены. У него же, у Негодяя, нет над его отравленной злостью никакого контроля, и когда он жалит, оправдывая в собственных глазах свое существование, он не хочет и не может знать никаких ограничений.
…У людей много добродушия и наивности, и они склонны думать: «Нет, на это он все же неспособен»… И они ошибаются: ибо он на все способен. Ему нет надобности получать деньги или чины (это придет само собою), чтобы делать мерзости: для этого у него достаточно внутренних мотивов. Именно поэтому он во лжи, клевете и доносах не знает даже тех пределов, которые диктуются осторожностью. Завтрашний день расскажет про него то, чему многие еще не хотят верить сегодня…