Л. Троцкий. ВОДКА, ЦЕРКОВЬ И КИНЕМАТОГРАФ
Два больших факта наложили новую печать на рабочий быт: восьмичасовой рабочий день и прекращение торговли водкой. Ликвидация водочной монополии, будучи вызвана войной, предшествовала революции. Война требовала таких неисчислимых средств, что царизм мог отказаться от питейного дохода, как от безделицы: миллиардом больше, миллиардом меньше, – разница невелика. Революция унаследовала ликвидацию водочной монополии, как факт, и усыновила этот факт, но уже по соображениям глубокого принципиального характера. Только с завоевания власти рабочим классом, который становится сознательным строителем нового хозяйства, государственная борьба с алкоголизмом – культурно-просветительная и запретительная – получает все свое историческое значение. В этом смысле то, по существу побочное, обстоятельство, что «пьяный» бюджет был опрокинут попутно империалистической войной, нисколько не меняет того основного факта, что ликвидация государственного спаивания народа вошла в железный инвентарь завоеваний революции. Развить, укрепить, организовать, довести до конца антиалкогольный режим в стране возрождающегося труда – такова наша задача. И хозяйственные наши и культурные успехи будут идти параллельно с уменьшением числа «градусов». Тут уступок быть не может.
Что касается восьмичасового рабочего дня, то он является уже прямым завоеванием революции, одним из важнейших. Сам по себе уже, как факт, восьмичасовой рабочий день вносит радикальную перемену в жизнь рабочего, освобождая две трети суток от фабричного труда. Это создает основу для коренных изменений быта, для развития культурности, для общественного воспитания и пр., но только основу. Чем правильнее будет использовано государством рабочее время, тем лучше, полнее, содержательнее сможет быть обставлена вся жизнь рабочего. В том и состоит ведь, как уже сказано, основной смысл Октябрьского переворота, что хозяйственные успехи каждого рабочего автоматически означают материальный и культурный подъем рабочего класса в целом. «Восемь часов для труда, восемь для сна, восемь свободных», – гласит старая формула рабочего движения. В наших условиях она получает совершенно новое содержание: чем производительнее использованы восемь часов труда, тем лучше, чище, гигиеничнее могут быть обставлены восемь часов сна, тем содержательнее, культурнее – восемь часов свободных.
Вопрос о развлечениях получает в этой связи огромное культурно-воспитательное значение. Характер ребенка обнаруживается и формируется в игре. Характер взрослого человека ярче всего высказывается в играх и развлечениях. Но и в формировании характера целого класса, – если это класс молодой и идущий вперед, как пролетариат, – развлечение и игра могут занять выдающееся место. Великий французский утопист Фурье[12] – в противовес христианскому аскетизму и подавлению природы – строил свои фаланстеры (коммуны будущего) на правильном и разумном использовании и сочетании человеческих инстинктов и страстей. Это мысль глубокая. Рабочее государство не есть ни духовный орден, ни монастырь. Мы берем людей такими, какими их создала природа, и какими их отчасти воспитало, отчасти искалечило старое общество. Мы ищем точек опоры в этом живом человеческом материале для приложения нашего партийного и революционно-государственного рычага. Стремление развлечься, рассеяться, поглазеть и посмеяться есть законнейшее стремление человеческой природы. Мы можем и должны давать этой потребности удовлетворение все более высокого художественного качества и в то же время сделать развлечение орудием коллективного воспитания, без педагогического опекунства, без назойливого направления на путь истины.
Важнейшим, далеко превосходящим все другие, орудием в этой области может явиться в настоящее время кинематограф. Это поразительное зрелищное новшество врезалось в жизнь человечества с невиданной еще в прошлом победоносной быстротой. В обиходе капиталистических городов кинематограф сейчас такая же составная часть жизни, как баня, пивная, церковь и другие необходимые учреждения, похвальные и непохвальные. Страсть к кинематографу имеет в основе своей стремление отвлечься, увидеть нечто новое, небывалое, посмеяться и даже поплакать, но не над собственными злоключениями, а над чужими. Всем этим потребностям кинематограф дает удовлетворение наиболее непосредственное, зрительное, образное, совсем живое, не требуя от зрителя почти ничего, даже простой грамотности. Отсюда такая благодарная любовь зрителя к кинематографу, неистощимому источнику впечатлений и переживаний! Вот где точка – и не точка, а огромная площадь – для приложения воспитательно-социалистических усилий.
То, что мы до сих пор, т.-е. за эти почти шесть лет, не овладели кинематографом, показывает, до какой степени мы косолапы, некультурны, чтобы не сказать: прямо-таки тупоумны. Это орудие, которое само просится в руки: лучший инструмент пропаганды – технической, культурной, производственной, антиалкогольной, санитарной, политической – какой угодно, пропаганды общедоступной, привлекательной, врезывающейся в память, и – возможная доходная статья.
Привлекая и развлекая, кинематограф уже тем самым конкурирует с пивной и с кабаком. Я не знаю, чего сейчас больше в Париже или Нью-Йорке: пивных или кинематографов? И какие из этих предприятий дают больше дохода? Но ясно, что кинематограф соперничает прежде всего с кабаком в вопросе о том, как и чем заполнить восемь свободных часов. Можем ли мы овладеть этим несравненным орудием? Почему нет? Царское правительство создало в несколько лет разветвленную сеть государственных кабаков. На этом деле оно получало до миллиарда золотых рублей дохода в год. Почему же рабочее государство не может создать сеть государственных кинематографов, все более и более внедряя этот аппарат развлечения и воспитания в народную жизнь, противопоставляя его алкоголю и превращая его в то же время в доходную статью? Осуществимо ли это? Почему бы нет? Конечно, это нелегко. Но это, во всяком случае, естественнее, больше отвечает природе и организаторским силам и способностям рабочего государства, чем, скажем, попытка реставрации… водочного дела.[13]
Кинематограф соперничает не только с кабаком, но также и с церковью. И это соперничество может стать для церкви роковым, если отделение церкви от социалистического государства мы дополним соединением социалистического государства с кинематографом.
Религиозности в русском рабочем классе почти нет совершенно. Да ее и не было никогда по-настоящему. Православная церковь была бытовым обрядом и казенной организацией. Проникнуть же глубоко в сознание и связать свои догматы и каноны с внутренними переживаниями народных масс ей не удалось. Причина здесь та же: некультурность старой России, в том числе и ее церкви. Оттого, пробуждаясь к культуре, русский рабочий так легко освобождается от своей чисто-внешней бытовой связи с церковью. Для крестьянина это, правда, труднее, но не потому, чтобы он глубже, интимнее проникся церковным учением, – этого, конечно, нет и в помине, – а потому, что его косный и однообразный быт тесно связан с косной и однообразной церковной обрядностью.
У рабочего – мы говорим о массовом беспартийном рабочем – связь с церковью держится в большинстве случаев на нитке привычки, преимущественно женской привычки. Иконы висят в доме, потому что они уже есть. Они украшают стены, без них слишком голо – непривычно. Новых икон рабочий покупать не станет, но от старых отказаться не хватает воли. Чем отметить весенний праздник, если не куличом и пасхой? А кулич и пасху по привычке полагается святить, – иначе выходит голо. И в церковь ходят вовсе не по причине религиозности: светло в церкви, нарядно, людно, хорошо поют, – целый ряд общественно-эстетических приманок, которых не имеют ни фабрика, ни семья, ни будничная улица. Веры нет или почти нет. Во всяком случае, нет никакого уважения к церковной иерархии, никакого доверия к магической силе обрядности. Но нет и активной воли порвать со всем этим. Элемент рассеяния, отвлечения и развлечения играет в церковной обрядности огромную роль. Церковь действует театральными приемами на зрение, слух и обоняние (ладан!), а через них – на воображение. Потребность же человека в театральности – посмотреть и послушать необычное, яркое, выводящее из жизненного однообразия – очень велика, неискоренима, требовательна, с детских лет и до глубокой старости. Чтобы освободить широкие массы от обрядности, от бытовой церковности, недостаточно одной лишь антирелигиозной пропаганды. Разумеется, она необходима. Но непосредственное, практическое влияние ее все же ограничивается меньшинством, идейно наиболее мужественным. Широкая же масса не потому не поддается антирелигиозной пропаганде, что у нее так глубока духовная связь с религией, а наоборот, потому, что идейной-то связи и нет, а есть бесформенная, косная, не проведенная через сознание связь бытовая, автоматическая, и в том числе связь уличного зеваки, который не прочь при случае принять участие в процессии или торжественном богослужении, послушать пение, помахать руками. Вот эту безыдейную обрядность, которая ложится на сознание косным грузом, нельзя разрушить одной лишь критикой, а можно вытеснить новыми формами быта, новыми развлечениями, новой, более культурной театральностью. И здесь опять-таки мысль естественно направляется к самому могущественному – ибо самому демократическому – орудию театральности: кинематографу. Не нуждаясь в разветвленной иерархии, в парче и пр., кинематограф развертывает на белой простыне гораздо более захватывающую театральность, чем самая богатая, умудренная театральным опытом тысячелетий церковь, мечеть или синагога. В церкви показывают только одно «действо», и притом всегда одно и то же, из года в год, а кинематограф тут же, по соседству или через улицу, в те же дни и часы покажет и языческую пасху, и иудейскую, и христианскую, в их исторической преемственности и в их обрядовой подражательности. Кинематограф развлечет, просветит, поразит воображение образом и освободит от потребности переступать церковный порог. Кинематограф – великий конкурент не только кабака, но и церкви. Вот орудие, которым нам нужно овладеть во что бы то ни стало!
«Правда» N 154, 12 июля 1923 г.
Что касается восьмичасового рабочего дня, то он является уже прямым завоеванием революции, одним из важнейших. Сам по себе уже, как факт, восьмичасовой рабочий день вносит радикальную перемену в жизнь рабочего, освобождая две трети суток от фабричного труда. Это создает основу для коренных изменений быта, для развития культурности, для общественного воспитания и пр., но только основу. Чем правильнее будет использовано государством рабочее время, тем лучше, полнее, содержательнее сможет быть обставлена вся жизнь рабочего. В том и состоит ведь, как уже сказано, основной смысл Октябрьского переворота, что хозяйственные успехи каждого рабочего автоматически означают материальный и культурный подъем рабочего класса в целом. «Восемь часов для труда, восемь для сна, восемь свободных», – гласит старая формула рабочего движения. В наших условиях она получает совершенно новое содержание: чем производительнее использованы восемь часов труда, тем лучше, чище, гигиеничнее могут быть обставлены восемь часов сна, тем содержательнее, культурнее – восемь часов свободных.
Вопрос о развлечениях получает в этой связи огромное культурно-воспитательное значение. Характер ребенка обнаруживается и формируется в игре. Характер взрослого человека ярче всего высказывается в играх и развлечениях. Но и в формировании характера целого класса, – если это класс молодой и идущий вперед, как пролетариат, – развлечение и игра могут занять выдающееся место. Великий французский утопист Фурье[12] – в противовес христианскому аскетизму и подавлению природы – строил свои фаланстеры (коммуны будущего) на правильном и разумном использовании и сочетании человеческих инстинктов и страстей. Это мысль глубокая. Рабочее государство не есть ни духовный орден, ни монастырь. Мы берем людей такими, какими их создала природа, и какими их отчасти воспитало, отчасти искалечило старое общество. Мы ищем точек опоры в этом живом человеческом материале для приложения нашего партийного и революционно-государственного рычага. Стремление развлечься, рассеяться, поглазеть и посмеяться есть законнейшее стремление человеческой природы. Мы можем и должны давать этой потребности удовлетворение все более высокого художественного качества и в то же время сделать развлечение орудием коллективного воспитания, без педагогического опекунства, без назойливого направления на путь истины.
Важнейшим, далеко превосходящим все другие, орудием в этой области может явиться в настоящее время кинематограф. Это поразительное зрелищное новшество врезалось в жизнь человечества с невиданной еще в прошлом победоносной быстротой. В обиходе капиталистических городов кинематограф сейчас такая же составная часть жизни, как баня, пивная, церковь и другие необходимые учреждения, похвальные и непохвальные. Страсть к кинематографу имеет в основе своей стремление отвлечься, увидеть нечто новое, небывалое, посмеяться и даже поплакать, но не над собственными злоключениями, а над чужими. Всем этим потребностям кинематограф дает удовлетворение наиболее непосредственное, зрительное, образное, совсем живое, не требуя от зрителя почти ничего, даже простой грамотности. Отсюда такая благодарная любовь зрителя к кинематографу, неистощимому источнику впечатлений и переживаний! Вот где точка – и не точка, а огромная площадь – для приложения воспитательно-социалистических усилий.
То, что мы до сих пор, т.-е. за эти почти шесть лет, не овладели кинематографом, показывает, до какой степени мы косолапы, некультурны, чтобы не сказать: прямо-таки тупоумны. Это орудие, которое само просится в руки: лучший инструмент пропаганды – технической, культурной, производственной, антиалкогольной, санитарной, политической – какой угодно, пропаганды общедоступной, привлекательной, врезывающейся в память, и – возможная доходная статья.
Привлекая и развлекая, кинематограф уже тем самым конкурирует с пивной и с кабаком. Я не знаю, чего сейчас больше в Париже или Нью-Йорке: пивных или кинематографов? И какие из этих предприятий дают больше дохода? Но ясно, что кинематограф соперничает прежде всего с кабаком в вопросе о том, как и чем заполнить восемь свободных часов. Можем ли мы овладеть этим несравненным орудием? Почему нет? Царское правительство создало в несколько лет разветвленную сеть государственных кабаков. На этом деле оно получало до миллиарда золотых рублей дохода в год. Почему же рабочее государство не может создать сеть государственных кинематографов, все более и более внедряя этот аппарат развлечения и воспитания в народную жизнь, противопоставляя его алкоголю и превращая его в то же время в доходную статью? Осуществимо ли это? Почему бы нет? Конечно, это нелегко. Но это, во всяком случае, естественнее, больше отвечает природе и организаторским силам и способностям рабочего государства, чем, скажем, попытка реставрации… водочного дела.[13]
Кинематограф соперничает не только с кабаком, но также и с церковью. И это соперничество может стать для церкви роковым, если отделение церкви от социалистического государства мы дополним соединением социалистического государства с кинематографом.
Религиозности в русском рабочем классе почти нет совершенно. Да ее и не было никогда по-настоящему. Православная церковь была бытовым обрядом и казенной организацией. Проникнуть же глубоко в сознание и связать свои догматы и каноны с внутренними переживаниями народных масс ей не удалось. Причина здесь та же: некультурность старой России, в том числе и ее церкви. Оттого, пробуждаясь к культуре, русский рабочий так легко освобождается от своей чисто-внешней бытовой связи с церковью. Для крестьянина это, правда, труднее, но не потому, чтобы он глубже, интимнее проникся церковным учением, – этого, конечно, нет и в помине, – а потому, что его косный и однообразный быт тесно связан с косной и однообразной церковной обрядностью.
У рабочего – мы говорим о массовом беспартийном рабочем – связь с церковью держится в большинстве случаев на нитке привычки, преимущественно женской привычки. Иконы висят в доме, потому что они уже есть. Они украшают стены, без них слишком голо – непривычно. Новых икон рабочий покупать не станет, но от старых отказаться не хватает воли. Чем отметить весенний праздник, если не куличом и пасхой? А кулич и пасху по привычке полагается святить, – иначе выходит голо. И в церковь ходят вовсе не по причине религиозности: светло в церкви, нарядно, людно, хорошо поют, – целый ряд общественно-эстетических приманок, которых не имеют ни фабрика, ни семья, ни будничная улица. Веры нет или почти нет. Во всяком случае, нет никакого уважения к церковной иерархии, никакого доверия к магической силе обрядности. Но нет и активной воли порвать со всем этим. Элемент рассеяния, отвлечения и развлечения играет в церковной обрядности огромную роль. Церковь действует театральными приемами на зрение, слух и обоняние (ладан!), а через них – на воображение. Потребность же человека в театральности – посмотреть и послушать необычное, яркое, выводящее из жизненного однообразия – очень велика, неискоренима, требовательна, с детских лет и до глубокой старости. Чтобы освободить широкие массы от обрядности, от бытовой церковности, недостаточно одной лишь антирелигиозной пропаганды. Разумеется, она необходима. Но непосредственное, практическое влияние ее все же ограничивается меньшинством, идейно наиболее мужественным. Широкая же масса не потому не поддается антирелигиозной пропаганде, что у нее так глубока духовная связь с религией, а наоборот, потому, что идейной-то связи и нет, а есть бесформенная, косная, не проведенная через сознание связь бытовая, автоматическая, и в том числе связь уличного зеваки, который не прочь при случае принять участие в процессии или торжественном богослужении, послушать пение, помахать руками. Вот эту безыдейную обрядность, которая ложится на сознание косным грузом, нельзя разрушить одной лишь критикой, а можно вытеснить новыми формами быта, новыми развлечениями, новой, более культурной театральностью. И здесь опять-таки мысль естественно направляется к самому могущественному – ибо самому демократическому – орудию театральности: кинематографу. Не нуждаясь в разветвленной иерархии, в парче и пр., кинематограф развертывает на белой простыне гораздо более захватывающую театральность, чем самая богатая, умудренная театральным опытом тысячелетий церковь, мечеть или синагога. В церкви показывают только одно «действо», и притом всегда одно и то же, из года в год, а кинематограф тут же, по соседству или через улицу, в те же дни и часы покажет и языческую пасху, и иудейскую, и христианскую, в их исторической преемственности и в их обрядовой подражательности. Кинематограф развлечет, просветит, поразит воображение образом и освободит от потребности переступать церковный порог. Кинематограф – великий конкурент не только кабака, но и церкви. Вот орудие, которым нам нужно овладеть во что бы то ни стало!
«Правда» N 154, 12 июля 1923 г.
Л. Троцкий. БОРЬБА ЗА КУЛЬТУРНОСТЬ РЕЧИ
«На общем собрании рабочих обувной фабрики „Парижская Коммуна“ решено уничтожить ругань, за „выражения“ штрафовать и пр…».
Факт маленький в вихре нашего времени и в масштабе «выражений» лорда Керзона, за которые его нельзя еще пока оштрафовать, но факт знаменательный. Значение его определится, однако, вполне лишь в зависимости от того, какой отклик найдет эта инициатива.
Брань есть наследие рабства, приниженности, неуважения к человеческому достоинству, чужому и собственному, а наша российская брань – в особенности. Надо бы спросить у филологов, лингвистов, фольклористов, есть ли у других народов такая разнузданная, липкая и скверная брань, как у нас. Насколько знаю, нет, или почти нет. В российской брани снизу – отчаяние, ожесточение и прежде всего рабство без надежды, без исхода. Но та же самая брань сверху, через дворянское, исправницкое горло, являлась выражением сословного превосходства, рабовладельческой чести, незыблемости основ… Пословицы, говорят, выражение народной мудрости, – не только мудрости, однако, но и темноты, и предрассудков, и рабства. «Брань на вороту не виснет», – говорит старая русская пословица, и в ней отражается не только факт рабства, но и примиренность с ним. Два потока российской брани – барской, чиновницкой, полицейской, сытой, с жирком в горле, и другой – голодной, отчаянной, надорванной, – окрасили всю жизнь российскую омерзительным словесным узором. И наследство такое, в числе многого другого, получила революция.
А революция ведь есть прежде всего пробуждение человеческой личности в тех массах, которым ранее полагалось быть безличными. Революция, несмотря на всю иногда жестокость и кровавую беспощадность своих методов, есть прежде всего и больше всего пробуждение человечности, ее поступательное движение, рост внимания к своему и чужому достоинству, рост участия к слабому и слабейшему. Революция – не революция, если она всеми своими силами и средствами не помогает женщине, вдвойне и втройне угнетенной, выйти на дорогу личного и общественного развития. Революция – не революция, если она не проявляет величайшего участия к детям: они-то и есть то будущее, во имя которого революция творится. А можно ли изо дня в день творить – хотя бы по частицам и по крупицам – новую жизнь, основанную на взаимном уважении, самоуважении, на товарищеском равенстве женщины, на подлинной заботе о ребенке в атмосфере, где громыхает, рыкает, звенит и дребезжит ничего и никогда не щадящая барско-рабская всероссийская брань? Борьба с «выражениями» является такой же предпосылкой духовной культуры, как борьба с грязью и вошью – предпосылкой культуры материальной.
Искоренить словесную разнузданность совсем не простая и не легкая задача, потому что корни этой разнузданности не в слове, а в психике и быту. Почин фабрики «Парижская Коммуна» надо, конечно, всячески приветствовать, но, главное, надо пожелать инициаторам выдержки и упорства, ибо психические навыки, переходившие из поколения в поколение и по сей день насыщающие всю атмосферу, искоренять не легко, а мы ведь часто рванемся вперед, надорвемся, махнем рукой и оставляем все по-старому.
Надо надеяться, что женщины-работницы, и прежде всего коммунистки, поддержат инициативу «Парижской Коммуны». Можно сказать, что по общему правилу, – конечно, исключения бывают, – сквернослов и ругатель презрительно относится к женщине и без внимания к ребенку, и это не только в отсталых массах, но нередко и среди передовиков, а встречается иной раз и у очень «ответственных». Нельзя ведь отрицать того, что старая отечественная фразеология (Щедрин называл ее митирогнозией) развита у нас и ныне, на шестом году после Октября, и притом даже на так называемых «верхах». За пределами города, особенно столичного, иные «сановники» считают даже как бы долгом своим «выражаться» направо и налево, видя в этом, очевидно, один из путей смычки с крестьянством…
Жизнь наша крайне противоречива в хозяйственной своей основе и в культурных своих формах. У нас, в центре страны, под Москвой, огромные болотные пространства, непроездные проселки и тут же, рядом, заводы, поражающие своей техникой европейского или американского инженера. Такие же контрасты в наших нравах. И не только в том смысле, что бок о бок с Кит Китычем младшим, прошедшим через революцию, экспроприацию, мешечничество, подпольную спекуляцию, спекуляцию легализованную и сохранившим почти в неприкосновенности свое утробно-замоскворецкое естество, мы видим лучший тип рабочего-коммуниста, живущего изо дня в день интересами мирового рабочего класса и готового в любой момент сражаться за дело революции в любой стране, которой он сам, может быть, не сыщет на карте. Рядом с этим социальным контрастом – тупого свинства и высочайшего революционного идеализма – мы можем нередко наблюдать психические контрасты в одной и той же голове, в одном и том же сознании. Искренний и преданный коммунист, но женщины для него – «бабье» (словцо-то какое гнусное!), о котором серьезно говорить не приходится. Или в национальном вопросе заслуженный коммунар нечаянно отрыгнет вдруг такой угрюм-бурчеевщиной, что хоть из комнаты беги. Происходит это оттого, что разные области человеческого сознания изменяются и перерабатываются вовсе не параллельно и не одновременно. Тут тоже есть своя экономия. Психика весьма консервативна, и под влиянием требований и ударов жизни изменяются в первую голову лишь те области сознания, которые непосредственно под эти удары подставлены. Наше же социальное и политическое развитие последних десятилетий шло в совершенно небывалом и невиданном темпе, с небывалыми и невиданными переломами и скачками. Оттого-то так глубоки наши Разруха и Неразбериха. Но было бы неправильно думать, будто эти две сестры хозяйничают только в производстве или в госаппарате. Нет, нечего греха таить, они действуют и в головах, порождая самые невероятные сочетания передовых, искренних и продуманных убеждений (тут мы Европу и Америку кое-чему учим!) с настроениями, навыками и отчасти взглядами, истекающими прямехонько из Домостроя. Выравнять идейный фронт, т.-е. проработать все области сознания марксистским методом – такова общая формула воспитания и самовоспитания, прежде всего для нашей собственной партии, начиная с ее верхов. И опять-таки задача эта страшно сложная, и одними школьными или литературными средствами она не разрешима, ибо последние корни противоречий и несогласованности психики – в разрухе и неразберихе быта. Сознание-то, в конце концов, определяется бытием. Но зависимость тут не механическая и не автоматическая, а действенная или взаимодейственная. Подходить к разрешению задачи нужно поэтому с разных концов, в том числе и с того, с какого подошли рабочие фабрики «Парижская Коммуна».
Пожелаем же им успеха!
Борьба с ругательствами есть в то же время составная часть борьбы за чистоту, ясность и красоту речи.
Реакционные тупицы утверждают, что революция если не погубила, то губит русский язык. В обиход у нас действительно вошло необъятное количество новых случайного происхождения слов, иногда явно лишних, провинциальные выражения, иногда в корне враждебные духу языка и пр. Реакционные тупицы ошибаются, однако, насчет судеб русского языка так же, как и насчет всего остального. Из революционных потрясений язык выйдет окрепшим, омоложенным, с повышенной гибкостью и чуткостью. Наш предреволюционный, явно окостеневший, канцелярский и либерально-газетный язык обогатится – уже обогатился в значительной мере – новыми словесно-изобразительными средствами, новыми, гораздо более точными и динамическими выражениями. Но несомненно, что и засорение языка произошло за эти бурные годы немалое. Рост нашей культурности должен и будет выражаться, между прочим, и в извержении из словаря нашей речи всех ненужных или чуждых ее природе слов и выражений, с сохранением неоспоримых и неоценимых языковых завоеваний революционной эпохи.
Язык есть орудие мысли. Точность и правильность языка есть необходимое условие правильности и точности самой мысли. К власти у нас пришел, впервые в истории, рабочий класс. Он принес с собой богатый запас трудового жизненного опыта и речи, на этом опыте выросшей. Но он же принес с собой недостаточную грамотность, не говоря уже о литературной образованности. Вот почему правящий рабочий класс, дающий всей своей социальной природой гарантии дальнейшего могущественного развития русской речи, не всегда оказывает пока что необходимый отпор проникающим в обиходный и газетный язык словам и выражениям – лишним, ненужным, неправильным, а иногда и отвратительным. Когда у нас говорят теперь, – и даже пишут! – «пара недель», «пара месяцев» (вместо: две-три недели, или несколько недель, несколько месяцев), то это безобразно, нелепо, не обогащает язык, а делает его беднее, так как слово «пара» лишается при этом своего необходимого значения (в смысле: пара сапог). У нас употребляется теперь вкривь и вкось слово «выявить», вместо десятка других, гораздо более точных русских слов: обнаружить, вскрыть, проявить, обозначить и пр. У нас говорят: фиксировать вместо условиться, закрепить, определить, назначить и т. д. У нас в обиход речи вошли грубые неправильности, происходящие от переделки иностранного слова на более или менее близкий звуковой лад. Так, у нас нередко прекрасные рабочие ораторы говорят: константировать вместо констатировать; инциндент вместо инцидент; и, наоборот, инстикт вместо инстинкт; легулировать и легулярный вместо регулировать и регулярный. Эти искажения в рабочей среде были в ходу и раньше, до революции. Но теперь они как бы приобретают право гражданства. Такие и подобные ошибочные выражения никем не исправляются, по соображениям, очевидно, ложного самолюбия. Это не годится: борьба за грамотность и культурность должна означать для передового слоя рабочих борьбу за овладение русским языком во всем его богатстве, во всей его гибкости и тонкости. Первым условием для этого должно быть извержение из живой повседневной речи неправильных, чужеродных слов и выражений. Язык тоже нуждается в своей гигиене. А рабочий класс нуждается в здоровом языке не меньше, а больше всех других классов, ибо впервые в истории рабочий класс начинает продумывать своей мыслью всю природу, всю жизнь до самых ее основ: для этой работы нужен инструмент ясного, чистого, отточенного слова.
«Правда» N 107, 16 мая 1923 г.
Л. Троцкий. ОТ СТАРОЙ СЕМЬИ – К НОВОЙ
Внутренние отношения и события в семье по своей природе труднее всего поддаются объективному обследованию или статистическому учету. Вот почему нелегко сказать, насколько ныне семейные связи разрушаются (в жизни, а не на бумаге) легче и чаще, чем прежде. Здесь приходится в значительной мере удовлетворяться суждениями на глаз. При этом разница между дореволюционным временем и нынешним состоит в том, что прежде конфликты и драмы в рабочей семье проходили совершенно незаметно, даже для самой рабочей массы, а ныне, когда широкий слой рабочих-передовиков, занимающих ответственные места, живет у всех на виду, каждая семейная катастрофа становится предметом обсуждения, а иногда и просто судачения.
С этой серьезной оговоркой необходимо, однако, признать, что семья, в том числе и пролетарская, расшаталась. Этот факт считался на собеседовании московских агитаторов твердо установленным, никем не оспаривался. Расценивали его во время беседы по-разному: одни – более тревожно, другие – сдержанно, третьи – недоуменно. Во всяком случае, для всех было ясно, что мы имеем перед собою какой-то большой процесс, весьма хаотический, принимающий то болезненные, то отталкивающие, то смешные, то трагические формы и еще почти совершенно не успевший обнаружить скрытые в нем возможности нового, более высокого семейного уклада. Указания на распад семьи проникали и в печать, хотя крайне редко и в чрезвычайно общем виде. В одной статье мне пришлось даже читать объяснение, сводящееся к тому, что в распаде рабочей семьи нужно видеть просто-напросто проявление «буржуазного влияния на пролетариат». Такое объяснение неверно. Дело глубже и сложнее. Конечно, влияние буржуазного прошлого и буржуазного настоящего налицо. Но основной процесс состоит в болезненной и кризисной эволюции самой пролетарской семьи, и мы присутствуем сейчас при первых очень хаотических этапах этого процесса.
Глубоко разрушительное влияние войны на семью известно.
Война действует в этом направлении уже чисто-механически, разводя людей надолго в разные стороны или сводя их случайно. Это влияние войны революция продолжила и закрепила. Годы войны вообще расшатали все то, что держалось только силой исторической инерции: царское господство, сословные привилегии, старую бытовую семью. Революция построила прежде всего новое государство, т.-е. разрешила наиболее неотложную и простую свою задачу. С экономикой дело оказалось гораздо сложнее. Война расшатала старое хозяйство, революция его опрокинула. Ныне мы строим новое – пока что, главным образом, из старого, но организуемого нами на новый лад. В области хозяйства мы только недавно оставили позади разрушительный период и начали подниматься. Успехи еще очень слабы, и до новых, социалистических форм еще чрезвычайно далеко. Но из полосы разрушения и распада мы вышли. Самая низкая точка приходится на 1920 – 1921 годы.
Факт маленький в вихре нашего времени и в масштабе «выражений» лорда Керзона, за которые его нельзя еще пока оштрафовать, но факт знаменательный. Значение его определится, однако, вполне лишь в зависимости от того, какой отклик найдет эта инициатива.
Брань есть наследие рабства, приниженности, неуважения к человеческому достоинству, чужому и собственному, а наша российская брань – в особенности. Надо бы спросить у филологов, лингвистов, фольклористов, есть ли у других народов такая разнузданная, липкая и скверная брань, как у нас. Насколько знаю, нет, или почти нет. В российской брани снизу – отчаяние, ожесточение и прежде всего рабство без надежды, без исхода. Но та же самая брань сверху, через дворянское, исправницкое горло, являлась выражением сословного превосходства, рабовладельческой чести, незыблемости основ… Пословицы, говорят, выражение народной мудрости, – не только мудрости, однако, но и темноты, и предрассудков, и рабства. «Брань на вороту не виснет», – говорит старая русская пословица, и в ней отражается не только факт рабства, но и примиренность с ним. Два потока российской брани – барской, чиновницкой, полицейской, сытой, с жирком в горле, и другой – голодной, отчаянной, надорванной, – окрасили всю жизнь российскую омерзительным словесным узором. И наследство такое, в числе многого другого, получила революция.
А революция ведь есть прежде всего пробуждение человеческой личности в тех массах, которым ранее полагалось быть безличными. Революция, несмотря на всю иногда жестокость и кровавую беспощадность своих методов, есть прежде всего и больше всего пробуждение человечности, ее поступательное движение, рост внимания к своему и чужому достоинству, рост участия к слабому и слабейшему. Революция – не революция, если она всеми своими силами и средствами не помогает женщине, вдвойне и втройне угнетенной, выйти на дорогу личного и общественного развития. Революция – не революция, если она не проявляет величайшего участия к детям: они-то и есть то будущее, во имя которого революция творится. А можно ли изо дня в день творить – хотя бы по частицам и по крупицам – новую жизнь, основанную на взаимном уважении, самоуважении, на товарищеском равенстве женщины, на подлинной заботе о ребенке в атмосфере, где громыхает, рыкает, звенит и дребезжит ничего и никогда не щадящая барско-рабская всероссийская брань? Борьба с «выражениями» является такой же предпосылкой духовной культуры, как борьба с грязью и вошью – предпосылкой культуры материальной.
Искоренить словесную разнузданность совсем не простая и не легкая задача, потому что корни этой разнузданности не в слове, а в психике и быту. Почин фабрики «Парижская Коммуна» надо, конечно, всячески приветствовать, но, главное, надо пожелать инициаторам выдержки и упорства, ибо психические навыки, переходившие из поколения в поколение и по сей день насыщающие всю атмосферу, искоренять не легко, а мы ведь часто рванемся вперед, надорвемся, махнем рукой и оставляем все по-старому.
Надо надеяться, что женщины-работницы, и прежде всего коммунистки, поддержат инициативу «Парижской Коммуны». Можно сказать, что по общему правилу, – конечно, исключения бывают, – сквернослов и ругатель презрительно относится к женщине и без внимания к ребенку, и это не только в отсталых массах, но нередко и среди передовиков, а встречается иной раз и у очень «ответственных». Нельзя ведь отрицать того, что старая отечественная фразеология (Щедрин называл ее митирогнозией) развита у нас и ныне, на шестом году после Октября, и притом даже на так называемых «верхах». За пределами города, особенно столичного, иные «сановники» считают даже как бы долгом своим «выражаться» направо и налево, видя в этом, очевидно, один из путей смычки с крестьянством…
Жизнь наша крайне противоречива в хозяйственной своей основе и в культурных своих формах. У нас, в центре страны, под Москвой, огромные болотные пространства, непроездные проселки и тут же, рядом, заводы, поражающие своей техникой европейского или американского инженера. Такие же контрасты в наших нравах. И не только в том смысле, что бок о бок с Кит Китычем младшим, прошедшим через революцию, экспроприацию, мешечничество, подпольную спекуляцию, спекуляцию легализованную и сохранившим почти в неприкосновенности свое утробно-замоскворецкое естество, мы видим лучший тип рабочего-коммуниста, живущего изо дня в день интересами мирового рабочего класса и готового в любой момент сражаться за дело революции в любой стране, которой он сам, может быть, не сыщет на карте. Рядом с этим социальным контрастом – тупого свинства и высочайшего революционного идеализма – мы можем нередко наблюдать психические контрасты в одной и той же голове, в одном и том же сознании. Искренний и преданный коммунист, но женщины для него – «бабье» (словцо-то какое гнусное!), о котором серьезно говорить не приходится. Или в национальном вопросе заслуженный коммунар нечаянно отрыгнет вдруг такой угрюм-бурчеевщиной, что хоть из комнаты беги. Происходит это оттого, что разные области человеческого сознания изменяются и перерабатываются вовсе не параллельно и не одновременно. Тут тоже есть своя экономия. Психика весьма консервативна, и под влиянием требований и ударов жизни изменяются в первую голову лишь те области сознания, которые непосредственно под эти удары подставлены. Наше же социальное и политическое развитие последних десятилетий шло в совершенно небывалом и невиданном темпе, с небывалыми и невиданными переломами и скачками. Оттого-то так глубоки наши Разруха и Неразбериха. Но было бы неправильно думать, будто эти две сестры хозяйничают только в производстве или в госаппарате. Нет, нечего греха таить, они действуют и в головах, порождая самые невероятные сочетания передовых, искренних и продуманных убеждений (тут мы Европу и Америку кое-чему учим!) с настроениями, навыками и отчасти взглядами, истекающими прямехонько из Домостроя. Выравнять идейный фронт, т.-е. проработать все области сознания марксистским методом – такова общая формула воспитания и самовоспитания, прежде всего для нашей собственной партии, начиная с ее верхов. И опять-таки задача эта страшно сложная, и одними школьными или литературными средствами она не разрешима, ибо последние корни противоречий и несогласованности психики – в разрухе и неразберихе быта. Сознание-то, в конце концов, определяется бытием. Но зависимость тут не механическая и не автоматическая, а действенная или взаимодейственная. Подходить к разрешению задачи нужно поэтому с разных концов, в том числе и с того, с какого подошли рабочие фабрики «Парижская Коммуна».
Пожелаем же им успеха!
Борьба с ругательствами есть в то же время составная часть борьбы за чистоту, ясность и красоту речи.
Реакционные тупицы утверждают, что революция если не погубила, то губит русский язык. В обиход у нас действительно вошло необъятное количество новых случайного происхождения слов, иногда явно лишних, провинциальные выражения, иногда в корне враждебные духу языка и пр. Реакционные тупицы ошибаются, однако, насчет судеб русского языка так же, как и насчет всего остального. Из революционных потрясений язык выйдет окрепшим, омоложенным, с повышенной гибкостью и чуткостью. Наш предреволюционный, явно окостеневший, канцелярский и либерально-газетный язык обогатится – уже обогатился в значительной мере – новыми словесно-изобразительными средствами, новыми, гораздо более точными и динамическими выражениями. Но несомненно, что и засорение языка произошло за эти бурные годы немалое. Рост нашей культурности должен и будет выражаться, между прочим, и в извержении из словаря нашей речи всех ненужных или чуждых ее природе слов и выражений, с сохранением неоспоримых и неоценимых языковых завоеваний революционной эпохи.
Язык есть орудие мысли. Точность и правильность языка есть необходимое условие правильности и точности самой мысли. К власти у нас пришел, впервые в истории, рабочий класс. Он принес с собой богатый запас трудового жизненного опыта и речи, на этом опыте выросшей. Но он же принес с собой недостаточную грамотность, не говоря уже о литературной образованности. Вот почему правящий рабочий класс, дающий всей своей социальной природой гарантии дальнейшего могущественного развития русской речи, не всегда оказывает пока что необходимый отпор проникающим в обиходный и газетный язык словам и выражениям – лишним, ненужным, неправильным, а иногда и отвратительным. Когда у нас говорят теперь, – и даже пишут! – «пара недель», «пара месяцев» (вместо: две-три недели, или несколько недель, несколько месяцев), то это безобразно, нелепо, не обогащает язык, а делает его беднее, так как слово «пара» лишается при этом своего необходимого значения (в смысле: пара сапог). У нас употребляется теперь вкривь и вкось слово «выявить», вместо десятка других, гораздо более точных русских слов: обнаружить, вскрыть, проявить, обозначить и пр. У нас говорят: фиксировать вместо условиться, закрепить, определить, назначить и т. д. У нас в обиход речи вошли грубые неправильности, происходящие от переделки иностранного слова на более или менее близкий звуковой лад. Так, у нас нередко прекрасные рабочие ораторы говорят: константировать вместо констатировать; инциндент вместо инцидент; и, наоборот, инстикт вместо инстинкт; легулировать и легулярный вместо регулировать и регулярный. Эти искажения в рабочей среде были в ходу и раньше, до революции. Но теперь они как бы приобретают право гражданства. Такие и подобные ошибочные выражения никем не исправляются, по соображениям, очевидно, ложного самолюбия. Это не годится: борьба за грамотность и культурность должна означать для передового слоя рабочих борьбу за овладение русским языком во всем его богатстве, во всей его гибкости и тонкости. Первым условием для этого должно быть извержение из живой повседневной речи неправильных, чужеродных слов и выражений. Язык тоже нуждается в своей гигиене. А рабочий класс нуждается в здоровом языке не меньше, а больше всех других классов, ибо впервые в истории рабочий класс начинает продумывать своей мыслью всю природу, всю жизнь до самых ее основ: для этой работы нужен инструмент ясного, чистого, отточенного слова.
«Правда» N 107, 16 мая 1923 г.
Л. Троцкий. ОТ СТАРОЙ СЕМЬИ – К НОВОЙ
Внутренние отношения и события в семье по своей природе труднее всего поддаются объективному обследованию или статистическому учету. Вот почему нелегко сказать, насколько ныне семейные связи разрушаются (в жизни, а не на бумаге) легче и чаще, чем прежде. Здесь приходится в значительной мере удовлетворяться суждениями на глаз. При этом разница между дореволюционным временем и нынешним состоит в том, что прежде конфликты и драмы в рабочей семье проходили совершенно незаметно, даже для самой рабочей массы, а ныне, когда широкий слой рабочих-передовиков, занимающих ответственные места, живет у всех на виду, каждая семейная катастрофа становится предметом обсуждения, а иногда и просто судачения.
С этой серьезной оговоркой необходимо, однако, признать, что семья, в том числе и пролетарская, расшаталась. Этот факт считался на собеседовании московских агитаторов твердо установленным, никем не оспаривался. Расценивали его во время беседы по-разному: одни – более тревожно, другие – сдержанно, третьи – недоуменно. Во всяком случае, для всех было ясно, что мы имеем перед собою какой-то большой процесс, весьма хаотический, принимающий то болезненные, то отталкивающие, то смешные, то трагические формы и еще почти совершенно не успевший обнаружить скрытые в нем возможности нового, более высокого семейного уклада. Указания на распад семьи проникали и в печать, хотя крайне редко и в чрезвычайно общем виде. В одной статье мне пришлось даже читать объяснение, сводящееся к тому, что в распаде рабочей семьи нужно видеть просто-напросто проявление «буржуазного влияния на пролетариат». Такое объяснение неверно. Дело глубже и сложнее. Конечно, влияние буржуазного прошлого и буржуазного настоящего налицо. Но основной процесс состоит в болезненной и кризисной эволюции самой пролетарской семьи, и мы присутствуем сейчас при первых очень хаотических этапах этого процесса.
Глубоко разрушительное влияние войны на семью известно.
Война действует в этом направлении уже чисто-механически, разводя людей надолго в разные стороны или сводя их случайно. Это влияние войны революция продолжила и закрепила. Годы войны вообще расшатали все то, что держалось только силой исторической инерции: царское господство, сословные привилегии, старую бытовую семью. Революция построила прежде всего новое государство, т.-е. разрешила наиболее неотложную и простую свою задачу. С экономикой дело оказалось гораздо сложнее. Война расшатала старое хозяйство, революция его опрокинула. Ныне мы строим новое – пока что, главным образом, из старого, но организуемого нами на новый лад. В области хозяйства мы только недавно оставили позади разрушительный период и начали подниматься. Успехи еще очень слабы, и до новых, социалистических форм еще чрезвычайно далеко. Но из полосы разрушения и распада мы вышли. Самая низкая точка приходится на 1920 – 1921 годы.