Страница:
Дома хозяйка поставила на стол неизменные щи и картошку в мундире. Но есть не хотелось. Как же так получилось? – думал ты. Ружье, выходит, сообразило за тебя? Оно – повелевало тобой. И выстрелило, используя твои руки. К сожалению, метко.
О таком ли выстреле – в кого? – в сороку! – ты хотел бы рассказать ей? Той, что уже три недели не отвечала на твои письма! Было муторно оттого, что ты «не совпадал» с самим собой. Хотя тогда еще не возникало тех слов, что пришли значительно позже, объясняя смысл поступка, возможность которого в себе ты и не предвидел. – Жалкая жажда самоутверждения! Тебя забыли, и ты искал случая спастись от собственной ненужности, неприкаянности? Ружье соблазнило легкостью доказать себе самому свою удаль, свое – мнимое! – могущество. Бахвальство – от неверия в себя!..
Но сорока-то – причем?
В том романе в письмах писать поначалу должны двое, а потом герой (он же автор) в своей безумной жажде правды… начинает писать за героиню. Он оперирует своими версиями. И сам борется с ними. Сам воюет с собой…
Если и может быть человек в чем-то искренним, так это в письмах, причем – неотправленных. Возможно, настоящая литература и есть неотправленные письма. Послания самому себе. А через себя – кому угодно, всем…
«Миллион алых роз» и… зов бесконечности
Зарождение мечты
Первые самостоятельные шаги
О таком ли выстреле – в кого? – в сороку! – ты хотел бы рассказать ей? Той, что уже три недели не отвечала на твои письма! Было муторно оттого, что ты «не совпадал» с самим собой. Хотя тогда еще не возникало тех слов, что пришли значительно позже, объясняя смысл поступка, возможность которого в себе ты и не предвидел. – Жалкая жажда самоутверждения! Тебя забыли, и ты искал случая спастись от собственной ненужности, неприкаянности? Ружье соблазнило легкостью доказать себе самому свою удаль, свое – мнимое! – могущество. Бахвальство – от неверия в себя!..
Но сорока-то – причем?
* * *
Прозаическое слово должно быть въедливым. Должно «расщеплять» предмет исследования. Лишь в этом случае – при «расщеплении» – выделяется энергия согревающего откровения.* * *
Говорят, что самые хорошие мысли приходят на лестнице. Это правильно, но суть дела остается в тени. А она заключается в том, что мысли рождаются из осознания несоответствия действительно сказанного и возможного. Отсюда – чувство неловкости, стыда, вины или, напротив, обиды. Настоящие мысли – это мысли раскаяния или бунта, протеста. И их источник – мучительное соприкосновение с людьми, с которыми ты продолжаешь беседовать и спорить уже в одиночестве.* * *
Когда-то мне хотелось написать роман (или хотя бы повесть) в письмах. В этом было посягновение вернуть слову его основную первородную ценность: слово – весть, слово – письмо. «Я тебя люблю». А какой у тебя нос и какая у меня борода – это дело живописи или даже фотографии. Точно также мало цены имеют диалоги, записанные, вроде бы, с натуры. Если фотография взяла на себя многие функции живописи, то и магнитофон тоже должен был бы повлиять на прозу. Монолог же записать может только человек, писатель. Что вовсе не исключает диалогичности монолога.В том романе в письмах писать поначалу должны двое, а потом герой (он же автор) в своей безумной жажде правды… начинает писать за героиню. Он оперирует своими версиями. И сам борется с ними. Сам воюет с собой…
* * *
Новейшая история вернула живописи ее первоосновы: краску и линию, ее первоэлементы. Почему нечто аналогичное не ждать в литературе? По глубинному предназначению литература – не описание, не перечисление, даже не создание словом «эффекта присутствия», а письмо. И «реальность» литературы не в живописании, а в «расщеплении» чувства, в обнажении внутренней коллизии. В анализе мучающего тебя.Если и может быть человек в чем-то искренним, так это в письмах, причем – неотправленных. Возможно, настоящая литература и есть неотправленные письма. Послания самому себе. А через себя – кому угодно, всем…
«Миллион алых роз» и… зов бесконечности
Отчетливо помню то место, где это произошло. Буквально в нескольких шагах от угла проспекта Добролюбова и Кронверкского (Максима Горького), напротив парка. Мы с отцом как раз завернули за угол дома, выходя на Кронверкский. Вечер был холодный и безветренно-ясный. Невольно потянуло взглянуть на небо, где резко проступили звезды. Одни – больше и ярче, другие – меньше, затаеннее. Но все – своей непререкаемой явленностью заставляющие смотреть на себя; рассыпанные как будто бы и произвольно, но, в то же время, образующие некий незыблемый порядок. С такой свежестью, с такой обнаженной остротой они передо мной еще не представали. Я впервые увидел их. Увидел, – задумываясь. И спросил:
– Пап, а как же это так – звезды?..
Отец охотно отвечал: каждая звезда – это солнце. Только очень-очень далекое. Потому они такие маленькие…
– А что за ними?
– За ними – еще звезды, те, что уже невидимы…
– А дальше?
– Дальше – бесконечность.
– А как это – бесконечность? Вот ты – выше меня. Но дерево – выше тебя. А выше дерева – дом. В высоком доме уместится – ну, два дерева. У всего есть своя высота. А там – нет?.. Тогда что же там?..
Не помню долгих рассуждений отца, всё время соскальзывающих куда-то не туда, – то на названия созвездий, то на ориентацию по Большой Медведице. Я понял лишь, что он не знает чего-то самого главного. И его защита уже не казалась мне безоговорочно надежной… Пожалуй, я впервые пожалел отца. И замолчал…
Сколько мне было лет? – Семь? Восемь? Девять?..
– Да. Но если множимое равно нулю, – возразил я, – художник Н., например?
Нина Александровна как бы уходила в сторону… А потом воскликнула;
– Что вы всё со своим Н! Конечно, должно быть и произведение искусства, и его ценность. Но она – вещь в себе. Непознаваемое…
– Да, – ответил я, – но почему-то непознаваемое и инспирирует наши посягновения познать. Как ни парадоксально, но мысль о непознаваемом, о бесконечности и непостижимости ее, не парализует нашего сознания и познания, а, напротив, взывает к нему!
– Зов бесконечности, – сказала Нина Александровна, – это, да!..
В самом деле, заботой о непознаваемости мира терзаются существа, познающие его, – люди…
– Пап, а как же это так – звезды?..
Отец охотно отвечал: каждая звезда – это солнце. Только очень-очень далекое. Потому они такие маленькие…
– А что за ними?
– За ними – еще звезды, те, что уже невидимы…
– А дальше?
– Дальше – бесконечность.
– А как это – бесконечность? Вот ты – выше меня. Но дерево – выше тебя. А выше дерева – дом. В высоком доме уместится – ну, два дерева. У всего есть своя высота. А там – нет?.. Тогда что же там?..
Не помню долгих рассуждений отца, всё время соскальзывающих куда-то не туда, – то на названия созвездий, то на ориентацию по Большой Медведице. Я понял лишь, что он не знает чего-то самого главного. И его защита уже не казалась мне безоговорочно надежной… Пожалуй, я впервые пожалел отца. И замолчал…
Сколько мне было лет? – Семь? Восемь? Девять?..
* * *
Любое измерение как бы не имеет ни малейшего отношения к сущности бесконечного. Не затронутая им бесконечность лишь отодвигается в сторону, улыбаясь и зазывая нас вновь, как мираж в пустыне.* * *
Конечность предметов, окружающих нас в мире, – не более, чем иллюзия, порождаемая соизмеримостью разных вещей. Это как бы две скорости (или несколько скоростей), на каком-то этапе сопоставимые друг с другом, но принадлежащие поездам, летящим из бесконечности – в бесконечность.* * *
Единство мира, единство Вселенной! – Соблазнительная, искушающая идея! Но не основана ли она на единстве самоощущения нашего «я», уверовавшего в собственную значимость? О каком единстве можно говорить, если даже пределы нашей галактики исчисляются сотнями световых лет? А «видимые» пределы Вселенной – это тысячи, миллионы световых лет! Скорость распространения света – максимальная физическая скорость. Но, что же, тогда обеспечивает единство Вселенной? Какая связь, какое взаимодействие? Что одновременно координирует всю эту систему? И можно ли координировать систему, являющуюся бесконечной? Тезис о единстве приходит в противоречие с тезисом о бесконечности. Если сама бесконечность как особая субстанция не обладает свойством единства. Ведь, собственно, разделяет предметы – конечность…* * *
Бесконечность… Что же это за «материя», которую можно мерить, но нельзя измерить? По определению она ускользает от наших метров, километров, световых лет. Словно таинственная граница всё время убегает от нас, отодвигается, как только мы придвигаемся к ней, подобно горизонту. Или пространство Вселенной, как и плоское по видимости пространство земли, тоже каким-то образом замыкается на себя? И что тогда за ним? Или, бесконечность некая изначально другая субстанция, сопровождающая всё то, что конечно, какой-то – расходящейся во все стороны – волной? Волной, сотворяющей пространство? И коль скоро она неизмерима, то и не представима и непознаваема. Но странно, почему именно наличие этого непознаваемого подвигает, зовет нас к познанию? Если бы всё было измеримо, как это кажется нам в нашей комнате, захотели бы мы познавать мир?* * *
Глубина суждений и возможна лишь в частностях. Ибо общее – непознаваемо. Что такое Всё? Кто ответит? Но! – Ведь что-то мы познаем… Как скучно был бы устроен мир, если бы всё состояло из познаваемого? Поэтому самое ценное в любом познанном – указание на непознанное, посылаемое нам непознаваемым…* * *
Любая система должна выдержать экзамен на существование. И этот безжалостный экзамен бытия вынуждает ее к саморегуляции, совершающейся в рамках определенных возможностей. Но саморегуляция – это и есть внутренняя логика системы, ее далеко не всегда осознаваемая идея. Это и есть разум природы, существующий помимо человеческого ума. А может быть, ум человеческий – лишь частичное оформление бессознательного разума природы…* * *
В чем целесообразность для той или иной системы сознающего себя разума? Казалось бы, для совершенствования этой системы? Но так ли? Ведь человеческий разум сплошь и рядом действует вопреки интересам системы. Более того, человеческий разум очень часто действует себе во зло. Остается предположить, что это как-то целесообразно если не для отдельного человека, то для социума. Очевидно, социум не совершенствуется по тому или иному, даже самому наилучшему, проекту, плану. Однако социуму для его развития нужны какие-то перспективы, варианты решений. Они приоткрываются людьми и реализуются в его саморазвитии. Вообще важен не столько план, сколько импульс, напор, потенция, которая и реализует себя при определенных вариантах развития. То есть надо предоставить жизни множество вариантов, а она сама найдет оптимальный. Он и окажется наиболее разумным, коль скоро будет утвержден повторяющимися циклами…* * *
В природе всё циклично или волнообразно. К тому же у нее неисчерпаемый запас времени. А значит, возможность пробовать (и ошибаться), что заставляет природу «умнеть». Заставляет становиться гениальной в своих творениях. Механизм памяти-забвения (биологический, генетический) тоже служит саморегуляции и самонаучению системы – во времени.* * *
Горький парадокс: животные лишены разума. Но их взаимоотношения с природой разумны, так как не нарушают равновесия природы, не отравляют окружающей среды. Люди – одарены разумом. Но по отношению к природе ведут себя в высшей степени неразумно, разрушая «дом», в котором они живут, – окружающую среду, подрывая основы своего существования. Странно: разум на службе у неразумения! Безумный разум?* * *
Понятие конечного оказывается лишь утешительной иллюзией. Иллюзией – понятного. Мы занимаемся игрой с иллюзиями. А за ними – реальность бесконечного. Вещь в себе. И, может быть, большее, что нам дано, – подозревать о ней.* * *
Человеческое сознание не способно представить себе бесконечность как материальный объект. А если материя состоит из вещественных объектов, то и представить себе бесконечность вещественной материи невозможно. Можно купить одну розу, можно букет из пяти-семи-пятнадцати роз; можно, наконец, купить «миллион алых роз». Но всегда – в реальности – это будет конечное число. Счет, распространяющийся в бесконечность, – лишь унылая умственная абстракция. И вот возникает крамольная мысль – не имеет ли БЕСКОНЕЧНОЕ отношения к чему-то идеальному, принципиально неисчислимому? Ведь именно идеальное содержит в себе всё новые и новые возможности. Ибо оно как бы порождает их, сочиняет… Как легко обожествить бесконечность! Особенно, если увидеть в ней творящее начало… Бесконечное продолжение одного и того же – отдает бессмыслицей.* * *
Если мир бесконечен, и не только количественно («дурная бесконечность», по Гегелю), но и качественно, то в нем всё возможно. Бесконечность – это все-возможность. Всемогущество бесконечности лишь на каких-то участках создает для себя (или избирает) правила игры, как, скажем, поэт добровольно использует сопротивление материала – размера, рифмы, синтаксиса…* * *
Бесконечность способна соблазнять нас как беспроигрышная лотерея. Поскольку у природы неистощимый запас времени, любое сочетание элементов, составляющих некую систему – в принципе! – возобновимо, повторимо. И для каждого из нас брезжит возможность родиться вновь, в силу свободной игры случайностей, опекаемых законами статистической вероятности. Выпадает же в спорт-лото – пусть через очень долгий промежуток времени! – уже бывшее когда-то сочетание 6 видов спорта. Все же, трудно себе представить, что случайно выбрасываемее буквы – даже в бесконечности времен – когда-нибудь сложатся в «Войну и мир» или хотя бы в небольшое стихотворение Пушкина. Творчество, хотя и включает в себя игру, в глубинной сущности своей не есть игра случайностей.* * *
Хочется в бесконечности увидеть возможность всего. Тогда и чудо возможно. Пусть для него и необходимы свои «удобства» – условия места и времени. Понять бесконечность можно только как вечную возможность другого, нового.* * *
Казалось бы, осознание бесконечности познания должно было бы парализовать человеческий разум. Тем удивительнее, что человек, все же, стремится к познанию, жаждет его. Как будто так человеку предназначено, предписано…* * *
Исследование частностей, знакомство с их особенностями должно подразумевать ожидание чего-то принципиально другого – в целом. Ибо переход к системе целого – это переход в новое качество, в новое измерение. Кажется, на этом стоит вся иерархия мира.* * *
Разговор с Н. А. Дмитриевой. Она написала работу об интерпретации. С разговора о ней и начался наш спор. Нина Александровна заметила, что очень многое зависит от нашего восприятия. Это как тот множитель, на который перемножается некое число – рассматриваемый «предмет».– Да. Но если множимое равно нулю, – возразил я, – художник Н., например?
Нина Александровна как бы уходила в сторону… А потом воскликнула;
– Что вы всё со своим Н! Конечно, должно быть и произведение искусства, и его ценность. Но она – вещь в себе. Непознаваемое…
– Да, – ответил я, – но почему-то непознаваемое и инспирирует наши посягновения познать. Как ни парадоксально, но мысль о непознаваемом, о бесконечности и непостижимости ее, не парализует нашего сознания и познания, а, напротив, взывает к нему!
– Зов бесконечности, – сказала Нина Александровна, – это, да!..
В самом деле, заботой о непознаваемости мира терзаются существа, познающие его, – люди…
Москва. 22. 05. 87
* * *
Осознание человеком (в отличие от животного) собственной смертности как бы получает компенсацию. Неожиданное вознаграждение приходит из бездны бесконечности, разверзающейся над ним. Ведь перед ликом её – мы дети и всё всегда вначале. Она утешает и завлекает нас тем, что нечто – и самое таинственное и значимое! – еще впереди…
Зарождение мечты
Приятель был года на два, на три младше меня. Мне было лет 9, ему – 7 или даже 6. И на день рожденья он подарил мне игрушку – огромную собаку, грубо сделанную из папье-маше и аляповато раскрашенную. Эта собака была мне совершенно ни к чему и как бы обижала своей никчемностью. А ведь подарок был – от чистого сердца. Мой друг подарил мне то, что, конечно же, хотелось бы получить ему самому! Пожертвовал, так сказать, своим заветным!..
Помню и другой подарок. Однажды отец принес большой сверток. И в нем оказалась роскошная модель яхты. – Голубой, с белыми парусами. Всё, как настоящее, только маленькое. Рассматривать – интересно. Но и с ней делать было нечего. Что такое яхта без воды? Пускать на Неве – с гранитных набережных – не очень-то удобно!.. Так она и пылилась наверху шифоньерки. Но, может быть, и отец, как тот мальчик, подаривший огромную собаку, подарил мне нечто для себя очень дорогое? – Модель какой-то неосуществленной своей мечты?..
Я по-прежнему любил его. Но уже не мог общаться с ним по-прежнему… Наш разговор происходил примерно так:
– Так что ты сейчас делаешь?
– То-то и то-то.
– Да… Ну, а мама-то как?
– Очень слаба, еле ходит…
– А что на службе?
– То-то и то-то.
– Надо же!.. Ну, а мама-то как?
– Когда передвигается, держится за стенку. Всё болит…
– Ну, а как с женой отношения?
– Спасибо, ничего…
– Ну, хорошо… А мама-то как?..
Помню, в Хосте мы с Нонной отправились на гору Ахун, на вершине которой стояла башня. Поднялись по лестнице, и на зацементированной, а может быть, каменной площадке перед нами предстала надпись. Надпись, оставленная не мелом или краской, а чем-то выдолбленная: «Тютюнниковы». Представилось, как супруги Тютюнниковы, приехавшие откуда-то издалека (почему-то казалось, из Сибири), склоняясь к полу, на корточках упорно долбили буквы своей фамилии. Этими людьми тоже руководило побуждение противостоять времени, его разрушающему – несущему забвение – воздействию…
Помню и другой подарок. Однажды отец принес большой сверток. И в нем оказалась роскошная модель яхты. – Голубой, с белыми парусами. Всё, как настоящее, только маленькое. Рассматривать – интересно. Но и с ней делать было нечего. Что такое яхта без воды? Пускать на Неве – с гранитных набережных – не очень-то удобно!.. Так она и пылилась наверху шифоньерки. Но, может быть, и отец, как тот мальчик, подаривший огромную собаку, подарил мне нечто для себя очень дорогое? – Модель какой-то неосуществленной своей мечты?..
* * *
Все грезили Арктикой, полярными сияниями, белыми медведями. Нужно было немедленно отправиться туда! Мечта, чтобы соприкоснуться с реальностью, должна была сию же секунду начать осуществляться. Мы с Гулькой решили строить БАРКУ. (Именно «барку», не «баржу» – очевидно, покоряла романтика слова). Но где взять материал для воплощения мечты? Это было главной проблемой. Возникла идея: выломать доски задней стенки у кухонного стола, принадлежащего сердитой соседке. Она была в отъезде. Но доски оказались очень тонкими. Позвали Шурку, гулькиного двоюродного брата, сына дворника. Он всё быстро понял и притащил досок от каких-то ящиков. Однако на барку строительного материала пока всё равно было недостаточно. Ну, что ж, будем сколачивать киль, ведь барка не может обойтись без киля! А там – посмотрим! За дело взялись с вдохновением и азартом. И за вечер, хотя и с немалыми трудами, киль был сколочен! Мечта НАЧИНАЛА осуществляться. Собственно, этого оказалось вполне достаточно. Наша энергия, жаждавшая действия, получила разрядку. А сознание, продолжавшее жить мечтой, вполне устраивал распространенный еще в средневековых изображениях символический принцип «парспротото» – целое по части. Этого хватало, – на какой-то срок: по законам детства завтрашний день открывал новую эпоху, принося с собою другие увлечения и заботы…* * *
Желуди!.. Ими набивались полные карманы. Но смысл собирания был вовсе не в их использовании, а в самоутверждении. (Осеннее богатство без сожаления выбрасывалось вместе с мусором по весне!) Суть азартного сбора желудей была в обретении собственного могущества. Среди дворовых ребят возникала своя иерархия удачи и неудачи. Королем был тот, у кого от множества желудей оттопыривались карманы. Маслянисто-тусклым блеском они напоминали патроны. И это было серьезно…* * *
Детство не знает иерархии ценностей и потому для него важно всё – и характер рвано ограниченных полос арбуза, и цвет вдруг раскрывающейся розово-красной, мерцающей капельными звездочками влажной мякоти, и темнота удивительно скользких, упрыгивающих семечек… Детство жадно цепляется за каждую мелочь. Не оттого ли его время так насыщено событиями, которые переживаются остро и свежо, часто – впервые. Это время более ёмко, чем время зрелости. Зрелость – целеустремленность, специализация интереса и – соответственно – «невиденье» того, что к нему не относится. С годами некий луч нашего внимания становится всё уже и уже. Всё второстепенное отсекается.* * *
С возрастом – это замечено – время летит всё быстрее. Оно как бы протекает меж пальцами, мы не успеваем его пережить, распробовать, вкусить. Ослабело наше сцепление со своим временем. И это время уже не наше, а тех, кто моложе нас. Возможно, это происходит отчасти потому, что «впечатленья бытия» всё более становятся знакомыми, теряют новизну. Они уже сразу укладываются в готовые ячейки стереотипов. Превращаются в знаки самих себя – прежних. В психологическом смысле время измеряется масштабом переживаний, эмоций.* * *
Молодости важно оторваться от прошлого, чтобы сделать шаг вперед. Поэтому её эмоциональная доминанта – отрицание, неприятие предшествующего, критика. Зрелость, напротив, начинает ощущать свою преемственность с прошлым, с культурой. И уже не рассматривает культуру прошлого как инструмент насилия.* * *
Личность в основе своей связана со временем, суть которого в превращении множественного – возможного – в единственное и как бы необходимое. Реализуя время отпущенной ей жизни, личность «избирает» и «строит» себя. Формирует свою непохожесть – осуществляется. И не только внешне, но и внутренне нас «вытачивает» время. Мы отягощены бременем своих прежних выборов, бременем своей судьбы.* * *
Старшие так изменяют мир, что им – привыкшим к его «наличности» – очень трудно приспособиться, притереться к чему-то новому. Как правило, они отторгают от себя это новое, дабы облегчить свое расставание с миром, так сказать, хотя бы морально. И – «отпадают», уходят. Молодым же ничего не остается, как приспособиться к миру, каким бы он ни становился в своих изменениях. Любые изменения гораздо легче оправдываются «с точки зрения молодости». Миф, якобы, всегда прогрессивной новизны – это то, что дает возможность адаптироваться к новым обстоятельствам и жить дальше.* * *
…Мне так часто хотелось сказать ему, человеку, которого я считал своим духовным Учителем, – дорогой Глеб Иванович, мы – прекраснодушны! И – в своем прекраснодушии – не адекватны действительности. И потому – объективно – религиозны, хотя, вроде бы, и атеисты… Но вырастал вопрос: откуда берется антипрактицизм, потребность в отдаче себя другому, другим? Ведь всё это противоречит «здравому смыслу»! И – встречает скептические усмешки…* * *
Мой бедный Учитель!.. Как и в прошлый раз, он удивленно, с детской непосредственностью восклицал: «Да что ты!»… Будто рассказанное мною слышал впервые, хотя я уже не раз ему об этом говорил. Значит, он уже не мог запомнить что-то новое. Его внутренний мир выстроился, затвердел и замкнулся. В нем была своя ясная невозмутимость. И не воспринимая, отбрасывая всё то, что ему противоречило, пыталось изменить его, а значит, как бы и разрушить, – он защищал себя. События внешнего мира уже не срастались с его душой. Душа готовилась к отлету…Я по-прежнему любил его. Но уже не мог общаться с ним по-прежнему… Наш разговор происходил примерно так:
– Так что ты сейчас делаешь?
– То-то и то-то.
– Да… Ну, а мама-то как?
– Очень слаба, еле ходит…
– А что на службе?
– То-то и то-то.
– Надо же!.. Ну, а мама-то как?
– Когда передвигается, держится за стенку. Всё болит…
– Ну, а как с женой отношения?
– Спасибо, ничего…
– Ну, хорошо… А мама-то как?..
* * *
Он знал мою маму еще по довоенным годам. Она приводила меня в Художественную школу, что была на Кировском (Каменноостровском) проспекте, в особняке Витте. Я занимался там с 36-го года. И может быть, мама моя виделась ему еще молодой и красивой женщиной, о которой он действительно, а не просто ради дежурной вежливости хотел узнать. Но казалось, время, которое в молодости мы почти не ощущаем, становилось для него всё более непреодолимым. Каждой новой минутой оно снова оглушало, контузило. Память уже не могла противостоять ему. И время обрушивало на нее волну за волной, сразу же смывая то, что записывалось на песке памяти…* * *
По сути – вся культура это то, что восполняет недостатки индивидуальной памяти, стремясь противопоставить времени наиболее надежные «записывающие устройства», писать не на песке. Пирамиды, менгиры, каменные бабы рассчитаны на века. Об этой великой традиции не дает забывать пародия на нее: стремление людей «увековечиться» – начертать свои имена на стенах домов, а еще лучше – на скалах.Помню, в Хосте мы с Нонной отправились на гору Ахун, на вершине которой стояла башня. Поднялись по лестнице, и на зацементированной, а может быть, каменной площадке перед нами предстала надпись. Надпись, оставленная не мелом или краской, а чем-то выдолбленная: «Тютюнниковы». Представилось, как супруги Тютюнниковы, приехавшие откуда-то издалека (почему-то казалось, из Сибири), склоняясь к полу, на корточках упорно долбили буквы своей фамилии. Этими людьми тоже руководило побуждение противостоять времени, его разрушающему – несущему забвение – воздействию…
* * *
Однако я вспомнил о Глебе Ивановиче Орловском… У него, конечно же, был свой Бог. И этим Богом было искусство. Ему он поклонялся, в него безоговорочно верил. Это была вера в преображающую силу искусства. Силу, способную реализовать наши мечты. Или хотя бы дать возможность воспринимать действительность сквозь призму искусства, сквозь призму творчества. Мой учитель служил своему Богу без малейшей показухи, с полной самоотдачей. Его вера и делала из него неисправимого мечтателя, поведение которого нередко могло вызывать улыбку. Но эта вера давала тот ориентир, без которого, – я убежден, – жизнь была бы неизмеримо беднее…
Первые самостоятельные шаги
Странно… Но между мной и моими родителями не было пресловутого конфликта отцов и детей. Должно быть, я понимал: для меня делают всё, что могут. А если не делают, – значит, не в состоянии этого сделать. Потому я никогда ничего не просил, не выклянчивал. Мои вожделения, если они и возникали, то гасились сами собой – пониманием, сочувствием к старшим.
Конечно, и меня чем-то радовали. Но не баловали, не осыпали подарками по малейшему моему капризу. Был, пожалуй, случай… Мы с мамой – мне лет 8–9 – оказались в ДЛТ. И в отделе игрушек я зачарованно замер перед авиаконструктором. Темно-голубым авиаконструктором, из деталей которого можно было самому, с помощью винтов и гаек, составлять модели самолетов. Хочешь – монопланов, хочешь – бипланов… Наверное, я закусил губу, но ни слова не проронил. Однако мама, стоявшая рядом, почувствовала, какая страсть обуревает меня. И купила конструктор. За 30 рублей! По тем временам немалые деньги! Думаю, это был едва ли не единственный сюжет подобного рода. Потому он мне так и запомнился…
А самый трудный – переходный – возраст пришелся на Войну. И тут, что называется, клин вышибался клином: само время было трудным. И в эвакуации, помимо учебы, приходилось делить с родителями все заботы. Сажали и выхаживали, как могли, картошку. На двух участках – километрах в 2—3-х от дома. Урожай – в мешках – таскали на себе. В основном мне приходилось ухаживать за ближним огородным участком на территории завода, где вахтером работала мама. Овощи требовали почти каждодневной поливки, прополки. И я ничуть не тяготился этой нагрузкой. Ведь это – для семьи и для себя самого. Потом – интересно: как это? – Из семечек, почти соринок – и вдруг! – ростки!
Первая моя «зарплата» – поллитровая бутылка водки, которую мне выдали (по талону) за оформленную мной к празднику 7-го ноября стенгазету для строительного Института, где работал отец. Мама выменяла на что-то съестное эту «ценность», и тогда выполнявшую роль «твердой валюты». – Как постоянно выменивала на барахолке и еще какие-то вещи из нашего небогатого запаса, который удалось захватить с собой.
А выехали мы из Ленинграда 31-го июля, – шел 41-ый год. Отца, которого с колонной автомашин в составе истребительного батальона, отправленного на Лужское направление, я проводил из Летнего сада (где формировался батальон), в первые дни Войны, Институт отозвал обратно. Когда мы уезжали, Ленинград еще не бомбили. Но в пути – по краям железнодорожного полотна – то тут, то там валялись разбитые вагоны, грузовики, трактора; как маленькие озерца проплывали воронки от бомб, наполненные водой. Раза два-три поезд останавливался, и мы ссыпались в ближний лесок, где, как ни в чем не бывало перед нами, растянувшимися на траве, покачивались лиловые колокольчики…
Конечно, и меня чем-то радовали. Но не баловали, не осыпали подарками по малейшему моему капризу. Был, пожалуй, случай… Мы с мамой – мне лет 8–9 – оказались в ДЛТ. И в отделе игрушек я зачарованно замер перед авиаконструктором. Темно-голубым авиаконструктором, из деталей которого можно было самому, с помощью винтов и гаек, составлять модели самолетов. Хочешь – монопланов, хочешь – бипланов… Наверное, я закусил губу, но ни слова не проронил. Однако мама, стоявшая рядом, почувствовала, какая страсть обуревает меня. И купила конструктор. За 30 рублей! По тем временам немалые деньги! Думаю, это был едва ли не единственный сюжет подобного рода. Потому он мне так и запомнился…
А самый трудный – переходный – возраст пришелся на Войну. И тут, что называется, клин вышибался клином: само время было трудным. И в эвакуации, помимо учебы, приходилось делить с родителями все заботы. Сажали и выхаживали, как могли, картошку. На двух участках – километрах в 2—3-х от дома. Урожай – в мешках – таскали на себе. В основном мне приходилось ухаживать за ближним огородным участком на территории завода, где вахтером работала мама. Овощи требовали почти каждодневной поливки, прополки. И я ничуть не тяготился этой нагрузкой. Ведь это – для семьи и для себя самого. Потом – интересно: как это? – Из семечек, почти соринок – и вдруг! – ростки!
Первая моя «зарплата» – поллитровая бутылка водки, которую мне выдали (по талону) за оформленную мной к празднику 7-го ноября стенгазету для строительного Института, где работал отец. Мама выменяла на что-то съестное эту «ценность», и тогда выполнявшую роль «твердой валюты». – Как постоянно выменивала на барахолке и еще какие-то вещи из нашего небогатого запаса, который удалось захватить с собой.
А выехали мы из Ленинграда 31-го июля, – шел 41-ый год. Отца, которого с колонной автомашин в составе истребительного батальона, отправленного на Лужское направление, я проводил из Летнего сада (где формировался батальон), в первые дни Войны, Институт отозвал обратно. Когда мы уезжали, Ленинград еще не бомбили. Но в пути – по краям железнодорожного полотна – то тут, то там валялись разбитые вагоны, грузовики, трактора; как маленькие озерца проплывали воронки от бомб, наполненные водой. Раза два-три поезд останавливался, и мы ссыпались в ближний лесок, где, как ни в чем не бывало перед нами, растянувшимися на траве, покачивались лиловые колокольчики…