Я этого случая не помнил. Он, видимо, казался мне таким пустяковым, что тут же выветрился из памяти. А для Аси – ей тогда было лет 6–7 – он оказался очень важным, запомнившимся навсегда.
   «Воспитанием» – для нее – была пропитана даже интонация…
* * *
   Вроде бы, мне приходилось поддерживать Асю… Но с ее уходом я оказался лишен духовной поддержки: Ася поддерживала меня! Будучи ее защитой и перестав ею быть, я почувствовал себя беззащитным. Это, в частности, выражалось в том, что мне не хотелось оставить без ответа ни один выпад против меня. То есть, моя внутренняя беззащитность постоянно оборачивалась агрессивностью…
   Да, соприкосновение с истинной трагедией – обжигает. Но оно же – дает ощущение масштаба всего и вся в жизни, критерий значимого и стоящего…
* * *
   …Ей очень хотелось пойти на ночную рыбалку. Я долго налаживал и, наконец, наладил перемет. Вместе накопали червей (она никогда не уклонялась от этого: надо – так надо!) И отправились. Переплыли на лодке к противоположной стороне озера, где стеной стояла треста. Но, как на грех, тянул ветер, и озеро было неспокойным. Ася села за весла, руки у нее были сильные. А я начал нацеплять червей на крючки и выбрасывать перемет. Нужно было ровно и неспешно идти вдоль тресты. Но била волна. И лодка почти стояла на месте. Перемет не натягивался. Я чертыхался. Ася чувствовала себя виноватой в том, что ей не удается держать и вести лодку, как надо. А, может, и в том, что она – не мальчишка…
   Ветер не утихал. И вскоре я решил выбрать из воды плохо поставленный перемет. Всё же, мы утешились одним подлещиком. А потом жарко и примирительно трещал костер. Пекли картошку. И то место, где мы днем купались, казалось – в движущихся и натыкающихся на кусты отсветах пламени – незнакомым, таинственно-диким. Картошка обжигала пальцы и губы. Одна, другая – звездочки – трепыхались в струях теплого восходящего от костра и смешанного с дымом воздуха. Ночное – было ночным…
* * *
   Мы любили дальние прогулки. Вдоль озера или в лес. И не обязательно за грибами. В том приозерном лиственном лесу их и не было почти. Так, пробираясь в зарослях ольшаника, мы вышли однажды на светлую поляну. На ней стоял большой сарай. Никого кругом не было, а сарай чернел открытым дверным проемом, завлекая своей загадочностью. Мы, конечно, заглянули туда, и нас обдало теплым запахом свежего сена. Приставная лестница (почему-то неубранная) вела наверх, и мы полезли на сеновал. И вот раздолье – падать, не ушибаясь, кувыркаться, купаться в пахучем сене! Бросать друг в друга его охапки! – Запыхались!.. Раскинув руки, лежим лицом кверху. Проникающие то здесь, то там сквозь дырявую крышу солнечные лучи наполнены множеством снующих пылинок и кажутся объемно-осязаемыми. Но схватить их, все же, не удается. Пылинки подобны светящимся звездам. А сквозь щели кровли голубеет небо. И Ася спрашивает: «Папа, а еще не узнали, ГДЕ КОНЧАЕТСЯ СЕЛО?» – «Селом» в шутку и для большей простоты она окрестила Вселенную – еще в ранние детские годы, когда пришла пора задавать вечные вопросы. А, может быть, предваряя их, я сам что-то говорил, пересказывал вычитанное из научно-популярных журналов. И – опять пытаюсь объяснить непонятное и мне самому… Ася слушает. И не слышит. Ей уже лет 15. И грустно. Грустно оттого, что уже поняла: ее жизни не хватит, чтобы узнать, «где кончается село?» Конечно, наверное, если лежать так вдвоем очень и очень долго, и очень-очень захотеть, то можно додуматься, решить, отгадать, где оно кончается…
   – Пойдем?
   – Нет, что ты! Давай еще полежим. Подождем…
   – Пойдем, а то бабушка будет сердиться. К обеду просила придти. Начнет беспокоиться…
   Потом мы снова и не раз бродили по этому лесу. Но почему-то тропинки не выводили нас на ту поляну с сеновалом…

И все же, ищем отзыва, отзвука…

   Самое достоверное, чем мы обладаем, – это наши беды, наши несчастья. Они – только наши, и до них, в общем-то, никому нет дела. Они отталкивают, как изображение черепа с костями; их запах – запах лепрозория, а лепрозорий лучше обходить стороной. Люди и не хотят слышать об этом. Их право – избегать негативных эмоций, беречь себя.
   И ты один – со своей бедой. – Частный собственник!
   Оказывается, человек способен срастись со своим крестом. Его крест, его забота – это и его внутреннее оправдание…
* * *
   Иногда – кажется: сами, втайне от себя, мы спешим к откровению смерти – как к пределу своего познания и рисуем за этим пределом всё то, что не свершилось в жизни – рай! Рай – это как бы опрокинутая в небытие проекция того, что могло бы случиться в жизни, но не случилось. Проекция нашей вечной жажды лучшего. Рая не было до нашего существования, и потребность в нем, как и потребность воздаяния, накапливается всей нашей жизнью, всем путем испытаний. И, чем больше испытаний (интересное слово: в нем – и смысл страдания, и смысл познания; это – «страдание-познание»), – тем сильнее жажда (духовная) рая. Жажда, оформляющая себя как вера. Упование отчаявшихся…
* * *
   Может быть, жалость к ближнему – не что иное, как сублимированная жалость к самому себе? Исходящая из глубин детства надежда, – нет! – мольба о том, чтобы тебя заметили, услышали, поняли, то есть – пожалели! Это акт самосознания «я» и попытка досрочно возместить «несправедливость» – ведь все другие останутся, а ты – уйдешь. Хотя и каждый из тех, других, уйдет в свое время… Так или иначе, каждый – как бы жертва всех остальных. Не в этом ли корень христианства? Не в этом ли разгадка строки Пастернака:
   «Мирами правит жалость…»?
   Помню, в детстве, когда меня обижали, я забирался в угол у печки и прижимал к себе – жалел! – Джоньку. – Обезьянку, тряпочную куклу…
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента