Если магия удастся, то можно себе просыпаться как хочешь и смотреть что за окном идет снег. Или засыпать как хочешь и, засыпая, смотреть как за окном идет снег. Это текст написан людьми, у которых есть небольшая щелка между телом и ними. Поэтому всегда, даже в моменты обострений изложенного свойства они могут смотреть на то, как за окнами идет снег. Поэтому их свидетельство верно.
СЕМЬ ВЕЧЕРА НА ЦВЕТНОМ БУЛЬВАРЕ
Кончается февраль, аркады возле метро; в центре, ненастоящие, конечно новодел вокруг станции метро, толка от них мало, ветер все равно задувает, со всем его снегом. Южные потому что занятие и смысл, воздвигать аркады. Все же, хотя бы и задувает, но валится не на голову, а даже и проносится в арках весьма художественно. Ст. метро "Цветной бульвар".
Снег конца февраля, возможно, что последний этой зимой. Широкий, почти густой, слегка косо. Но, собственно, что тут вокруг было не новоделом, кроме, разве, самого снега, который по своей древности казался даже живым существом.
Понятно, что столь распределенные рассуждения могут принадлежать человеку отчасти даже болезненно несконцентрированному - я, несомненно, был таким. Отчего и продолжал рассуждать столь же ненужно. Вот, утраченные умения. Искусство, скажем, игры на каком-то давно слизанном из мира музыкальном инструменте, оставшемся только в описаниях и картинках. Или навык жизни в какой-то стране и не этого, а какого-то старого века. Там же были какие-то свои навыки, угрозы свои, удовольствия, по большей части непонятные.
Повод стояния под аркадами ст. метро ЦБ был нелепым, на самом деле. Знакомая договорилась передать мне некую рукопись от какого-то третьего знакомого, передавшего ему ее через какое-то четвертое лицо, а рукопись принадлежала уже совсем неизвестному мне человеку и, таким образом, ломаная линия передачи бумаг наконец-то выстроилась, хотя непонятно зачем мне сейчас, при отсутствии какого-либо журнала, который бы я делал, нужна была рукопись человека, не входившего, скажем так, в некий референтный круг - ну, между кем перебрасываться рукописями было принято. Тем более, что за такой странный человек, который не мог перекинуть мне оцифровку, уж мой-то мэйл отыскать было просто.
Все же эта процедура, откладывавшаяся уже чуть ли не три недели, наконец была связана во времени и в пространстве, причем основным поводом к тому, чтобы ее все же осуществить была сама передающая - просто хотелось снять с нее столь глупые обязательства. Или не столько с нее, сколько с себя - раз уж я стал поводом ее хлопот.
Она была вполне хорошим человеком, добродушная такая, чуть полноватая, лет примерно двадцати шести, с годовалым, кажется - по рассказам - ребенком, которого воспитывала с матерью, при этом работая и т.п. Как уж к ней свалилась какая-то непутевая рукопись - понять было нельзя. Мало ли как.
Просто отдельные блоки черного асфальта, заметенного снегом. Снег подсвечивается рыжим, коричного даже цвета светом из под аркады. Не слишком опоздав, М. пришла и, шмыгая носом, сказала: "Ну вот, собственно" и всучила мне бумаги. Имя автора было незнакомым, судя по тому, как шрифт лежал на страницах, предполагалось нечто старательное с возможным выводом о первенстве духовного начала в человеке. Тут произошел такой разговор.
- Угу, - ответил я - спасибо.
Пауза, в пределах которой я уже было поворачивался в сторону метро, но она что-то не могла договорить.
- Слушай, - сказала она. - Ты спешишь?
- Ну, - промычал я.
- Тьфу, - сказала она. - Совершенно дурацкая просьба. Ты умеешь менять вентили?
Умел, о чем и сказал.
- Помоги, пожалуйста. Я тут совсем рядом живу. У меня не получается. Пробовала, только залила все. У меня эта штука есть, просто вставить надо.
- Идем, - сказал я.
Дом стоял и в самом деле неподалеку от метро - надо было только перебраться через несколько бестолковых магистралей, примерно под путепроводом Садового кольца.
Подробности жизни - конспективно изложенные ею по дороге - состояли в том, что это квартира бабушки M., умершей года три назад, сама M. жила то тут, то там с ребенком и матерью. Кто был отцом ее ребенка, я не знал, не знал и историю их отношений, да, собственно, даже не знал кто у нее мальчик или девочка. Судя по игрушкам, - забегая вперед - мальчик, конечно. На другой квартире мать жила с какой-то еще теткой-сестрой, так что всякие постоянные переезды с ребенком под мышкой, конкретно же проблема состояла в кране горячей воды, без которой сына она сюда привезти не могла уже неделю.
Дом был узким и нешироким, один подъезд - два лифта, три квартиры налево, три направо - за общими дверьми.
В прихожей, куда выходили двери трех квартиры полуэтажа, было полно всяческого барахла и хлама - хозяйка извинилась, хотя возле ее двери барахла не было. "Ну вот такие люди" - примерно сказала она, понимая, на что обратит внимание новый человек. На вопрос о том, как с ними в такой сближенной, почти коммунальной версии жить, сказала, что на самом деле такая конфигурация не слишком вредна, потому что встречается она с ними редко. Разве что по утрам и вечерам хлопает и грохает в коридоре сильнее, чем если бы квартира стояла отдельно, а в остальном все точно так же. Соседи были явно укоренившимися здесь, и явно хозяйственными, барахло они выставляли с явными видами его вывоза на дачу. Вот только оно пахло.
Тут возникла следующая проблема: хотя новый вентиль и был, не было ни разводного ключа, ни плоскогубцев. То есть, в принципе были, но что ли сосед забрал, словом хозяйка отправилась искать соседа, и этот факт открыл причину ее избыточной задумчивости по дороге.
Она вышла, я сел как-то боком на стул в кухне, смотрел по сторонам кухня как кухня со всеми обычными принадлежностями. Учитывая опыт многократных переездов, очень хотелось посмотреть, что тут есть из скарба есть ли, например, дуршлаг и мясорубка. Но тут было ясно, что все это есть, они же тут давно, живут они тут, свой дом. М. что-то все не шла, видимо ей пришлось вести еще и соседские разговоры, на кухне мне сидеть прискучило, я зашел в комнату: не вглубь, так, встав в дверях. Непонятно было, можно ли у них тут курить, на лестницу же выходить не хотелось, могло что-нибудь захлопнуться за спиной.
Комната было большой, окно выходило на примерно такие же торчащие дома а с краю был виден театр Советской Армии вполне себе руководящий округой, еще и освещенный. Мебель в комнате была вся семидесятых годов, темненькая полированная, видимо - разболтанная и дребезжащая, когда ходят. Штук пять часов стояло на шкафах, на серванте и на столе - тоже, что ли собравшихся здесь лет за тридцать. Да, в углу коридора - видимо, на выброс - лежала стопка пластинок фирмы "Мелодия", с Полем Мориа сверху. А рядом - стопка книг каких-то официальных семидесятников, намозоливших глаза в книжных магазинах еще в те самые семидесятые. Их, оказывается, все же покупали тогда.
Хозяйка вернулась расстроенной и сказала, что одалживавшего инструмент соседа дома не оказалось, а его жена ничего найти не смогла. Но она сейчас пройдется по подъезду и что-нибудь отыщет. О ее уме красноречиво свидетельствовал тот факт, что она даже взяла с собой вентиль - чтобы натурно оценить пригодность инструмента, который ей могут дать. Конечно, ей было неловко от того, что все так нелепо складывается, но эту неловкость она все же как бы доигрывала, потому что была на своей территории.
Я тут никогда не был, ее я знал мало, я мог смотреть тут по сторонам в полной свободе от мыслей о ее жизни. В квартире между всеми предметами имелись точно паутинки... даже и не паутинки, паутинки бы предполагали наличие какого-то паука, как высшей силы и смысла этой паутины, конструкции. Но все эти вещи и предметы были связаны, как-то странно: не по смыслу, не по времени приобретения - как нитками. Они не рвались, конечно, когда сквозь них проходишь, но перед тем, как их пройдешь, их проницая, все же слегка натягивались.
Видимо, это от конца зимы: всяческие мартовские процессы, когда обостряется обоняние и прочие чувства. Отчего ощущается нечто такое, что уже за пределом типа добра и зла. То есть, какой-то краешек здравого смысла, и держится просто на каком-то предраспаде - на ниточках, которых уже видны, то есть могут в любой момент лопнуть - то есть их уже видно: и они обозначают линии, по которым все может сдохнуть, если порвутся, то есть - ниточки, на которых все держится.
Вокруг дома тоже, наверное, были вырыты какие-то ямы и другие места, куда отводят играть детей, дорога к дому, по которой к дому подходят с покупками, другая, по которой удаляются с бутылками. Маршруты подъезда мусоровоза и "Скорой помощи", разные. Какие-то запутанные путепроводы и прочие дороги кругом. Медленно, для прогулки, белую пустошь под окном пересекала тихая бесформенная фигура.
Вряд ли тут питались каким-то специальными продуктами, вермишель, каши и прочие варки явно присутствовали в кухне, частично захлестывая и комнаты видимо, ужинали, глядя в телевизор. Можно было почему-то понять, как она ходила в эту квартиру в восьмидесятые, когда тут жили бабка с дедом, почти следы каких-то разговоров на стенах. Приходит из школы, забирает коньки и идет на каток в парк возле театра - должен же еще тогда был быть каток в парке возле Театра армии, да еще и музея армии... Возвращается, коньки связаны шнурками, через плечо, пьет чай, раскрасневшаяся, ложится на топчанчик в углу. По телевизору показывают "Время".
Все это, все эти мысли и ощущения казались отчего-то достоверными. Что ли потому что были все не бог весть какие. Несомненно, в детстве у нее был бант на макушке - потому что это обычно и, к тому же, должен был ей идти. Да и что тут было надумывать, зачем - в отношении постороннего, по крайней мере неблизкого человека, от которого тогда пахло малиновым вареньем, а ноги после катания подергивались во сне.
Усталость, наверное, была причиной - почему-то усталость была существенной - как бы вот полностью вымотавшись, не остается сил, кроме как на дурацкие работы, например зачем-то машинально восстанавливать в каких-то давних конспектах сокращения слов. Так же и тут, получалось, что обычное знание о любом человеке обычно сокращается что ли в дефисах.
Дальше она будет взрослеть, сын будет расти, потом она оставит ему эту квартиру, чтобы не мешать сыну и его девушкам, а сама переберется к матери с теткой, если, конечно, раньше с ними не стрясется что-нибудь плохое, тогда им придется съехаться.
Как бы какая-то ловушка - какой-то совершенно случайно сошедшийся в точку для постороннего человека остов чужой жизни. Какой-то длинный запах возможно, из коридора, от всего барахла, что там свалено. Чуть ли не ощущение вползающих сюда электричества, воды и тепла. Сантехнических же дел было немного, в самом деле только заменить вентиль, так что какая-то справедливость жизни станет быть на время восстановленной, если конечно М. удастся отыскать плоскогубцы.
Случайная квартира, незнакомые люди, обычная какая-то нескладуха. Непонятно - от незнакомства с этими людьми и их жизнью было непонятно, как можно вообще жить, что со всем этим делать. Ну, не по будильнику же все подряд, нет. В конце концов, не было бы на свете Бога, так все люди от полной своей глупости за два дня попадали бы под машины и повыпадали бы из окон, а машины бы все врезались в столбы.
Может быть, у них тут по вечерам бегали герои мультфильмов, шурша по углам, или когда они собирались вместе, возникал какой-то свой запах, семейный, от смеси всех запахов, которые привносил каждый.
Возможно, конечно, летом, когда открыты окна и дует всякий воздух и всякие листья типа бабочек залетают, тогда тут живут по-другому, а летних запасов хватает и на то, чтобы не мучаться и зимой. Но тут была явная неправда, потому что нельзя же понять за другого человека, почему он живой.
Вот что я придумал: если есть на свете некая вещь, объект, существо, от присутствия которого что-то меняется, то на самом деле все должно оставаться именно таким, какое есть. Потому что если бы появилось что-то новое, это означало бы всего лишь появление какого-то нового рецептора, который это новое уловил. Тут М. пришла с плоскогубцами, я ввинтил вентиль, открутил кран на стояке, вода себе пошла. Как все было связано на свете - все равно оставалось непонятным.
Видимо, должен быть какой-то золотой дым: что ли он въедается в людей, отчего все это начинает получать смысл, заполняя промежутки между действиями, словами, движениями. Все время заставляя их забывать о том, что они себе сочинили делать и думать, что они знали себе думать. М. предложила поужинать. Я отказался - ей же не хотелось суетиться, а мне неловко было разговаривать с ней во время готовки.
Курил потом в аркадах "Цветного бульвара". Снег еще падал, лампы были медно-коричного цвета. Снег лежал уже на тротуаре, не таял. В глазах, даже не на ресницах, а на глазах были капли от растаявшего снега: снег, тот, что падал, расплывался в глазах, в корично-медном свете казалось почти каким-то дымом. И это было хорошо, только вот и близко не дотягивало до той оторопи, которую я ощутил однажды, увидев как в моем месячном сыне становится внятным сознание.
СТЕПНОЙ ВОЛК ПО-РУССКИ
Однажды в детстве У. играл во дворе - а детство было в шестидесятые, и вот, игра была дурацкой, а и не игра, просто во дворе кто-то рассказал их книги "Природоведение" о том, что в кусках угля часто находят самородки или пластинки золота.
Были шестидесятые. Там был угольный погреб, в котором лежал уголь. Нашелся фонарик, вытянутый-китайский: все углубились в недра и светили фонарем. Блики вспыхивали часто, в первый раз обалдели и побежали на двор рассмотреть: убедились, да. А потом стали откладывать все куски, где был блеск, и потом, когда лампочка стала уже тускнеть, выволокли все это наверх, на солнце: было лето.
Умылись возле дворницкого крана в углу двора. Вымыли и куски антрацита. В самом деле: на многих кусках была золотая прожилка, золотое вкрапление. Поделили, разошлись счастливыми по домам. Прятать богатство, пока никто не прознал и думать, как эти золотинки оттуда вытаскивать.
Потом эта история забылась - потому что забылась. Или кто-то объяснил, что там то ли окислы, то ли какой-то металл. В общем, вовсе не золото, но это уже было неважно в сравнении с той радостью, да и время прошло.
Однажды весной У. ощутил, что он шпион. Что всю жизнь им был. Ощутил никак, понял, то есть, и все. Возможно, на эту молочную мысль его натолкнули остававшиеся еще полоски-лоскуты снега вдоль улицы, или разная мелочь, выходящая из сугробов по мере солнца: он их - дело в чем - внимательно разглядывал, только что не пытаясь извлечь из разрозненных отпечатков небольшого исторического времени какие-то хотя бы отчасти внятные истории. Истории не получались, а если получались, то самые минутные: вот прошла птица, а здесь улетела. Или прошел мужик, произвольный и хер знает куда.
Местности были типичные для шести-семи станций метро от центра. Собственно, была Пасха - то есть, накануне ночью У. выпил, согласуясь с обычаем. Ну а воскресенье было прохладным, не солнечным, вот и истории все получались хотя и не слишком тяжелыми, но кончались тем, что люди встретившись обязательно шли потом посидеть-выпить. Что в жизни и бывает.
Про шпионство же У. подумал всерьез - снова застав себя за этим внимательным, не имевшем никакого практического применения занятием, он с некоторой похмельной отстраненностью, что ли, понял о себе именно это: а чем как не шпионством можно определить саму его жизнь, которая, в общем, заехала уже за половину. В самом деле - единственное, что он умел делать, к чему испытывал постоянное пристрастие - это вот всяческие разглядывания, сопоставления, отмечания. Возможно, у него отсутствовала некая часть мозга, отвечающая за врастание в окрестности и теперь он боялся в старости оказаться финансово несамостоятельным. Не лучший вариант для города Москва. Получается старик в драном пальто, которому после смерти приносят конверт со счетом за электричество. Накануне смерти долго скребущий ключом замочную скважину в потемках сырой лестницы. Он, вдобавок, был одинок - не то, чтобы в данный момент, но как бы вообще.
Иногда с ним происходили уже и обострения этого чувства, он проваливался в свою стороннюю жизнь, нимало не думая о несоразмерности своей пристальности очередному открывшемуся перед ним факту жизни - что, несомненно, приближало его к психологическим, психическим и уже почти физиологическим отклонениям. Разумеется, он ими наслаждался. При этом думал о том, что, верно, шпионит на какую-то субстанцию, очертаний которой он не видит и даже не чувствует.
Пространство расщеплялось на слюду, собственно, не пространство, а жизнь. То есть она что ли была слоистой, но вот вовсе не по каким-то годам, а в каком-то другом физиологическом смысле. И только со стороны - потому что просвечивала - казалась цельной.
Проблема состояла в том, что не было такой территории, на которой были бы обеспечены смыслом и влагой необходимое количество для жизни слова. В данный момент такой территории не было.
Ему было хорошо, когда шел дождь - физиологически почему-то хорошо. Сладкого он не любил, любил открытые пространства, которые были не плоские то есть располагались бы этакими террасками, на двух-трех уровнях. Сенсимилью не любил, потому что она тормозила его рецепции, но раз в полгода год испытывал желание ее и курил со своей женщиной, после чего проваливался с ней в долгую любовь, закачивающуюся непонятно когда - собственно ее слезами, поскольку она всегда рыдала, когда кончала - но сквозь муть и дурь он отмечал этот факт только по звуку. Росту в нем было примерно метр семьдесят пять, вполне среднего телосложения - в общем, вполне и в самом деле в шпионы годящийся, если бы не борода, так и сохранявшаяся с хипповых времен, только теперь она была уже признаком просто возраста.
Сейчас у него не было человека, с которым он мог бы не то, чтобы обсудить свои проблемы с языком, шпионством и распадающимся пространством, но просто находиться примерно в этом пространстве: субстанция, на которую следовало жить, не очень даже плотно лежала где-то типа над мозгом и - через мозг - не находила вовне никаких привязок. Но, конечно, тут была Москва и жить ему здесь следовало по здешним правилам. Они ему нравились своей конкретностью, но тоже со стороны.
Радовали же его обыкновенно очередные иллюзии понимания - или не иллюзии, приводившими вскоре к расхождению с объектом этих иллюзий-не иллюзий: типа страсти, собственно, но исчерпывающейся в отсутствии какой-то линии жизни, пригодной для обоих. Нынешняя его женщина его вполне устраивала. Во всяком случае, она была в меру безумной и не толстой. Но ему все еще нужно было встретить кого-то своего, так он понимал проблему. Он шел и глядел по сторонам: своих не было, были только похмеляющиеся люди, а также люди строгих принципов, но тоже с бодуна и отдельные девки слишком физического склада, пившие пиво и очаковский джин-тоник.
Так что если он танцевал на какой-нибудь служебной пьянке с мягкогрудой секретаршей, то это танцевал вовсе не он, а он из какого-то полузабытого слоя своей слюды. Где-то был слой, в котором пахло дымом от фанерки, на которую направлялся фокус увеличительного стекла, весной, в детстве. А еще где-то он с удовольствием вспоминал, что непроклоцанный тикет это стремно, пипл, это уменьшает прайс на три юкса и ведет к гнилому базару. А проклоцанный тикет - клевая отмазка от ментов, контры и прочего стрема.
А не поехать ли мне в центр, - подумал он и вошел в метро.
Вот, - думал он, глядя на открывшийся за окнами вид на Белый дом и прочие части города: есть слой в этой слюде, который главный, в нем живет твой человек. Может быть, не человек. Может быть, та жизнь, сон, который постоянно повторяется. В котором тебе хорошо. Там - эта вот золотая пластинка.
А каждый слой слюды, это как зеркало, и ты в него смотришься, глядишься, а главный из них тот, в чьем зеркале ты видишь не себя, а того человека или тот сон.
Центр сегодня оказался распивочной в подземном переходе от станции Смоленская Филевского радиуса и станцией Смоленская Арбатско-Покровской подземной дороги. Под землей эти станции не сообщаются - между ними уличный переход, в котором и распивочная.
Распивочная была квадратной, по стенам висели картинки старой Москвы, было чучело - голова - черного рогатого козла, чисто Бафомета. В рыжей, керамзитового оттенка вазе возле входа стояла пальма - листья вырывались из ее ствола отдельными кустиками: искусственная, кончено. Ближе к ночи пальму несомненно роняли. Люди себе пили, в телевизоре стреляли.
Сверху над пальмой была прибита полка, на которой стояло чучело белки, сидящей на каком-то фаянсовом грибе, гриб был с беловатым стволом и бежевой головкой. Еще было что-то рода прихожей - короткой - от распивочной в переход. Там были три плоских больших зеркала в ряд, а над ними тонкая гирлянда из зеленых лампочек. Сегодня вечером должно произойти чудо, подумал Д. и слегка напился. Чудо медлило, и он решил уехать отсюда.
Станция метро Смоленская Филевской линии всегда была самой пустой на свете: она должна была сниться всем на свете; поезда там должны всегда проезжать мимо нас - как во сне.
Она была что ли немецкой станцией, типа работы архитектора Шпеера, который любил ставить повсюду квадратные в сечении колонны, придавая вечности грани. Стены станции были выложены из сероватого кирпича (пепельные шестиугольные торцы), делая ее почти внутренностями печки крематория; голубящийся патологоанатомический свет.
Потому что во сне по станции Смоленская проходят те крысы, которых увел Гаммельнский дудочник, а все бомжи, разбуженные здесь ментовскими тычками, просыпаются со словами: "гутен морген!"
Чуда не произошло, но пришел поезд, и он под него не прыгнул.
- Ля-ля-ля, - напевала вонючая бомжиха в углу вагона.
- Моцарт, - вздохнул У., затухая.
Ну а воскресший в ночь на сегодня Бог качал в нее насосом дыхание для ее песенки.
СЛЕПОЕ ПЯТНО НА ЧИСТЫХ ПРУДАХ
Откуда-то известно, что домашние попугаи, которые выбрали свободу, и, улучив момент, сбегают из дома, обыкновенно гибнут, заклеванные стаями местных воробьев. А бегут они или в расположенные неподалеку леса, типа Битцевского парка, или же в рощицы микрорайонов. Так писало какое-то СМИ.
В центре же Москвы они часто превращаются в детские площадки во дворах, где обыкновенно тесные скверы, обозначенные по краям тяжелой листвой, отчего листья - не вылупившиеся сейчас еще полностью из древесины - шелестят особенно сыро. Лепнина нависает над асфальтом, сквозь разумные трещины в котором медленно лезет трава и другие предметы лежат сбоку.
Вот, сбоку стояла какая-то примерно школа: торцом, остальную часть двора ограничивал дом буквой Г, с оставшегося направления сараи-гаражи-дом-в-отдалении. Имелись качели, разного рода устройства для переползания по ним, клумбы, произведенные посредством насыпания земли с семенами во внутренность старых покрышек, крашеных различными нитрокрасками - желто-красно-зеленые, разумеется.
По стенке гаража буцкал мячом отрок: в демонстративном отдалении от группы девиц также не половозрелого возраста, но с оным сближающимся. Они тут прибежали и стали принимать замысловатые позы на металлических приспособлениях, вкопанных на дворике - предназначенных чуть ли не именно для них - во всяком случае, они в них точно вписывались, вползали во всякие поперечины. Получая этим всякое видимое удовольствие.
Еще стояли две бабки с двумя детьми: мальчиком и девочкой в песочнице, которые возили по песку крупный пластмассовый (желтый и красный) грузовик; девочке это было не в кайф, но мальчик заставлял ее играть.
Парочка сидела на вполне не укрытой от взглядов скамье, другой тут не было. Все их тисканья так что превращались в смех - не сразу, чуть повременив, конечно: после краткой паузы до смеха, в которой что-то слегка происходило между телами, но их сидение тут куда как не сводилось к телам: судороги их простегивали. К их счастью - даже глаза, а еще и общая лихорадка.
Попугаи, не способные по территориальным причинам улететь в осенний лес, они превращаются в такие вот устройства жизни - учитывая при этом типические соответствия и повторяемость окраски предметов, расположенных на таких площадках, их оперению.
То есть, воробьи их так в центре города и задалбливали, и вот этот, будучи затюканным, распался на эти здесь шины, жердочки и так далее. Таким образом, всякая детская площадка является обратной сборкой попугая, сводя на данной территории части рассыпавшегося существа. То есть, по сути является некоторым оптическим устройством или просто ловушкой. Позволяющей уловить вместе разрозненные обстоятельства жизни. Всегда можно поднять попугая своей жизни сборкой ее деталей, огрызков, писем.
Конечно, такими уловками было что угодно и всюду: запах сигарет примерно "Столичных" раскупоривал семидесятые годы со всей их пере-размножившейся научно-технической интеллигенцией, пусть даже и в противоречии с обликом их нынешнего - прошедшего мимо - курильщика. То же было и с запахом каши из окна в первом этаже, отсылавшего уже в какие-то детские учреждения, плюс запах неподмытых детей. Запах диз.топлива имел большое общее со страданиями агропромышленного комплекса, а также с военным запахом канцелярий и штабов, с чадящим за окном самосвалом.
Свои дорожки в другие жизни производили и всякого рода этикетки, наклейки, пустая тара. Сморщенный стержень от шариковой ручки неминуемо переадресовывал внимание памяти к школьным годам - вполне безошибочно, поскольку тут же стояла школа, откуда этот жеваный стержень и выпал. Соответственно, тот или иной возраст, вызванный подобными знаками-отметинами, восстанавливался в подробностях, не сводимых к подробностям памяти. Запах взорвавшихся детских пистонов. Скрип качелей, как кровати в общежитии. И все горящие в доме окна - слегка темнело - напоминали о нескольких бездомностях разных лет.
СЕМЬ ВЕЧЕРА НА ЦВЕТНОМ БУЛЬВАРЕ
Кончается февраль, аркады возле метро; в центре, ненастоящие, конечно новодел вокруг станции метро, толка от них мало, ветер все равно задувает, со всем его снегом. Южные потому что занятие и смысл, воздвигать аркады. Все же, хотя бы и задувает, но валится не на голову, а даже и проносится в арках весьма художественно. Ст. метро "Цветной бульвар".
Снег конца февраля, возможно, что последний этой зимой. Широкий, почти густой, слегка косо. Но, собственно, что тут вокруг было не новоделом, кроме, разве, самого снега, который по своей древности казался даже живым существом.
Понятно, что столь распределенные рассуждения могут принадлежать человеку отчасти даже болезненно несконцентрированному - я, несомненно, был таким. Отчего и продолжал рассуждать столь же ненужно. Вот, утраченные умения. Искусство, скажем, игры на каком-то давно слизанном из мира музыкальном инструменте, оставшемся только в описаниях и картинках. Или навык жизни в какой-то стране и не этого, а какого-то старого века. Там же были какие-то свои навыки, угрозы свои, удовольствия, по большей части непонятные.
Повод стояния под аркадами ст. метро ЦБ был нелепым, на самом деле. Знакомая договорилась передать мне некую рукопись от какого-то третьего знакомого, передавшего ему ее через какое-то четвертое лицо, а рукопись принадлежала уже совсем неизвестному мне человеку и, таким образом, ломаная линия передачи бумаг наконец-то выстроилась, хотя непонятно зачем мне сейчас, при отсутствии какого-либо журнала, который бы я делал, нужна была рукопись человека, не входившего, скажем так, в некий референтный круг - ну, между кем перебрасываться рукописями было принято. Тем более, что за такой странный человек, который не мог перекинуть мне оцифровку, уж мой-то мэйл отыскать было просто.
Все же эта процедура, откладывавшаяся уже чуть ли не три недели, наконец была связана во времени и в пространстве, причем основным поводом к тому, чтобы ее все же осуществить была сама передающая - просто хотелось снять с нее столь глупые обязательства. Или не столько с нее, сколько с себя - раз уж я стал поводом ее хлопот.
Она была вполне хорошим человеком, добродушная такая, чуть полноватая, лет примерно двадцати шести, с годовалым, кажется - по рассказам - ребенком, которого воспитывала с матерью, при этом работая и т.п. Как уж к ней свалилась какая-то непутевая рукопись - понять было нельзя. Мало ли как.
Просто отдельные блоки черного асфальта, заметенного снегом. Снег подсвечивается рыжим, коричного даже цвета светом из под аркады. Не слишком опоздав, М. пришла и, шмыгая носом, сказала: "Ну вот, собственно" и всучила мне бумаги. Имя автора было незнакомым, судя по тому, как шрифт лежал на страницах, предполагалось нечто старательное с возможным выводом о первенстве духовного начала в человеке. Тут произошел такой разговор.
- Угу, - ответил я - спасибо.
Пауза, в пределах которой я уже было поворачивался в сторону метро, но она что-то не могла договорить.
- Слушай, - сказала она. - Ты спешишь?
- Ну, - промычал я.
- Тьфу, - сказала она. - Совершенно дурацкая просьба. Ты умеешь менять вентили?
Умел, о чем и сказал.
- Помоги, пожалуйста. Я тут совсем рядом живу. У меня не получается. Пробовала, только залила все. У меня эта штука есть, просто вставить надо.
- Идем, - сказал я.
Дом стоял и в самом деле неподалеку от метро - надо было только перебраться через несколько бестолковых магистралей, примерно под путепроводом Садового кольца.
Подробности жизни - конспективно изложенные ею по дороге - состояли в том, что это квартира бабушки M., умершей года три назад, сама M. жила то тут, то там с ребенком и матерью. Кто был отцом ее ребенка, я не знал, не знал и историю их отношений, да, собственно, даже не знал кто у нее мальчик или девочка. Судя по игрушкам, - забегая вперед - мальчик, конечно. На другой квартире мать жила с какой-то еще теткой-сестрой, так что всякие постоянные переезды с ребенком под мышкой, конкретно же проблема состояла в кране горячей воды, без которой сына она сюда привезти не могла уже неделю.
Дом был узким и нешироким, один подъезд - два лифта, три квартиры налево, три направо - за общими дверьми.
В прихожей, куда выходили двери трех квартиры полуэтажа, было полно всяческого барахла и хлама - хозяйка извинилась, хотя возле ее двери барахла не было. "Ну вот такие люди" - примерно сказала она, понимая, на что обратит внимание новый человек. На вопрос о том, как с ними в такой сближенной, почти коммунальной версии жить, сказала, что на самом деле такая конфигурация не слишком вредна, потому что встречается она с ними редко. Разве что по утрам и вечерам хлопает и грохает в коридоре сильнее, чем если бы квартира стояла отдельно, а в остальном все точно так же. Соседи были явно укоренившимися здесь, и явно хозяйственными, барахло они выставляли с явными видами его вывоза на дачу. Вот только оно пахло.
Тут возникла следующая проблема: хотя новый вентиль и был, не было ни разводного ключа, ни плоскогубцев. То есть, в принципе были, но что ли сосед забрал, словом хозяйка отправилась искать соседа, и этот факт открыл причину ее избыточной задумчивости по дороге.
Она вышла, я сел как-то боком на стул в кухне, смотрел по сторонам кухня как кухня со всеми обычными принадлежностями. Учитывая опыт многократных переездов, очень хотелось посмотреть, что тут есть из скарба есть ли, например, дуршлаг и мясорубка. Но тут было ясно, что все это есть, они же тут давно, живут они тут, свой дом. М. что-то все не шла, видимо ей пришлось вести еще и соседские разговоры, на кухне мне сидеть прискучило, я зашел в комнату: не вглубь, так, встав в дверях. Непонятно было, можно ли у них тут курить, на лестницу же выходить не хотелось, могло что-нибудь захлопнуться за спиной.
Комната было большой, окно выходило на примерно такие же торчащие дома а с краю был виден театр Советской Армии вполне себе руководящий округой, еще и освещенный. Мебель в комнате была вся семидесятых годов, темненькая полированная, видимо - разболтанная и дребезжащая, когда ходят. Штук пять часов стояло на шкафах, на серванте и на столе - тоже, что ли собравшихся здесь лет за тридцать. Да, в углу коридора - видимо, на выброс - лежала стопка пластинок фирмы "Мелодия", с Полем Мориа сверху. А рядом - стопка книг каких-то официальных семидесятников, намозоливших глаза в книжных магазинах еще в те самые семидесятые. Их, оказывается, все же покупали тогда.
Хозяйка вернулась расстроенной и сказала, что одалживавшего инструмент соседа дома не оказалось, а его жена ничего найти не смогла. Но она сейчас пройдется по подъезду и что-нибудь отыщет. О ее уме красноречиво свидетельствовал тот факт, что она даже взяла с собой вентиль - чтобы натурно оценить пригодность инструмента, который ей могут дать. Конечно, ей было неловко от того, что все так нелепо складывается, но эту неловкость она все же как бы доигрывала, потому что была на своей территории.
Я тут никогда не был, ее я знал мало, я мог смотреть тут по сторонам в полной свободе от мыслей о ее жизни. В квартире между всеми предметами имелись точно паутинки... даже и не паутинки, паутинки бы предполагали наличие какого-то паука, как высшей силы и смысла этой паутины, конструкции. Но все эти вещи и предметы были связаны, как-то странно: не по смыслу, не по времени приобретения - как нитками. Они не рвались, конечно, когда сквозь них проходишь, но перед тем, как их пройдешь, их проницая, все же слегка натягивались.
Видимо, это от конца зимы: всяческие мартовские процессы, когда обостряется обоняние и прочие чувства. Отчего ощущается нечто такое, что уже за пределом типа добра и зла. То есть, какой-то краешек здравого смысла, и держится просто на каком-то предраспаде - на ниточках, которых уже видны, то есть могут в любой момент лопнуть - то есть их уже видно: и они обозначают линии, по которым все может сдохнуть, если порвутся, то есть - ниточки, на которых все держится.
Вокруг дома тоже, наверное, были вырыты какие-то ямы и другие места, куда отводят играть детей, дорога к дому, по которой к дому подходят с покупками, другая, по которой удаляются с бутылками. Маршруты подъезда мусоровоза и "Скорой помощи", разные. Какие-то запутанные путепроводы и прочие дороги кругом. Медленно, для прогулки, белую пустошь под окном пересекала тихая бесформенная фигура.
Вряд ли тут питались каким-то специальными продуктами, вермишель, каши и прочие варки явно присутствовали в кухне, частично захлестывая и комнаты видимо, ужинали, глядя в телевизор. Можно было почему-то понять, как она ходила в эту квартиру в восьмидесятые, когда тут жили бабка с дедом, почти следы каких-то разговоров на стенах. Приходит из школы, забирает коньки и идет на каток в парк возле театра - должен же еще тогда был быть каток в парке возле Театра армии, да еще и музея армии... Возвращается, коньки связаны шнурками, через плечо, пьет чай, раскрасневшаяся, ложится на топчанчик в углу. По телевизору показывают "Время".
Все это, все эти мысли и ощущения казались отчего-то достоверными. Что ли потому что были все не бог весть какие. Несомненно, в детстве у нее был бант на макушке - потому что это обычно и, к тому же, должен был ей идти. Да и что тут было надумывать, зачем - в отношении постороннего, по крайней мере неблизкого человека, от которого тогда пахло малиновым вареньем, а ноги после катания подергивались во сне.
Усталость, наверное, была причиной - почему-то усталость была существенной - как бы вот полностью вымотавшись, не остается сил, кроме как на дурацкие работы, например зачем-то машинально восстанавливать в каких-то давних конспектах сокращения слов. Так же и тут, получалось, что обычное знание о любом человеке обычно сокращается что ли в дефисах.
Дальше она будет взрослеть, сын будет расти, потом она оставит ему эту квартиру, чтобы не мешать сыну и его девушкам, а сама переберется к матери с теткой, если, конечно, раньше с ними не стрясется что-нибудь плохое, тогда им придется съехаться.
Как бы какая-то ловушка - какой-то совершенно случайно сошедшийся в точку для постороннего человека остов чужой жизни. Какой-то длинный запах возможно, из коридора, от всего барахла, что там свалено. Чуть ли не ощущение вползающих сюда электричества, воды и тепла. Сантехнических же дел было немного, в самом деле только заменить вентиль, так что какая-то справедливость жизни станет быть на время восстановленной, если конечно М. удастся отыскать плоскогубцы.
Случайная квартира, незнакомые люди, обычная какая-то нескладуха. Непонятно - от незнакомства с этими людьми и их жизнью было непонятно, как можно вообще жить, что со всем этим делать. Ну, не по будильнику же все подряд, нет. В конце концов, не было бы на свете Бога, так все люди от полной своей глупости за два дня попадали бы под машины и повыпадали бы из окон, а машины бы все врезались в столбы.
Может быть, у них тут по вечерам бегали герои мультфильмов, шурша по углам, или когда они собирались вместе, возникал какой-то свой запах, семейный, от смеси всех запахов, которые привносил каждый.
Возможно, конечно, летом, когда открыты окна и дует всякий воздух и всякие листья типа бабочек залетают, тогда тут живут по-другому, а летних запасов хватает и на то, чтобы не мучаться и зимой. Но тут была явная неправда, потому что нельзя же понять за другого человека, почему он живой.
Вот что я придумал: если есть на свете некая вещь, объект, существо, от присутствия которого что-то меняется, то на самом деле все должно оставаться именно таким, какое есть. Потому что если бы появилось что-то новое, это означало бы всего лишь появление какого-то нового рецептора, который это новое уловил. Тут М. пришла с плоскогубцами, я ввинтил вентиль, открутил кран на стояке, вода себе пошла. Как все было связано на свете - все равно оставалось непонятным.
Видимо, должен быть какой-то золотой дым: что ли он въедается в людей, отчего все это начинает получать смысл, заполняя промежутки между действиями, словами, движениями. Все время заставляя их забывать о том, что они себе сочинили делать и думать, что они знали себе думать. М. предложила поужинать. Я отказался - ей же не хотелось суетиться, а мне неловко было разговаривать с ней во время готовки.
Курил потом в аркадах "Цветного бульвара". Снег еще падал, лампы были медно-коричного цвета. Снег лежал уже на тротуаре, не таял. В глазах, даже не на ресницах, а на глазах были капли от растаявшего снега: снег, тот, что падал, расплывался в глазах, в корично-медном свете казалось почти каким-то дымом. И это было хорошо, только вот и близко не дотягивало до той оторопи, которую я ощутил однажды, увидев как в моем месячном сыне становится внятным сознание.
СТЕПНОЙ ВОЛК ПО-РУССКИ
Однажды в детстве У. играл во дворе - а детство было в шестидесятые, и вот, игра была дурацкой, а и не игра, просто во дворе кто-то рассказал их книги "Природоведение" о том, что в кусках угля часто находят самородки или пластинки золота.
Были шестидесятые. Там был угольный погреб, в котором лежал уголь. Нашелся фонарик, вытянутый-китайский: все углубились в недра и светили фонарем. Блики вспыхивали часто, в первый раз обалдели и побежали на двор рассмотреть: убедились, да. А потом стали откладывать все куски, где был блеск, и потом, когда лампочка стала уже тускнеть, выволокли все это наверх, на солнце: было лето.
Умылись возле дворницкого крана в углу двора. Вымыли и куски антрацита. В самом деле: на многих кусках была золотая прожилка, золотое вкрапление. Поделили, разошлись счастливыми по домам. Прятать богатство, пока никто не прознал и думать, как эти золотинки оттуда вытаскивать.
Потом эта история забылась - потому что забылась. Или кто-то объяснил, что там то ли окислы, то ли какой-то металл. В общем, вовсе не золото, но это уже было неважно в сравнении с той радостью, да и время прошло.
Однажды весной У. ощутил, что он шпион. Что всю жизнь им был. Ощутил никак, понял, то есть, и все. Возможно, на эту молочную мысль его натолкнули остававшиеся еще полоски-лоскуты снега вдоль улицы, или разная мелочь, выходящая из сугробов по мере солнца: он их - дело в чем - внимательно разглядывал, только что не пытаясь извлечь из разрозненных отпечатков небольшого исторического времени какие-то хотя бы отчасти внятные истории. Истории не получались, а если получались, то самые минутные: вот прошла птица, а здесь улетела. Или прошел мужик, произвольный и хер знает куда.
Местности были типичные для шести-семи станций метро от центра. Собственно, была Пасха - то есть, накануне ночью У. выпил, согласуясь с обычаем. Ну а воскресенье было прохладным, не солнечным, вот и истории все получались хотя и не слишком тяжелыми, но кончались тем, что люди встретившись обязательно шли потом посидеть-выпить. Что в жизни и бывает.
Про шпионство же У. подумал всерьез - снова застав себя за этим внимательным, не имевшем никакого практического применения занятием, он с некоторой похмельной отстраненностью, что ли, понял о себе именно это: а чем как не шпионством можно определить саму его жизнь, которая, в общем, заехала уже за половину. В самом деле - единственное, что он умел делать, к чему испытывал постоянное пристрастие - это вот всяческие разглядывания, сопоставления, отмечания. Возможно, у него отсутствовала некая часть мозга, отвечающая за врастание в окрестности и теперь он боялся в старости оказаться финансово несамостоятельным. Не лучший вариант для города Москва. Получается старик в драном пальто, которому после смерти приносят конверт со счетом за электричество. Накануне смерти долго скребущий ключом замочную скважину в потемках сырой лестницы. Он, вдобавок, был одинок - не то, чтобы в данный момент, но как бы вообще.
Иногда с ним происходили уже и обострения этого чувства, он проваливался в свою стороннюю жизнь, нимало не думая о несоразмерности своей пристальности очередному открывшемуся перед ним факту жизни - что, несомненно, приближало его к психологическим, психическим и уже почти физиологическим отклонениям. Разумеется, он ими наслаждался. При этом думал о том, что, верно, шпионит на какую-то субстанцию, очертаний которой он не видит и даже не чувствует.
Пространство расщеплялось на слюду, собственно, не пространство, а жизнь. То есть она что ли была слоистой, но вот вовсе не по каким-то годам, а в каком-то другом физиологическом смысле. И только со стороны - потому что просвечивала - казалась цельной.
Проблема состояла в том, что не было такой территории, на которой были бы обеспечены смыслом и влагой необходимое количество для жизни слова. В данный момент такой территории не было.
Ему было хорошо, когда шел дождь - физиологически почему-то хорошо. Сладкого он не любил, любил открытые пространства, которые были не плоские то есть располагались бы этакими террасками, на двух-трех уровнях. Сенсимилью не любил, потому что она тормозила его рецепции, но раз в полгода год испытывал желание ее и курил со своей женщиной, после чего проваливался с ней в долгую любовь, закачивающуюся непонятно когда - собственно ее слезами, поскольку она всегда рыдала, когда кончала - но сквозь муть и дурь он отмечал этот факт только по звуку. Росту в нем было примерно метр семьдесят пять, вполне среднего телосложения - в общем, вполне и в самом деле в шпионы годящийся, если бы не борода, так и сохранявшаяся с хипповых времен, только теперь она была уже признаком просто возраста.
Сейчас у него не было человека, с которым он мог бы не то, чтобы обсудить свои проблемы с языком, шпионством и распадающимся пространством, но просто находиться примерно в этом пространстве: субстанция, на которую следовало жить, не очень даже плотно лежала где-то типа над мозгом и - через мозг - не находила вовне никаких привязок. Но, конечно, тут была Москва и жить ему здесь следовало по здешним правилам. Они ему нравились своей конкретностью, но тоже со стороны.
Радовали же его обыкновенно очередные иллюзии понимания - или не иллюзии, приводившими вскоре к расхождению с объектом этих иллюзий-не иллюзий: типа страсти, собственно, но исчерпывающейся в отсутствии какой-то линии жизни, пригодной для обоих. Нынешняя его женщина его вполне устраивала. Во всяком случае, она была в меру безумной и не толстой. Но ему все еще нужно было встретить кого-то своего, так он понимал проблему. Он шел и глядел по сторонам: своих не было, были только похмеляющиеся люди, а также люди строгих принципов, но тоже с бодуна и отдельные девки слишком физического склада, пившие пиво и очаковский джин-тоник.
Так что если он танцевал на какой-нибудь служебной пьянке с мягкогрудой секретаршей, то это танцевал вовсе не он, а он из какого-то полузабытого слоя своей слюды. Где-то был слой, в котором пахло дымом от фанерки, на которую направлялся фокус увеличительного стекла, весной, в детстве. А еще где-то он с удовольствием вспоминал, что непроклоцанный тикет это стремно, пипл, это уменьшает прайс на три юкса и ведет к гнилому базару. А проклоцанный тикет - клевая отмазка от ментов, контры и прочего стрема.
А не поехать ли мне в центр, - подумал он и вошел в метро.
Вот, - думал он, глядя на открывшийся за окнами вид на Белый дом и прочие части города: есть слой в этой слюде, который главный, в нем живет твой человек. Может быть, не человек. Может быть, та жизнь, сон, который постоянно повторяется. В котором тебе хорошо. Там - эта вот золотая пластинка.
А каждый слой слюды, это как зеркало, и ты в него смотришься, глядишься, а главный из них тот, в чьем зеркале ты видишь не себя, а того человека или тот сон.
Центр сегодня оказался распивочной в подземном переходе от станции Смоленская Филевского радиуса и станцией Смоленская Арбатско-Покровской подземной дороги. Под землей эти станции не сообщаются - между ними уличный переход, в котором и распивочная.
Распивочная была квадратной, по стенам висели картинки старой Москвы, было чучело - голова - черного рогатого козла, чисто Бафомета. В рыжей, керамзитового оттенка вазе возле входа стояла пальма - листья вырывались из ее ствола отдельными кустиками: искусственная, кончено. Ближе к ночи пальму несомненно роняли. Люди себе пили, в телевизоре стреляли.
Сверху над пальмой была прибита полка, на которой стояло чучело белки, сидящей на каком-то фаянсовом грибе, гриб был с беловатым стволом и бежевой головкой. Еще было что-то рода прихожей - короткой - от распивочной в переход. Там были три плоских больших зеркала в ряд, а над ними тонкая гирлянда из зеленых лампочек. Сегодня вечером должно произойти чудо, подумал Д. и слегка напился. Чудо медлило, и он решил уехать отсюда.
Станция метро Смоленская Филевской линии всегда была самой пустой на свете: она должна была сниться всем на свете; поезда там должны всегда проезжать мимо нас - как во сне.
Она была что ли немецкой станцией, типа работы архитектора Шпеера, который любил ставить повсюду квадратные в сечении колонны, придавая вечности грани. Стены станции были выложены из сероватого кирпича (пепельные шестиугольные торцы), делая ее почти внутренностями печки крематория; голубящийся патологоанатомический свет.
Потому что во сне по станции Смоленская проходят те крысы, которых увел Гаммельнский дудочник, а все бомжи, разбуженные здесь ментовскими тычками, просыпаются со словами: "гутен морген!"
Чуда не произошло, но пришел поезд, и он под него не прыгнул.
- Ля-ля-ля, - напевала вонючая бомжиха в углу вагона.
- Моцарт, - вздохнул У., затухая.
Ну а воскресший в ночь на сегодня Бог качал в нее насосом дыхание для ее песенки.
СЛЕПОЕ ПЯТНО НА ЧИСТЫХ ПРУДАХ
Откуда-то известно, что домашние попугаи, которые выбрали свободу, и, улучив момент, сбегают из дома, обыкновенно гибнут, заклеванные стаями местных воробьев. А бегут они или в расположенные неподалеку леса, типа Битцевского парка, или же в рощицы микрорайонов. Так писало какое-то СМИ.
В центре же Москвы они часто превращаются в детские площадки во дворах, где обыкновенно тесные скверы, обозначенные по краям тяжелой листвой, отчего листья - не вылупившиеся сейчас еще полностью из древесины - шелестят особенно сыро. Лепнина нависает над асфальтом, сквозь разумные трещины в котором медленно лезет трава и другие предметы лежат сбоку.
Вот, сбоку стояла какая-то примерно школа: торцом, остальную часть двора ограничивал дом буквой Г, с оставшегося направления сараи-гаражи-дом-в-отдалении. Имелись качели, разного рода устройства для переползания по ним, клумбы, произведенные посредством насыпания земли с семенами во внутренность старых покрышек, крашеных различными нитрокрасками - желто-красно-зеленые, разумеется.
По стенке гаража буцкал мячом отрок: в демонстративном отдалении от группы девиц также не половозрелого возраста, но с оным сближающимся. Они тут прибежали и стали принимать замысловатые позы на металлических приспособлениях, вкопанных на дворике - предназначенных чуть ли не именно для них - во всяком случае, они в них точно вписывались, вползали во всякие поперечины. Получая этим всякое видимое удовольствие.
Еще стояли две бабки с двумя детьми: мальчиком и девочкой в песочнице, которые возили по песку крупный пластмассовый (желтый и красный) грузовик; девочке это было не в кайф, но мальчик заставлял ее играть.
Парочка сидела на вполне не укрытой от взглядов скамье, другой тут не было. Все их тисканья так что превращались в смех - не сразу, чуть повременив, конечно: после краткой паузы до смеха, в которой что-то слегка происходило между телами, но их сидение тут куда как не сводилось к телам: судороги их простегивали. К их счастью - даже глаза, а еще и общая лихорадка.
Попугаи, не способные по территориальным причинам улететь в осенний лес, они превращаются в такие вот устройства жизни - учитывая при этом типические соответствия и повторяемость окраски предметов, расположенных на таких площадках, их оперению.
То есть, воробьи их так в центре города и задалбливали, и вот этот, будучи затюканным, распался на эти здесь шины, жердочки и так далее. Таким образом, всякая детская площадка является обратной сборкой попугая, сводя на данной территории части рассыпавшегося существа. То есть, по сути является некоторым оптическим устройством или просто ловушкой. Позволяющей уловить вместе разрозненные обстоятельства жизни. Всегда можно поднять попугая своей жизни сборкой ее деталей, огрызков, писем.
Конечно, такими уловками было что угодно и всюду: запах сигарет примерно "Столичных" раскупоривал семидесятые годы со всей их пере-размножившейся научно-технической интеллигенцией, пусть даже и в противоречии с обликом их нынешнего - прошедшего мимо - курильщика. То же было и с запахом каши из окна в первом этаже, отсылавшего уже в какие-то детские учреждения, плюс запах неподмытых детей. Запах диз.топлива имел большое общее со страданиями агропромышленного комплекса, а также с военным запахом канцелярий и штабов, с чадящим за окном самосвалом.
Свои дорожки в другие жизни производили и всякого рода этикетки, наклейки, пустая тара. Сморщенный стержень от шариковой ручки неминуемо переадресовывал внимание памяти к школьным годам - вполне безошибочно, поскольку тут же стояла школа, откуда этот жеваный стержень и выпал. Соответственно, тот или иной возраст, вызванный подобными знаками-отметинами, восстанавливался в подробностях, не сводимых к подробностям памяти. Запах взорвавшихся детских пистонов. Скрип качелей, как кровати в общежитии. И все горящие в доме окна - слегка темнело - напоминали о нескольких бездомностях разных лет.