Страница:
Существо, поставленное, чтобы быть внимательным, глядит на всех и пересчитывает, соединяя в отдельные кучки, любая из которых и все они вместе не объясняют ничего. Там чего-то не хватает. Существо понимает, что не хватает того, чего нет, отсутствия, понимает, что недостает того, чтобы тут не было бы, хотя бы его или же того, откуда оно взялось. Ничего не может с этим поделать.
Тварь еще помнит, что коробочку мака сдавливают, после чего та рушится по швам и оттуда выходят все в виде, привычном для них. Чего нет, того не придумать. По коже существа ползет муха, а оно слушает, как все эти шесть лап перебирают его под собой, спотыкаясь, попадая в поры тела, хоботок к чему-то прикасается, что-то хочет нащупать.
Это большой шар - чувствует тварь, - этот шар, чтобы к нему приникнуть, распластать руки, прислониться щекой, и телу станет легко, оно почти не станет ничего весить. Прильнуть. Птицы падают с неба, как татары на Рязань. Дым - это дождь, жмудь - это черви, то есть - желуди, пики. Историю для свиней пишут и на русском.
Он, оно, существо вспоминает тех, кого помнит: скрипящих, хрустящих, жужжащих, пощелкивающих, сопящих, хлюпающих, свистящих, гремящих, взвизгивающих, жидких, перепончатых, косматых, пупырчатых, скользких, кукольных, висящих, улепетывающих, бархатных - а, каких тут нет и не было, но он их помнит, они к нему идут, и тварь гладит их по шерстке. Все они те, кто живет в предвариловке: не обладая ничем, кроме имени, им не попасть далее чужого мозга, ну - горла.
Они живут там, где вешалка, а - нечего повесить: они недоделаны, их, то есть, нет, но их нет уже так, что они тут: недостоверные, при лишь своем звуке, но его мало, чтобы их услышать, и существо, ставшее здесь ими, глядит на эти серые облака, на этих людей и понимает, как все они в детстве крутили в пальцах пластилиновые колбаски, лепя из них разноцветных небольших людей-человечков, заворачивая - если пришло на ум - их в легонькую фольгу, оставшуюся на столе после шоколадной конфеты.
Из любого каменного шара, попискивая, выходят заводные плюшевые игрушки: они идут японскими десантниками, их раскосые глаза смотрят пуговицами, и все они поросли шерстью, свалявшейся из нефти. Существо поднимает к лицу руку и видит на ней белое кольцо. Из того, что его палец вошел в это серебро, он не помнит ничего. Сладкая, как гной, ложь вытекает из него на язык. Выгоревший вспышкой бензина воздух на полсекунды предъявляет остальному ничего. Плюшевые игрушки ползут строем. О, мой плюшевый ангел, - вздыхает тварь, - если меня нет, тебя должно быть много.
Играя на музыке, втыкая в нее булавки, мимо проходит кто-то волшебный. Изо всех окон вываливаются простыни, раскрашенные в государственные цвета квартир, шелкопряд тлеет, падая вниз на веревочке, а та переливается бензином. Плюшевые звери окружают место, свободное от них, и потому оно кажется им чужой норой. Отсутствия на свете нет так сильно, что негде и отоспаться. Существо перебирает пальцами тех, кто идет мимо, и чувствует, что все их ниточки и образуют им тело. Но у существа нет ножа, да и денег, чтобы купить и рассмотреть, как там на деле.
Должно быть так, чтобы ничего, - вспоминает оно, - должно быть такое место, и, значит, оно должно быть тоже и здесь. Тварь крадет, ворует где-то булавку и тыкает себя: всюду больно и нигде нет никак. Значит, его, ее оставило то, чего нет, и тварь - единственная, кто об этом помнит.
Распластавшись по шару, становишься липким. Люди ходят так быстро, что за ними не уследить. В них надо запрятать механизм, чтобы тот бодал их изнутри, чтобы что-то там тикало, но у них уже есть пульс, то есть - сердце, и это ничего не меняет.
Внутри каждого может и должен летать воздушный змей, мельтеша наружу своей косичкой, кисточкой на черной нити, привязанной к катушке ниток; ихним телом можно раздвигать воду, и то, что останется сбоку, будет для них стенами комнаты, где им было бы хорошо, но их уже нет там. Им надо каждому свой замок, чтобы всегда на спине, держа их в воздухе парашютом, пока не опустятся, спустятся вниз.
Плюшевые игрушки поджигают спичкой пустоту бензином, их волоски вспыхивают, дымятся, черный чад ползет над травой, словно одеяло, чтобы кому угодно не было холодно. Тварь, существо, никто - глядит на эту убитую пустошь и, не понимая о чем это, плачет от гари. Ах, родина, нигде нет того, чего нет, а забывание длится дальше любой вещи, истекая из ее семечка, которое затягивает дымом, горящим оттуда.
Дотлевшие плюшевые игрушки обнаруживают свой проволочный костяк. В них не оказывается ничего, чего бы в них не было. И любая осевшая на них пылинка или же снежинка станет над ними ямой и покоем. Люди, требующие внимания, пахнут плохо. Существо вприглядку меряет ладонью ширину лба любого, они не замечают. У них внутри черепа все плотно, и нигде нет того, откуда тварь вышла.
Там, где ничего нет, там все вместе. Там ольха сыплет свои шишечки вниз, потому что ей так захотелось. Там крошки мела крутятся по ветру, словно трижды шесть - восемнадцать. Там на водопое рядом павлины и корица, а костяшки счетов брякают друг о друга, потому что на что-то надеты. Все спички горят до самого донышка, а зеркала, как ни бей, все равно зеркала. Там, где ничего, там звери - как в детских книжках, а облака болтают пятками по над крышей.
Любой медный медведь похож на город Нижний Новгород - если глядеть с откоса в сторону Сормова. Волны перекатываются вдоль реки Волги, смешивающейся с рекой Окой. Медный летчик Чкалов глядит с высоты откоса и камня в сторону города Калязина, от которого только колокольня и торчит криво из воды. В сторону Казани текут разнообразные суда, а в Казани пыльно, сухо, а в мечетях там сложены вещи и продукты в банках и кульках.
Любой диван пахнет тем, что на нем снилось. А еще эти растения, книжные полки, половички, дымный газ из плиты, все эти шарики, и горсточки, и веревочки, и рассыпанный рис, и скрипы, и позвякивания, и дышать в ухо, и падающая с потолка чешуйка белого цвета, и менты, хором и хороводом под гармошку Рея Чарльза вприсядку, и денежные бумажки, потерявшиеся в кармане.
Где три на четыре, там и девять на двенадцать, где рот, там и губы, где "о", там и "а", где змей в воздухе, там и ниточка с пальца. Добыв себе прошлое, существо получит и память. И куда бы оно там ни ткнулось, там дома, всюду-повсюду что-то щелкает и гудит, яблоки раздеваются под ножом до косточек, и нигде нет того, что тварь еще помнит.
Пытаясь сохранить это, она, оно не может уже узнать ничего, кроме большой марли, падающей сверху, и вот она сейчас накроет, а он успевает все же вспомнить, что у человека внутри есть что-то вроде головки мака - та сухая и пустая, и внутри нее так темно, что пусто, и просто пусто, и просто ничего, и просто там есть то, чего нету.
КЛОУНЫ
Любая самая длинная длина узких листьев всегда кончается бубенчиками, а если к тонкому листу серебра приложить палец, то там останутся пальчики, и это назовется папоротником. Капитан какой-то Гаттерас, что ли. Построил себе храм в форме воздушного шара и, взлетая под ним в небеса, говорит: "Это ж внизу моя Франс мон амур подо мной!"
Шатле Лезаль. При выходе из метро - каруселька, и это то последнее, что видит капитан Гаттерас из всей своей Франс, возносясь ввысь. Капитан летит в нижних слоях атмосферы, куски облаков мешают ему видеть, что между Марселем и Парижем шурует поезд.
Капитан Гаттерас зажигает спичку и сунул ее в трубку - а та так и не воспламенится, потому что капитан в нижних слоях атмосферы. И так, вот теперь он понимает, что оторвался от своей Франс, и вся длина его ноги не знает, куда ступить дальше и потом.
Как будто кто-то впотьмах, спьяну запнувшись, врезался в буфет, так и к-ну Гаттерасу почудился какой-то шум. А это последняя ворона из нижних слоев французского неба попала клювом между досок гондолы его воздушного шара. И застряла там клювом.
А все эти клоуны, услышав этот звук сверху, поняли, что вечер кончился, и взглянули наверх, и увидели: да, ворона действительно впилилась носом в корзину капитана, и, значит, вечер действительно капут.
И они снимают своих коней с карусели, отвинчивая их против часовой стрелки, отводят их в жирный кустарник поесть его листьев и уезжают по Елисейским полям до конечной станции метро, где у них квартира. Они забывают, они всегда забывают выключить свет под зонтиком карусели, и оттого там утром много случайных насекомых.
Капитан Гаттерас видит их всех, словно вспышку в правом глазу; он уже ушел за континент, под ним лежит Атлантический океан. Он смотрит вниз и видит, что там внизу лежит одна большая рыба.
Клоуны отпирают все свои двери всеми своими ключами, позвякивая теми и путаясь в замках: дверь так и не открылась. Посовещавшись, клоуны вспоминают, что оставили, верно, кого-то еще под кустом в форме слона и бегемота одновременно. И все они запихиваются в свой сиреневый джип и едут обратно, чтобы найти последний ключ, а его-то увез с собой Гаттерас, который уже перелетел рыбу и видит уже огни Манхаттана.
Ну вот, они приезжают туда обратно и видят, что там больше никого из них нет. Август пахнет в сумерках лаврушкой. Клоуны забыли переодеться, и потому у них очень большие носы, а капитан знай себе летит по часовой стрелке и уже висит пока над статуей Свободы, сдвигаясь в сторону Калифорнии.
Калифорния такая длинная, чтобы ее слово выговорить, что воздухоплаватель видит ее приближение куда раньше, чем та под его ногами. Оттуда загодя пахнет горячей листвой, и он пока вспоминает о тех, кого ставил.
Клоуны же выдвигают руки, вытаскивают ладони изо всех своих рукавов и ищут последний ключ под ближайшим фонарем. Они сталкиваются лбами, сердятся и начинают разбираться. А капитан уже над Калифорнией.
Он одергивает на себе сюртук, потому что все время смотрит вниз и помнит, что летит вокруг света за 80 дней или же часов, потому что для него сегодня всюду попутный ветер по часовой стрелке, глядя от Северного полюса. Без четверти восемь по его времени Америка кончается.
Клоуны и огнеглотатель, устав препираться с животными из вечнозеленого кустарника, не могут отыскать вход в метро, садятся на ступеньки возле церкви и пытаются вспомнить, когда же они в последний раз видели капитана Гаттераса.
А капитан теперь окружен тьмою, он не слышит даже шума океана внизу. Он его не видит и не понимает, где летит. Летит. Становится так темно, что он видит только свою корзину. И там нет никого, кроме его самого и - снаружи вороны, которая висит так вяло, будто и летать не умеет. Он достает ее, выдернув из обшивки за хвост, а ворона такая мокрая, будто шар все время был в туче.
Здесь же тогда было Чрево Парижа - вспоминает самый старый из клоунов, с самым большим шариком на носу. Здесь уже в пять утра кормили луковым супом, и все эти мясники были такими громадными, будто никогда не хотели спать. Там, где теперь ходит метро, в подвалах на крюках висели туши, а все зеленщики орали так, словно стебель любого чеснока часть их пальцев.
Капитан Гаттерас летит по часовой стрелке, и под ним самая большая вода в мире, а с ним - только ворона, которая уже кажется ему земной осью, потому что он не может понять, куда делись все те, с кем он уходил в воздух.
Клоуны, ура!, не мерзнут: им теплее, чем человеку во фраке, в обнимку с вороной летящему на высоте шести-семи Америк, имея в виду их небоскребы, над Темным океаном.
Шар снижается опасно вниз, и капитан ищет глазами балласт: слава Богу, - думает он, - что кроме меня тут никого нет. И он лезет руками в карманы и выкидывает за борт все деньги, которые там нашлись. И те все вместе падают вниз, догоняя друг друга, сливаясь с друг другом во что-то одно, непонятное, как если бы он выкинул за борт свои белые перчатки.
Клоуны все же пытаются вспомнить, почему они сидят на этих ступеньках: не могут вспомнить, сидят дальше. Капитан снижается, как тунгусский метеорит. И понимает, что всем своим серебром откупился только от воды, внизу под ним бегут остяки и чалдоны, тунгусы и зеки, проламывая собой дорогу в тайге не хуже, чем хвост кометы. Капитан подтягивается на этих подтяжках, которые прикрепляют к корзине шар, и, найдя эту крепко завязанную бечевкой дырочку в нем, дышит шару внутрь. Шар взмывает.
Что до клоунов, то к ихней паперти приперся какой-то трехногий инвалид: ну, то есть, у него были сразу три костыля и две гармошки в придачу, включая губную. Пел он песни Мориса Шевалье исключительно. Клоуны, понятное дело, принялись подпевать, поскольку пел Шевалье о Париже, учитывая и эту паперть, и прочую Сену со всеми ее мостами, отчего все стало совсем уже сложно, потому что каждый клоун пел как бог на душу положит и думал, что если тут кто еще и есть, так это те, кто ему подпевают.
Покрывшийся снегом воздухоплаватель стал от снега еще легче, как матьтвоюразэдак - так как летел над Россией. От скуки ворона начала говорить, но раз над Россией, то - по-русски, отчего с криком "Ляилляильалля" упала в глубь континента, личный же храм Гаттераса при этом взмыл еще выше, чем это было в его силах это понять. И он забылся надолго. Надолго. Забылся.
Когда по над Сеной занимается утро, букинисты достают из под своих раскладушек фибровые чемоданы - по два в каждую руку - и идут на берег Сены, чтобы взглянуть на ее воды, а потом выложить содержимое чемоданов на волю. К этому времени на вышеуказанный берег приползают и выжившие после пения клоуны - штук девяносто восемь, включая две гармошки и три костыля. Жужжат, потому что устали.
И вот тут-то в эту долбаную Сену и падает с нечеловеческим грохотом недоделанное небесное тело. Г-н воздухоплаватель в момент удара о воду вспоминает, что и не полетел с ним никто, да и ключ он оставить забыл. Но, вылезая в испорченном фраке или же сюртуке на набережную, пытается вспомнить, кому же он должен этот ключ, который - понимает он с ужасом - он же выкинул уже за борт, чтобы взлететь.
Ан между тем клоуны, как бы глядя на Нотр-Дам, выдергивают из букинистических книжек плотные странички с неприличными рисунками.
ФОТОГРАФ АРЕФЬЕВ
0. Нижеследующее представляет собой текстовую часть альбома г-на Федора Арефьева, фотографа, осуществленного в 1996 году.
1. Аквариум
Фотография аквариума сквозь толстое стекло, несколько нечистое, обшарпанное, то есть - заметно, что оно есть.
На дне параллелепипеда лежат камни и, согнутые между ними, два черных тела, тритоны. Земноводные. Лежат там, будто там и родились, и не только черные сами, а еще и их губы - из другой кожи, совсем глянцевой, - тоже черные, даже более черные, раз уж блестят, а все равно - черные.
Поскольку аквариум занимает не очень много места даже в комнате, тритонов на свете не очень много. Но, если подумать, тритоны столь велики, что этот стеклянный ящик им тесен, откуда понятно, что все так просто быть не может - потому что эти сырые звери живы. Значит, у каждого из них есть другой тритон, который живет вдали и дает дышать его черной коже.
То есть, значит, мир устроен так, что каждый из живущих есть айсберг, на поверхности воды соответствующего аквариума, где видна только его макушка: пример специально пошл, дабы соблюсти закон больших чисел, а иначе бы тритоны сдохли.
Значит, невидимая часть любого всякого превосходит его видимого примерно в восемнадцать раз, принуждая своей тяжестью действовать оставшееся так, как это кажется уместным ей, не обращая внимания на чувства остального.
По трубочкам к тритонам сочится, стекает воздух, им наглядно показывая, что у каждого из них есть второй, отчего они еще пока и живы - даже в таких делах.
Ну почему все живые существа любят или же не любят осень, когда холодает, когда желтые листья тлеют с грустным запахом, делаясь коричневыми?
Потому что тогда приходит покой, вода лужицы передергивается льдом, отрезая его, двойника, от каждого, и оставшемуся одному - процентам пяти от всей этой их общей морковки - жить сладко, вспоминая, что у него есть что-то еще.
2. Пустая улица с тремя-четырьмя огнями
На фотографии изображено небольшое количество фонарей, расположенных так, что, верно, служебно-охранно освещают границы не то склада, не то фабрички.
Снимок исполнен зимой, потому что серая, наискось уходящая в правый верхний угол полоса может быть лишь только снегом. Различимо также что-то вроде забора - по густоте черного цвета, а также треугольно отваливающиеся в сторону чуть светлые участки: надо думать - крыши. Больше ничего не понять.
Все это - известный всем газетчикам города угол Риги: снято стоя перед мостиком через протоку возле Дома Печати, возле речного вокзальчика, глядя в сторону дальнейшей суши. Но все это, собственно, не важно.
Ясно, что автор вложил в картинку что-то уж совсем личное. Конечно, прожектора среди зимней ночи производят душераздирающее впечатление всегда, отказать себе в котором не может никто.
Видимо, он, Арефьев, шел куда-то в некотором настроении, склонном приколоться к этим фонарикам. И вот, это и все, что можно узнать о душе другого человека в его или же ее обстоятельствах.
3. Подвальное кафе
Место данной фотографии рядом с предыдущей, возле трамвайной остановки. Это кафе, не из торжественных, но ихнюю недорогую водку можно выпить не стоя, а сидя. Г-н Арефьев отчего-то решил увековечить это место - от входа, как бы внезапно войдя с непогоды в уют.
Что там видно? Справа - стойка с обычным для этого города набором бутылок, а еще бармен: рост примерно метр семьдесят пять, лет сорок, тощий, лысый, то есть - бритый, впрочем - лысый, на гладком черепе видно темное пятно проступивших за смену волос, и оно - небольшое.
Слева - некоторое количество столиков, уходящих в сумрак, штуки четыре. Место окраинное и потому отчасти бандитское, и раз это в Риге, то надо сказать, что - русское.
Играет музыка, очень нежная, примерно "Стрэнджерс ин зэ найт", а люди на фотографии - не о бармене-хозяине, конкретно повернувшемся в сторону вспышки, - подобрались, чтобы стать лучше чем, что и произошло.
Однажды сидя там за стойкой, я наблюдал, как хозяин, чистый отощавший Котовский, делал коктейль из ликера со сливками, с помощью воронки пытаясь добиться красивого разделения жидкостей. Клиентов было: два юноши и девушка, для которой и коктейль, а другая девушка сидела за столиком, и когда она тоже захотела такое же и бармен снова достал воронку, то один из парнишек посоветовал ему наливать по ножу, однако нож у бармена был короткий, тогда клиент предложил свою заточку, но все равно ни хрена не вышло, и все смешалось.
То есть частыми посетителями тут бывают нормальные бандиты с их блядьми или блядями, что видно по лицам и употребляемым словам, но именно в подобных местах чувствуешь себя спокойно. Ну а бармен, думаю, к ним прямого отношения не имеет, просто район такой.
Они, посетители, будучи людьми, соприкасающимися с насилием, любят места, где можно забыть о работе. И у них были разные девушки, которым нравятся их мужики: они пили шампанское под задумчивую музыку и расслаблялись, остря и вспоминая знакомых.
Все они остались на фотографии, которую хозяин так и не вывесил на стенке, потому что - лучше не надо, но суть не в этом. Они же все такие нежные и пахнут осокой вперемешку с осенними, примерно октября, листьями лиственных пород. Они пьют шампанское и прочее, у них толстые бабы, и все они счастливы.
На фотке они как бы вразвалку, как бы отшатываясь от вспышки, как бы окружая ее собой. Глаза всех смотрят в линзу аппарата, которая, рассуждая философически, тут для них, что ли, точка и дырка на волю для дороги к какому-то еще счастью, которое они, судя по их лицам, там увидели внутри.
Кабы мы сидели там с подружкой, мы не повернулись бы на слова "снимаю", мы бы сидели тихонько в углу, я бы, скажем, пихал бы ее сапог своим ботинком и думал бы, что же бы такое сделать, чтобы ей стало хорошо, потому что она не говорила, от чего бы ей стало хорошо, а то, может, ей хорошо и так, потому что с чего бы это ей было плохо, и еще у нее есть дом и всякое там такое, так что оставалось думать, что и мне просто хорошо, трогай ее за коленку, не трогай.
Потом я доведу ее до какого-нибудь транспорта, и она уедет. А в подвальчике так и будет пахнуть табаком, бандитскими семечками, перегретым магнитофоном, порошком против крыс. Ну а на улице почти сыро, и всякие мысли.
4. Портрет Сведенборга
в окружении Даниила Андреева и г-на Рериха, тоже мудака
На деле-то изображено ровно наоборот: питерская галерея "Борей" в час после наступления сумерек. Холодное помещение слева от входа, там на стенах разные картинки, а еще есть пластиковые стулья, на которых человек тридцать людей.
В руках у них пластиковые стаканчики с прозрачным, при этом видна слабая пока еще сегодняшняя потеря их нравственности, равно как и трещина, сильно проходящая по морально-этическим основаниям их жизни.
Что не случайно, потому что под галерей "Борей" проходит подземная железная дорога. Люди оттуда (они выглядят почти как с уральских заводов г-на Демидова) находятся в ином пласте бытия, где, на другом, значит, его плане, работают. Они занимаются делом, потому что любой объект данного мира (пусть даже его наличие известно лишь по признакам его воздействий) должен производиться существами, чей образ жизни совпадает с человеческим (иначе была бы бессмысленной ПЖД), но - не совсем, потому что тогда ее им не построить.
Подземная железная дорога - это как хиромантические линии на руке, подкрепленные для наглядности малиновым фломастером. Любая штука на свете для любителей хиромантии похожа на человеческую жизнь, поскольку и у нее тоже есть начало и конец.
Строительство ПЖД в мозгу человека имеет своей причиной желание группы товарищей осуществить устройство сети прямых и конкретных реакций, каковая сеть будет регулировать отношения между всякими двумя, имеющими отношения, притом что, в свою очередь, они могут образовывать сложные связи, выступая в иных договорных отношениях уже в качестве новых объектов и т. д., что содержит в себе правду жизни во всей ея неприкрытой стройности и обусловленности.
Следует отметить и лица работников, осуществляющих устроение очередного узла вышеуказанной подземной дороги - или же воздушной железной дороги, несущей на себе морально-нравственные отношения, договорно урегулируемые всегда. Обыкновенно они блестят страстью к созданию твердых и высоких ценностей, а лбы и чресла их покрыты испариной, выступающей по мере продвижения труда. На их мордах играет улыбка осознанной радости.
Они создают и расширяют дальнейшую железную сетку, нужную для того, чтобы всякий контакт между двумя людьми всегда был успешен, всегда имел место и основывался бы на трезвом учете существующих отношений во Вселенной так, чтобы не оставалось ни единой вещи, которая оставалась бы неучтенной данным процессом. Потому что так надо.
Люди же, позирующие фотографу, держатся настолько нагло, что даже в резкость не попадают, Арефьев же запечатлевает их, ощущая наличие на свете ПЖД, а душа его преисполняется радостью оттого, что эти люди сидят над вышеописанным и не имеют к этому никакого отношения.
5. Группа пожилых хиппи в колонии Кристиания
(город Копенгаген)
Опыты по временному отделению души от тела приводят к задумчивости человека под моросящим дождиком, почти неслышным его лицу, глаза которого как бы чуть более выпуклы, чем раньше.
Здесь восемь или же девять немолодых хипарей обоего пола, собравшихся в какой-то боковой впадинке одной из основных магистралей Кристиании. Они держат на земле и меж колен банки с пивом, подтоптывают башмаками в такт шестидесятилетнему огольцу, бацающему на гитаре что-то из ритмичных битлов.
Напротив них - небольшая лавка, где торгуют предметами обихода колонии: фенечками, рисом, спичками, дымными тибетскими палочками, разум тоже сдвигающими. Сбоку - закопченная дверь Вселенской мировой церкви г-на Армстронга, одно из правил которой - отказ от имен собственных, а какие еще - не помню.
Процесс временного отделения души от тела непоследователен: одни уже осуществили сей путь туда и обратно, другие еще только туда, но трудно сказать, кто впереди, потому что вернувшиеся не всегда помнят, что было.
Кристиания - зона в городе Копенгагене, называемая, что ли, коммуной, в которой в семидесятых поселились хиппи. Они отвоевали участок земли с канальчиком при нем и строениями: коттеджики и т. п., а также небольшие дикие фабрики и склады, в которых также расселились или устроили публичные места.
Несмотря на обилие зелени вокруг канала, общий тон Кристиании черно-серый, связанный, верно, с цветом фабричных корпусов и велосипедов, которые там странные: какой-то местный подвид, где рама треугольна, углом кверху, велосипеды то ли оффенбаха, то ли витгенштейна, вассермана, вестермана - что ли, какая-то такая фамилия у ихнего автора.
Из других достопримечательностей имеются громадные рыжие собаки добродушные настолько, что их не боишься сразу, а также - несколько лошадей, на которых здешние ездят по окрестностям.
Еще вдоль главной аллейки возле входа имеются торговцы веществами хэшем; они же продают и разные безделицы: трубки и т. п. Иноземцев там предупреждают, чтобы не покупали сами, поскольку среди публики много ментов в штатском, а поимка чревата высылкой с закрытием визы лет на пять.
Исходя из того, что в окрестностях фотографии - в маленьком двухэтажном доме - кто-то невидимый играет на флейте примерно в си-бемоль Баха на флейте, следует думать, что опыты по выходу души из тела продолжаются, поскольку об участии данного музыканта в художественной жизни страны речь идти не может. Ибо даже копенгагенская богема относится к обитателям этого места со скепсисом и высокомерно. О них рассуждают как о людях, выключенных из социального обихода.
Тварь еще помнит, что коробочку мака сдавливают, после чего та рушится по швам и оттуда выходят все в виде, привычном для них. Чего нет, того не придумать. По коже существа ползет муха, а оно слушает, как все эти шесть лап перебирают его под собой, спотыкаясь, попадая в поры тела, хоботок к чему-то прикасается, что-то хочет нащупать.
Это большой шар - чувствует тварь, - этот шар, чтобы к нему приникнуть, распластать руки, прислониться щекой, и телу станет легко, оно почти не станет ничего весить. Прильнуть. Птицы падают с неба, как татары на Рязань. Дым - это дождь, жмудь - это черви, то есть - желуди, пики. Историю для свиней пишут и на русском.
Он, оно, существо вспоминает тех, кого помнит: скрипящих, хрустящих, жужжащих, пощелкивающих, сопящих, хлюпающих, свистящих, гремящих, взвизгивающих, жидких, перепончатых, косматых, пупырчатых, скользких, кукольных, висящих, улепетывающих, бархатных - а, каких тут нет и не было, но он их помнит, они к нему идут, и тварь гладит их по шерстке. Все они те, кто живет в предвариловке: не обладая ничем, кроме имени, им не попасть далее чужого мозга, ну - горла.
Они живут там, где вешалка, а - нечего повесить: они недоделаны, их, то есть, нет, но их нет уже так, что они тут: недостоверные, при лишь своем звуке, но его мало, чтобы их услышать, и существо, ставшее здесь ими, глядит на эти серые облака, на этих людей и понимает, как все они в детстве крутили в пальцах пластилиновые колбаски, лепя из них разноцветных небольших людей-человечков, заворачивая - если пришло на ум - их в легонькую фольгу, оставшуюся на столе после шоколадной конфеты.
Из любого каменного шара, попискивая, выходят заводные плюшевые игрушки: они идут японскими десантниками, их раскосые глаза смотрят пуговицами, и все они поросли шерстью, свалявшейся из нефти. Существо поднимает к лицу руку и видит на ней белое кольцо. Из того, что его палец вошел в это серебро, он не помнит ничего. Сладкая, как гной, ложь вытекает из него на язык. Выгоревший вспышкой бензина воздух на полсекунды предъявляет остальному ничего. Плюшевые игрушки ползут строем. О, мой плюшевый ангел, - вздыхает тварь, - если меня нет, тебя должно быть много.
Играя на музыке, втыкая в нее булавки, мимо проходит кто-то волшебный. Изо всех окон вываливаются простыни, раскрашенные в государственные цвета квартир, шелкопряд тлеет, падая вниз на веревочке, а та переливается бензином. Плюшевые звери окружают место, свободное от них, и потому оно кажется им чужой норой. Отсутствия на свете нет так сильно, что негде и отоспаться. Существо перебирает пальцами тех, кто идет мимо, и чувствует, что все их ниточки и образуют им тело. Но у существа нет ножа, да и денег, чтобы купить и рассмотреть, как там на деле.
Должно быть так, чтобы ничего, - вспоминает оно, - должно быть такое место, и, значит, оно должно быть тоже и здесь. Тварь крадет, ворует где-то булавку и тыкает себя: всюду больно и нигде нет никак. Значит, его, ее оставило то, чего нет, и тварь - единственная, кто об этом помнит.
Распластавшись по шару, становишься липким. Люди ходят так быстро, что за ними не уследить. В них надо запрятать механизм, чтобы тот бодал их изнутри, чтобы что-то там тикало, но у них уже есть пульс, то есть - сердце, и это ничего не меняет.
Внутри каждого может и должен летать воздушный змей, мельтеша наружу своей косичкой, кисточкой на черной нити, привязанной к катушке ниток; ихним телом можно раздвигать воду, и то, что останется сбоку, будет для них стенами комнаты, где им было бы хорошо, но их уже нет там. Им надо каждому свой замок, чтобы всегда на спине, держа их в воздухе парашютом, пока не опустятся, спустятся вниз.
Плюшевые игрушки поджигают спичкой пустоту бензином, их волоски вспыхивают, дымятся, черный чад ползет над травой, словно одеяло, чтобы кому угодно не было холодно. Тварь, существо, никто - глядит на эту убитую пустошь и, не понимая о чем это, плачет от гари. Ах, родина, нигде нет того, чего нет, а забывание длится дальше любой вещи, истекая из ее семечка, которое затягивает дымом, горящим оттуда.
Дотлевшие плюшевые игрушки обнаруживают свой проволочный костяк. В них не оказывается ничего, чего бы в них не было. И любая осевшая на них пылинка или же снежинка станет над ними ямой и покоем. Люди, требующие внимания, пахнут плохо. Существо вприглядку меряет ладонью ширину лба любого, они не замечают. У них внутри черепа все плотно, и нигде нет того, откуда тварь вышла.
Там, где ничего нет, там все вместе. Там ольха сыплет свои шишечки вниз, потому что ей так захотелось. Там крошки мела крутятся по ветру, словно трижды шесть - восемнадцать. Там на водопое рядом павлины и корица, а костяшки счетов брякают друг о друга, потому что на что-то надеты. Все спички горят до самого донышка, а зеркала, как ни бей, все равно зеркала. Там, где ничего, там звери - как в детских книжках, а облака болтают пятками по над крышей.
Любой медный медведь похож на город Нижний Новгород - если глядеть с откоса в сторону Сормова. Волны перекатываются вдоль реки Волги, смешивающейся с рекой Окой. Медный летчик Чкалов глядит с высоты откоса и камня в сторону города Калязина, от которого только колокольня и торчит криво из воды. В сторону Казани текут разнообразные суда, а в Казани пыльно, сухо, а в мечетях там сложены вещи и продукты в банках и кульках.
Любой диван пахнет тем, что на нем снилось. А еще эти растения, книжные полки, половички, дымный газ из плиты, все эти шарики, и горсточки, и веревочки, и рассыпанный рис, и скрипы, и позвякивания, и дышать в ухо, и падающая с потолка чешуйка белого цвета, и менты, хором и хороводом под гармошку Рея Чарльза вприсядку, и денежные бумажки, потерявшиеся в кармане.
Где три на четыре, там и девять на двенадцать, где рот, там и губы, где "о", там и "а", где змей в воздухе, там и ниточка с пальца. Добыв себе прошлое, существо получит и память. И куда бы оно там ни ткнулось, там дома, всюду-повсюду что-то щелкает и гудит, яблоки раздеваются под ножом до косточек, и нигде нет того, что тварь еще помнит.
Пытаясь сохранить это, она, оно не может уже узнать ничего, кроме большой марли, падающей сверху, и вот она сейчас накроет, а он успевает все же вспомнить, что у человека внутри есть что-то вроде головки мака - та сухая и пустая, и внутри нее так темно, что пусто, и просто пусто, и просто ничего, и просто там есть то, чего нету.
КЛОУНЫ
Любая самая длинная длина узких листьев всегда кончается бубенчиками, а если к тонкому листу серебра приложить палец, то там останутся пальчики, и это назовется папоротником. Капитан какой-то Гаттерас, что ли. Построил себе храм в форме воздушного шара и, взлетая под ним в небеса, говорит: "Это ж внизу моя Франс мон амур подо мной!"
Шатле Лезаль. При выходе из метро - каруселька, и это то последнее, что видит капитан Гаттерас из всей своей Франс, возносясь ввысь. Капитан летит в нижних слоях атмосферы, куски облаков мешают ему видеть, что между Марселем и Парижем шурует поезд.
Капитан Гаттерас зажигает спичку и сунул ее в трубку - а та так и не воспламенится, потому что капитан в нижних слоях атмосферы. И так, вот теперь он понимает, что оторвался от своей Франс, и вся длина его ноги не знает, куда ступить дальше и потом.
Как будто кто-то впотьмах, спьяну запнувшись, врезался в буфет, так и к-ну Гаттерасу почудился какой-то шум. А это последняя ворона из нижних слоев французского неба попала клювом между досок гондолы его воздушного шара. И застряла там клювом.
А все эти клоуны, услышав этот звук сверху, поняли, что вечер кончился, и взглянули наверх, и увидели: да, ворона действительно впилилась носом в корзину капитана, и, значит, вечер действительно капут.
И они снимают своих коней с карусели, отвинчивая их против часовой стрелки, отводят их в жирный кустарник поесть его листьев и уезжают по Елисейским полям до конечной станции метро, где у них квартира. Они забывают, они всегда забывают выключить свет под зонтиком карусели, и оттого там утром много случайных насекомых.
Капитан Гаттерас видит их всех, словно вспышку в правом глазу; он уже ушел за континент, под ним лежит Атлантический океан. Он смотрит вниз и видит, что там внизу лежит одна большая рыба.
Клоуны отпирают все свои двери всеми своими ключами, позвякивая теми и путаясь в замках: дверь так и не открылась. Посовещавшись, клоуны вспоминают, что оставили, верно, кого-то еще под кустом в форме слона и бегемота одновременно. И все они запихиваются в свой сиреневый джип и едут обратно, чтобы найти последний ключ, а его-то увез с собой Гаттерас, который уже перелетел рыбу и видит уже огни Манхаттана.
Ну вот, они приезжают туда обратно и видят, что там больше никого из них нет. Август пахнет в сумерках лаврушкой. Клоуны забыли переодеться, и потому у них очень большие носы, а капитан знай себе летит по часовой стрелке и уже висит пока над статуей Свободы, сдвигаясь в сторону Калифорнии.
Калифорния такая длинная, чтобы ее слово выговорить, что воздухоплаватель видит ее приближение куда раньше, чем та под его ногами. Оттуда загодя пахнет горячей листвой, и он пока вспоминает о тех, кого ставил.
Клоуны же выдвигают руки, вытаскивают ладони изо всех своих рукавов и ищут последний ключ под ближайшим фонарем. Они сталкиваются лбами, сердятся и начинают разбираться. А капитан уже над Калифорнией.
Он одергивает на себе сюртук, потому что все время смотрит вниз и помнит, что летит вокруг света за 80 дней или же часов, потому что для него сегодня всюду попутный ветер по часовой стрелке, глядя от Северного полюса. Без четверти восемь по его времени Америка кончается.
Клоуны и огнеглотатель, устав препираться с животными из вечнозеленого кустарника, не могут отыскать вход в метро, садятся на ступеньки возле церкви и пытаются вспомнить, когда же они в последний раз видели капитана Гаттераса.
А капитан теперь окружен тьмою, он не слышит даже шума океана внизу. Он его не видит и не понимает, где летит. Летит. Становится так темно, что он видит только свою корзину. И там нет никого, кроме его самого и - снаружи вороны, которая висит так вяло, будто и летать не умеет. Он достает ее, выдернув из обшивки за хвост, а ворона такая мокрая, будто шар все время был в туче.
Здесь же тогда было Чрево Парижа - вспоминает самый старый из клоунов, с самым большим шариком на носу. Здесь уже в пять утра кормили луковым супом, и все эти мясники были такими громадными, будто никогда не хотели спать. Там, где теперь ходит метро, в подвалах на крюках висели туши, а все зеленщики орали так, словно стебель любого чеснока часть их пальцев.
Капитан Гаттерас летит по часовой стрелке, и под ним самая большая вода в мире, а с ним - только ворона, которая уже кажется ему земной осью, потому что он не может понять, куда делись все те, с кем он уходил в воздух.
Клоуны, ура!, не мерзнут: им теплее, чем человеку во фраке, в обнимку с вороной летящему на высоте шести-семи Америк, имея в виду их небоскребы, над Темным океаном.
Шар снижается опасно вниз, и капитан ищет глазами балласт: слава Богу, - думает он, - что кроме меня тут никого нет. И он лезет руками в карманы и выкидывает за борт все деньги, которые там нашлись. И те все вместе падают вниз, догоняя друг друга, сливаясь с друг другом во что-то одно, непонятное, как если бы он выкинул за борт свои белые перчатки.
Клоуны все же пытаются вспомнить, почему они сидят на этих ступеньках: не могут вспомнить, сидят дальше. Капитан снижается, как тунгусский метеорит. И понимает, что всем своим серебром откупился только от воды, внизу под ним бегут остяки и чалдоны, тунгусы и зеки, проламывая собой дорогу в тайге не хуже, чем хвост кометы. Капитан подтягивается на этих подтяжках, которые прикрепляют к корзине шар, и, найдя эту крепко завязанную бечевкой дырочку в нем, дышит шару внутрь. Шар взмывает.
Что до клоунов, то к ихней паперти приперся какой-то трехногий инвалид: ну, то есть, у него были сразу три костыля и две гармошки в придачу, включая губную. Пел он песни Мориса Шевалье исключительно. Клоуны, понятное дело, принялись подпевать, поскольку пел Шевалье о Париже, учитывая и эту паперть, и прочую Сену со всеми ее мостами, отчего все стало совсем уже сложно, потому что каждый клоун пел как бог на душу положит и думал, что если тут кто еще и есть, так это те, кто ему подпевают.
Покрывшийся снегом воздухоплаватель стал от снега еще легче, как матьтвоюразэдак - так как летел над Россией. От скуки ворона начала говорить, но раз над Россией, то - по-русски, отчего с криком "Ляилляильалля" упала в глубь континента, личный же храм Гаттераса при этом взмыл еще выше, чем это было в его силах это понять. И он забылся надолго. Надолго. Забылся.
Когда по над Сеной занимается утро, букинисты достают из под своих раскладушек фибровые чемоданы - по два в каждую руку - и идут на берег Сены, чтобы взглянуть на ее воды, а потом выложить содержимое чемоданов на волю. К этому времени на вышеуказанный берег приползают и выжившие после пения клоуны - штук девяносто восемь, включая две гармошки и три костыля. Жужжат, потому что устали.
И вот тут-то в эту долбаную Сену и падает с нечеловеческим грохотом недоделанное небесное тело. Г-н воздухоплаватель в момент удара о воду вспоминает, что и не полетел с ним никто, да и ключ он оставить забыл. Но, вылезая в испорченном фраке или же сюртуке на набережную, пытается вспомнить, кому же он должен этот ключ, который - понимает он с ужасом - он же выкинул уже за борт, чтобы взлететь.
Ан между тем клоуны, как бы глядя на Нотр-Дам, выдергивают из букинистических книжек плотные странички с неприличными рисунками.
ФОТОГРАФ АРЕФЬЕВ
0. Нижеследующее представляет собой текстовую часть альбома г-на Федора Арефьева, фотографа, осуществленного в 1996 году.
1. Аквариум
Фотография аквариума сквозь толстое стекло, несколько нечистое, обшарпанное, то есть - заметно, что оно есть.
На дне параллелепипеда лежат камни и, согнутые между ними, два черных тела, тритоны. Земноводные. Лежат там, будто там и родились, и не только черные сами, а еще и их губы - из другой кожи, совсем глянцевой, - тоже черные, даже более черные, раз уж блестят, а все равно - черные.
Поскольку аквариум занимает не очень много места даже в комнате, тритонов на свете не очень много. Но, если подумать, тритоны столь велики, что этот стеклянный ящик им тесен, откуда понятно, что все так просто быть не может - потому что эти сырые звери живы. Значит, у каждого из них есть другой тритон, который живет вдали и дает дышать его черной коже.
То есть, значит, мир устроен так, что каждый из живущих есть айсберг, на поверхности воды соответствующего аквариума, где видна только его макушка: пример специально пошл, дабы соблюсти закон больших чисел, а иначе бы тритоны сдохли.
Значит, невидимая часть любого всякого превосходит его видимого примерно в восемнадцать раз, принуждая своей тяжестью действовать оставшееся так, как это кажется уместным ей, не обращая внимания на чувства остального.
По трубочкам к тритонам сочится, стекает воздух, им наглядно показывая, что у каждого из них есть второй, отчего они еще пока и живы - даже в таких делах.
Ну почему все живые существа любят или же не любят осень, когда холодает, когда желтые листья тлеют с грустным запахом, делаясь коричневыми?
Потому что тогда приходит покой, вода лужицы передергивается льдом, отрезая его, двойника, от каждого, и оставшемуся одному - процентам пяти от всей этой их общей морковки - жить сладко, вспоминая, что у него есть что-то еще.
2. Пустая улица с тремя-четырьмя огнями
На фотографии изображено небольшое количество фонарей, расположенных так, что, верно, служебно-охранно освещают границы не то склада, не то фабрички.
Снимок исполнен зимой, потому что серая, наискось уходящая в правый верхний угол полоса может быть лишь только снегом. Различимо также что-то вроде забора - по густоте черного цвета, а также треугольно отваливающиеся в сторону чуть светлые участки: надо думать - крыши. Больше ничего не понять.
Все это - известный всем газетчикам города угол Риги: снято стоя перед мостиком через протоку возле Дома Печати, возле речного вокзальчика, глядя в сторону дальнейшей суши. Но все это, собственно, не важно.
Ясно, что автор вложил в картинку что-то уж совсем личное. Конечно, прожектора среди зимней ночи производят душераздирающее впечатление всегда, отказать себе в котором не может никто.
Видимо, он, Арефьев, шел куда-то в некотором настроении, склонном приколоться к этим фонарикам. И вот, это и все, что можно узнать о душе другого человека в его или же ее обстоятельствах.
3. Подвальное кафе
Место данной фотографии рядом с предыдущей, возле трамвайной остановки. Это кафе, не из торжественных, но ихнюю недорогую водку можно выпить не стоя, а сидя. Г-н Арефьев отчего-то решил увековечить это место - от входа, как бы внезапно войдя с непогоды в уют.
Что там видно? Справа - стойка с обычным для этого города набором бутылок, а еще бармен: рост примерно метр семьдесят пять, лет сорок, тощий, лысый, то есть - бритый, впрочем - лысый, на гладком черепе видно темное пятно проступивших за смену волос, и оно - небольшое.
Слева - некоторое количество столиков, уходящих в сумрак, штуки четыре. Место окраинное и потому отчасти бандитское, и раз это в Риге, то надо сказать, что - русское.
Играет музыка, очень нежная, примерно "Стрэнджерс ин зэ найт", а люди на фотографии - не о бармене-хозяине, конкретно повернувшемся в сторону вспышки, - подобрались, чтобы стать лучше чем, что и произошло.
Однажды сидя там за стойкой, я наблюдал, как хозяин, чистый отощавший Котовский, делал коктейль из ликера со сливками, с помощью воронки пытаясь добиться красивого разделения жидкостей. Клиентов было: два юноши и девушка, для которой и коктейль, а другая девушка сидела за столиком, и когда она тоже захотела такое же и бармен снова достал воронку, то один из парнишек посоветовал ему наливать по ножу, однако нож у бармена был короткий, тогда клиент предложил свою заточку, но все равно ни хрена не вышло, и все смешалось.
То есть частыми посетителями тут бывают нормальные бандиты с их блядьми или блядями, что видно по лицам и употребляемым словам, но именно в подобных местах чувствуешь себя спокойно. Ну а бармен, думаю, к ним прямого отношения не имеет, просто район такой.
Они, посетители, будучи людьми, соприкасающимися с насилием, любят места, где можно забыть о работе. И у них были разные девушки, которым нравятся их мужики: они пили шампанское под задумчивую музыку и расслаблялись, остря и вспоминая знакомых.
Все они остались на фотографии, которую хозяин так и не вывесил на стенке, потому что - лучше не надо, но суть не в этом. Они же все такие нежные и пахнут осокой вперемешку с осенними, примерно октября, листьями лиственных пород. Они пьют шампанское и прочее, у них толстые бабы, и все они счастливы.
На фотке они как бы вразвалку, как бы отшатываясь от вспышки, как бы окружая ее собой. Глаза всех смотрят в линзу аппарата, которая, рассуждая философически, тут для них, что ли, точка и дырка на волю для дороги к какому-то еще счастью, которое они, судя по их лицам, там увидели внутри.
Кабы мы сидели там с подружкой, мы не повернулись бы на слова "снимаю", мы бы сидели тихонько в углу, я бы, скажем, пихал бы ее сапог своим ботинком и думал бы, что же бы такое сделать, чтобы ей стало хорошо, потому что она не говорила, от чего бы ей стало хорошо, а то, может, ей хорошо и так, потому что с чего бы это ей было плохо, и еще у нее есть дом и всякое там такое, так что оставалось думать, что и мне просто хорошо, трогай ее за коленку, не трогай.
Потом я доведу ее до какого-нибудь транспорта, и она уедет. А в подвальчике так и будет пахнуть табаком, бандитскими семечками, перегретым магнитофоном, порошком против крыс. Ну а на улице почти сыро, и всякие мысли.
4. Портрет Сведенборга
в окружении Даниила Андреева и г-на Рериха, тоже мудака
На деле-то изображено ровно наоборот: питерская галерея "Борей" в час после наступления сумерек. Холодное помещение слева от входа, там на стенах разные картинки, а еще есть пластиковые стулья, на которых человек тридцать людей.
В руках у них пластиковые стаканчики с прозрачным, при этом видна слабая пока еще сегодняшняя потеря их нравственности, равно как и трещина, сильно проходящая по морально-этическим основаниям их жизни.
Что не случайно, потому что под галерей "Борей" проходит подземная железная дорога. Люди оттуда (они выглядят почти как с уральских заводов г-на Демидова) находятся в ином пласте бытия, где, на другом, значит, его плане, работают. Они занимаются делом, потому что любой объект данного мира (пусть даже его наличие известно лишь по признакам его воздействий) должен производиться существами, чей образ жизни совпадает с человеческим (иначе была бы бессмысленной ПЖД), но - не совсем, потому что тогда ее им не построить.
Подземная железная дорога - это как хиромантические линии на руке, подкрепленные для наглядности малиновым фломастером. Любая штука на свете для любителей хиромантии похожа на человеческую жизнь, поскольку и у нее тоже есть начало и конец.
Строительство ПЖД в мозгу человека имеет своей причиной желание группы товарищей осуществить устройство сети прямых и конкретных реакций, каковая сеть будет регулировать отношения между всякими двумя, имеющими отношения, притом что, в свою очередь, они могут образовывать сложные связи, выступая в иных договорных отношениях уже в качестве новых объектов и т. д., что содержит в себе правду жизни во всей ея неприкрытой стройности и обусловленности.
Следует отметить и лица работников, осуществляющих устроение очередного узла вышеуказанной подземной дороги - или же воздушной железной дороги, несущей на себе морально-нравственные отношения, договорно урегулируемые всегда. Обыкновенно они блестят страстью к созданию твердых и высоких ценностей, а лбы и чресла их покрыты испариной, выступающей по мере продвижения труда. На их мордах играет улыбка осознанной радости.
Они создают и расширяют дальнейшую железную сетку, нужную для того, чтобы всякий контакт между двумя людьми всегда был успешен, всегда имел место и основывался бы на трезвом учете существующих отношений во Вселенной так, чтобы не оставалось ни единой вещи, которая оставалась бы неучтенной данным процессом. Потому что так надо.
Люди же, позирующие фотографу, держатся настолько нагло, что даже в резкость не попадают, Арефьев же запечатлевает их, ощущая наличие на свете ПЖД, а душа его преисполняется радостью оттого, что эти люди сидят над вышеописанным и не имеют к этому никакого отношения.
5. Группа пожилых хиппи в колонии Кристиания
(город Копенгаген)
Опыты по временному отделению души от тела приводят к задумчивости человека под моросящим дождиком, почти неслышным его лицу, глаза которого как бы чуть более выпуклы, чем раньше.
Здесь восемь или же девять немолодых хипарей обоего пола, собравшихся в какой-то боковой впадинке одной из основных магистралей Кристиании. Они держат на земле и меж колен банки с пивом, подтоптывают башмаками в такт шестидесятилетнему огольцу, бацающему на гитаре что-то из ритмичных битлов.
Напротив них - небольшая лавка, где торгуют предметами обихода колонии: фенечками, рисом, спичками, дымными тибетскими палочками, разум тоже сдвигающими. Сбоку - закопченная дверь Вселенской мировой церкви г-на Армстронга, одно из правил которой - отказ от имен собственных, а какие еще - не помню.
Процесс временного отделения души от тела непоследователен: одни уже осуществили сей путь туда и обратно, другие еще только туда, но трудно сказать, кто впереди, потому что вернувшиеся не всегда помнят, что было.
Кристиания - зона в городе Копенгагене, называемая, что ли, коммуной, в которой в семидесятых поселились хиппи. Они отвоевали участок земли с канальчиком при нем и строениями: коттеджики и т. п., а также небольшие дикие фабрики и склады, в которых также расселились или устроили публичные места.
Несмотря на обилие зелени вокруг канала, общий тон Кристиании черно-серый, связанный, верно, с цветом фабричных корпусов и велосипедов, которые там странные: какой-то местный подвид, где рама треугольна, углом кверху, велосипеды то ли оффенбаха, то ли витгенштейна, вассермана, вестермана - что ли, какая-то такая фамилия у ихнего автора.
Из других достопримечательностей имеются громадные рыжие собаки добродушные настолько, что их не боишься сразу, а также - несколько лошадей, на которых здешние ездят по окрестностям.
Еще вдоль главной аллейки возле входа имеются торговцы веществами хэшем; они же продают и разные безделицы: трубки и т. п. Иноземцев там предупреждают, чтобы не покупали сами, поскольку среди публики много ментов в штатском, а поимка чревата высылкой с закрытием визы лет на пять.
Исходя из того, что в окрестностях фотографии - в маленьком двухэтажном доме - кто-то невидимый играет на флейте примерно в си-бемоль Баха на флейте, следует думать, что опыты по выходу души из тела продолжаются, поскольку об участии данного музыканта в художественной жизни страны речь идти не может. Ибо даже копенгагенская богема относится к обитателям этого места со скепсисом и высокомерно. О них рассуждают как о людях, выключенных из социального обихода.