* * *
   Кто же не знает, что под Москвой есть еще две-три Москвы, ярусами. А то и семь-восемь ярусов. На третьем ярусе, где-то под Солянкой, говорят, до сих пор сохранился чей-то рабочий кабинет с картой СССР (не запомнили какого именно года), с письменным столом, лампой с зеленым абажуром, до сих пор все в рабочем состоянии, даже чай с лимоном до сих пор дымится в стакане.
   А по мере углубления начинаются ярусы, в которых до сих пор бьют фонтаны с голубоватой, специально для красоты подкрашенной водой. Скверы с настоящей травой, освещаемой специальными лампами. Склады, заполненные противогазами, конфетами-тянучками „Тузик“ и, конечно, тушенкой. Там были и тоннели, выходящие в поля подмосковных колхозов, позволяющие тырить картошку, обирая клубни снизу.
 
* * *
   Еще можно умственным усилием рассылать знакомым разные картинки: прямо в голову — глянцевые. Накрыть чей-нибудь дом золотым полушарием, он обеспечит хозяина гордостью, источника которой не узнает, так что и не заметит, а гордость будет переполнять его, распространяясь на всех, кто поблизости. Такое полушарие еще бы и экранировало от шумов, но слегка бы нагревалось, делая гордости душно. А кому-нибудь под дом можно провести речку типа Неглинки, на глубине метров пяти под паркетом, запустив туда помесь крокодилов с крысами. Они бы по ночам барахтались, стучали зубами, грызли бы камни, выпирающие из облицовки реки. Неважно, что их в природе нет, они бы отчасти были, вселяя плеском своих хвостов тревогу в хозяина. Такие воздействия тихие, незаметные, зато постоянные, тем более если их подновлять. Поэтому они незаметно войдут в человека, постепенно с ним сделав то, на что были рассчитаны.
   Только кому это устраивать, в чем смысл кого-то изменять? Все уже было упаковано, утрамбовано, как вещи в поездку и не перекладывать же без нужды чемоданы. Он, конечно, мог разбить витрину газетного киоска на „Новослободской“, но вряд ли этот акт нарушит давно устоявшееся равновесие, сложившееся между ним и гор. Москва, учитывая многие документы, в которых их связь подтверждалась.
 
* * *
   9 мая на весь двор (неудивительно, учитывая домком и ветеранов из клуба „Современник“) транслировался праздничный концерт. Ровно как в 70-е или даже 60-е: марши, здравицы „поздравляем с великим днем“ и проч. репертуар, включая лирику в виде „московских окон негасимый свет“, хотя пока еще был вполне ранний день. Вообще, откуда это транслируется? Или архивные записи?
 
* * *
   А в центре было тихо, пусто — как обычно по выходным. Пахло свежей зеленью, городской, бульварной, прирученной. На каких-то точках голосили самодеятельные артисты, а в остальных местах было пустынно и дождик моросит.
   Какая-то девица сидела напротив него в кафе, с ней было понятно, что у нее и как. Молодое тело, пахнущее потом. Не как с той институтской девчонкой и ее аквариумом, а совсем тупо, просто факты: вешает колготки и майки на леску, натянутую в кухне, почесывается в троллейбусе, „чо?“ — оборачивается на чей-то вопрос, рот полуоткрыт. Через два года роды, раздвинувшиеся ребенком бедра, полное укоренение в жизнь благодаря центру тяжести, переместившемуся ниже. Семейная жизнь, туфли с тяжелым каблуком, представления о жизни развиваются. Жизнь стала совершенно открытой и бесхитростной, жри, не хочу.
   Он, конечно, изменился за эти пять месяцев: не мог уже вовлечься во множественное число, но личные-то иллюзии могли бы сохраниться. Но ничто не оказывалось более значимым, изгибая пространство; из-под земли не вырастал никакой новый холм, у всего был одинаковый масштаб.
   Единственным обострившимся чувством был страх: стало видно, какие все невменяемые, не контролируют себя. Не в том страх, что по башке стукнут, а просто. Могло произойти что угодно, да и происходило; как с ними сосуществовать? Можно, конечно, не взаправду, но тогда это игра, а что толку играть с невменяемыми? Ладно, черт с ними, но деньги-то зарабатывать надо? Не всякая внимательность одинаково полезна.
 
* * *
   Надо бы такую работу, чтобы сидеть и тихо мараковать — часовщиком бы, с окном, выходящим на среднего размера улицу, в старом, XIX века городском центре, чтобы там мимо ходили и ездили, но не слишком. Желтая настольная лампа. Но раз уж часовщиков осталось мало, то и других таких работ вовсе нет. Чтобы жить медленно, а внуки в гостиной потом портрет повесят.
   Но и так все было неторопливо и как обычно. Лужа, неминуемая возле остановки троллейбуса на ст. „Речной вокзал“, и молодые люди, думающие, что то, что они модные, — это очень важно, а в каком-нибудь вагоне метро сейчас непременно у дверей лежит пустая бутылка: когда поезд тормозит, она откатывается направо, когда стартует — налево. Но интересно, приветливость, она может быть просто так или требует нечеловеческих усилий индивидуума, не ощущающего тут выгоду?
   Хотя ведь они, люди, были такими славными. Должен же кто-нибудь написать, кино снять про то, какие все вокруг славные. Уже все написали про то, как страдают. А про то, что все кругом славные, — никто не сочинил или ему не поверили и забыли. Разве только Кириллова помнят, который в „Бесах“ сказал, что все хороши, все, только об этом не знают: сказал это и пошел застрелиться.
 
* * *
   Когда он вернулся домой, уже смеркалось, но музыка во дворе продолжала торжествовать. Похоже, какая-то пьянь, завладевшая радиорубкой, вкручивала на полную мощность особо близкие напевы, стекла реально дребезжали. Затем произошел салют, который он впервые в жизни лицезрел, сидя за кухонным столом. Салют грохал тут же, возле дома — рядом же была Поклонная гора. После салюта музыка угомонилась.
   Чуть позже пришли жена с сыном, ошарашенные: они сдуру решили сходить на Поклонную, погулять с народом. В итоге жена пребывала в задумчивости, изумляясь вслух количеству людей слободского типа и их лицам. Говорила, что там была толпа стеной, на гору было не выйти и назад не повернуть, они из гущи выбрались только в районе „Филевского парка“, уже на Минской улице.
 
* * *
   Но жить ему стало лучше, намного. Он стал спокойнее, даже работать стал, как уже лет десять не работал, и, наверное, уйдет заниматься летающими аппаратами 5-го поколения, — позвали перед праздниками, там как раз была утверждена госпрограмма, а по его специальности не принципиально, чем именно заниматься — крокодилами или прямолетающими. Платформа „Отдых“, аглицкое левостороннее движение электричек, сосновый лес, гор. Жуковский. У него и живот подобрался, стал меньше жрать, с интимной жизнью наладилось. Новые спокойствие и здоровье воспринимались как выздоровление, но послеоперационное: ему внутрь что-то вшили, и теперь швы сняты, все затянулось, а внутри него теперь неизвестно что. То ли вживленный механизм, то ли, наоборот, ему вырезали из мозга какую-то с рождения росшую вместе с ним опухоль.
 
* * *
   В ближайший выходной, 26 мая, снова отправился на Балаклавский: и полгода не прошло с прошлого визита. Цель была прежней, начать приводить ее в порядок путем приблизительной калькуляции неизбежных расходов. Думать о том, что делать с квартирой дальше, он не стал, логично отложив решение на после ремонта. Но подвиг, очевидно, предстоял: на квартиру на Кутузовском уходило многовато денег — и из-за стоимости, и магазины в округе были слишком дорогими. Впрочем, год бы там еще пожил: и расположение удобно, и свыкся он с этим диковатым местом. Внутри-то двора вполне мило, а что там этот Кутузовский, безлюдный и ветреный: вышел из метро, шасть в подворотню, и все. Но дольше года там оставаться было уже нельзя. Ранняя версия комы, караулившая его на Балаклавском в виде Медицинской энциклопедии, не пугала: что она теперь. Она была демонстрационной, слабенькой версией. Котенок.
   От „Чертановской“ пошел пешком. Там дело в том, один автобусный маршрут идет не прямо, а сворачивает в сторону „Севастопольской“. А номера он не помнил. Помнил, конечно, но из головы вылетело. Во избежание скучных проблем пошел пешком. Было солнечно, жарко, но ветрено, уместно для похода.
 
* * *
   Вообще, как людей пробивает? Что воспринимает существо, которого пробило? Эйфория, конечно, должна быть. Может быть слегка или не слегка больно, но и эйфория. Потом даже не поймешь: то ли больно, то ли смешно, потому что ощущение должно быть непривычным и — иметь в себе нечто большее, нежели если бы тебя стукнули, например, доской: смешной звук, особенно если она треснувшая.
   К примеру, берег чертановско-балаклавского озера — водной глади, которая начинается от „Чертановской-северной“ и тянется примерно две автобусных остановки по Балклавскому в сторону Битцы. Это бассейн, обрамленный насыпью и бетонными парапетами. По утрам — солнечным — на том склоне, что возле метро, летом обыкновенно имеются спящие бомжи, которые просыпаются не слишком рано. По их расположению легко понять, как им было неплохо в начале ночи: россыпью спят на траве, примерно человек пять, одна, кажется, женщина. По-детски, на траве по холмику, по зеленой насыпи, положив ладошки под щеки, чуть согнув колени. Солнце аккуратно падает на них, но не пробивает им веки, не будит.
   Наверное, вчера было так: двое-трое бомжей незадолго до времени закрытия метро вышли из „Чертановской“ на предмет ночлега, сюда они отправляются как на дачу, место известное и приятное. Возможно, к ним присоединился кто-нибудь из азербайджанцев, которые держат тут круглосуточные палатки, и еще пара каких-нибудь местных дам, радующихся лету. А также небольшое число праздношатающихся жителей окрестных домов, которым захотелось выпить в ночной свежести у воды. Сидели кучками, может быть, жгли даже костерок, чтобы на нем улучшить сосиски. И вот тут они и видят, как по темнеющей, но еще светящейся, в силу удаленного заката, глади обрамленного бетоном озера плывет лебедь, а на нем сидит… да хоть Заратустра и от него, конечно, исходит некоторое сияние.
   И Заратустра им немедленно вставил: потому что это же не простой какой-то тип на лебеде или в лодке типа лебедя, а кто-то волшебный, несвойственный здешним местам. Им было вставлено, их пробило, и, надо полагать, теперь они уже никогда не будут теми, какими были накануне, хотя и будут — когда все же проснутся — вспоминать по-разному: они видели по-разному, запомнили по-разному, ничего у них не сойдется, так что в итоге они согласятся, что все это было атмосферным эффектом, а в лодке плыл хрен, решивший поразмяться на ночь глядя. Тут да, иногда катались на лодках. Хотя это и был не случайный ночной хрен, а именно что Заратустра. Но они его не удостоверят, не утвердят. Но пока у них еще есть шанс, пока они спят — сохраняется шанс стать навеки другими.
   Или, скажем, в двух спящих теперь на траве лиц из чуть отдаленного битцевского парка двумя днями ранее влетели внутрь небольшие (летели поэтому быстро, как воробьи) совы, аккуратные, с оранжевыми, чуть светящимися как неоновые вывески, глазами. Влетели в них, будто ужалили, и теперь они стали мудры, хотя, очень возможно, никогда этого не узнают, потому что жить, в общем, некуда.
   Таких происшествий в городе Москва происходит много, но они не вполне согласуются друг с другом, отчего Москва и заменяет мозг всем, обитающим в ней.
 
* * *
   По возвращении на Кутузовский возникло желание мусорной еды, отчего купил в „Молоке“ самые ерунду и гадость, что там были: банку килек в томате, причем с разбором, именно каспийских; плошку лимонного желе — химического цвета, резинового, безвкусного. Взял бы еще и плавленый сырок „Дружба“, но „Молоко“ мажорилось, имея только мягкие треугольные заграничные. Ему не хватало грязных витаминов.
 
* * *
   Такая еда нужна вот для чего: за ее поглощением идея обустройства счастья уже не кажется мечтательной. От плохой еды понятно, что лишь установив для себя рамку счастья, можно начинать бояться потерять что-то, что вошло в инвентарный список. Что у него есть такое, что ему всякий день страшно потерять? Есть, есть, он же чего-то все время боится. Значит хорошо будет уже и оттого, что к вечеру обошлось без потерь.
   Иначе же для обустройства счастья — и не запредельного, а адекватного человеческой природе, каждому требуется пять-десять служебных манек-васек, которые бы поддерживали индивидуума в его проблемах. Конечно, такая схема существовала в действительности, на основе кооперации между отдельными участниками жизни, но кооперация запутывала ситуации: а нынче кто для кого? Но это способствовало справедливости — с тем, кто жульничал, не желая быть васькой-манькой для другого, разговор был простым, его посылали на хер. Назад не принимали, если, конечно, тот не осознавал, что долги надо возвращать, хотя бы в материальной, скажем, форме. Таких на хер не посылали, но общались с ними свысока.
   Например, должна быть персональная охранялка: кто-то, кто обеспечивает уход, уют и безопасность. Еще — безвозмездная отдавалка, сопереживалка настроениям. Увы, специальных субъектов людям не выделили, отчего все и происходит по-колхозному: ответное отдавание происходило уже вовсе другим субъектам. Главное, чтобы в сумме все сходилось, но никогда не сходится, вот гармонии и нет.
   А ведь это — естественные и минимальные условия для достойного существования индивидуума. Зачем же надо было создавать столь деликатные существа, не обеспечив их элементарными условиями проявления себя во всей адекватности, тратя основное время на взаимное обслуживание? Чтобы в итоге главной оказалась нужда в том, кто пожалеет? O'k, мы сделаем это друг другу побыстрому, чтобы не заметить, что никому, кроме себя, не нужны.
 
* * *
   Мир, конечно, был вовсе не таким: О. что-то еще помнил о том, какой тот на самом деле. В нем все давало ощутить свою тяжесть, длительность, протяженность, имело запах. Язык был неограничен, чужая речь уходила за горизонт, кругом были незнакомые слова и их сочетания. А потом какая-то сеть, паутина растворилась. Ее не стало, и уже ничего нельзя было уловить, так что все сделалось как бы понятным.
   Надо было вернуть себе эту сеть, паутину, не так чтобы глаза зажмурить и в ней, как лежишь в гамаке: по частям, постепенно в разных местах найти ее обрывки, куски этой паутины — бывает же, что марля отпечатается на штукатурке. Медленно, чтобы память и тело вспомнили смысл вещей, чтобы он прирос к ним обратно.
   Он, да, снова ощущал слабый сквозняк, когда-то привычный, теперь едва вызывавший мурашки по позвоночнику, в его распоряжении были лишь тупые обороты речи, не позволявшие уловить ничего. А смысл ощущался лишь как слизь, высыхающая, оставляющая после себя соленые блестки. Места, по которым он прополз, покрыты кристаллами этой соли. Она могла отсвечивать малиновым, даже оранжевым цветом, могла быть и лимонно-желтой или голубоватой, лиловой, химическими. Лучше бы, чтобы она чаще бывала прозрачной, ладно — белесо-мутной.
   Все это было перемещением ползком внутри все новых дыр, а нить высыхающей слизи сохраняла за ним всю его дорогу. Но он же и сам был сгустком какого-то смысла, так что он-то и расходовался. Или доползет куда-то или весь сотрется по дороге.
 
* * *
   Как бы все было хорошо, если бы на свете был кабинет, где на тебя орут: кто ты такой? Вспоминай, кто ты такой?! Вспоминай, мудак, а то так и сдохнешь не родившись. Кабинет, где все следователи злые, кричат и никто не взглянет с сочувствием. А если он партизан, шпион, то где Центр, почему не шлет тушенку, связных, не награждает круглой медалью?
   Он бы там бился головой в стену камеры, пытаясь вспомнить, а за стеной бы вторая его часть билась бы с ним почти синхронно, звуки бы интерферировали, они бы все вспомнили.
   Так, наверное, жили в Восточном Берлине, когда была стена, хотя им было проще, они знали, что за стеной — другой город с тем же названием. Знали, как тот город устроен, и карты были. Те, кто старше, все помнили, рассказывали тем, кто моложе, и у всех были родственники с той стороны. А потом построили телебашню, и с нее вообще можно было смотреть, как изгибается река, как стоит стена и что за ней.
   Посылки от родственников приходили с непривычными наклейками на родном языке. А старшие рассказывали по вечерам, как куда свернуть, что там за каким углом, водя карандашом по карте, доставая потертые фотографии. У них, наконец, был одинаковый воздух, а то, что поперек улицы стояла стена, не мешало знать, что дальше улица продолжается.
   Или в Берлин? Сестра пришлет приглашение, оформить визу и в Берлин. Там выйти сразу на Цоо, свернуть направо, дойти до Кудамма. Постоять возле „Кранцлера“, вздохнуть; воздух там какой-то просторный. То ли город так построен, что воздуха много, то ли еще почему-то. Сейчас, если ветрено и не слишком жарко, небо может быть без облаков, но воздух такой, что предметы отбрасывают нежирные, прозрачные тени.
   Свернул бы на Кудамм, через два шага там кафе, кофейня — стоячая. Обычно там очередь, туда все забегают: без баловства, кофе и все, разве рогалик еще в меню. Называется Karas, возле входа на тротуаре стоит черно-бело-красная вывеска с индейцем.
   И ничего больше в Берлине не делать. Зайти в „Карас“, выпить кофе, если получится — сидя на табурете у окна, там совсем славно: будут ходить люди, чуть наискосок торчит один из берлинских медведей. Начнет накрапывать дождь, и свет станет совсем прозрачно-матовым. Переждав дождь, а то и не пережидая, можно пройтись по Кудамму, свернуть направо, выйти куда-нибудь на Моммзенштрассе, дойти до небольшой площади, на которой аптека под названием, конечно, „Моммзенаптека“.
   Он вышел на ZOO, свернул направо, дошел до „Кранцлера“, миновал его, зашел в „Карас“, выстоял небольшую очередь. Смотрел в окно на то, как шуршит улица, вышел, пошел направо, еще раз свернул направо, потом налево, оказался на Моммзенштрассе, дошел до аптеки. Устал, сел на лавочку — тут цвели деревья, а облака развеялись, сделалось солнечно, но появившиеся тени были немного прозрачными. Закурил, задумался ни о чем и пришел в себя от звука киянок, которыми стучали рабочие, перестилавшие жесть на крыше, в том углу, где мастерская Фоменко.
   Зачем ему в Берлин ехать. Он только что там был, на все ушло минуты три. Быстрее, чем яйцо всмятку сварить.
 
* * *
   Он вообще мог родиться в Германии. В начале 50-х отец поехал к немцам строить им самолет. Не так что безвылазно сидел, мотался между Дессау, Самарой и Москвой, мать иногда ездила с ним, но когда подошло время рожать, вернулась в Москву. Но зачали его явно там. Может быть, место зачатия сказывается на дальнейшей жизни? Полагается ли в этой связи гражданство?
   История же была такой: в конце 1954 года ОКБ-1 „по просьбе правительства Восточной Германии“ начало проектировать среднемагистральный „самолет 152“, на 72 пассажира (это не ракетное ОКБ-1, а то ОКБ-1, которое занималось тяжелыми бомбардировщиками). За основу взяли уже существовавший бомбардировщик 150. В мае 1956-го ОКБ-1 перекинули в Восточную Германию, где оно „влилось в действующее производственное объединение“. Самолет сделали, назвали VEB-152, первый полет — 4 декабря 1958 года, самолет стал первым турбореактивным пассажирским самолетом Германии. А в 1960-м году полет совершил уже модифицированный 152А, „который отличался более комфортабельным пассажирским салоном на 57 мест и трехстоечным шасси, основные ноги которого с четырехколесными тележками убирались в обтекатели, устроенные между соплами каждой пары двигателей“.
   Он в том году и родился. Но, получилось, отец мотался в Германию напрасно, „в условиях ведущей роли СССР в создании пассажирских самолетов и их внедрении на воздушных магистралях в странах социалистического лагеря самолет 152 для эксплуатации принят не был“. Все было конкретней: до этого в серийное производство уже не приняли 150-й, потому что в серию пустили Ту-16. Ну а 152-му перспективы угробил Ту-104. Всего были построены один 152-й и два — 152А. Ему всегда было обидно за эту историю.
   А „действующее производственное объединение“ — это заводы „Юнкерса“, в Дессау, в том самом, где был „Баухаус“, но про „Баухаус“ отец ничего толком рассказать не мог. Да и был малоразговорчив. Из-за постоянных командировок в семье бывал мало, отчего дичился — детей, во всяком случае. Не знал, как с ними себя вести.
   150-й он видел: когда в 1953-м работы по 150-му прекратили, самолет передали в МАИ „для использования в качестве учебного пособия“. Агрегаты и куски конструкций отправили в учебный ангар 101 кафедры МАИ. Там он их и видел. А был бы немцем, строил бы теперь для Люфтваффе совместный украино-российско-германский военно-транспортный Ан-7Х.
 
* * *
   18 мая неожиданно, — как обычно в мае, когда отопление уже отключили, — сильно похолодало, снова пришлось надевать теплую куртку. Хорошо хоть выходил из дому не рано, суббота, успел сообразить. Дождь, снег утром и во второй половине дня. В промежутках — очень яркий свет, солнце, синее небо, промытый город — ветер, в Москве на время обосновался морской климат.
   К концу дня, мотаясь по делам, оголодал и заскочил в „Му-му“ на Фрунзенской. Там были суета, дым, две компании справляли свои праздники: надо же, в „Му-му“ коллективно гулять! В сумме было похоже на детские картинки со множеством людей и предметов, с задачей: найти на картинке три одинаковых зонтика или: отыщи среди посетителей шпиона. Внутренности „Му-му“ годились для картинки такого рода, ну а он шпионом не был, потому что по-прежнему оставался партизаном. Значит, шпионом тут был продавец кваса, мерзший на некотором отдалении от харчевни.
 
* * *
   А с ОКБ-1 была история с переездами. В советскую оккупационную зону попали несколько центров ракетостроения, среди них заводы и КБ „Юнкерса“ и БМВ, так что после войны советские товарищи стали искать в Германии реактивную технику и документацию на нее. Вербовали конструкторов и прибирали к рукам оборудование, лабораторную аппаратуру и проч. Поскольку у немцев было весьма неплохо по части турбореактивных двигателей, то прямо в Германии были созданы ОКБ, где в 1945–1946 годах стали работать немецкие конструкторы под администрированием советских граждан. ОКБ-1 устроили на базе „Юнкерса“ в Дессау, ОКБ-2 — на базе завода БМВ в Штасфурте.
   У немцев были серийные ТРД ЮМО-004 и БМВ-003, так что от ОКБ-1 и ОКБ-2 требовали их продвинутых модификаций. Заодно ОКБ должны были довести до производства проекты двигателей ЮМО-012 и БМВ-018, их начали разрабатывать в конце войны. Дело пошло успешно, так что в 1946-м решили создать опытный завод уже на территории СССР. Немцев из ОКБ-1 и ОКБ-2, вместе с их двигателями и заводским оборудованием „Юнкерса“, БМВ и т. п., перевезли на окраину Куйбышева, отдали им какой-то небольшой завод и поселок, сейчас этот поселок часть Самары.
   Немцы приехали в СССР с семьями, вроде бы без особого принуждения, да и чего принуждать, когда в Германии по специальности работу не найдешь. В Куйбышеве же им назначили куда большие зарплаты, чем местным, лучшие жилищные условия, даже удвоили количество продовольственных карточек. Впрочем, они не могли выехать за пределы поселка. К концу 40-х немецкие ноу-хау, что ли, исчерпались, и ОКБ-1 отправили обратно в Дессау. Конечно, как им было пролоббировать оттуда свои 150-й и 152-й.
 
* * *
   В метро что-то энергично обсуждали две полуголые девицы — явно утром выскочили, не разобравшись, что за погода. Но ощущали себя вполне уютно, хотя и были в таких коротких майках, что брюхо торчало, оба их брюха торчали, с пирсингом в пупках, а то.
 
* * *
   Наутро 19 мая стало еще холоднее, пошел снег. В доме между тем начались весенне-летние ремонты, даже начали менять лифт — разумно, застревала то одна кабина, то другая, но подъезд имел теперь сумбурный вид. Конечно, надпись о том, что „не знает свободы тот, кто…“, была уже унесена вместе со старыми дверьми.
   Дом заселяли новые жильцы, на многих этажах стучали ремонты. Похоже, здешние квартирохозяева сошлись на том, что надо побыстрее сбывать жилье, пока на него есть спрос и пока оно не развалилось. Жилье-то тут стоило как пафосное, хотя дом был весьма изношен, не говоря уже о сволочной обслуге — зимой, например, они регулярно убавляли тепло в батареях, добавляя градусы только после негодующих звонков. Наверное, им платили премии за экономию, а теперь появились еще и богатые возможности доить нуворишей. Похоже, его квартирохозяйка вскоре тоже озаботится продажей. Что не ужасно, потому что по-любому пора заняться собственным домом.
 
* * *
   Потому что будет какой-то кризис, когда придется отсиживаться. Или просто уплотняется какая-то серая зона: все, про что говорили люди, было не о том, что происходило: возможно, они ждали совсем не того, что с ними будет происходить. Может быть, они не знали, как именно говорить, о том, что с ними уже происходит. А когда кризис закончится, ему будет уже слишком много лет, чтобы с ним могло произойти что-нибудь еще. Или не кризис, а просто чуда не будет. А если чуда нет, то надо иметь свой дом.
 
* * *
   В центре теперь чинили бульвары. Никитский от Большой Никитской до Нового Арбата, начиная с угла возле ТАСС, был перекрыт, по нему уступом гремели три асфальтосдиральных агрегата на гусеницах, сзади у них были хоботы, оттуда шлак ссыпался в кузова МАЗов. Агрегаты были яркими и мигали многочисленными красными и оранжевыми лампами.
   Возле ЦДЖ уже не пахло подвалом, как на Пасху, а и двух недель не прошло. Какой-то дом там точно снесли, но не вспомнить, как он стоял и как выглядел. Что ли, тот, на стене которого долго висела реклама желтыми буквами по голубому про какие-то кухни, причем „у“ в слове „кухня“ была нарисована зеркально. Или все слово зеркально? Или буквы в правильном порядке, но каждая — зеркально? Не вспомнить, а дом этот, нет, стоял.