Майкл Бейджент, Ричард Ли
Цепные псы церкви

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

   Минуло пятнадцатое столетие, и Иисус вернулся. Он появился в Испании, на улицах Севильи. О Его приходе не возвещали ни фанфары, ни хоры ангелов, ни сверхъестественные чудеса, ни удивительные явления в небе. Нет, Он явился «тихо» и «незаметно». И, однако, прохожие быстро узнали Его, неодолимо устремились к Нему, окружили его, последовали за Ним. Он смиренно шел среди них с тихой улыбкой «бесконечного сострадания», простирал к ним руки, благословлял их, и чудесным образом прозрел старик из толпы, слепой с детских лет. Народ плакал и целовал землю у Его ног, а дети бросали перед Ним цветы, пели и возглашали Ему осанну. Он остановился на паперти собора, в который с плачем вносили детский открытый белый гробик. В нем, вся в цветах, лежала семилетняя девочка, единственная дочь одного знатного горожанина. Подстрекаемая толпой, безутешная мать обратилась к Пришельцу и стала умолять Его воскресить ее мертвое дитя. Процессия остановилась, гробик опустился на паперть к Его ногам. «Девочка, встань!» – тихо произнес Он, и девочка тотчас села и посмотрела, улыбаясь, вокруг удивленными раскрытыми глазами, все еще держа в руках букет белых роз, с которым она лежала в гробу.
   Это чудо наблюдал проходивший мимо собора со своей стражей сам кардинал великий инквизитор – «девяностолетний почти старик, высокий и прямой, с иссохшим лицом, со впалыми глазами, но из которых еще светился, как огненная искорка, блеск». Столь велик был ужас, который он внушал народу, что, несмотря на столь исключительные обстоятельства, толпа немедленно раздвинулась перед стражами, когда те, выполняя молчаливый приказ старого прелата, среди вдруг наступившего гробового молчания наложили на Пришельца руки и увели Его в тюрьму.
 
   Таково начало «Притчи о великом инквизиторе» Ф. М. Достоевского, более или менее самостоятельного двадцатипятистраничного повествования, включенного в более чем 800 страниц романа «Братья Карамазовы», впервые опубликованного в виде отдельных частей в московском журнале в 1879-1880 годах. Истинный смысл притчи раскрывается в том, что следует за драматической прелюдией. Ибо читатель, разумеется, ожидает, что великий инквизитор должным образом ужаснется, когда выяснит подлинную личность своего нового пленника. Этого-то, однако, и не происходит. Когда великий инквизитор приходит в темницу к Иисусу, становится ясно, что он даже слишком хорошо знает, кто его узник, но это знание не останавливает его. Во время продолжительного философско-теологического диспута, который следует за этим, старый инквизитор остается непоколебим в своем убеждении. В Писании Иисус искушаем дьяволом в пустыне обещанием земного могущества, преклонения, мирской или светской власти над людьми. Теперь, спустя полторы тысячи лет, Он сталкивается с теми же самыми искушениями. Когда Он не уступает им, великий инквизитор обрекает его на сожжение на костре.
   Иисус в ответ лишь молча приближается к старику и тихо целует его в знак прощения. Вздрогнув, старик – поцелуй «горит на его сердце» – отворяет дверь тюрьмы и говорит ему «Ступай и не приходи более… не приходи вовсе… никогда, никогда!» Выпущенный в темноту, пленник исчезает, чтобы никогда больше не появиться. А великий инквизитор, полностью отдавая себе отчет в том, что только что произошло, продолжает следовать своим принципам, продолжает насаждать свое царство террора, посылать на костер другие жертвы – нередко заведомо невинные.
   Как можно увидеть из этого, возможно, чересчур упрощенного, пересказа, великий инквизитор Достоевского не глупец. Напротив, он даже излишне хорошо знает, что делает. Он знает, что несет на своих плечах тягостную и изнурительную обязанность – поддерживать гражданский порядок, утверждать власть Церкви, основанной во имя того, кого он только что был готов отправить на казнь. Он знает, что Церковь, основанная во имя этого человека, с учением самого этого человека в конечном счете несовместима. Он знает, что Церковь стала автономной силой, устанавливающей и вершащей законы, что она больше не отдает кесарю кесарево, но узурпирует принадлежащее ему и правит своим царством. Он знает, что ему поручена роль блюстителя и основателя этого царства. Он знает, что провозглашаемые им в этом качестве эдикты и постановления, несомненно, навлекут на него то, что, как предуказывает его собственная теология, будет его вечным проклятием. Словом, он понимает, что служит злу. Потому как знает, что, встав под знамена власти мирской и преходящей и искушая Иисуса подобной властью, он оказывается заодно с дьяволом, что он и дьявол – одно лицо. Со времени первого выхода в свет «Братьев Карамазовых» великий инквизитор Достоевского закрепился в нашем коллективном сознании как канонический образ и олицетворение инквизиции.
   Мы можем понять мучительную дилемму престарелого прелата. Мы можем восхищаться сложностью его характера. Мы даже можем уважать его за готовность принять личное мученичество, за то, что он сам себя обрекает на вечные муки во имя института, который полагает более великим, чем он сам. Мы также можем уважать его за его реализм в понимании людей и полное отсутствие иллюзий, за земную мудрость, распознающую законы и механизмы мирской власти. Некоторые из нас вполне могут задаться вопросом, а не пришли бы мы к необходимости поступать так же, как он, будь мы на его месте и с грузом его обязанностей на плечах. Однако несмотря на всю терпимость, несмотря на все понимание, возможно, сочувствие и прощение, которые мы можем найти для него в своей душе, нельзя избежать сознания того, что он с точки зрения любых моральных стандартов честности в корне своем порочен и что институт, представленный в его лице, воздвигнут на чудовищном обмане и лицемерии. Насколько точен и правдоподобен портрет, нарисованный Достоевским? Насколько правдиво изображенная в притче фигура отражает реальный исторический институт? И если инквизицию, олицетворяемую престарелым прелатом Достоевского, действительно можно равнять с дьяволом, то в какой мере это можно распространять на Церковь в целом? Для большинства людей сегодня любое упоминание об инквизиции предполагает инквизицию в Испании. Обращаясь к институту, который отражает Римско-католическую церковь в целом, Достоевский тоже прибегает к образу испанской инквизиции. Но инквизиция в том виде, в каком она существовала в Испании и Португалии, была уникальностью этих стран – и, по сути дела, подотчетна короне по крайней мере в такой же степени, как и Церкви.
   Это не должно внушать мысль, что в других местах инквизиция не существовала и не вела свою деятельность. Она существовала. Однако папская (или римская) инквизиция – под каковым названием она была известна сначала неформально, затем официально – отличалась от инквизиции Иберийского полуострова. В отличие от своих аналогов с Иберийского полуострова, папская или римская инквизиция не была подконтрольна какому-либо светскому монарху. Действуя на пространстве всей остальной Европы, она была подотчетна только Церкви.
   Созданная в начале тринадцатого века, она опередила испанскую инквизицию примерно на 250 лет. Она же и дольше просуществовала, чем ее аналоги с Иберийского полуострова. Если инквизиция в Испании и Португалии была упразднена к третьему десятилетию девятнадцатого столетия, папская – или римская – инквизиция выжила. Она существует и продолжает активно функционировать даже сегодня. Правда, действует она под новым, менее позорным и опороченным названием. Под своим нынешним более благопристойным именем Конгрегации доктрины веры она по-прежнему играет заметную роль в жизни миллионов католиков по всему земному шару.
   Было бы ошибкой, однако, отождествлять инквизицию с Церковью в целом. Они не один и тот же институт. Какое бы значение ни имела инквизиция – и раньше, и сейчас – в римско-католическом мире, она остается только одной стороной деятельности Церкви. Были – и есть – и многие другие стороны, не все из которых служат тому же постыдному делу. Эта книга – об инквизиции в ее различных формах, в которых она существовала в прошлом и существует в наши дни. Если она показывает себя в сомнительном свете, это не нужно распространять на Церковь вообще.
   В своих истоках инквизиция была продуктом грубого, бесчувственного и невежественного мира. Неудивительно, что и она сама поэтому была грубой, бесчувственной и невежественной. Не более, однако, чем многие другие институты того времени, как духовные, так и светские. Она в такой же мере, как и другие институты, является частью нашего коллективного наследия. Мы не можем, следовательно, просто отречься от нее и предать ее забвению.
   Мы должны обратиться к ней лицом, признать ее, попытаться понять ее во всех ее злоупотреблениях и предубеждениях, а затем интегрировать в новую целостность. Попросту умыть руки равносильно отрицанию чего-то в себе, в нашей эволюции и нашем развитии как цивилизации – это, по сути, разновидность членовредительства. Нельзя позволять себе исходить в своих суждениях о прошлом из критериев современной политкорректности. Если мы станем так делать, все наше прошлое будет сочтено легковесным. Тогда в качестве основы для наших иерархий ценностей у нас останется только настоящее, а каковы бы ни были наши ценности, мало кто из нас стал бы превозносить настоящее как некий окончательный идеал. Многие из худших перегибов прошлого были вызваны теми отдельными личностями, которые, как они считали в согласии с представлениями и моралью своего времени, действовали с самыми благими и достойными намерениями.
   Было бы поспешностью воображать, что наши собственные достойные намерения непогрешимы. Было бы поспешностью полагать, что наши намерения не способны произвести столь же катастрофические последствия, как те, за которые мы осуждаем наших предшественников. Инквизиция – порой циничная и корыстная, порой маниакально одержимая в своих пресловутых похвальных намерениях, – возможно, действительно была столь же жестока, как и породивший ее век. Следует, однако, повторить, что инквизицию нельзя равнять с Церковью в целом. И даже во времена самых лютых своих бесчинств инквизиция была вынуждена мириться с другими, более человечными ликами Церкви – с более просвещенными монашескими орденами, с орденами странствующих братьев, подобных францисканцам, с тысячами отдельных священников, аббатов, епископов и прелатов еще более высокого ранга, которые искренне стремились исповедовать добродетели, традиционно связанные с христианством. Не должны мы забывать и той созидательной энергии, которую пробуждала Церковь – в музыке, живописи, скульптуре и архитектуре, – составлявшей противовес кострам и камерам пыток инквизиции.
   В последней трети девятнадцатого столетия Церковь была вынуждена сдать последние бастионы своего былого социально-политического могущества. Дабы восполнить эту утрату, она попыталась собрать в кулак свою духовную и психологическую власть, установить более жесткий контроль над сердцами и умами верующих. Как следствие, папство становилось все более централизованным, а инквизиция все больше делалась рупором папства. Именно в таком качестве инквизиция – «перелицованная» в Конгрегацию доктрины веры – действует сегодня. Тем не менее даже теперь не все в руках инквизиции. И в самом деле, ее положение становится все более уязвимым, по мере того как католики в разных уголках мира обретают знания, умудренность и мужество, чтобы подвергать сомнению авторитетность ее догматических заявлений.
   Безусловно, были – и вполне можно поспорить, что есть и поныне, – инквизиторы, точный портрет которых дает притча Достоевского. В определенных местах и в определенные периоды такие личности, возможно, и правда были воплощением инквизиции как института. Это, однако, не обязательно превращает их в обвинительный приговор христианской доктрине, которую они ревностно насаждали. Что касается самой инквизиции, то вполне возможно, что читатели этой книги обнаружат, что этот институт одновременно и лучше и хуже, чем обрисованный в притче Достоевского.

ГЛАВА ПЕРВАЯ
ПЛАМЯ ВЕРЫ

   Вдохновленное примером святого апостола Павла, христианство всегда предлагало конкретные пути в рай. Так оно вербовало приверженцев даже еще до своего появления в качестве организованной религии. Через мученичество, через умерщвление плоти, через молитву и размышления, через отшельничество, через таинства, через покаяние, через причащение, через молебны – через все эти пути для верующих, считалось, будут открыты врата Царства Небесного. Возможно, некоторые из этих путей содержали в себе элементы трудновыполнимого для обычного человека испытания, но по большей части они были реальными. И даже в тех случаях, когда христиане первого тысячелетия сражались – как это они делали, к примеру, под предводительством Карла Мартелла [1], а затем Карла Великого, – они поступали так первоначально в целях самозащиты. В 1095 году, однако, был официально и публично провозглашен новый путь к владениям Господним. Во вторник 27 ноября того года папа Урбан II взошел на помост, сооруженный в чистом поле за восточными воротами французского города Клермона. С этого возвышения он принялся проповедовать крестовый поход, войну, ведомую во имя Креста Господня. В такой войне, по словам папы, верующий, убивая, мог обрести милость Господню и место «одесную Отца». Разумеется, папа вовсе не был неразборчивым в средствах. Напротив, он призвал христиан воздержаться от своей прискорбной, хотя и давней, привычки убивать друг друга. Вместо этого он убеждал их направить свои кровожадные наклонности на неверных мусульман, которые оккупировали священный город Иерусалим и святую усыпальницу, предполагаемое место погребения Иисуса. Дабы вернуть христианскому миру город и Гроб Господень, европейских наемников побуждали отправляться на праведную войну под водительством самого Господа.
   Но возможность убивать была не единственным привлекательным пунктом «комплексной сделки». Помимо разрешения на убийство, добропорядочный христианин мог получить освобождение от любого срока, к которому он уже мог быть приговорен для пребывания в чистилище, и от наказаний, наложенных на него для исполнения на земле. А коли ему доведется пасть в этом праведном деле, ему обещалось автоматическое отпущение всех его грехов. Если он выживет, он будет защищен от наказания гражданскими властями за любые проступки, которые он мог совершить. Подобно монаху или священнику, крестоносец становился неподсудным для светского суда и подпадал под исключительную юрисдикцию церковных властей. Окажись он виновным в совершении какого-либо преступления, его просто-напросто лишили бы его красного креста крестоносца, а затем бы «наказали с той же снисходительностью, как и духовных лиц».
   В последовавшие за этим годы такие же привилегии стали доступны для более широкой категории людей. Для их получения даже не обязательно было самому отправляться в крестовый поход. Достаточно было просто ссудить деньги на святое дело. Кроме духовных и моральных привилегий, были и многочисленные льготы, которыми пользовался крестоносец на своем пути через этот мир еще до того, как проходил через Небесные врата. Он мог присваивать себе имущество, земли, женщин и титулы на завоеванной им территории. Он мог оставлять себе столько награбленного добра, сколько хотел. Каким бы ни был его статус дома – к примеру, безземельный младший сын, – он мог стать августейшим правителем с собственным двором, гаремом и немалым земельным наделом. Такое щедрое вознаграждение можно было получить, всего лишь приняв участие в крестовом походе. Коммерческой привлекательности предложенной Церковью сделки вполне могли бы позавидовать сегодняшние страховые агенты.
   Итак, последовали крестовые походы. В 1099 году в результате Первого крестового похода было установлено Иерусалимское королевство франков – первый в истории пример того, что спустя столетия будет восприниматься как западный империализм и колониализм. Второй крестовый поход состоялся в 1147 году, Третий – в 1189 году, Четвертый – в 1202 году. Всего было семь крестовых походов. В промежутках между полномасштабными кампаниями, организовывавшимися и финансировавшимися из Европы, периоды военных действий между христианами и мусульманами чередовались периодами непрочного мира, во время которого процветала торговля – обмен как товарами, так и идеями.
   Заморское владение – или «Утремер», «земля за морем», как его еще называли, – представляло собой автономное европейское княжество в сердце исламского Среднего Востока, поддерживавшееся оружием и солдатами почти из каждого европейского королевства. Сам город Иерусалим был вновь захвачен сарацинами в 1187 году. Утремер, однако, просуществовал в качестве форпоста европейского христианства еще одно столетие. Только в мае 1291 года была разбита Акра, единственная остававшаяся крепость, чья последняя башня рухнула, погребая под каскадом камня, щебенки и пламени и защитников, и нападавших. Соблюли ли страховые агенты того времени свои духовные обязательства – в виде Небесных угодий и места рядом с Богом, – этого мы, конечно, не знаем. Выполнение же мирских обещаний проследить легче. Как и великое множество комплексных сделок, эта оказалась неожиданным источником обогащения для немногих, разочарованием для большинства. Ужасающее количество европейских дворян, рыцарей, солдат, купцов, ремесленников и другого люда, в том числе женщин и детей, погибали совершенно бессмысленным образом, часто после горестных злоключений и при жутких обстоятельствах, иногда съедаемые своими умирающими от голода спутниками. Но было достаточно и тех, кто процветал, кто стяжал землю, титулы, имущество, богатство и другие земные награды, и они-то служили подстегивающим примером для других. Во всяком случае, можно было приобрести навыки во владении оружием, в тактике и стратегии ведения боевых действий, в умении сражаться и убивать, и если Святая земля не давала должного вознаграждения за приобретенные человеком навыки, он всегда мог вернуться в Европу и предъявить их к оплате там.
 
Святое братоубийство
 
   В 1208 году, когда крестовые походы в Святую землю были еще в разгаре, а Иерусалимское королевство франков сражалось за свое существование, папа Иннокентий III объявил новый крестовый поход. На этот раз врагом был не исламский неверный по ту сторону Средиземного моря, а последователи злостной ереси на юге Франции. Эти еретики иногда выступали под именем «катаров», что означало «чистые» или «совершенные». Другими, в том числе своими врагами, они назывались «альбигойцами» – по названию города Альби на юге Франции, в котором зародилось их религиозное движение.
   Сегодня катары в большой чести. Мода на их учение вызвана современным интересом к мистицизму и подогревается общим ожиданием грядущих катаклизмов в тысячелетиях. Они приобрели романтический и поэтический ореол, который часто ассоциируется с теми, кто пострадал за обреченное дело. Но если они и не вполне заслуживают той излишней идеализации, которая свойственна по отношению к ним в последнее время, их все же необходимо отнести к числу одних из самых страшных жертв истории, и их совершенно справедливо можно считать первыми жертвами организованного и систематического геноцида в истории западной цивилизации.
   Хотя их можно условно назвать христианами, катары решительно выступали против Рима и Римской церкви. Как затем и протестанты разного толка, они видели в Риме олицетворение зла, библейскую «вавилонскую блудницу». Среди признанных направлений христианства того времени они были ближе в некоторых своих учениях к византийской – или греческой – православной церкви. В некоторых отношениях – например, их вера в реинкарнацию – они имели общие корни с религиозными вероучениями Востока, такими, как индуизм и буддизм. В конечном итоге, однако, и несмотря на сочувствие, которое выказывают им комментаторы новейшего времени, катары разделяли целый ряд догматов, которые мало людей на Западе сегодня сочли бы приемлемыми для себя.
   По существу катары были дуалистами. Другими словами, они рассматривали весь видимый и материальный мир как прирожденное зло, как творение меньшего и низшего божества. Всему плотскому, материальному, земному в конечном счете надлежало быть отвергнутым и преодоленным ради исключительно духовной реальности, и только в царстве духа обреталась подлинная божественность. В этом катары являли собой позднее развитие традиции, давно существовавшей на периферии христианского Запада. Они имели много общего с ересью богомилов на Балканах, от которых они позаимствовали многие из своих догматов. Они были отголоском еще более старой ереси манихеев, которую проповедовал в III веке перс Мани. И они унаследовали также многие элементы гностического дуализма, который процветал в Александрии и некоторых других местах в первые два столетия христианской эры и который, вероятно, уходил корнями в древнее зороастрийское учение [2].
   Подобно богомилам, манихеям и гностическим дуалистам, катары подчеркивали важность непосредственного контакта с божественным, его непосредственного постижения. Считалось, что такой контакт составляет «гнозис», что означает «знание», – особого рода сакральную тайну.
   А настаивая на подобном непосредственном и прямом постижении сакрального, катары, как и их предшественники, фактически отменяли необходимость в священнослужителях, в церковной иерархии. Если наивысшей добродетелью являлся собственный опыт общения с Божественным, то священнослужитель становился ненужным в качестве блюстителя и интерпретатора Божественного, а теологическая догма лишалась своего значения и превращалась всего лишь в интеллектуальный конструкт, проистекавший из самонадеянного ума человека, а не из какого-то высшего или Божественного источника. Такая позиция в корне подрывала не только учение, но само здание римской церкви. Конечно, в конечном счете само христианство неявно дуалистично, ведь оно воспевает дух, отвергает плоть и всю «нераскаявшуюся природу». Катары проповедовали то, что можно было бы счесть за крайнюю форму христианской теологии – или за попытку довести христианскую теологию до ее логического завершения. Они сами считали свое учение близким к тому, чему якобы учил сам Иисус и его апостолы. Оно и в самом деле, несомненно, было ближе к истине, чем проповедовавшееся Римом. И в своей простоте и отказе от мирских богатств катары были ближе, чем римское духовенство, к образу жизни, который вели, согласно Евангелию, Иисус и его последователи.
   На практике, разумеется, катары жили в реальном мире и волей-неволей должны были пользоваться его благами. Так, например, им запрещалось учинять насилие над материальным, искать ухода из царства материального посредством самоубийства. Как и предшествовавшие им дуалистические секты, они тоже плодились и размножались, обрабатывали землю, занимались ремеслами и торговлей и – несмотря на свой заявленный пацифизм – в случае необходимости брались за оружие. Их ритуалы и обряды, впрочем, учили их рассматривать такую деятельность в качестве испытательного полигона, арены, на которой они могли помериться силами со злом и, если повезет, одолеть его. Очевидно, что должны были быть «хорошие» и «плохие» катары, точно так же как у всякого вероучения всегда имеются ревностные и непоследовательные приверженцы. Но в целом, и невзирая на свои убеждения, катары слыли у своих современников за крайне добродетельных людей. Во многих отношениях их воспринимали так же, как позже будут воспринимать квакеров [3]. Их добродетели стяжали им огромное уважение, и на их фоне римское духовенство выглядело еще менее привлекательным. Согласно показанию, хранящемуся в библиотеке Ватикана, один мужчина описывал, как в юности к нему подошли два товарища и сказали:
 
   «Добрые христиане пришли в эту землю; они идут путем святого Петра, святого Павла и других апостолов; они следуют Господу; они не лгут; они не делают другим того, чего не хотели бы, чтобы делали им другие».
 
   Тот же свидетель сообщает также о молве, гласившей, что катары «единственные идущие путями справедливости и правды, которым следовали апостолы. Они никогда не лгут. Они не берут того, что принадлежит другим. Даже если бы они нашли золото или серебро лежащим на их пути, они не «подняли» бы его, если только не получили бы его в подарок. Спасения легче достичь в вере этих людей, называемых еретиками, чем в какой-либо другой вере».
   К началу тринадцатого столетия катарская ересь стала угрожать вытеснением католицизма на юге Франции, а странствующие проповедники катаров, путешествуя пешком по округе, постоянно увеличивали число новообращенных среди населения. Эти проповедники не давили, не принуждали, не спекулировали на чувстве вины, не занимались психологическим шантажом, не тиранили и не терроризировали страшными угрозами вечного проклятия, вечных мук, не требовали платы или взяток при каждой возможности. Они были известны, как и квакеры, пришедшие после них, своим «ласковым увещеванием».