Страница:
Анна Ахматова, встречаясь с М. Зенкевичем, старым своим товарищем по Цеху Поэтов, пыталась в беседах с ним восстановить историю акмеизма? А, вы думаете, она в самом деле интересовалась историей? Как вы наивны! Слушайте, я вам сейчас объясню: «Он рассказывал ей свои сказки, и она наслаждалась, снова переживая старые приключения, и впивала в себя похвалы своей красоте» (66) [63]. Маршак задыхаясь говорил о Шекспире и Пушкине? И вы, простаки, верили, что он в самом деле любил поэзию? Вот я вам сейчас объясню: он просто втирал очки, чтобы придать низкопробным поделкам возвышенный вид… Надежду Яковлевну не проведешь. Тынянов открыл какую-то там теорию смены лирического героя? А вот я вам сейчас объясню: это была высоконаучная теория, удобная для приспособленцев.
«Запад, впрочем, все переварит», – говорит Надежда Яковлевна о мемуарах Георгия Иванова (161) [149]. Почему же только Запад? И только мемуары Иванова? «Вторую книгу» Н. Мандельштам с аппетитом проглотит и переварит Запад, Восток, Юг и Север. Столько сплетен, и всё по большей части о знаменитостях! Ее книга всем по плечу, она до краев переполнена клеветами и сплетнями; из нее выходишь на свежий воздух, словно из ресторана ЦДЛ.
Даже похороны Анны Ахматовой Надежда Яковлевна озирает оком опытной сплетницы. Никакого чувства братства, общности, единения в горе с людьми, пришедшими, как и она, поклониться Ахматовой. Одни пересуды. Одна брезгливая наблюдательность. В корреспонденции Н. Мандельштам с похорон сообщается, что «невская вода сохраняет кожу, и у старушек были нежные призрачные лица»; что современницы Ахматовой явились на похороны «в кокетливых петербургских отрепьях…» (117) [109]. Ни единой мысли о покойнице, если не считать сплетнического сообщения, будто Ахматовой под старость «мерещилось, что все в нее влюблены» (118) [110]. Так размышляет Надежда Яковлевна, стоя над гробом. За всеми этими сообщениями – равнодушие случайного прохожего, а не горе близкого друга. Судит – стоя у гроба – и Ахматову и тех, кто пришел проводить ее, ставит отметки за искренность слез и рыданий, сама проявляя одно равнодушие. Из репортажа о похоронах мы узнаём, кто и в какой степени осиротел; кто из молодых людей, окружавших Ахматову в последние годы, привязан был к ней бескорыстнее, чем остальные; в ком Ахматова верно угадала дарование, а в ком ошиблась. Сплетня и Надежда Яковлевна неразлучимы, самая смерть Ахматовой не заставляет ее ни на минуту уняться. Тут же, на страницах о похоронах, она пускает в ход уже даже не сплетню, а клевету, злодейскую и преступную, о Нине Антоновне Ольшевской, одном из ближайших друзей Анны Андреевны и приятельнице семьи Мандельштам.
О Нине Антоновне Ольшевской Ахматова говорила: «я люблю Ниночку как родную дочь». После первого ареста Мандельштама в квартиру арестованного, по свидетельству Ахматовой, «женщин приходило много». Среди них «ясноокая, стройная и необыкновенно спокойная Нина Ольшевская». Когда О. Мандельштама отправляли в ссылку, в Чердынь, то, по свидетельству Ахматовой, «Нина Ольшевская и я пошли собирать деньги на отъезд»[30].
А впоследствии Нина Антоновна была первой из москвичей, кто ринулся к Ахматовой после катастрофы 1946 года: утром появилось в газетах «Постановление», вечером Н. Ольшевская выехала в Ленинград.
Отмечаю: на страницах «Второй книги» ни о ком с таким упоением, с таким удовольствием, взахлеб не сплетничает Надежда Яковлевна, как о людях, наиболее близких Анне Андреевне. В особенности о тех из них, кто имел неосторожность приближаться иногда и к остальным членам «тройственного союза»: к О. Мандельштаму и к Надежде Яковлевне. Их свидетельства она стремится заранее отвести.
«Если что-нибудь запишет Эмма Герштейн, – сделано, например, предупреждение во «Второй книге», – она исказит все до неузнаваемости… Ахматова смертно боялась потенциальных мемуаров Эммы и заранее всячески ее ублажала» (509) [461].
Надежда Яковлевна почему-то «смертно боится потенциальных мемуаров» Герштейн, но не ублажает ее, подобно предусмотрительной и лицемерной Анне Ахматовой, а, напротив, во «Второй книге» (в отличие от первой) поносит. Э. Г. Герштейн познакомилась с Анной Андреевной в доме у Мандельштама, подружилась с Осипом Эмильевичем и с Надеждой Яковлевной, подружилась так крепко, что сразу после первого ареста Мандельштама (1934), по свидетельству тех же мемуаров Ахматовой (да и первой книги Н. Мандельштам!), пришла на квартиру арестованного после его увода – и вообще весьма с близкого расстояния наблюдала то, что Надежда Яковлевна, говоря о Мандельштаме и Ахматовой, теперь именует «наш общий жизненный путь». Не это ли и побудило Надежду Яковлевну принять заблаговременные меры? Ей необходимо в спешном порядке опорочить показания ближайших свидетелей, прежде чем они успеют открыть рот. Мемуары Э. Герштейн еще не написаны. Ну как же опытной сплетнице не сообщить миру, будто у Э. Герштейн есть «дар все путать». Э. Г. Герштейн, по многолетней близости своей к Ахматовой, по дружбе своей с О. Э. и Н. Я. Мандельштамами, тоже способна написать воспоминания и высказаться, в частности о том, в какой мере пути Анны Андреевны и Надежды Яковлевны совпадали. Э. Г. Герштейн – историк литературы; одно из главных свойств ее профессиональных работ – точность. Именно ввиду безупречной точности материала, преподносимого Э. Герштейн в ее книге «Судьба Лермонтова»[31], на книгу эту любят ссылаться молодые исследователи; именно благодаря точности познаний Э. Герштейн нередко бываю вынуждена обращаться к ней за справками о датах жизни и о вариантах стихотворений Ахматовой и я. Сама же Ахматова, полагаясь на глубину и точность познаний Герштейн в истории русской литературы двадцатых-тридцатых годов XIX века, нередко поручала Эмме Григорьевне наводить справки в архивах и библиотеках для собственных пушкинистских исследований. Уже после кончины Ахматовой, в наши дни, мы получили возможность убедиться, как плодотворно было участие Э. Герштейн в работах Анны Ахматовой: она оказалась в силах восстановить, воссоединить – и прокомментировать – неоконченные изыскания Ахматовой, посвященные Пушкину – см., например, такие ее публикации, как: Анна Ахматова «Пушкин и Невское взморье»[32] или: «Гибель Пушкина»[33]. Эти заветные ахматовские статьи по оставшимся черновикам мастерски, с любовью, точностью и проницательностью восстановлены и подготовлены к печати Э. Герштейн. Эти публикации не свидетельствуют о склонности Эммы Григорьевны «все путать»; скорее – распутывать… До трудов Э. Герштейн Надежде Яковлевне дела нет; у нее свои заботы: заранее опорочить возможные показания весьма осведомленного свидетеля, а заодно, в прикрытом виде, унизить и Анну Ахматову – походя, мельком; подумайте: три с лишним десятилетия Анна Андреевна дружила с Эммой Григорьевной, делилась с ней своими замыслами, стихами и бедами, и всё, оказывается, для того лишь, чтобы заслужить похвалу в грядущих мемуарах! Заработать себе – с помощью будущих воспоминаний Герштейн – славу в веках.
Какая низменная трактовка отношения Ахматовой к людям! Это – нравственный уровень сплетницы, а не той, о ком она пишет.
А ведь было время, когда и сама Надежда Яковлевна усердно «ублажала» Герштейн, в частности с помощью приветливых, дружеских и признательных писем: то звала ее к себе в гости в Калинин, то благодарила за приглашение в Москву; то, делясь своей главной заботой, сообщала ей из эвакуации, из Ташкента, что мандельштамовские бумаги удалось, к счастью, захватить с собой; то делилась с ней своим горем – у нее умерла мать; то соболезновала Э. Герштейн – у Эммы Григорьевны умер отец… Откровенные, признательные письма – письма к близкому человеку, чья привязанность выдержала испытание в горькие дни. На одном из писем Надежды Яковлевны к Эмме Григорьевне (из Ташкента) рука Ахматовой:
«Благодарю Вас за Ваше милое, дружеское письмо. Теперь, да и всегда, голос друга – великое утешение» (14 февраля 1944).
Примечательны даты дружеских писем Н. Мандельштам к Э. Герштейн: 1940–1944. Годы уже после «экзаменационных» для друзей Надежды Яковлевны лет: как повели себя друзья после ареста и гибели Мандельштама? Во «Второй книге» Надежда Яковлевна утверждает, будто друзья ее и Осипа Эмильевича – в частности Э. Герштейн и Н. Харджиев – после того как Мандельштам оказался в лагере и погиб, от его жены отвернулись. Если было бы это не ложью, а правдой, чем же объяснить продолжающуюся в военные годы приязнь Надежды Яковлевны к Герштейн, к Харджиеву? Неизменной осталась и приверженность к ним обоим и Анны Ахматовой – а она ведь подобных предательств никому не прощала… Не раз повторяла мне Анна Андреевна в Ташкенте: «Эмма надежный, верный друг». Эту надежность Ахматова испытала сама на себе: месяц за месяцем, год за годом Эмма Григорьевна делила с Анной Ахматовой самое тяжкое бремя ее жизни – хлопоты о лагернике-сыне: ходила с ней вместе, а иногда и вместо нее, в прокуратуру; по поручению Анны Андреевны бывала у влиятельных лиц то за письмом в защиту Льва Николаевича, то за характеристикой его научных работ; помогала Анне Андреевне посылать сыну посылки, для чего ездила за город (из Москвы отправлять их было запрещено) и т. д. и т. п. И вот об этом человеке Надежда Яковлевна сообщает: в первой книге, что Э. Герштейн между двумя обысками вынесла из квартиры бумаги Мандельштама (это – правда), в во «Второй», напротив – будто Э. Герштейн с перепугу сожгла какое-то доверенное ей стихотворение.
«Мне почему-то противно, что она его не бросила в печь, а поднесла бумажку к свечке», – пишет Надежда Яковлевна (442) [401].
А вот мне почему-то противна ложь, да еще о друзьях, которые в самые черные годы стойко делали тебе добро. Ложь изощренная, низменная.
«Цветаева уехала, и больше мы с ней не встречались, – сообщает Надежда Яковлевна на странице 519 [470]. – Когда она вернулась в Москву, я уже жила в провинции и никому не пришло в голову сказать мне об ее возвращении. Действовал инстинкт сталинского времени, когда игнорировали вернувшихся с запада и не замечали случайно уцелевших родичей погибших[34]. Обо мне почти сразу Харджиев или Герштейн сообщили Ахматовой, что я “опровинциалилась” и стала “учительницей”, чего и всегда следовало ожидать… Ахматова не захотела выдавать “доносчика”, да я и не настаивала, потому что случай типический. От семьи ссыльного отказываться неудобно – лучшие (!!! – Л. Ч.) среди нас искали для своего отказа приличный предлог. Чаще всего они объясняли свое отступление тем, что им стало неинтересно с загнанным, потому что он поблек, стал другим…»
Разумнее было бы со стороны Надежды Яковлевны для изобличения людей, покорствующих инстинктам сталинского времени, избрать и другой пример и какие-нибудь другие имена. Выбрать других персонажей. Ведь предателей и отступников было хоть пруд пруди… Зачем же для примера выбирать как раз тех, кто оставался верен, крепок вопреки инстинктам сталинской эпохи? Таких было мало, и с их именами следовало бы обращаться уважительно. Кроме того, выбрать следовало не эпизод с Цветаевой, которая с первой же минуты знакомства определила Надежду Яковлевну как «чужую», и не Герштейн и Харджиева, которые годами считали ее «своей» и не совершили отступничества. То, что выбор Надежды Яковлевны, для иллюстрации инстинктов сталинского времени, пал именно на Э. Герштейн и Н. Харджиева, показывает не только ее пристрастие к извращению фактов; это примета душевной извращенности. Ни Э. Герштейн, ни Н. Харджиев никогда не отворачивались «от родичей погибших». Напротив, они-то и служили «родичам» опорой. Об этом свидетельствуют письма Надежды Яковлевны, написанные им обоим в те времена. Цитирую, например, ее письмо к Харджиеву: «Из моих немногих подруг пишет только иногда Эмма. Иногда сообщает, что хочет приехать, иногда зовет меня к себе» (Калинин, 1940). Зачем же Надежда Яковлевна – скажем мягко, так неосторожна, что именно эту единственную свою подругу, ей писавшую и ее приглашавшую, избирает в своих мемуарах как пример отступницы, слепо повиновавшейся инстинктам сталинского времени?
«Я быстро научилась никому не звонить по телефону и никуда не заходить без упорного зова», – пишет во «Второй книге» Надежда Яковлевна (520) [477].
По-видимому, Э. Г. Герштейн звала ее к себе очень упорно: после очередного приезда из Калинина в Москву Надежда Яковлевна 7 декабря 1940 года – не в мемуарах, а в письме! – сообщала ей: «лучше всего было у Жени и у Вас» – то есть у родного брата Надежды Яковлевны, Евгения Яковлевича Хазина, и у той самой Эммы Григорьевны Герштейн, которая, по словам мемуаристки, от нее, вдовы погибшего поэта, отступилась. Чему же верить – ранним воспоминаниям или поздним? Первой книге Н. Мандельштам или «Второй»? По-моему, свидетельству писем, которые современны событиям.
Принимая предупредительные меры против возможных будущих мемуаров, заботливо клевеща на будущих авторов, не церемонится Надежда Яковлевна и с теми мемуарами, которые уже напечатаны. Всё, например, решительно всё, что написано о Мандельштаме у нас и за границей (разумеется, кроме произведений самой Надежды Яковлевны), она объявляет брехней (48) [46]. Зловредной или добродушной. Подразделения такие: 1) брехня зловредная; 2) брехня добродушная; 3) брехня наивно-глупая; 4) смешанная глупопоганая; 5) лефовская; 6) редакторская.
Не смейте вспоминать Мандельштама! («Нас было трое и только трое!») Впрочем, воспоминаниям одного из членов тройственного союза, Анны Ахматовой, тоже доверять не следует. Надежда Яковлевна разоблачает и их, не указывая при этом, к которому их шести видов брехни мемуары Ахматовой относятся.
В своих «Листках из дневника» Анна Андреевна передает, например, одну фразу Мандельштама, которая, по утверждению Надежды Яковлевны, произнесена была вовсе не об Н. Ч., как сообщает Ахматова, а по другому адресу:
«Кто-то оказал, что Н. Ч-й написал роман. Осип отнесся к этому недоверчиво. Он сказал, что для романа нужна по крайней мере каторга Достоевского или десятины Льва Толстого»[35].
Так пишет Ахматова.
Но Надежде Яковлевне, конечно, видней и слышней. «Ахматова путает», – сообщает она на странице 388 [353]. (Ахматова и Герштейн под пером Надежды Яковлевны прямо сестры родные: обе путают.) «На него Мандельштам не отпустил бы такой славной шутки…» Оказывается, Мандельштам отпустил свою славную шутку по адресу Пастернака. Усумнился в способности Пастернака написать роман.
Но Бог с ними, с шутками. Надежде Яковлевне не до шуток. Хотя в тех же «Листках из дневника» Ахматова сообщает, что «Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно»[36], но не умалчивает и о том, что одно время Осип Эмильевич был влюблен и в нее, в Анну Андреевну, а затем, в 1933– 34 гг. «бурно, коротко и безответно» в Марью Сергеевну Петровых[37].
Тут уже нет возможности повторить: Ахматова путает. Нет – потому, что кроме воспоминаний Ахматовой сохранились любовные стихи Мандельштама, обращенные к Марии Сергеевне Петровых. Они напечатаны, от них никуда не денешься. У Надежды Яковлевны остается одно оружие: сплетня.
Для слуха Надежды Яковлевны Ахматова излагает происшедшее нестерпимо: мало того что Мандельштам был влюблен, да еще без взаимности, он обратил к Петровых «лучшее любовное стихотворение XX века»[38]. Шутка ли! Задача сплетни – переболтать, переврать и приунизить. Надежда Яковлевна проделывает эту операцию блистательно. Мария Сергеевна «на минутку втерлась в нашу жизнь благодаря Ахматовой» (242) [222]. Прекрасно найден глагол «втерлась»: не Мандельштам влюбился – безответно – в Петровых, а Петровых сама втерлась в семейную жизнь Мандельштама. И какова опять-таки роль Анны Ахматовой!.. Мария Сергеевна Петровых в трактовке Надежды Яковлевны личность ничтожная. Это была «девчонка, пробующая свою власть над чужим мужем»; пробовала она без большого успеха; Мандельштам испытал лишь «случайное головокружение» (243) [223]. Что же касается того, будто Мандельштам был влюблен безответно, то тут Ахматова снова путает: напротив, нападающей стороной была Мария Сергеевна, она сама втерлась, она была «из “охотниц” и пробовала свои силы “как все женщины” достаточно энергично» (242) [223].
Мандельштам не устоял перед двумя энергиями: Ахматовой и Петровых. У него закружилась голова, он сел и написал «лучшее любовное стихотворение XX века»:
Поразительно, до какой степени не совпадает портрет женщины, созданный Мандельштамом в стихотворении, с тем, какой создан Надеждой Яковлевной в сплетне. О стихотворении Мандельштама «Мастерица виноватых взоров…» написано уже немало, будет написано еще больше, но я сейчас говорю не об этом стихотворении вообще, а лишь о портрете, хранящемся в мандельштамовских строчках. «Виноватые взоры», «жалкий полумесяц губ», «в теплом теле ребрышки худые» – слабость, жалостность, незащищенность; и тут же «усмирен мужской опасный норов»… Усмирен – чем же? Речи темные, плечи маленькие, ребрышки худые… И: «Я стою у твердого порога»… Как далек этот портрет от изображения, созданного мстительной сплетней: энергичная, пробивная втируша, с помощью своей высокой покровительницы вламывающаяся в чужую семейную жизнь! Как это далеко от слабости, виноватости, хрупкости, единственная защита которой – незащищенность. И опять же: какова роль Ахматовой!
Кто тут лжет: влюбленный ли поэт или Надежда Яковлевна? Показания влюбленных вообще, а поэтов в особенности, заведомо недостоверны: этому в литературе – и в жизни – столько примеров, что не стоит и называть их. Мало ли какое пресветлое чудо может привидеться поэту в обыкновенной мегере. Бывало. Но в данном случае, кроме О. Мандельштама, воспевшего в своем стихотворении М. Петровых, и Надежды Яковлевны, изобразившей ее полным ничтожеством, существует еще одно свидетельство: поэзия Марии Петровых. О том, что М. Петровых писала стихи – о поэтическом даре Марии Петровых, которым восхищались и Анна Ахматова и Осип Мандельштам, – Надежда Яковлевна читателям не сообщает ни слова. (Так же, как об историко-литературных работах Э. Герштейн. Это естественно: человек ведь для Надежды Яковлевны прежде всего предмет сплетни, а вдохновение и труд человеческий сплетнику попросту неинтересны.)
Вы хотите узнать, кто такая на самом деле эта «М. П.», которую столь презрительно трактует Надежда Яковлевна? Откройте сборник стихотворений «Дальнее дерево»[39], прочтите «Черту горизонта», «Ты думаешь, правда проста…», «Назначь мне свиданье на этом свете…», «Пусть будет близким не в упрек…» – прочтите эту книгу насквозь, и хотя это лишь малая часть написанного Марией Петровых, вы сами увидите, о ком идет речь, кто она, эта женщина, каков ее духовный мир, какова ее власть, в чем ее обаяние и прелесть. Большой поэт, которому жизнь не дала распрямиться во весь свой рост.
Я позволю себе предположить, что читателям поэзия М. Петровых неизвестна, потому что пути издательств наших неисповедимы, издана ее книга не в Москве, а в Ереване крохотным тиражом, и мне случалось встречать стихолюбов, перепечатывавших доставшееся им случайно и на один день «Дальнее дерево» для себя, для друзей и знакомых.
Я приведу здесь два стихотворения, наиболее мною любимые.
ЧЕРТА ГОРИЗОНТА
На «маленькие плечи» М. С. Петровых упало тяжкое горе. «Перед этим горем гнутся горы». (И не унимается сплетня.) Но плечи не погнулись: Мария Сергеевна сохранила главное, что, быть может, еще ценнее стихов, своих и чужих: чувство собственного достоинства, родственное скромности, запрещающее человеку ставить себя над другими, похваляться горем, мужеством, знаменитыми друзьями или собственной проницательностью. Из уст М. С. Петровых не услышишь: «нас было трое и только трое»; мы с Пастернаком; мы с Мандельштамом; мы с Ахматовой или: мне Анна Ахматова доверила хранить свои рукописи во время своей предсмертной болезни, да и только ли во время болезни! или непрерывное, навязчивое: когда мы с Ахматовой жили вместе… А сколько прожили вместе Ахматова и Петровых, сколько они поработали – вместе! (что гораздо существеннее!). Сборник: Анна Ахматова. «Стихотворения», ГИХЛ, 1961, составлен Анной Андреевной с помощью М. Петровых, и ей, веруя в точность ее вкуса, одной из первых любила Ахматова читать свои стихи и прозу, и с ней советоваться об очередных переводах… В постоянных сомнениях: так ли я жила? все ли и так ли написала? в мастерстве скромности и заключена, вероятно, одна из причин, почему столько людей считают честью называть себя учениками Марии Сергеевны (она не только поэт, но и поэт-переводчик, учитель молодых переводчиков); почему Анна Ахматова произнесла ее имя на Западе одним из первых среди имен русских современных поэтов, почему и мне не терпится сообщить читателю слова Ахматовой о Марии Петровых:
«– Знаете, Лидия Корнеевна, я сделала открытие. Оказывается, Маруся замечательный пушкинист. Эта “мастерица виноватых взоров” —мастерица скрывать таланты. Ну, со стихами понятно: надо было кормить мать и дочку, собственные стихи полузадушены переводами. Но и свой пушкинизм она мастерски скрыла. Знаток, исследователь, первоклассная голова. Она прочитала мою статью о “Каменном госте” и говорила со мной как ни один человек. Я была потрясена» (19 ноября 1958 г.)[41].
«Запад, впрочем, все переварит», – говорит Надежда Яковлевна о мемуарах Георгия Иванова (161) [149]. Почему же только Запад? И только мемуары Иванова? «Вторую книгу» Н. Мандельштам с аппетитом проглотит и переварит Запад, Восток, Юг и Север. Столько сплетен, и всё по большей части о знаменитостях! Ее книга всем по плечу, она до краев переполнена клеветами и сплетнями; из нее выходишь на свежий воздух, словно из ресторана ЦДЛ.
Даже похороны Анны Ахматовой Надежда Яковлевна озирает оком опытной сплетницы. Никакого чувства братства, общности, единения в горе с людьми, пришедшими, как и она, поклониться Ахматовой. Одни пересуды. Одна брезгливая наблюдательность. В корреспонденции Н. Мандельштам с похорон сообщается, что «невская вода сохраняет кожу, и у старушек были нежные призрачные лица»; что современницы Ахматовой явились на похороны «в кокетливых петербургских отрепьях…» (117) [109]. Ни единой мысли о покойнице, если не считать сплетнического сообщения, будто Ахматовой под старость «мерещилось, что все в нее влюблены» (118) [110]. Так размышляет Надежда Яковлевна, стоя над гробом. За всеми этими сообщениями – равнодушие случайного прохожего, а не горе близкого друга. Судит – стоя у гроба – и Ахматову и тех, кто пришел проводить ее, ставит отметки за искренность слез и рыданий, сама проявляя одно равнодушие. Из репортажа о похоронах мы узнаём, кто и в какой степени осиротел; кто из молодых людей, окружавших Ахматову в последние годы, привязан был к ней бескорыстнее, чем остальные; в ком Ахматова верно угадала дарование, а в ком ошиблась. Сплетня и Надежда Яковлевна неразлучимы, самая смерть Ахматовой не заставляет ее ни на минуту уняться. Тут же, на страницах о похоронах, она пускает в ход уже даже не сплетню, а клевету, злодейскую и преступную, о Нине Антоновне Ольшевской, одном из ближайших друзей Анны Андреевны и приятельнице семьи Мандельштам.
О Нине Антоновне Ольшевской Ахматова говорила: «я люблю Ниночку как родную дочь». После первого ареста Мандельштама в квартиру арестованного, по свидетельству Ахматовой, «женщин приходило много». Среди них «ясноокая, стройная и необыкновенно спокойная Нина Ольшевская». Когда О. Мандельштама отправляли в ссылку, в Чердынь, то, по свидетельству Ахматовой, «Нина Ольшевская и я пошли собирать деньги на отъезд»[30].
А впоследствии Нина Антоновна была первой из москвичей, кто ринулся к Ахматовой после катастрофы 1946 года: утром появилось в газетах «Постановление», вечером Н. Ольшевская выехала в Ленинград.
Отмечаю: на страницах «Второй книги» ни о ком с таким упоением, с таким удовольствием, взахлеб не сплетничает Надежда Яковлевна, как о людях, наиболее близких Анне Андреевне. В особенности о тех из них, кто имел неосторожность приближаться иногда и к остальным членам «тройственного союза»: к О. Мандельштаму и к Надежде Яковлевне. Их свидетельства она стремится заранее отвести.
«Если что-нибудь запишет Эмма Герштейн, – сделано, например, предупреждение во «Второй книге», – она исказит все до неузнаваемости… Ахматова смертно боялась потенциальных мемуаров Эммы и заранее всячески ее ублажала» (509) [461].
Надежда Яковлевна почему-то «смертно боится потенциальных мемуаров» Герштейн, но не ублажает ее, подобно предусмотрительной и лицемерной Анне Ахматовой, а, напротив, во «Второй книге» (в отличие от первой) поносит. Э. Г. Герштейн познакомилась с Анной Андреевной в доме у Мандельштама, подружилась с Осипом Эмильевичем и с Надеждой Яковлевной, подружилась так крепко, что сразу после первого ареста Мандельштама (1934), по свидетельству тех же мемуаров Ахматовой (да и первой книги Н. Мандельштам!), пришла на квартиру арестованного после его увода – и вообще весьма с близкого расстояния наблюдала то, что Надежда Яковлевна, говоря о Мандельштаме и Ахматовой, теперь именует «наш общий жизненный путь». Не это ли и побудило Надежду Яковлевну принять заблаговременные меры? Ей необходимо в спешном порядке опорочить показания ближайших свидетелей, прежде чем они успеют открыть рот. Мемуары Э. Герштейн еще не написаны. Ну как же опытной сплетнице не сообщить миру, будто у Э. Герштейн есть «дар все путать». Э. Г. Герштейн, по многолетней близости своей к Ахматовой, по дружбе своей с О. Э. и Н. Я. Мандельштамами, тоже способна написать воспоминания и высказаться, в частности о том, в какой мере пути Анны Андреевны и Надежды Яковлевны совпадали. Э. Г. Герштейн – историк литературы; одно из главных свойств ее профессиональных работ – точность. Именно ввиду безупречной точности материала, преподносимого Э. Герштейн в ее книге «Судьба Лермонтова»[31], на книгу эту любят ссылаться молодые исследователи; именно благодаря точности познаний Э. Герштейн нередко бываю вынуждена обращаться к ней за справками о датах жизни и о вариантах стихотворений Ахматовой и я. Сама же Ахматова, полагаясь на глубину и точность познаний Герштейн в истории русской литературы двадцатых-тридцатых годов XIX века, нередко поручала Эмме Григорьевне наводить справки в архивах и библиотеках для собственных пушкинистских исследований. Уже после кончины Ахматовой, в наши дни, мы получили возможность убедиться, как плодотворно было участие Э. Герштейн в работах Анны Ахматовой: она оказалась в силах восстановить, воссоединить – и прокомментировать – неоконченные изыскания Ахматовой, посвященные Пушкину – см., например, такие ее публикации, как: Анна Ахматова «Пушкин и Невское взморье»[32] или: «Гибель Пушкина»[33]. Эти заветные ахматовские статьи по оставшимся черновикам мастерски, с любовью, точностью и проницательностью восстановлены и подготовлены к печати Э. Герштейн. Эти публикации не свидетельствуют о склонности Эммы Григорьевны «все путать»; скорее – распутывать… До трудов Э. Герштейн Надежде Яковлевне дела нет; у нее свои заботы: заранее опорочить возможные показания весьма осведомленного свидетеля, а заодно, в прикрытом виде, унизить и Анну Ахматову – походя, мельком; подумайте: три с лишним десятилетия Анна Андреевна дружила с Эммой Григорьевной, делилась с ней своими замыслами, стихами и бедами, и всё, оказывается, для того лишь, чтобы заслужить похвалу в грядущих мемуарах! Заработать себе – с помощью будущих воспоминаний Герштейн – славу в веках.
Какая низменная трактовка отношения Ахматовой к людям! Это – нравственный уровень сплетницы, а не той, о ком она пишет.
А ведь было время, когда и сама Надежда Яковлевна усердно «ублажала» Герштейн, в частности с помощью приветливых, дружеских и признательных писем: то звала ее к себе в гости в Калинин, то благодарила за приглашение в Москву; то, делясь своей главной заботой, сообщала ей из эвакуации, из Ташкента, что мандельштамовские бумаги удалось, к счастью, захватить с собой; то делилась с ней своим горем – у нее умерла мать; то соболезновала Э. Герштейн – у Эммы Григорьевны умер отец… Откровенные, признательные письма – письма к близкому человеку, чья привязанность выдержала испытание в горькие дни. На одном из писем Надежды Яковлевны к Эмме Григорьевне (из Ташкента) рука Ахматовой:
«Благодарю Вас за Ваше милое, дружеское письмо. Теперь, да и всегда, голос друга – великое утешение» (14 февраля 1944).
Примечательны даты дружеских писем Н. Мандельштам к Э. Герштейн: 1940–1944. Годы уже после «экзаменационных» для друзей Надежды Яковлевны лет: как повели себя друзья после ареста и гибели Мандельштама? Во «Второй книге» Надежда Яковлевна утверждает, будто друзья ее и Осипа Эмильевича – в частности Э. Герштейн и Н. Харджиев – после того как Мандельштам оказался в лагере и погиб, от его жены отвернулись. Если было бы это не ложью, а правдой, чем же объяснить продолжающуюся в военные годы приязнь Надежды Яковлевны к Герштейн, к Харджиеву? Неизменной осталась и приверженность к ним обоим и Анны Ахматовой – а она ведь подобных предательств никому не прощала… Не раз повторяла мне Анна Андреевна в Ташкенте: «Эмма надежный, верный друг». Эту надежность Ахматова испытала сама на себе: месяц за месяцем, год за годом Эмма Григорьевна делила с Анной Ахматовой самое тяжкое бремя ее жизни – хлопоты о лагернике-сыне: ходила с ней вместе, а иногда и вместо нее, в прокуратуру; по поручению Анны Андреевны бывала у влиятельных лиц то за письмом в защиту Льва Николаевича, то за характеристикой его научных работ; помогала Анне Андреевне посылать сыну посылки, для чего ездила за город (из Москвы отправлять их было запрещено) и т. д. и т. п. И вот об этом человеке Надежда Яковлевна сообщает: в первой книге, что Э. Герштейн между двумя обысками вынесла из квартиры бумаги Мандельштама (это – правда), в во «Второй», напротив – будто Э. Герштейн с перепугу сожгла какое-то доверенное ей стихотворение.
«Мне почему-то противно, что она его не бросила в печь, а поднесла бумажку к свечке», – пишет Надежда Яковлевна (442) [401].
А вот мне почему-то противна ложь, да еще о друзьях, которые в самые черные годы стойко делали тебе добро. Ложь изощренная, низменная.
«Цветаева уехала, и больше мы с ней не встречались, – сообщает Надежда Яковлевна на странице 519 [470]. – Когда она вернулась в Москву, я уже жила в провинции и никому не пришло в голову сказать мне об ее возвращении. Действовал инстинкт сталинского времени, когда игнорировали вернувшихся с запада и не замечали случайно уцелевших родичей погибших[34]. Обо мне почти сразу Харджиев или Герштейн сообщили Ахматовой, что я “опровинциалилась” и стала “учительницей”, чего и всегда следовало ожидать… Ахматова не захотела выдавать “доносчика”, да я и не настаивала, потому что случай типический. От семьи ссыльного отказываться неудобно – лучшие (!!! – Л. Ч.) среди нас искали для своего отказа приличный предлог. Чаще всего они объясняли свое отступление тем, что им стало неинтересно с загнанным, потому что он поблек, стал другим…»
Разумнее было бы со стороны Надежды Яковлевны для изобличения людей, покорствующих инстинктам сталинского времени, избрать и другой пример и какие-нибудь другие имена. Выбрать других персонажей. Ведь предателей и отступников было хоть пруд пруди… Зачем же для примера выбирать как раз тех, кто оставался верен, крепок вопреки инстинктам сталинской эпохи? Таких было мало, и с их именами следовало бы обращаться уважительно. Кроме того, выбрать следовало не эпизод с Цветаевой, которая с первой же минуты знакомства определила Надежду Яковлевну как «чужую», и не Герштейн и Харджиева, которые годами считали ее «своей» и не совершили отступничества. То, что выбор Надежды Яковлевны, для иллюстрации инстинктов сталинского времени, пал именно на Э. Герштейн и Н. Харджиева, показывает не только ее пристрастие к извращению фактов; это примета душевной извращенности. Ни Э. Герштейн, ни Н. Харджиев никогда не отворачивались «от родичей погибших». Напротив, они-то и служили «родичам» опорой. Об этом свидетельствуют письма Надежды Яковлевны, написанные им обоим в те времена. Цитирую, например, ее письмо к Харджиеву: «Из моих немногих подруг пишет только иногда Эмма. Иногда сообщает, что хочет приехать, иногда зовет меня к себе» (Калинин, 1940). Зачем же Надежда Яковлевна – скажем мягко, так неосторожна, что именно эту единственную свою подругу, ей писавшую и ее приглашавшую, избирает в своих мемуарах как пример отступницы, слепо повиновавшейся инстинктам сталинского времени?
«Я быстро научилась никому не звонить по телефону и никуда не заходить без упорного зова», – пишет во «Второй книге» Надежда Яковлевна (520) [477].
По-видимому, Э. Г. Герштейн звала ее к себе очень упорно: после очередного приезда из Калинина в Москву Надежда Яковлевна 7 декабря 1940 года – не в мемуарах, а в письме! – сообщала ей: «лучше всего было у Жени и у Вас» – то есть у родного брата Надежды Яковлевны, Евгения Яковлевича Хазина, и у той самой Эммы Григорьевны Герштейн, которая, по словам мемуаристки, от нее, вдовы погибшего поэта, отступилась. Чему же верить – ранним воспоминаниям или поздним? Первой книге Н. Мандельштам или «Второй»? По-моему, свидетельству писем, которые современны событиям.
Принимая предупредительные меры против возможных будущих мемуаров, заботливо клевеща на будущих авторов, не церемонится Надежда Яковлевна и с теми мемуарами, которые уже напечатаны. Всё, например, решительно всё, что написано о Мандельштаме у нас и за границей (разумеется, кроме произведений самой Надежды Яковлевны), она объявляет брехней (48) [46]. Зловредной или добродушной. Подразделения такие: 1) брехня зловредная; 2) брехня добродушная; 3) брехня наивно-глупая; 4) смешанная глупопоганая; 5) лефовская; 6) редакторская.
Не смейте вспоминать Мандельштама! («Нас было трое и только трое!») Впрочем, воспоминаниям одного из членов тройственного союза, Анны Ахматовой, тоже доверять не следует. Надежда Яковлевна разоблачает и их, не указывая при этом, к которому их шести видов брехни мемуары Ахматовой относятся.
В своих «Листках из дневника» Анна Андреевна передает, например, одну фразу Мандельштама, которая, по утверждению Надежды Яковлевны, произнесена была вовсе не об Н. Ч., как сообщает Ахматова, а по другому адресу:
«Кто-то оказал, что Н. Ч-й написал роман. Осип отнесся к этому недоверчиво. Он сказал, что для романа нужна по крайней мере каторга Достоевского или десятины Льва Толстого»[35].
Так пишет Ахматова.
Но Надежде Яковлевне, конечно, видней и слышней. «Ахматова путает», – сообщает она на странице 388 [353]. (Ахматова и Герштейн под пером Надежды Яковлевны прямо сестры родные: обе путают.) «На него Мандельштам не отпустил бы такой славной шутки…» Оказывается, Мандельштам отпустил свою славную шутку по адресу Пастернака. Усумнился в способности Пастернака написать роман.
Но Бог с ними, с шутками. Надежде Яковлевне не до шуток. Хотя в тех же «Листках из дневника» Ахматова сообщает, что «Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно»[36], но не умалчивает и о том, что одно время Осип Эмильевич был влюблен и в нее, в Анну Андреевну, а затем, в 1933– 34 гг. «бурно, коротко и безответно» в Марью Сергеевну Петровых[37].
Тут уже нет возможности повторить: Ахматова путает. Нет – потому, что кроме воспоминаний Ахматовой сохранились любовные стихи Мандельштама, обращенные к Марии Сергеевне Петровых. Они напечатаны, от них никуда не денешься. У Надежды Яковлевны остается одно оружие: сплетня.
Для слуха Надежды Яковлевны Ахматова излагает происшедшее нестерпимо: мало того что Мандельштам был влюблен, да еще без взаимности, он обратил к Петровых «лучшее любовное стихотворение XX века»[38]. Шутка ли! Задача сплетни – переболтать, переврать и приунизить. Надежда Яковлевна проделывает эту операцию блистательно. Мария Сергеевна «на минутку втерлась в нашу жизнь благодаря Ахматовой» (242) [222]. Прекрасно найден глагол «втерлась»: не Мандельштам влюбился – безответно – в Петровых, а Петровых сама втерлась в семейную жизнь Мандельштама. И какова опять-таки роль Анны Ахматовой!.. Мария Сергеевна Петровых в трактовке Надежды Яковлевны личность ничтожная. Это была «девчонка, пробующая свою власть над чужим мужем»; пробовала она без большого успеха; Мандельштам испытал лишь «случайное головокружение» (243) [223]. Что же касается того, будто Мандельштам был влюблен безответно, то тут Ахматова снова путает: напротив, нападающей стороной была Мария Сергеевна, она сама втерлась, она была «из “охотниц” и пробовала свои силы “как все женщины” достаточно энергично» (242) [223].
Мандельштам не устоял перед двумя энергиями: Ахматовой и Петровых. У него закружилась голова, он сел и написал «лучшее любовное стихотворение XX века»:
Сплетней все вывернуто наизнанку – что и требовалось. Совершенно так же, как в сплетне о Герштейн: наоборот.
Мастерица виноватых взоров,
Маленьких держательница плеч…
Поразительно, до какой степени не совпадает портрет женщины, созданный Мандельштамом в стихотворении, с тем, какой создан Надеждой Яковлевной в сплетне. О стихотворении Мандельштама «Мастерица виноватых взоров…» написано уже немало, будет написано еще больше, но я сейчас говорю не об этом стихотворении вообще, а лишь о портрете, хранящемся в мандельштамовских строчках. «Виноватые взоры», «жалкий полумесяц губ», «в теплом теле ребрышки худые» – слабость, жалостность, незащищенность; и тут же «усмирен мужской опасный норов»… Усмирен – чем же? Речи темные, плечи маленькие, ребрышки худые… И: «Я стою у твердого порога»… Как далек этот портрет от изображения, созданного мстительной сплетней: энергичная, пробивная втируша, с помощью своей высокой покровительницы вламывающаяся в чужую семейную жизнь! Как это далеко от слабости, виноватости, хрупкости, единственная защита которой – незащищенность. И опять же: какова роль Ахматовой!
Кто тут лжет: влюбленный ли поэт или Надежда Яковлевна? Показания влюбленных вообще, а поэтов в особенности, заведомо недостоверны: этому в литературе – и в жизни – столько примеров, что не стоит и называть их. Мало ли какое пресветлое чудо может привидеться поэту в обыкновенной мегере. Бывало. Но в данном случае, кроме О. Мандельштама, воспевшего в своем стихотворении М. Петровых, и Надежды Яковлевны, изобразившей ее полным ничтожеством, существует еще одно свидетельство: поэзия Марии Петровых. О том, что М. Петровых писала стихи – о поэтическом даре Марии Петровых, которым восхищались и Анна Ахматова и Осип Мандельштам, – Надежда Яковлевна читателям не сообщает ни слова. (Так же, как об историко-литературных работах Э. Герштейн. Это естественно: человек ведь для Надежды Яковлевны прежде всего предмет сплетни, а вдохновение и труд человеческий сплетнику попросту неинтересны.)
Вы хотите узнать, кто такая на самом деле эта «М. П.», которую столь презрительно трактует Надежда Яковлевна? Откройте сборник стихотворений «Дальнее дерево»[39], прочтите «Черту горизонта», «Ты думаешь, правда проста…», «Назначь мне свиданье на этом свете…», «Пусть будет близким не в упрек…» – прочтите эту книгу насквозь, и хотя это лишь малая часть написанного Марией Петровых, вы сами увидите, о ком идет речь, кто она, эта женщина, каков ее духовный мир, какова ее власть, в чем ее обаяние и прелесть. Большой поэт, которому жизнь не дала распрямиться во весь свой рост.
пишет Мария Петровых о себе[40]. Слово «кротость» в приложении к Ахматовой, на мой взгляд, – неточное; однако дело не в этом. Справедливо тут одно: она – и не Ахматова, и не Цветаева, она – Петровых, поэт самобытно думающий и самобытно чувствующий, сродни обеим названным одной лишь общей чертой, столь чуждой Надежде Яковлевне: свойством постоянно, неустанно, настойчиво сомневаться в себе:
Ни Ахматовской кротости,
Ни Цветаевской ярости… —
Собственный поэтический мир, созданный Марией Петровых в слове вопреки многолетней немоте. Вот что будет оставлено.
Не напрасно ли прожито
Столько лет в этой местности?
Кто же все-таки, кто же ты?
Отзовись из безвестности!
О, как сердце отравлено
Немотой многолетнею!
Что же будет оставлено
В ту минуту последнюю?
Я позволю себе предположить, что читателям поэзия М. Петровых неизвестна, потому что пути издательств наших неисповедимы, издана ее книга не в Москве, а в Ереване крохотным тиражом, и мне случалось встречать стихолюбов, перепечатывавших доставшееся им случайно и на один день «Дальнее дерево» для себя, для друзей и знакомых.
Я приведу здесь два стихотворения, наиболее мною любимые.
ЧЕРТА ГОРИЗОНТА
………………………………
Вот так и бывает; живешь – не живешь,
А годы уходят, друзья умирают,
И вдруг убедишься, что мир непохож
На прежний, и сердце твое догорает.
Вначале черта горизонта резка, —
Прямая черта между жизнью и смертью,
А нынче так низко плывут облака,
И в этом, быть может, судьбы милосердье.
Тот возраст, который с собою принес
Утраты, прощанья, – наверное он-то
И застил туманом непролитых слез
Прямую и резкую грань горизонта.
Так много любимых покинуло свет,
Но с ними беседуешь ты, как бывало,
Совсем забывая, что их уже нет…
Черта горизонта в тумане пропала.
Тем проще, тем легче ее перейти, —
Там эти же рощи и озими эти ж…
Ты просто ее не заметишь в пути,
В беседе с ушедшим – ее не заметишь.
И значит, М. Петровых воистину поэт, и сплетничать о ней – значит унижать не только женщину, но и поэта.
Ты думаешь, правда проста?
Попробуй, скажи.
И вдруг онемеют уста,
Тоскуя о лжи.
Какая во лжи простота,
Как с нею легко,
А правда совсем не проста,
Она далеко.
Ее ведь не проще достать,
Чем жемчуг со дна.
Она никому не под стать,
Любому трудна.
Ее неподатливый нрав
Пойми, улови.
Попробуй хоть раз, не солгав,
Сказать о любви.
Как будто дознался, достиг,
Добился, и что ж? —
Опять говоришь напрямик
Привычную ложь.
Тоскуешь до старости лет,
Терзаясь, горя…
А может быть, правды и нет,
И мучишься зря?
Дождешься ль ее благостынь?
Природа ль не лжет?
Ты вспомни миражи пустынь,
Коварство болот,
Где травы над гиблой водой
Густы и свежи…
Как справиться с горькой бедой
Без сладостной лжи?
Но бьешься не день и не час,
Твердыни круша,
И значит, таится же в нас
Живая душа.
То выхода ищет она,
То прячется вглубь.
Но чашу осушишь до дна,
Лишь только пригубь.
Доколе живешь ты, дотоль
Мятешься в борьбе,
И только вседневная боль
Наградой тебе.
Бескрайна душа и страшна,
Как эхо в горах.
Чуть ближе подступит она,
Ты чувствуешь страх.
Когда же настанет черед
Ей выйти на свет, —
Не выдержит сердце: умрет,
Тебя уже нет.
Но заживо слышал ты весть
Из тайной глуши,
И значит, воистину есть
Бессмертье души.
На «маленькие плечи» М. С. Петровых упало тяжкое горе. «Перед этим горем гнутся горы». (И не унимается сплетня.) Но плечи не погнулись: Мария Сергеевна сохранила главное, что, быть может, еще ценнее стихов, своих и чужих: чувство собственного достоинства, родственное скромности, запрещающее человеку ставить себя над другими, похваляться горем, мужеством, знаменитыми друзьями или собственной проницательностью. Из уст М. С. Петровых не услышишь: «нас было трое и только трое»; мы с Пастернаком; мы с Мандельштамом; мы с Ахматовой или: мне Анна Ахматова доверила хранить свои рукописи во время своей предсмертной болезни, да и только ли во время болезни! или непрерывное, навязчивое: когда мы с Ахматовой жили вместе… А сколько прожили вместе Ахматова и Петровых, сколько они поработали – вместе! (что гораздо существеннее!). Сборник: Анна Ахматова. «Стихотворения», ГИХЛ, 1961, составлен Анной Андреевной с помощью М. Петровых, и ей, веруя в точность ее вкуса, одной из первых любила Ахматова читать свои стихи и прозу, и с ней советоваться об очередных переводах… В постоянных сомнениях: так ли я жила? все ли и так ли написала? в мастерстве скромности и заключена, вероятно, одна из причин, почему столько людей считают честью называть себя учениками Марии Сергеевны (она не только поэт, но и поэт-переводчик, учитель молодых переводчиков); почему Анна Ахматова произнесла ее имя на Западе одним из первых среди имен русских современных поэтов, почему и мне не терпится сообщить читателю слова Ахматовой о Марии Петровых:
«– Знаете, Лидия Корнеевна, я сделала открытие. Оказывается, Маруся замечательный пушкинист. Эта “мастерица виноватых взоров” —мастерица скрывать таланты. Ну, со стихами понятно: надо было кормить мать и дочку, собственные стихи полузадушены переводами. Но и свой пушкинизм она мастерски скрыла. Знаток, исследователь, первоклассная голова. Она прочитала мою статью о “Каменном госте” и говорила со мной как ни один человек. Я была потрясена» (19 ноября 1958 г.)[41].