На это он сообщил мне, что никого не извещает, так как еще до печати будет советоваться с Симоновым.
   Это интересная новость. Однако успеет ли Симонов прилететь. Теперь, говорят, – 13-го.
 
   10/IV 47. Зачем я разговариваю с Кривицким? Он, как опытный провокатор, вечно вызывает меня на разговоры, а потом хамит.
   Сегодня у меня приемный день.
   Кроме Кушнерева90 никого интересного.
   Снова разговор с Кривицким, вызванный им, и очень знаменательный.
   Я проиграла свою пластинку насчет отсутствия в редакции коллективной работы, обсуждения рукописей и пр.
   На это он ответил:
   – Редакция не дискуссионный клуб и не салон. А если вам хочется устроить салон – то Муза Николаевна предоставляет для этого удобное помещение поблизости от «Нового Мира».
   И еще:
   – Как это вы говорите, что никогда не слыхали в редакции литературных разговоров? Симонов тратит на работу с вами 5–6 ч. в день, а иногда дни и ночи…
   До каких гипербол доводит ревность!
   Все-таки этот умный человек очень глуп и плосок, кроме всего прочего.
 
   Пришла домой – на столе «Культура и Жизнь» с подвалом хвалебным о Недогонове и шпильками по адресу редакции. «Неряшливые фразы», «слабые места» и пр.91 Что ж, пусть. За Недогонова я рада. Только бы это не значило, что Заболоцкого будут ругать.
 
   12/IV 47. Симонов прилетел. Кривицкий торчит у него. (Сведения от Музы Николаевны.)
   Затребует ли он к себе подборку?
   Воображаю, как информирует его Кривицкий92.
 
   13/IV 47. Звонила Константину Михайловичу – тщетно. От Музы Николаевны знаю, что он готовит доклад, смотрит «Русский вопрос», устраивает банкет актерам93. Когда еще до меня дойдет очередь. А у меня полные руки стихов, вопросов, жалоб.
 
   14/IV 47. С утра в «Новый Мир». Шевелева, Ойслендер, Кронгауз, Капусто. Ольга Всеволодовна с новой сплетней. Чинуша Дроздов сказал ей:
   – Ну что, уже наябедничали хозяину? Нет? А мы уже сообщили ему всё, и ваша карта бита.
   Так лакеи и горничные говорят в передней у большого барина, а не порядочные люди.
   С барином же я беседовала секунду по телефону, и он мне назвал час (завтра), когда я могу ему позвонить, чтобы условиться, когда мы увидимся, – по редакционным делам. О других же делах я с ним не говорила, так как это было из редакции, у всех «на слуху». Но ему дозвонился Раскин и сказал, что нам троим нужен сепаратный разговор. Он обещал.
 
   15/IV 47. День содержательный – и даже какой-то весенний, – и по-весеннему теснит где-то возле сердца. И не понять – хорошо или плохо или только тяжко.
   С семи начала звонить Константину Михайловичу в «Новый Мир», по условию. Он вдруг сказал, что с текущими делами я могу придти сейчас. Я схватила заветную папку с подготовленными циклами и помчалась. Очень весенняя улица – холодно, сухо, зеленоватое небо, огни при свете – что-то не ленинградское, нет, но как отзвук забытого гимна. Константин Михайлович вышел мне навстречу из кабинета – располневший, приветливый, любезный, неторопливый. В кабинете был, конечно, Кривицкий.
   – Что вы так располнели? – спросила я.
   – Пито много было, – сказал Константин Михайлович. – И скучно очень.
   Кривицкий сказал, что удаляется на пятнадцать минут.
   – Чтобы утешить вас с нашими отношениями с Пастернаком, – сказал сразу Константин Михайлович, – я хотел вам сказать, что я звонил ему и на днях встречусь и подробно буду с ним говорить. Я привез ему привет от его сестры и посылку из Англии.
   Боясь, что Кривицкий вернется с минуты на минуту, я поспешила просить Константина Михайловича назначить мне свидание у него дома – мне и Раскину и Сашину. Он назначил в 7 ч. в пятницу.
   Очевидно, он подборку изуродованную видел и благословил. Он мне сказал только:
   – Зыбковца, Лидия Корнеевна, мы напечатаем в новых голосах.
   Очевидно, это мне в утешение.
   Вернулся Кривицкий. И объявил, что нужно немедленно сдавать материал в № 4 – потому что стихи, перемещенные (из-за него) в № 4, возвращаются в № 3. (И Семынин в том числе…)
   – Понимаешь, Константин, нельзя же, чтобы в № 3 отдел был представлен одним Гидашем!
   Затем я передала Константину Михайловичу заветную папку и ушла.
   Я торопилась в этот вечер на другое свидание – с Пастернаком.
   Легкий, веселый, весенний, какой-то возбуждающий вечер.
   Но чуть я уселась напротив Бориса Леонидовича за круглым, накрытым белой скатертью столом, в тишине пустой квартиры, в мутном блике картин, – меня сразу охватило чувство усталости и, главное, ненужности моего прихода.
   Борис Леонидович надел очки, взял карандаш и бумагу.
   Я читала какие-то десять стихотворений, потом поэму.
   Прежде чем начать, я просила, чтоб он не был снисходительным – как бывала ко мне и другим, например, Анна Андреевна. С ее высоты всё хорошо.
   Заговорили о ней, и в сторону он сказал:
   – Стихи ведь непонятно чем измеряются. Ахматова, как и Мандельштам, и Гумилев, думает, что есть «ремесло», «уменье». А я думаю, что. – и он заговорил о глубине и о раскрытии человека, о личности.
   Я читала, он помечал что-то на листках.
   Я совсем не волновалась. Только мне казалось все ненужным, скучным, и почему-то было все равно, что он скажет.
   Он сказал:
   – Вот и не правы мы оказались в начале разговора. Те ваши стихи хороши, где не только глубина, а есть и форма, и довоплощенность, и красота.
   Такими он назвал «Вишни», «Но пока я туда не войду…», «И все-таки я счастлива…», «В трамвае…», «Свернула в боковую тьму…» – и «Поэму», а в других отмечал отдельные удачи: «Мертвая – равная…», «И зорче мы видим глазами…»94.
   Обо всем он говорил доброжелательно и, вероятно, искренне, но во мне совсем не было радости, и я все время думала: «надо, надо бросить стихи».
   (Как он сам у Скрябина о музыке95.)
   Потом сидели, ели невкусный торт, разговаривали. Мне он казался очень усталым, очень обиженным, замученным. Рассказал о Крученыхе, который пришел его уговаривать написать какое-то заявление, о Зинаиде Николаевне, которая выступает в обычной презренной бабской роли: «ты губишь Леничку» – и пр….Потом говорили о Риме, о христианстве, и меня поразило сходство с Герценом и жаль стало, что он его не знает: такое родство (как у всего великого). Потом о народе, о неверности этой мерки «народ понимает» – «народ не понимает».
   Я сказала:
   – Лучше бы мериться на Чехова, например. Понял бы Чехов или нет? Потому что Чехов есть орган понимания русского народа – он, а вовсе не пассажир метро.
   Он чудно сказал:
   – Конечно, все для народа и через него и от него. Но вы правы… А я, когда чувствую себя признанным, когда слышу отклик, – вот тогда я чувствую себя в долгу и хочу уметь в остаток жизни заслужить это незаслуженное мной признание.
   Говорил еще о всяких своих намерениях, которые иначе не назовешь, как бредовыми: пойти к Фадееву, прочесть ему кусок из романа…
   Он верит, что кто-то его будет беречь, он повторил несколько раз: «Ивинская сказала, что Замошкин сказал, что печатать можно. Как вы думаете?»
   Бедняга! Стоит мне на минуту подумать о Кривицком… Или Ермилове.
 
   16/IV 47. Нудные мысли о предстоящем разговоре с Симоновым, тяжелом.
   На меня будет очень влиять обстановка, телефоны, m-me.
   Но я выучу все наизусть, чтобы не сбиваться.
 
   Да, вчера Борис Леонидович сказал:
   «Мне необходимы такие чтения, как было. Для меня это наслаждение, почти физическое, чувственное. От лиц, от лампы и стола в комнате, от улицы, по которой мы шли».
 
   17/IV 47. Нет, кажется, я не в силах продолжать.
   Мне недостаточно того сознания, что, не будь меня, – не было бы в № 1 Заболоцкого, в № 3 – Семынина, в № 2 – Некрасовой, Фоломина – тех островков поэзии среди моря риторики, фальши, мертвечины, которые мне удалось оборонить, возвести. Я, кажется, не согласна платить за них такой дорогой ценой, как платила сегодня.
   А на что же я рассчитывала, смела рассчитывать? На какой рай?
   Сегодня день редакционный – приемный – собирался быть очень спокойным. Я пришла, сидел один Ойслендер. Потом я взялась кое-что читать. Появился Симонов. Он сразу осчастливил меня двумя сообщениями: что едет в Ленинград и поэтому наше свидание отменяется, что стихов, данных ему, не прочел, а будем сейчас срочно читать вместе, так как надо сдавать срочно № 4 и № 5. Я вошла к нему. Началась скороговорка. Читал он как-то недоброжелательно и даже один раз сказал колкость. Забраковал несколько стихотворений, не чудесных, но вполне достойных печатанья. Упорно вчитывался в Гудзенко, когда мне хотелось, чтобы он прочел Семынина, Некрасову. Кривицкий входил и выходил. Вдруг Константин Михайлович объявил перерыв на сорок минут. Я не удивилась – думала, срочные дела – и ушла. Но через час он позвал меня и сказал:
   – Мы решили в № 5 стихов не давать вовсе – потому что ничего особенно хорошего я не вижу тут, – а в № 4 дадим Карпенко96 – он хотя бы свежий…
   Во-первых, – каков поворот: решать, когда я сижу в редакции, но без меня – это новость! До сих пор он очень демонстративно всегда звал меня, когда речь шла о каких-нибудь стихах. Во-вторых, зачем говорить, да еще при Кривицком, что стихи плохи, – раз он не прочел лучшего, что я ему дала?
   Одним словом, тот, по-видимому, накачал его здорово, налгал обо мне с три короба и решено меня «подсократить» и «поставить на место».
   Уходя из редакции, Симонов подошел ко мне проститься и сказал:
   – Чуть я приеду, мы поговорим.
   Но я уже не знаю, желать этого свидания или нет. Очевидно, тот нашел, что ему сказать про меня… Нет, все-таки я свое скажу.
   А там – как хочет. Шутом не буду и у царя небесного, не только что у Симонова.
   Неприятности следовали дальше.
   Только что Симонов удалился, ко мне подошел Кривицкий и спросил:
   – Как зовут Львова?
   – Николай, – бодро ответила я.
   Оказывается, Михаил – и опечатка, глупейшая, по моей вине, – опечатка в подборке97.
   Кривицкий был довольно милостив, на мои ламентации великодушно отозвался:
   – Ну что ж, со всяким бывает, – очевидно, решив, что с меня на сегодня довольно.
 
   22/IV 47. Что за отвратительные, тупые, бездеятельные, нуднейшие дни.
   Симонов изволил прибыть, но не изволил пригласить. А я, признаться, целый день ждала звонка от него.
 
   26/IV 47. Ну вот, основной нарыв, кажется, вскрыт – или, по крайней мере, находится в периоде вскрытия.
   Все было так, как я ждала, – то есть почти до точки. В ночь, предшествующую разговору с Симоновым, я не спала совсем – не было часа. Не спала не только от волнения, а потому что за день до этого была у Туси, поздно легла и выбилась из сна. Поняв, что не засну, я стала пробовать репетировать свою речь. Она изводила меня своей длиной, кляузностью, беллетристичностью. Побившись, я бросила. Было утро. Папа дал мне книжку – вызвать машину. Я заехала за Яном, а потом за Раскиным. Ян был бледен, томен (он поздно ложится), но, как всегда, как-то не по возрасту величав; Раскин живее. Мы приехали в пустой Союз. Константин Михайлович недолго заставил себя ждать. Мы вошли в огромный кабинет с печкой в изразцах и с бронзовым медведем на столе: я все пыталась понять, на чьем столе был точно такой же. В ту минуту, как Константин Михайлович предложил мне начать, – позвонил Кривицкий. Я начала говорить. Я не понимала, как он слушает, и у меня несколько раз срывался голос. Я говорила, перескакивая и чувствуя, что говорю слишком долго, что Раскин и Ян ждут, когда я кончу и наступит их очередь. Когда я уже кончала – снова позвонил Кривицкий, главный герой моего повествования. Потом секретарша доложила, что академик Шишмарев98, которому назначено в одиннадцать, уже ждет. Значит, я одна говорила час! Симонов заторопился. А я рассказала почти все, о нравах Кривицкого и редакции, но до критики журнала не дошла. Симонов стал настаивать, что надо перенести разговор. Мы просили – сегодня же. Мне было ужасно неловко перед Яном и Раскиным. Симонов сказал:
   – В воскресенье я могу заехать к Лидии Корнеевне, когда буду проезжать с дачи в центр. У меня будет час времени.
   Я в смятении согласилась… Отпуская нас, Константин Михайлович сказал:
   – Я буду отвечать подробно и обо всем подумаю. («То есть поговорю с Кривицким?» – пронеслось у меня в голове.) Пока скажу только вот что. Вы, Лидия Корнеевна, говорите о коллективе и пр. Но вы – единственный человек в редакции, который высказывает мне свое мнение; Дроздов и Замошкин заглядывают мне в глаза, желая угадать, что думаю я, – поэтому их мнение мне неинтересно.
   Раскин усадил меня в трамвай, и я поехала в редакцию – Симонов поручил мне поговорить с неким Костериным99.
   Ко мне кинулась Ивинская, потом Муза Николаевна, которая со мной чрезвычайно дружит и сообщает мне последние сведения о разговорах Симонова с Пастернаком или Кривицким.
   Я пришла домой, повеселев, – как бы ни решился вопрос о моей работе в «Новом Мире», – он решится, и со смутным сознанием, что мне придется встретиться с Кривицким и это окажется не очень приятно…
 
   Сегодня с утра я была в редакции из-за одного проезжего автора.
   Сегодня у Симонова в редакции был прием. Раньше, слушая стихи, он всегда звал меня – сегодня нет. (Правда, меня в редакции не было – но мог бы позвать.) Вечером мне звонил Кронгауз и сообщил две любопытные черточки. Во-первых, когда он – Кронгауз – обратился с каким-то вопросом к Кривицкому, тот ответил: «Я стихами не занимаюсь. Обратитесь к Симонову». Демонстрация это, результат разговора с Симоновым – или просто так? Во-вторых, Константин Михайлович сегодня, вместо того чтобы принимать за закрытой дверью, как министр, – уселся в большой комнате за круглый стол и беседовал со всеми вместе – совсем как в том «дискуссионном клубе», о котором я ему вчера внушала. Ох, внушаемый он человек, и это вовсе не хорошо – принимая во внимание окружение.
   Ну что ж еще стоящее? На днях был у меня Николай Алексеевич Заболоцкий, читал свое – «Орган»100 и переводы из грузин (Орбелиани, Чиковани). Мы вдруг с ним разговорились, вспомнили нашу молодость, стихи, эпиграммы – тех, кого уже нет, кто с таким шумом и блеском входил когда-то в нашу редакцию – с таким артистизмом – и мы бросали работу, валясь от смеха…
   Но приятнее всего мне было то, что, когда я спросила его, читал ли он «Рождественскую Звезду», он ответил:
   – Я был ошеломлен ею. Это стихотворение, каких немного в русской литературе. Его надо повесить в рамку и каждое утро снимать перед ним шляпу.
 
   Главный поганый разговор все-таки уже позади.
 
   27/IV 47. Ну вот и finita. Снова захлопнулось окно, которое чуть-чуть было приоткрылось в жизни. Прощайте, Константин Михайлович.
   Пришел Ян – и убежал к воротам ждать Раскина и Константина Михайловича. Скоро вернулся с Раскиным, но без Константина Михайловича. Мы ждали, сердясь за барское опоздание. И вот наконец – лифт и стук. Он вошел – в диковинной куртке, запыхавшийся, стирающий пот – он перепутал номер корпуса и квартиры и долго искал во дворе. Он сел за мой стол – внимательный, добрый, простой, – будто совсем никуда не торопится, будто нет ни Кривицкого, ни Валентины Серовой, будто здесь он привычный и милый гость. Заговорил Раскин. Он говорил о Кривицком очень резко и прямо, ничего не смягчая. Ян молчал. Потом я сказала несколько слов о неинтересности прозы в журнале. Потом взял слово Симонов.
   Он очень подробно и дружески рассказал нам о том, какие романы закуплены им для журнала. (Не бог весть какие.) Потом сообщил, что в журнале каждые две недели будут производиться собеседования. И о планах и текущих делах. Потом погоревал, что в редколлегии нет единства и находятся такие члены, которые уверяют, будто прав не он, а Ермилов. «Моя статья, может быть, и плохая, но разве не ясно, что ею я веду борьбу за человеческое отношение к литературе против хамского».
   Потом он стал отвечать на наши претензии. Сказал, что Кривицкий был в очень тягостном положении из-за того, что у журнала вдруг отняли бумагу (будто мы так глупы, что этого не понимаем). Никак не оценил его поведение, никак не осудил его. Сказал Раскину и Сашину, что теперь будет заниматься их отделом сам и им не придется иметь дел с Кривицким. Они просияли.
   – Теперь я хочу сказать вам, Лидия Корнеевна, – сказал он. – Мне, признаться, было очень горько слушать вас. Пригласил вас в журнал я, и отвечаю я – а в вашем рассказе я услышал, что много тяжелого вам приходится переживать. Мне это больно (sic!). Я думаю, мы с вами сделали ошибку – надо было вам работать на прежних основаниях. Я возьму у вас отдел, а вы будете работать при мне, в качестве моего личного консультанта, читая стихи и прозу, работая по моей просьбе с авторами и пр.
   Я не сказала ничего. Но я уже знала, что откажусь, – сразу же знала, в первую секунду.
   А – ему горько, ему больно, что меня унижал и портил мою работу Кривицкий, – ну так дай по рукам Кривицкому, зачем же ты увольняешь меня?
   А – ты борешься за достоинство литературы против хамства, – почему же ты не гонишь Кривицкого, а гонишь меня?
   А – ты, оказывается, лицемер и ханжа, – ну хорошо.
   Он поднялся. Поднялись и Раскин и Сашин – веселые, пошли провожать его. Он нежно и почтительно поцеловал мне руку и ушел – со свитой.
   А я кинулась к столу писать письмо – но в эту минуту пришел дорогой Алексей Иванович101, принесший мне свои воспоминания о Горьком для «Нового Мира».
   Мы посетовали с ним – он ушел поздно, – а я села писать письмо и написала.
   Скорее бы только, скорее. Завтра он на несколько дней уезжает на дачу – поспеть бы.
   Вот он, Лелин друг, защитник благородства и чести, бесстрашный и мужественный.
 
   28/IV 47. Заснула в три, встала в шесть. Переписала письмо. Кончила править Зильберштейна, который обещал сегодня приехать за рукописью из Узкого и не приехал, к счастью, – о, к счастью, я без ног, без глаз, без сил… Созвонилась с Музой Николаевной, она обещала в четыре быть у себя дома, а в шесть отвезти письмо Симонову. Позвонила Раскину и прочла ему письмо – он не ждал ничего подобного, он думал, что все в порядке. Был удивлен, а письмо хвалил – особенно указание на то, что спор с Кривицким – это тот же спор с Ермиловым. Вызвала Тамару102, чтобы посоветоваться – и она одобрила разрыв и хорошо проредактировала письмо. В самом деле – не только с точки зрения чести, но и практически уходить необходимо: ведь Кривицкий все равно не оставит меня в покое, и если сейчас он не располагает никаким оружием против меня, кроме отсутствия субординации, то в дальнейшем он схватится за другое – и мы ученые, знаем, за какое оружие хватается Мишкевич. Ну вот.
   Жаль мне людей, для которых мое присутствие в «Новом Мире» было светом, надеждой – Семынина, Заболоцкого, Ойслендера, Кронгауза, Зыбковца, Мочалову, Левика. Жаль мне бедные росточки поэзии, которые я холила… И все-таки «всё так».
   Еще звонят по телефону люди о стихах – и я лгу им, не говорю о своем уходе.
   Но это – недолго, недолго.
   А Муза меня подвела. Я пришла, еле волоча ноги, к четырем к ней – сидела битый час с Кузько, – а она не явилась. Вечером позвонила мне, что ее задержал Константин Михайлович, что он уже уехал – без моего письма! – и что она отвезет его ему на дачу послезавтра.
   Вечером опять позвонил Раскин «просто так», то есть выразить сочувствие.
 
   Л. К. Чуковская – К. М. Симонову103
   К сожалению, я вынуждена отказаться от нового Вашего предложения. Разумеется, мне совершенно все равно, в каком именно звании читать стихи и прозу для «Нового Мира»; Вам я всегда рада помогать, потому что направленность Вашей деятельности представляется мне благородной – но то, что Вы отстраняете меня от заведования отделом именно сейчас, – означает в данной ситуации, что Вы, возвратившись в журнал, санкционировали «линию» т. Кривицкого относительно меня и моей работы, – я же с такой оценкой всего происшедшего согласиться никак не могу.
   Разумеется, рассказывая Вам обо всей, с моей точки зрения, неправильной и ложной системе поведения А. Ю., я ни на минуту не рассчитывала, что в результате моего рассказа Вы отстраните его от работы в журнале; прочность Ваших дружеских и рабочих с ним связей известна достаточно хорошо; но я, признаться, надеялась, что эта прочность не помешает Вам быть справедливым и Вы найдете ясное и громкое слово, которое даст всему свое название, всё поставит на место и всё разрешит. Оказалось не так. Что ж поделаешь, верно, Вам иначе нельзя. А жаль: в моих спорах с т. Кривицким я и по-человечески и принципиально права – не менее права, чем Вы в Вашем споре с Ермиловым, – и, в сущности говоря, это тот же самый спор – о чести и достоинстве литературы и литераторов.
   Всего хорошего, Константин Михайлович, желаю Вам счастливого труда и благодарю за доброе расположение ко мне, которого я не могу не ценить.
   28/IV 47.
 
   29/IV 47. Звонил Пастернак.
   На что я буду жить? На что?
   Жаль, что Константин Михайлович получит мое письмо только завтра.
 
   30/IV 47. Утром – звонок от Музы Николаевны.
   – Приходите немедленно. Письмо ваше не передано, и я сомневаюсь, нужно ли его передавать.
   – Почему?
   – Быть может, это значит ломиться в открытую дверь или бежать с тонущего корабля. Константин Михайлович не на даче, он здесь, его экстренно вызвали…
   Я – к ней. Резкое солнечное холодное утро. Чего только я не передумала по дороге! Подборка? Заболоцкий? Из-за стихов, на которых я настаивала, закрывают журнал?
   Или все это не через меня, но закрывают журнал?
   Муза сообщила, что прямо от Константина Михайловича она ничего не знает, но по репликам его и Кривицкого, который при нем неотступно, уловила, что Константин Михайлович очень расстроен, что его вызвали для каких-то объяснений по «Новому Миру», что кто-то недоволен – не то Жданов, не то А.104, что Кривицкий произнес:
   – Ну что ж, будем вместе работать в другом месте.
   Ах, как я огорчилась, что письмо мое опоздало. Теперь надо пережидать, – а кто его знает, когда оно выяснится всё? А я хочу скорее, скорее на волю, раз уж так…
 
   Муза Николаевна сегодня рассказывала, как Кривицкий спаивает Симонова, таскает его по кабакам, ссорит с хорошими людьми.
 
   3/V 47. Теперь уже пора, ничего не ожидая, передать Симонову мое письмо.
   Я позвонила Музе Николаевне, и она обещала мне сделать это.
   Несколько раз звонил Леля. Он очень обеспокоен всем происшедшим и, вероятно, недоволен мной.
 
   4/V 47. Константин Михайлович весь день был в редакции. Ему нужны кое-какие стихи, которые до сих пор у меня. Я уже дней пять рвусь все отдать Ивинской, а она не берет: «что вы, Лидия Корнеевна, Константин Михайлович непременно уговорит вас остаться!» Как бы не так! Сейчас он просил их к завтрему добыть у меня… Вот и ответ на письмо!
   Вечером я пошла к Музе Николаевне со всякими пакетами. Там была Ивинская. Мы пили чай, болтали. Муза Николаевна огорченная, бедняга: Константин Михайлович холоден к ней, держит только «на телефоне»; она видит тут происки Кривицкого – что весьма возможно. Кривицкому, конечно, у Симонова нужен другой человек, свой человек.
   Говорят, Константин Михайлович 29-го был с Фадеевым у Сталина105.
   Да, к вечеру, когда я вернулась из библиотеки, состоялась крупная неприятность. Явился Семынин с новостями: Фадееву не понравилась «Окраина» и он предупредил, что ее, наверное, будут сильно бить. Семынин от меня позвонил Константину Михайловичу; тот величаво сказал, что вещь ему нравится и Фадеев не прав. Молодец! Но Семынину от этого не легче.
   Но эта вещь даже Кривицкому нравилась. Вот и разберись в этом талмуде.
   Каменщиком быть, маляром. Господи!
 
   7/V 47. Утром звонил Леля и сообщил о разговоре, который был у него вчера с Константином Михайловичем. Лелька выражал свое сожаление по поводу инцидента со мной. Константин Михайлович говорил, что я «кристально чиста, правдива» и пр., что он получил от меня письмо, в котором я совершенно права, и что он пишет мне в ответ очень большое письмо. Но он, мол, ничего не мог поделать, не мог поступить иначе. (!) Леля сказал ему, что мне не надо было, очевидно, с самого начала поручать организационных дел (тут он не прав, так как без этого, при постоянном отсутствии Симонова в редакции, было не обойтись), на что Симонов ответил, что даже Кривицкий признает, что у меня блестящие организационные способности.
   Странное впечатление произвел на меня этот разговор. Мне, кажется, было бы легче, если бы Симонов порочил меня. А то: я чиста, я благородна, и все же меня выгоняют, как пешку… Что же ты сам за ничтожество! Ведь политических обвинений Кривицкий еще против меня не выставил – значит, если бы Симонов действительно хотел меня оставить, – он нашел бы способ…
   Интересно, получу ли я действительно письмо от него?
 
   16/V 47. Утром письмо от Симонова. В одном конверте – два письма. Одно – ответ на мое первое, второе – на записку о Капусто.
   Ответ – учтив, даже ласков, и совершенно легковесен.
 
   К. М. Симонов – Л. К. Чуковской106
 
   Дорогая Лидия Корнеевна!
   Я прошу у Вас прощения, что так долго не отвечал на Ваше письмо. Причина тому не сознательная невежливость моя, а какое-то внутреннее желание оттянуть с этим делом, поискать выхода, каким все-таки всё могло бы «образоваться».
   Я несколько раз передумал Ваше письмо и пришел к выводу, что, серьезно говоря, Вы, конечно, правы, и то, что я предлагал Вам, это полумеры, которые, в конце концов, ни к чему хорошему и не привели бы.