Я просидела несколько дней, обложенная разными изданиями книг Анны Андреевны. Вдумывалась в пунктуацию, хронологию, варианты.
   Мы условились, что я приду к ней сегодня утром. «Пораньше», – настаивала Анна Андреевна.
   Я пришла в двенадцать. Стучу, стучу в ее дверь – нет ответа.
   – Анна Андреевна дома? – спросила я на кухне у какой-то растрепанной девочки. – Она не отзывается.
   – А вы не так стучите, – ответила мне девочка. И лихо застучала в дверь к Анне Андреевне сначала кулаками, а потом, обернувшись спиною, и каблуками.
   – Аня, к вам пришли!
   – Войдите.
   Анна Андреевна лежала на диване серая, с больным, будто отекшим лицом, с седыми растрепанными волосами. Я была в отчаянии. Оказывается, она не спала всю ночь и только недавно уснула! А растрепанная девочка, объяснила мне Анна Андреевна, это вовсе не девочка, а сама уже мама, Ира Пунина.
   Я разложила на столе стихи, книги, свои записи и начала задавать приготовленные вопросы.
   Анна Андреевна отвечала, слушала, соглашалась на мои советы, но как-то без интереса. Может быть, попросту сон еще не вполне покинул ее.
   Я пожаловалась, что не понимаю одного стихотворения: «Я пришла тебя сменить, сестра».
   – И я его не понимаю, – ответила Анна Андреевна. – Вы попали в точку. Это единственное мое стихотворение, которого я и сама никогда не могла понять[58].
   Я переворачивала страницы, задавала свои вопросы и мучительно чувствовала, что все это ей в тягость.
   – Пожалуйста, запишите все ваши соображения на каком-нибудь отдельном листке, – попросила наконец Анна Андреевна, – а то я все равно все забуду.
   Я умолкла, нашла листок, принялась переписывать свои заметки: даты, отделы, варианты, прежние и теперешние циклы.
   – Видели ли вы когда-нибудь поэта, который так равнодушно относился бы к своим стихам? – спросила Анна Андреевна. – Да и все равно из этой затеи ничего не выйдет… Никто ничего не напечатает… Да и не до того мне.
   Я простилась.
   – Возвращайтесь скорее, – сказала она мне на прощание. – Я буду вас очень ждать.
 
   15 ноября 39 • Вчера, впервые после приезда, я была у Анны Андреевны.
   Лежит. Опять лежит. По ее словам, не спала уже ночей пятнадцать.
   Мечется головой по подушке. Рука горячая.
   – У вас жар?
   – Я не мерила.
   Собирается в Москву. Ей уже достали билет.
   Прочитала книгу, которую я принесла ей в прошлый раз, – «Смерть после полудня» Хемингуэя. Я рассказала ей, что Митя случайно раскрыл эту книгу на прилавке у букиниста, зачитался, пришел в восторг и купил, – никогда прежде не слыша даже имени автора.
   – Да, большой писатель, – сказала Анна Андреевна. – Я только рыбную ловлю у него ненавижу. Эти крючки, эти рыбы, черви… Нет, спасибо!
   Скоро пришла Вера Николаевна, принесла еду36. Анна Андреевна ни до чего не дотронулась.
   – Я ничего не ем и раздаю. Бессонница – и не могу есть. Все раздаю, а то портится.
   Она начала тяжело дышать. Попросила Веру Николаевну пойти к Пунину за камфарой.
   Пунин вошел в комнату, напевая. Начал расспрашивать Анну Андреевну, но петь не перестал. Вопросы вставлял в пение.
   – Ти-рам-бум-бум! Что с вами, Аничка? Ти-рам-бум-бум!..
   – Дайте, пожалуйста, камфару.
   Он принес пузырек – ти-рам-бум-бум! – накапал в воду – ти-рам-бум-бум! – и она приняла.
   Оказывается, Вера Николаевна пришла за какой-то картиной Бориса Григорьева, которую Анна Андреевна решила продать. Я вышла с ней вместе, чтобы помочь нести. Картина была тяжелая, даже вдвоем мы еле ее тащили. Какая-то малоприличная баба. Тащить было далеко, по Фурштадтской, по Потемкинской.
   Вера Николаевна уже продала для Анны Андреевны несколько рисунков Бориса Григорьева по 75 рублей штука.
 
   4 декабря 39. • Вчера утром забежал ко мне на минутку Владимир Георгиевич, попросил вместо него встретить Анну Андреевну, возвращающуюся из Москвы. Телеграмма: «Выезжаю 10.50». Сам он не может уйти утром с работы.
   – Я был у нее на квартире, протопил печку, прибрал немного…
   Сегодня с утра, в указанное им время, я отправилась на вокзал. Но – не встретила Анну Андреевну. Нет такого поезда – 10.50 из Москвы… Вернувшись домой, я на всякий случай позвонила ей. Оказалось, она уже дома. Приехала «стрелой». И попросила прийти сейчас же.
   Села на диван, рассказала свою эпопею[59].
   – Константин Александрович позвонил Александру Николаевичу[60]. Тот пил. Константин Александрович говорит: «Приходи, тут тебя одна дама ждет». Тот обрадовался, думал, дама действительно! А это оказалась я… Но он все-таки был очень любезен.
   И дальше – все по порядку. Потом:
   – Борису Леонидовичу очень понравились мои стихи. Он так все преувеличивает! Он сказал: «Теперь и умереть не страшно»… Но что за прелестный человек! И более всего ему понравилось то же, что и вы любите: «И упало каменное слово»[61].
   Про Николая Ивановича сказала:
   – Мы с ним всегда друг другу что-нибудь дарим… этот раз я уж совсем не знала, что ему повезти. Но в альбоме Бориса Григорьева вижу вдруг набросок и подпись: В. Хлебников. Николай Иванович был счастлив. Подарок удался, я рада[62].
   Мы начали вместе топить печку. Она долго не разгоралась, но все же в конце концов огонь затрещал.
   – А знаете, – грустно сказала Анна Андреевна, – Шакалик не узнал меня, когда я вернулась. За две недели позабыл.
 
   6 декабря 39. • Сегодня Анна Андреевна позвонила мне с утра: «Приходите сейчас». Я пошла. На мой стук в ее дверь она не ответила, как обычно, «войдите!», а сама вышла в коридорчик, ко мне, и тут энергичным шепотом сделала то сообщение, ради которого меня вызвала: насчет Корнея Ивановича и Жабы.
   – Предупредите отца, – сказала она[63].
   Потом перестала шептать и уже вслух попросила меня зайти. В комнате ожидала ее Лидия Яковлевна. Я села у окошка, а Лидия Яковлевна и Анна Андреевна, ходя друг против друга по комнате, продолжали давно, по-видимому, начавшийся между ними спор о новых гипотезах какой-то Эммы насчет убийства Лермонтова: будто это убийство было подстроено и организовано властью. Анна Андреевна настаивала на исторической и психологической невозможности такого предположения.
   – Что за венецианские подосланные убийцы или отравители в России в тридцатых годах прошлого века! – говорила она[64].
   Говоря, она ходила по комнате, протягивала руки к огню в печке, а один раз даже опустилась перед печкой на колени и так и осталась. «Оказывается, так очень удобно стоять, а я не думала», – сказала она.
   Потом вскочила и расставила на столе обильную, против обыкновения, еду: сыр, консервы и водку в графине. Но, как всегда, без конца искала повсюду вилки, ложки, блюдца и обнаруживала их в самых неподходящих местах… Водку мы пили из каких-то крошечных фарфоровых штучек, похожих на солонки.
   Анна Андреевна сказала, что может пить много и никогда не пьянеет.
   Потом Анна Андреевна вдруг вытащила откуда-то тетрадку переписанных от руки стихов, очень аккуратную на вид, но первый лист отодран так грубо, что клочья торчат.
   – Это я отодрала… – сказала она. – Ко мне явился недавно один молодой человек, белокурый, стройный, красивый, сказал, что хочет прочесть мне свои стихи. Я ему посоветовала обратиться лучше в Союз. Я очень быстро его выгнала… И вот – приезжаю из Москвы, а на столе – тетрадка. И на первой странице надпись: «Великому поэту России». Я кинулась на тетрадь зверем и выдрала страницу.
   Я осведомилась, хорошие ли стихи, но Анна Андреевна не пожелала ответить. Она уверена, что это – меценат![65]
   Напрасно мы с Лидией Яковлевной пытались ее разуверить. «Он молод, – говорила я, – он может просто быть не осведомлен об особенностях вашего положения…» Анна Андреевна отвергала такую возможность, а Лидия Яковлевна меня поддерживала.
   – Да и в надписи я не вижу ничего предосудительного, – рискнула я.
   – Но я не желаю рядиться в чужое платье! – сердито ответила Анна Андреевна.
   Скоро Лидия Яковлевна ушла, а меня Анна Андреевна удержала: «ну еще полчасика». Она снова стала рассказывать о Жабе, о ее интригах против нее самой, Анны Андреевны. Говорила она возбужденнее и громче обычного; исчезли глубокие, долгие паузы, столь свойственные ее речи; по-видимому, водка все-таки и на нее действует. О Лидии Яковлевне отозвалась она так:
   – Человек она внеэмоциональный, холодноватый, но я очень ценю ее голову39.
   Я спросила, нет ли новых стихов.
   – Нет. С тех пор я ничего не могу.
   Я рассказала ей о «Записной книжке» Марка Твена, появившейся в «Интернациональной литературе». Она ее не читала. Но о «Томе Сойере» отозвалась так:
   – Бессмертная книга. Вроде «Дон Кихота».
   Заплакал Шакалик. Анна Андреевна поспешила к нему: оказывается, родители ушли в кино, и он один.
   Я простилась.
 
   14 декабря 39. • Вчера днем, не находя, куда девать себя до вечера, когда должен был прийти К. и назвать словами все, что я знаю и так, я отправилась на набережную[66].
   С помощью туч и мостов я привела себя несколько в порядок и зашла к Анне Андреевне.
   На кухне мне сказали, что она дома.
   Я постучала в ее дверь, – ответа нет.
   На кухне объяснили: «Спит, наверное!» – и вызвались разбудить, но я не позволила. И ушла.
   Было 5 часов дня. И какого! «Светало, но не рассвело».
   Вечером – звонок; Анна Андреевна что-то объясняет мне насчет себя и моего неудачного посещения. Но разговора толком я не помню, потому что это было уже после записки, когда я, Тамара и Шура (они пришли ко мне, они уже знали) молча сидели у меня на постели и даже Тусины попытки – не утешения, конечно, а ласкового прикосновения к боли – не удавались, и даже ее щедрая материнская улыбка не могла отогреть[67]. Из телефонного разговора с Анной Андреевной я запомнила только, что она просила меня зайти, и вот сегодня, вымывшись холодной водой, я машинально, в полном оледенении, пошла к ней.
   Болело все: лицо, ноги, сердце, даже кожа на голове.
   Комната ее сейчас имеет еще более странный вид, чем обычно: стекло залеплено газетой, а с потолка, с верхней лампы, спускается какой-то скрученный обрывок шали. Рассказала мне свои хорошие новости: многозначительные слова. Потом про управдома: нужно заверить ее подпись на новой пенсионной книжке, и она ходила к управдому 16 раз и все не заставала его… 16 раз!
   Я, наверное, очень плохо поддерживала разговор, потому что минут через десять она спросила:
   – Вы, кажется, чем-то расстроены?
   Я выговорила – не заплакав.
   – Боже мой. Боже мой, – повторяла Анна Андреевна, – а я не знала… Боже мой!
   Мне было пора за Люшей к учительнице. Я ушла.
 
   15 декабря 39. • Сегодня днем, когда я собиралась в библиотеку, вдруг звонок – и пришла Анна Андреевна.
   – Ходила сюда поблизости получать пенсию и вот забрела, – объяснила она. – Сегодня утром я застала наконец управдома. Я ему протягиваю пенсионную книжку и прошу заверить мою подпись, а он мне говорит: «Распишитесь, пожалуйста, сначала на отдельном листке». Почему? Зачем? Что же, он думает, в книжке моя подпись поддельная? Я пришла в бешенство. Я вообще хорошо отношусь к людям, но тут я очень обиделась. Я ему написала свое имя на бумажке и сказала: «Вы, по-видимому, хотите продать мой автограф в Литературный музей? Вы правы: вам дадут за него 15 рублей». Он смутился, разорвал бумагу. Потом спрашивает: «Вы, кажется, были когда-то писательницей?»
   Я послала Иду за папиросами, потом Ида подала нам чай. Анна Андреевна много курила, рассказывала про мальчиков Смирновых. Шакалик уже говорит «спасибо». Валя (она называет его «мой Валя») любит слушать, когда ему читают. Она читала ему вслух Вальтера Скотта и, окончив, сказала: «Это был замечательный писатель». Он сразу начал крутить перед собою руками и дудеть: «Значит, у него была машина?»
   – А я хочу не Вальтера Скотта, – сказала я. – И не буду крутить руками и дудеть.
   Она прочитала мне еще раз о смерти, а потом никогда мною не слыханное «Водою пахнет резеда»[68].
   И опять у меня от этого настоя горя ощущение такого счастья, что нету сил перенести. Я понимаю Бориса Леонидовича: если это существует, можно и умереть.

1940

   13 января 40. • Сегодня, только что, была у Анны Андреевны впервые после своего возвращения из Детского[69]. Слухи о почестях, ей оказываемых, достигали моих ушей и там[70].
   – Ну, что вы слышали обо мне? – был ее первый вопрос.
   Говорит, что чувствует себя плохо, еще хуже, чем раньше: бессонница, и по ночам немеют то ноги, то голова. Но выглядит, по-моему, чуть получше. Сидела на диване, в пальто, причесанная, и в волосах – ее знаменитый гребень.
   Все слухи оказались справедливыми. Действительно, ей уже прислали из Москвы три тысячи единовременно, и ежемесячная пенсия повышена до 750 рублей. Зощенко с каким-то листом, присланным из Москвы и уже подписанным кое-кем (Лебедев-Кумач, Асеев), ходит в Ленсовет просить для нее квартиру[71]. В Союз принимали ее очень торжественно[72]. За ней заехали секретарша и член правления Союза – Лозинский. Председательствовал Слонимский.
   – Я его по привычке все еще называю Мишей. Он как-то очень долго был маленьким… Миша сказал, что я – среди собравшихся, и предложил приветствовать меня. Все захлопали. Я встала и поклонилась. Потом говорил Михаил Леонидович. Он ужасные вещи говорил. Представьте себе: дружишь с человеком 30 лет – и вдруг он встает и говорит, что мои стихи будут жить, пока существует русский язык, а потом их будут собирать по крупицам, как строки Катулла. Ну что это, правда! Ну можно ли так! Народу было много, и все незнакомые. Потом Брыкин доложил про малую серию поэтов. И еще про другое мое издание.
   Я заговорила о квартире. Я так хочу ей человеческого жилья! Без этих шагов и пластинок за стеной, без ежеминутных унижений! Но она, оказывается, совсем по-другому чувствует: она хочет остаться здесь, с тем чтобы Смирновы переехали в новую комнату, а ей отдали бы свою. Хочет жить тут же, но в двух комнатах.
   – Право же, известная коммунальная квартира лучше неизвестной. Я тут привыкла. И потом: когда Лева вернется – ему будет комната. Ведь вернется же он когда-нибудь…
   Меня обрадовала эта надежда.
   Она налила мне и себе чай-не чай, а просто горячую воду, и придвинула клюквенное варенье.
   – У меня уже недели три нету чая, – объяснила она.
   Рассказала о Шакалике. Он вдруг заговорил и говорит все. Вчера, когда погас свет, закричал: «Боюсь, где моя мама?!»
   – И меня уже называет «Андреевна». А раньше звал «Кани». Понимаете? Направление, куда: «К Ане». Это для него было мое имя. Сейчас он простужен, сидит в кровати и теребит «Басни» Крылова. Это его любимая книга. Я ему читаю. Он понимает – а ведь ему всего полтора годика.
   – А сейчас ко мне придут из «Ленинграда». Я приготовила для них «Художнику» и «Тот город, мной любимый с детства»[73]. Целые дни теперь приходят и приходят изо всех редакций. Вчера пришел Друзин с секретаршей и каким-то военным. У меня в эту минуту на руках был Шакалик. Я отдала его Тане и в шутку сказала ей шепотом: « ...... »[74] Она поверила. Правда, было очень похоже… Впрочем, я клевещу. Друзин был само великодушие и поощрение. Оказывается, он пострадал когда-то за акмеизм. Вы не знали? Я тоже. Он прибавил, что у акмеистов есть заслуги: они хорошо изображали русскую природу. Какая любезность, не правда ли?41
   Рассказ ее был прерван приходом барышни из журнала «Ленинград». Барышня всеми порами источала мед и патоку. Анна Андреевна вручила ей приготовленные стихотворения. А когда та ушла – вдруг смолкла и надела очки:
   «Звезды неба».
   Не могу видеть. Словно соучаствуешь в убийстве[75].
   Когда я несколько очухалась, мы с огорчением поговорили о предстоящем изъятии электрических приборов.
   – А у меня как раз появился новый, – сказала Анна Андреевна, – электрическая зажигалка-пепельница. Это мне Владимир Георгиевич подарил. И вот еще, смотрите, какую коробочку. Из ляпис-лазури. Это пудреница. Мне приятно, что это новые, теперешние вещи. А то мы все живем среди вещей каких-то давних эпох.
   Я сказала ей, что ей следовало бы поехать отдохнуть в Дом творчества, в Детское.
   – Нет, я там не отдохну. Царское для меня такой источник слез…
 
   17 января 40. • Луна.
   От этого город и его беда еще страшнее.
   Но спасибо луне.
   Сегодня Анна Андреевна позвонила мне и попросила прийти к ней. По правде сказать, просьба довольно безжалостная, ибо мороз – 35°. Но я надела валенки, обмоталась платком и пошла. И луна благополучно привела меня к ней сквозь тьму[76].
   Я принесла ей полпачки чая. Она обрадовалась и сразу включила чайник.
   Она сильно обеспокоена тем, что Гослитиздат прислал ей договор на четыре тысячи строк, в то время как и «Издательство писателей» взяло у нее сборник стихов.
   Начала искать повсюду договор: на кресле и под креслом с бумагами.
   – Приезжала ко мне директорша Гослитиздата, Кр. По-моему, стерва.
   Я громко рассмеялась. Я очень люблю слушать такие слова из ее уст.
   – Да, да, не смейтесь, стерва. Я ей говорю: «Стихи мои уже отданы в “Издательство писателей”». А она: «Это не беда, лишь бы материал был другой». Какой же материал, Господи!
   – Судя по этой реплике, она скорее дура, – сказала я.
   – Целые дни теперь звонит телефон, – продолжала Анна Андреевна. – Звонят изо всех журналов. Звонил один человек, назвал свою фамилию, но я не расслышала, кто и откуда. Просит стихи. Отвечаю: я уже все раздала. Молчание. И потом: «Знаете что? Поищите там
   Я посоветовала ей поговорить по поводу «Издательства писателей» и Гослита с Юрием Николаевичем Тыняновым.
   Договор вдруг нашелся. Я глянула: самый обыкновенный.
   Анна Андреевна заговорила о Льве Пушкине:
   – Знаете, сын Модзалевского выяснил, что многие непристойные эпиграммы Пушкина в действительности принадлежат Льву. А если они и пушкинские – я бы все равно их в однотомниках не печатала. И «Гавриилиаду». Раньше эта поэма имела антирелигиозный смысл, а теперь – один только непристойный. Ее надо печатать в академическом издании, и нигде более.
   Затем – о мемуарах Смирновой.
   – Очень бабья книга… Эта дама, оказывается, была совсем не такая, какой они все ее себе представляли… Последняя глава – нечто ужасное; она писала ее уже душевнобольная. Это эротический бред42.
   Мы заговорили о воспоминаниях Крандиевской, напечатанных нынче в «Звезде»43. Я сказала, что они мне очень нравятся.
   – Нет, нет, я не согласна. Барские воспоминания. Она всегда была изнеженной, избалованной барыней – такой и осталась: пяти тысяч в месяц ей мало… Помните то место у нее в воспоминаниях, где она пишет о голодном мальчике, которого они приютили? Он садился за стол за 20 минут до обеда! Какая гадость так писать о голодном ребенке! Они все смеялись над ним, потому она этот эпизод и запомнила. Сразу видно, что ее дети никогда не голодали…[77]
   «Дневник» С. – вот это замечательная книга. Умный человек и правдивый. Все, что он пишет, – правда. И пишет старый уже человек, ото всего отрешившийся[78].
   Я спросила, знала ли она Розанова.
   – Нет, к сожалению, нет. Это был человек гениальный. Мне недавно Надя, дочь его, говорила, что они все любили мои стихи и спрашивали у отца, знал ли он меня. Он не знал меня и, кажется, стихов моих не любил, зато очень любил Мариэтту Шагинян: «Девы нет меня благоуханней»44. А я у него все люблю, кроме антисемитизма и половой теории.
   Я опять подивилась совпадению наших нелюбвей. И пересказала один розановский рассказ в «Опавших листьях», который всегда возмущал меня: как пожилая дама, мать, посоветовала студенту, влюбленному в ее младшую дочь, жениться лучше на старшей, ибо была озабочена «зрелостью» старшей дочери. Студент послушался (экая скотина!), женился на старшей, и теперь дама нянчит внука-здоровяка…45
   Анна Андреевна махнула рукой.
   – Ничего этого не было. Ни дамы, ни дочерей, ни внука. Все это он сам, конечно, выдумал, от слова и до слова… Гениальный был человек и слабый. Мне жаль было его, когда он потом голодал в Сергиеве. Мне рассказывали: ходил по платформе и собирал окурки. Я ничем не могла ему помочь, потому что сама голодала клинически.
   Ее сильно беспокоит, кому дадут написать предисловие к книжке «Издательства писателей». Боится, не Волкову ли, какому-то специалисту по акмеизму.
   – Он всегда громил нас. Я ему сама в лицо скажу: писать надо только о том, что любишь46.
   «Кубок горя»[79].
 
   23 января 40. • Вчера мне позвонил Владимир Георгиевич, сказал, что Анна Андреевна совсем расклеилась, не ест, не пьет, что на днях к ней должны прислать из издательства за рукописью, а рукопись не готова. Я взялась устроить срочную допечатку на машинке. Вечером пошла к ней. Луна на этот раз не исполняла своих обязанностей, и я сильно разбила себе голову в Занимательном входе: там ни одной лампочки.
   Анна Андреевна дурно выглядит, желтая, серая. На секунду улыбнулась, когда я протянула ей пакетик с сахарным песком: «теперь сахар есть – а чай зато кончился».
   – Я совсем не сплю. И все ночи напролет пишу. Все уже отмерло – не могу ни ходить, ни спать, ни есть, а это почему-то осталось.
   И прочитала: об иве, о стихах, о портрете, об изумрудах[80]. Читала она спокойно, своим ровным, глубоким голосом, не задыхаясь.
   Я совсем потеряла дар речи. Наверно, у Анны Андреевны никогда не было такого бестолкового слушателя. О стихах – чудо.
   – Я давно к этому подбиралась, – сказала Анна Андреевна, – да все было не подойти.