Страница:
– Здравствуйте, Никодим Михайлович, – говорит он, переводя дыхание. Никодим останавливается. Удивленно разглядывает его.
– Ну, привет! – отвечает недоверчиво.
– Это я виноват, Никодим Михайлович, – говорит Сережа. Неожиданность помогает ему говорить решительно, не выбирая слов. – И вас я не ненавижу. Вы ошибаетесь. – Сережино наступление обескураживает Никодима. – Если я вас обидел, извините меня, – продолжает Сережа. – Вы должны к нам прийти.
– Никому ничего я не должен, – мрачно говорит Никодим, но тут же спрашивает: – Это ты сам? Или мама тебя послала?
– Эх, вы! – задыхается от возмущения Сережа. – Можно ведь догадаться, кажется! Если бы мама, я вас дома нашел. А я случайно вас увидел. С училкой нашей. С Литературой.
Никодим растерянно кивает, огибает Сережу, потом оборачивается:
– С Литературой, говоришь?
И вдруг смеется.
Сережа не понимает, чего он. Потом догадывается – ему смешно, что учительницу так зовут. Нет, не такой уж он, оказывается, противный, этот Никодим.
Вовсе не противный.
– С Литературой, – кивает Сережа и смеется тоже. – А вы с ней, оказывается, знакомые!
– Знакомые! – говорит Никодим.
Они стоят друг против друга и улыбаются – тревожно, недоверчиво, не зная, что будет дальше.
Часть вторая
1
2
3
– Ну, привет! – отвечает недоверчиво.
– Это я виноват, Никодим Михайлович, – говорит Сережа. Неожиданность помогает ему говорить решительно, не выбирая слов. – И вас я не ненавижу. Вы ошибаетесь. – Сережино наступление обескураживает Никодима. – Если я вас обидел, извините меня, – продолжает Сережа. – Вы должны к нам прийти.
– Никому ничего я не должен, – мрачно говорит Никодим, но тут же спрашивает: – Это ты сам? Или мама тебя послала?
– Эх, вы! – задыхается от возмущения Сережа. – Можно ведь догадаться, кажется! Если бы мама, я вас дома нашел. А я случайно вас увидел. С училкой нашей. С Литературой.
Никодим растерянно кивает, огибает Сережу, потом оборачивается:
– С Литературой, говоришь?
И вдруг смеется.
Сережа не понимает, чего он. Потом догадывается – ему смешно, что учительницу так зовут. Нет, не такой уж он, оказывается, противный, этот Никодим.
Вовсе не противный.
– С Литературой, – кивает Сережа и смеется тоже. – А вы с ней, оказывается, знакомые!
– Знакомые! – говорит Никодим.
Они стоят друг против друга и улыбаются – тревожно, недоверчиво, не зная, что будет дальше.
Часть вторая
Свадебное путешествие
1
Свадебное путешествие…
Никодим сказал:
– Едем в свадебное путешествие.
– Счастливого пути, – дрогнув, ответил Сережа.
– И ты с нами, – сказал Никодим.
Сережа посмотрел на него подозрительно.
– Куда? – спросил он.
– Секрет фирмы, – засмеялся Никодим.
– А когда?
– Когда кончишь учиться.
Сережа где-то читал, что раньше в свадебные путешествия ездили за границу. На каком-нибудь пароходе с парусами. На какие-нибудь Азорские острова. Вот житуха была! Качайся себе на волнах, разгуливай в белых штанах, кури сигару. Любуйся морями и пальмами.
Ясно, что на Азорские острова они не поедут. Но куда? В Москву? Это было бы здорово! В Ленинград? Никогда Сережа в Ленинграде не бывал. Нигде он не был, кроме пионерского лагеря в тридцати километрах от города.
Но Москва и Ленинград и даже Азорские острова померкли, затуманились, когда Никодим открыл тайну.
Утром проснулся Сережа, а на столе три рюкзака: большой, поменьше и маленький. А у дверей – подумать только! – три велосипеда. Он даже не поверил вначале. Поморгал, глаза кулаками потер – нет, стоят. Поблескивают никелированными частями.
Сережа у мамы давно велик просит. Мама не покупает. Ей не жалко, она боится, что он под машину угодит. А тут три сразу! Да откуда?
Дверь открывается, входит Никодим с авоськой. В ней хлеб, сахар, чай.
– Последние подробности, – говорит он. И велит: – Вставай скорее!
Они быстро завтракают, выводят во двор своих коней, Никодим рассказывает, как весь вечер чистил в сарае от смазки купленный вчера велик для Сережи, как брал напрокат остальные.
И вот они едут, и Сережа думает, что все произошло словно по волшебству. Раз – и они в свадебном путешествии. Едут втроем не в душном вагоне в незнакомый город, а по полевой дороге, среди зеленых колосьев и васильков в деревню к бабушке.
У Сережи дорожный ЗИЛ – он его пощупать даже как следует не успел. Ход мягкий, бесшумный. На бугорочках сиденье пружинит – не скрипнет! Шины по гладкой тропе шуршат, словно у новенького автомобиля: «Чш-ш-ш!» Тормоз действует безотказно. Только нажми на педаль, и велик как вкопанный на месте стоит.
Сережа разгоняет по дороге, тормозит, поворачивает, поднимаясь в рост, с силой давит на педали. Велосипед фурчит, мчится навстречу маме и Никодиму. Сережа тормозит опять, взрыхляя пыль, объезжает их аккуратно, слушает, о чем они говорят.
– Если гнать, – говорит Никодим, – то можно и за сутки доехать. Восемьдесят километров не так уж много. Но к чему? За три дня не спеша и доедем. Покупаемся где-нибудь. Позагораем. Цветов нарвем! Заночуем у костерка.
Мама согласно кивает Никодиму, Сережа смотрит на него с интересом.
«Как все-таки я не прав был, – думает. – На Никодима зверем глядел. Карточку его ненавидел».
Осторожно, чтобы Никодим не заметил, Сережа разглядывает его. Вглядывается.
Нет, на карточку свою он похож, конечно. Волосы сивые, гладко назад зачесаны. Вообще-то их можно светлыми назвать. Русыми. Но не чисто. С каким-то серым отливом. И уши торчат, тоже правда. Но, если рассудить спокойно, не такой уж это грех. У кого торчат, у кого, напротив, прижатые. Тоже нехорошо. А в общем-то для мужчины такие недостатки значения не имеют. Девчонке, женщине – да. Уши торчком – нехорошо. Но и то их, наверное, волосами можно прижать. Волосы подлиннее отрастить, на затылке узлом завязать – вот уши и прижмутся.
От Никодима Сережа к Ваське переходит почему-то. О ней думает. Хорошо, думает он, у Васьки вот уши не торчком. У нее вообще все как надо. Косичка сзади толстая. Глаза… Он вспоминает Васькины глаза. Как два выстрела…
Сережа смущенно хмыкает. Что это он о Ваське думает? Уж не того ли… Не влюбился?
Раньше бы за такую идею Сережа сам на себя разозлился. А сейчас, странно, ему даже приятно это слово повторять. Влюбился… Хм… Влюбился.
Ничего такого Сережа не чувствует. Никакой любви. Просто думает об этом, но как-то со стороны словно бы. Вон Понтя зимой влюблялся, так на уроках ничего не слышал. Всю промокашку сердечками со стрелой изрисовал. Сереже ничего такого рисовать не хочется. Но он смотрит на себя в велосипедное зеркальце. Разглядывает свой профиль. Не античный, конечно, но ничего. Нос у него, пожалуй, широковат. Мама раньше говорила, отцовский нос. Она его вообще на две части делила. «Нос, – говорила, – отцовский, а глаза мои. Ресницы тоже мои, я когда девчонкой была, они такие же пушистые были. Даже смотреть мешали». Сережа жмурит один глаз, другим на себя в зеркало смотрит. «Да, пожалуй, ему тоже ресницы мешают…»
Эта мысль ему уже на земле приходит. Как очутился внизу, не помнит. Загляделся в зеркало. Вот черт, локоть саднит.
Сережа смущенно поднимает свой ЗИЛ, оглядывает технику. К нему бежит мама, ее велосипед прямо на дороге лежит. Никодим отводит его в кювет, кладет рядом со своим, подходит к ним тоже.
– Как это тебя угораздило? – смеется он.
Сережа пожимает плечами. Не признаваться же, в самом деле, что в зеркало загляделся!
– Тебе шутки, – недовольно одергивает Никодима мама. – А у него кровь, видишь. Локоть разбил.
– Сейчас обеспечим, – говорит Никодим и приносит свой рюкзак.
Из фляжки он обмывает ссадину, смазывает ее йодом из дорожной аптечки. Сереже больно, он попискивает, но терпит. Перед мамой одной и пореветь еще можно было бы. А в глазах Никодима срамиться нельзя.
– Перебинтуем? – смеется Никодим, но Сережа качает головой. Опять ему нравится Никодим. Без маминых сентиментальностей. Раз-раз – и готово. По-солдатски.
Они едут дальше. Проселочная дорога пуста, и они катятся рядышком. Никодим и мама. А с краю Сережа.
– Со мной однажды случай был, – говорит Никодим. – В армии я служил, назначили меня в наряд. Зимой было дело. Стою я у склада, карабин на плече…
– Заряженный? – спрашивает Сережа.
– Конечно, заряженный, – отвечает Никодим. – Ведь на посту! Ну стою я, валенками притоптываю, чтобы не околеть. А погода как назло: ветер, снег лицо сечет. Ночь. Одна лампочка у входа болтается.
Хожу я, значит, как положено, вдоль склада. У двери чуть топчусь. А служить я только начинал еще. Устав хорошо помнил. Если опасность – три раза предупредить, а потом и огонь открывать можно. И вдруг гляжу – под колючую проволоку, которой склад обнесен, кто-то пролезть пытается. Я притаился, не дышу, вглядываюсь. Так и есть. Кто-то в черной одежде перебирается. Уже на этой стороне. Ну, я карабин с плеча, кричу, как положено: «Стой! Кто идет?» Не отвечает. Вроде притаился. Снова кричу, гляжу – полез. В третий раз окликаю – шевелится. Ну, я в воздух – шар-рах!
– Выстрелил? – ужасается Сережа.
– Выстрелил. Потом целюсь в нарушителя. Нажимаю спуск. И вдруг грохот. Взрыв! Видно, попал не то что в диверсанта, а прямо в его мину. Или что там еще он волок.
– Ну? – нетерпеливо торопит Сережа.
– Ну прибежало начальство. Стали разбираться. Оказывается, у проволоки баллон оставили. Со сжатым газом. А снег и ветер его в моих глазах шевелили. Оптический эффект. Казалось мне, что он шевелится.
Сережа хохочет, мама не отстает.
– Не смейтесь, – говорит Никодим, – надо мной без вас весь полк потешался. Кличку дали Бдительный.
Мама и Сережа покатываются над Никодимом. Над его незадачливостью. Никодим и сам беззаботно смеется. Это хорошо, думает Сережа. Мама ему говорила, что если человек над собой посмеиваться не боится, значит, он над другими смеяться не станет. Такому человеку можно смело доверять.
Никодим все больше симпатичен Сереже.
– А на войне вы были? – спрашивает он Никодима.
– У Никодима Михайловича имя-отчество есть, – строго глядит на Сережу мама.
– Вот пустяки! – обижается Никодим. И говорит серьезно: – Ты это, Аня, брось! Как Сереже захочется, так пусть и зовет.
Сережа нажимает педали, мчится вперед.
Ветер бьет ему в глаза. Он жмурится. И злится на маму. Что она, не может одна это сказать? Без Никодима?
– Сережа! – кричит сзади мама. – Подожди!
Сережа не тормозит, но и не крутит больше педали. Велосипед замедляет ход. Мама и Никодим догоняют Сережу.
– На войне я не был, – говорит ему Никодим, – хотя прорваться туда хотел. Даже сделал попытку. Мне, когда война началась, десять лет было… Но я об этом потом расскажу. Сейчас у меня предложение есть. Давай вот этот отрезок – до леса – наперегонки пройдем. Кто кого.
Сережа, улыбаясь, кивает.
– Но вы же не на равных, – говорит мама.
– А мы устроим гандикап, – говорит Никодим. – То есть уравняем силы с помощью форы. Сережа, отъезжай вперед, к тому кусту… Вот теперь на равных.
Мама слезает с велосипеда, снимает с головы косынку.
– Приготовились! – кричит она. – Внимание! Марш!
Сережа привстает с седла, всем весом наваливается на педали – даже цепь трещит – и мчится вперед, к невидимому финишу.
Он не оборачивается. На соревнованиях не глядят назад.
Сережа летит вперед, нависая над рулем.
Ветер звенит в ушах. Запах сладкого клевера врывается в ноздри.
Сережа мчится к лесу, косо освещенному падающим солнцем, и слышит шепот шин, взбивающих пыль…
Никодим сказал:
– Едем в свадебное путешествие.
– Счастливого пути, – дрогнув, ответил Сережа.
– И ты с нами, – сказал Никодим.
Сережа посмотрел на него подозрительно.
– Куда? – спросил он.
– Секрет фирмы, – засмеялся Никодим.
– А когда?
– Когда кончишь учиться.
Сережа где-то читал, что раньше в свадебные путешествия ездили за границу. На каком-нибудь пароходе с парусами. На какие-нибудь Азорские острова. Вот житуха была! Качайся себе на волнах, разгуливай в белых штанах, кури сигару. Любуйся морями и пальмами.
Ясно, что на Азорские острова они не поедут. Но куда? В Москву? Это было бы здорово! В Ленинград? Никогда Сережа в Ленинграде не бывал. Нигде он не был, кроме пионерского лагеря в тридцати километрах от города.
Но Москва и Ленинград и даже Азорские острова померкли, затуманились, когда Никодим открыл тайну.
Утром проснулся Сережа, а на столе три рюкзака: большой, поменьше и маленький. А у дверей – подумать только! – три велосипеда. Он даже не поверил вначале. Поморгал, глаза кулаками потер – нет, стоят. Поблескивают никелированными частями.
Сережа у мамы давно велик просит. Мама не покупает. Ей не жалко, она боится, что он под машину угодит. А тут три сразу! Да откуда?
Дверь открывается, входит Никодим с авоськой. В ней хлеб, сахар, чай.
– Последние подробности, – говорит он. И велит: – Вставай скорее!
Они быстро завтракают, выводят во двор своих коней, Никодим рассказывает, как весь вечер чистил в сарае от смазки купленный вчера велик для Сережи, как брал напрокат остальные.
И вот они едут, и Сережа думает, что все произошло словно по волшебству. Раз – и они в свадебном путешествии. Едут втроем не в душном вагоне в незнакомый город, а по полевой дороге, среди зеленых колосьев и васильков в деревню к бабушке.
У Сережи дорожный ЗИЛ – он его пощупать даже как следует не успел. Ход мягкий, бесшумный. На бугорочках сиденье пружинит – не скрипнет! Шины по гладкой тропе шуршат, словно у новенького автомобиля: «Чш-ш-ш!» Тормоз действует безотказно. Только нажми на педаль, и велик как вкопанный на месте стоит.
Сережа разгоняет по дороге, тормозит, поворачивает, поднимаясь в рост, с силой давит на педали. Велосипед фурчит, мчится навстречу маме и Никодиму. Сережа тормозит опять, взрыхляя пыль, объезжает их аккуратно, слушает, о чем они говорят.
– Если гнать, – говорит Никодим, – то можно и за сутки доехать. Восемьдесят километров не так уж много. Но к чему? За три дня не спеша и доедем. Покупаемся где-нибудь. Позагораем. Цветов нарвем! Заночуем у костерка.
Мама согласно кивает Никодиму, Сережа смотрит на него с интересом.
«Как все-таки я не прав был, – думает. – На Никодима зверем глядел. Карточку его ненавидел».
Осторожно, чтобы Никодим не заметил, Сережа разглядывает его. Вглядывается.
Нет, на карточку свою он похож, конечно. Волосы сивые, гладко назад зачесаны. Вообще-то их можно светлыми назвать. Русыми. Но не чисто. С каким-то серым отливом. И уши торчат, тоже правда. Но, если рассудить спокойно, не такой уж это грех. У кого торчат, у кого, напротив, прижатые. Тоже нехорошо. А в общем-то для мужчины такие недостатки значения не имеют. Девчонке, женщине – да. Уши торчком – нехорошо. Но и то их, наверное, волосами можно прижать. Волосы подлиннее отрастить, на затылке узлом завязать – вот уши и прижмутся.
От Никодима Сережа к Ваське переходит почему-то. О ней думает. Хорошо, думает он, у Васьки вот уши не торчком. У нее вообще все как надо. Косичка сзади толстая. Глаза… Он вспоминает Васькины глаза. Как два выстрела…
Сережа смущенно хмыкает. Что это он о Ваське думает? Уж не того ли… Не влюбился?
Раньше бы за такую идею Сережа сам на себя разозлился. А сейчас, странно, ему даже приятно это слово повторять. Влюбился… Хм… Влюбился.
Ничего такого Сережа не чувствует. Никакой любви. Просто думает об этом, но как-то со стороны словно бы. Вон Понтя зимой влюблялся, так на уроках ничего не слышал. Всю промокашку сердечками со стрелой изрисовал. Сереже ничего такого рисовать не хочется. Но он смотрит на себя в велосипедное зеркальце. Разглядывает свой профиль. Не античный, конечно, но ничего. Нос у него, пожалуй, широковат. Мама раньше говорила, отцовский нос. Она его вообще на две части делила. «Нос, – говорила, – отцовский, а глаза мои. Ресницы тоже мои, я когда девчонкой была, они такие же пушистые были. Даже смотреть мешали». Сережа жмурит один глаз, другим на себя в зеркало смотрит. «Да, пожалуй, ему тоже ресницы мешают…»
Эта мысль ему уже на земле приходит. Как очутился внизу, не помнит. Загляделся в зеркало. Вот черт, локоть саднит.
Сережа смущенно поднимает свой ЗИЛ, оглядывает технику. К нему бежит мама, ее велосипед прямо на дороге лежит. Никодим отводит его в кювет, кладет рядом со своим, подходит к ним тоже.
– Как это тебя угораздило? – смеется он.
Сережа пожимает плечами. Не признаваться же, в самом деле, что в зеркало загляделся!
– Тебе шутки, – недовольно одергивает Никодима мама. – А у него кровь, видишь. Локоть разбил.
– Сейчас обеспечим, – говорит Никодим и приносит свой рюкзак.
Из фляжки он обмывает ссадину, смазывает ее йодом из дорожной аптечки. Сереже больно, он попискивает, но терпит. Перед мамой одной и пореветь еще можно было бы. А в глазах Никодима срамиться нельзя.
– Перебинтуем? – смеется Никодим, но Сережа качает головой. Опять ему нравится Никодим. Без маминых сентиментальностей. Раз-раз – и готово. По-солдатски.
Они едут дальше. Проселочная дорога пуста, и они катятся рядышком. Никодим и мама. А с краю Сережа.
– Со мной однажды случай был, – говорит Никодим. – В армии я служил, назначили меня в наряд. Зимой было дело. Стою я у склада, карабин на плече…
– Заряженный? – спрашивает Сережа.
– Конечно, заряженный, – отвечает Никодим. – Ведь на посту! Ну стою я, валенками притоптываю, чтобы не околеть. А погода как назло: ветер, снег лицо сечет. Ночь. Одна лампочка у входа болтается.
Хожу я, значит, как положено, вдоль склада. У двери чуть топчусь. А служить я только начинал еще. Устав хорошо помнил. Если опасность – три раза предупредить, а потом и огонь открывать можно. И вдруг гляжу – под колючую проволоку, которой склад обнесен, кто-то пролезть пытается. Я притаился, не дышу, вглядываюсь. Так и есть. Кто-то в черной одежде перебирается. Уже на этой стороне. Ну, я карабин с плеча, кричу, как положено: «Стой! Кто идет?» Не отвечает. Вроде притаился. Снова кричу, гляжу – полез. В третий раз окликаю – шевелится. Ну, я в воздух – шар-рах!
– Выстрелил? – ужасается Сережа.
– Выстрелил. Потом целюсь в нарушителя. Нажимаю спуск. И вдруг грохот. Взрыв! Видно, попал не то что в диверсанта, а прямо в его мину. Или что там еще он волок.
– Ну? – нетерпеливо торопит Сережа.
– Ну прибежало начальство. Стали разбираться. Оказывается, у проволоки баллон оставили. Со сжатым газом. А снег и ветер его в моих глазах шевелили. Оптический эффект. Казалось мне, что он шевелится.
Сережа хохочет, мама не отстает.
– Не смейтесь, – говорит Никодим, – надо мной без вас весь полк потешался. Кличку дали Бдительный.
Мама и Сережа покатываются над Никодимом. Над его незадачливостью. Никодим и сам беззаботно смеется. Это хорошо, думает Сережа. Мама ему говорила, что если человек над собой посмеиваться не боится, значит, он над другими смеяться не станет. Такому человеку можно смело доверять.
Никодим все больше симпатичен Сереже.
– А на войне вы были? – спрашивает он Никодима.
– У Никодима Михайловича имя-отчество есть, – строго глядит на Сережу мама.
– Вот пустяки! – обижается Никодим. И говорит серьезно: – Ты это, Аня, брось! Как Сереже захочется, так пусть и зовет.
Сережа нажимает педали, мчится вперед.
Ветер бьет ему в глаза. Он жмурится. И злится на маму. Что она, не может одна это сказать? Без Никодима?
– Сережа! – кричит сзади мама. – Подожди!
Сережа не тормозит, но и не крутит больше педали. Велосипед замедляет ход. Мама и Никодим догоняют Сережу.
– На войне я не был, – говорит ему Никодим, – хотя прорваться туда хотел. Даже сделал попытку. Мне, когда война началась, десять лет было… Но я об этом потом расскажу. Сейчас у меня предложение есть. Давай вот этот отрезок – до леса – наперегонки пройдем. Кто кого.
Сережа, улыбаясь, кивает.
– Но вы же не на равных, – говорит мама.
– А мы устроим гандикап, – говорит Никодим. – То есть уравняем силы с помощью форы. Сережа, отъезжай вперед, к тому кусту… Вот теперь на равных.
Мама слезает с велосипеда, снимает с головы косынку.
– Приготовились! – кричит она. – Внимание! Марш!
Сережа привстает с седла, всем весом наваливается на педали – даже цепь трещит – и мчится вперед, к невидимому финишу.
Он не оборачивается. На соревнованиях не глядят назад.
Сережа летит вперед, нависая над рулем.
Ветер звенит в ушах. Запах сладкого клевера врывается в ноздри.
Сережа мчится к лесу, косо освещенному падающим солнцем, и слышит шепот шин, взбивающих пыль…
2
Сережа бросает в огонь еловые ветки, смотрит, как они дымят вначале, как валит от них густой седой дым – испаряются соки из хвои, – потом ветка вспыхивает, и хвоинки изгибаются алой, раскаленной стружкой. Звенящее комарье, как только ветки начинают дымиться, исчезает. Но потом появляется вновь, въедливо кружится за спиной, в тени, и Сережа опять бросает ветки.
Он слушает, о чем говорят мама и Никодим, а сам не может оторваться от костра, от огня, вглядывается в трепещущие его языки, и пламя кажется ему живым: оно прихотливо меняется – то опадая, то взлетая, и показывает Сереже странные чудеса – то красную, в прожилках, скрюченную руку, то косматый, ощерившийся лик, то крылья птицы. И все это мгновенно: секунда – и крылья исчезли, вместо них – рыжая борода.
Сережа замер, он рад бы повернуться к маме и Никодиму, но глаза его словно привязаны, словно утонули в огне.
– Мне, когда война началась, – говорит Никодим негромко, – было десять лет, а в сорок третьем я решил уйти на фронт. Насушил немного сухарей, упер у матери две свечки – на всякий случай, спичек взял, чаю. Рассовал по карманам, чтоб без мешка ехать, – для конспирации, влез каким-то чудом в поезд, который на Москву шел. – Никодим выхватывает из огня тлеющий сучок, протягивает маме, чтобы прикурила, сам он некурящий. – Ну а правил тогдашних, – продолжает, – не знал. Доехал до Владимира, там проверка пропусков – в Москву по пропускам только въехать можно. Ну, меня прихватили. В изолятор. Вместе с жульем всяким.
– А мы в войну, – перебивает его мама, – в деревню из города перебрались. К родственникам. В городе совсем с голодухи помирали. Летом еще ничего, летом крапиву собирали, щи из нее варили, а зимой совсем голодно. Отец без вести пропал, у матери специальность – домохозяйка. Устроилась на завод грузчицей, а там железо таскать надо, надселась, совсем уже подыхали, да хорошо, мать решилась. В деревне хоть тяжко, но все же еды хватало. Даже на тряпки потом меняли…
– Ну а вы-то, – спрашивает Сережа Никодима и осекается. Ждет, что мама снова ему внушение сделает. Но мама молчит, а Сережа поправляется: – Как там дальше с ворами было?
– Никак. Доставили меня назад, – отвечает Никодим. – В тюремном вагоне, с решетками. Потом в милицию передали. Мать прибежала, не разбираясь, хлесть, хлесть меня по щекам. Думала, я с ворами связался, что-нибудь украл… Потом разобралась. Еще сильнее дома побила.
Сережа смеется. Не отрывая взгляда от огня, говорит Никодиму:
– Что она у вас такая драчунья! – И добавляет: – А кто она?
Спросил Сережа просто так, механически, без интереса, потому что смотрел загипнотизированно в пламя, разглядывал огненные фигуры, и вовсе не обратил внимания, что Никодим замолчал и ответил лишь спустя минуту:
– Да так… Женщина…
Потом они пили чай, сваренный в котелке. Сверху в кружках плавали кусочки сгоревших хвоинок, тонкие полоски пепла, и Сережа отдувал их к краю кружки, обжигался вкусной, ароматной жидкостью. Никогда в жизни не пил он такого вкусного чая!
Мама прилегла, голову Никодиму на колени примостила. Никодим ее волосы тихонечко гладит. Сережа на них посматривает, улыбается. Он теперь не вздрагивает, когда Никодим прикасается к маме. Маме это нравится, тихая улыбка на ее лице бродит. Она о чем-то думает. Мечтает.
Никодим гладит маму по голове, играючи щекочет ей ухо травинкой. Мама, задумавшись, отряхивает с уха букашку, а она ее снова щекочет. Никодим подмигивает Сереже, он улыбается в ответ, мама ловит букашку, не догадывается, что ее разыгрывают. Они не выдерживают, оба фыркают.
Мама смеется, а Никодим начинает петь. Поет он нехорошо, неумело, сразу видно, что медведь ему на ухо наступил, но мама подхватывает песню, и получается уже стройнее. Никодим под маму подстраивается.
– Ого-го! – кричит Сережа.
– Ого-го! – кричит мама.
– Ого-го! – кричит Никодим.
Эхо объединяет их крики, отвечает по очереди Сережиным, маминым, Никодимовым голосом:
– Ого-го-го!
Потом они спали. В стогу!
Никодим раскопал подножье стога, уложил туда маму и Сережу и присыпал их сверху. Комары сюда не добирались, но Сережа все равно долго не мог уснуть: сено бесконечно шуршало, тут шла какая-то своя жизнь, может быть, без букашек, без живых существ, но ведь жизнь может быть и у предметов неодушевленных. Жизнь могла быть и у скошенной травы, у этих миллионов и миллиардов пахучих, душно-приторных травинок.
Сквозь щелочки в сене Сережа разглядывал небо – громадное, бархатно-синее, со звездными россыпями. На небе, казалось, нет ни одного, даже крохотного, кусочка, где не было бы мельчайшей звезды, и он подумал, что в мире всегда есть сравнимые предметы. Вот, например, огромное небо можно сравнить с этим стогом, совсем, в сущности, небольшим. И все-таки в стогу, наверное, не меньше травинок, чем на небе звезд. Траву эту скосили с целого поля, а для муравьев, к примеру, которые ходят внизу, эта трава казалась бесконечным, необозримым лесом. Сережа улыбнулся. Конечно, муравьи не смотрят на небо. Не видят миллиардов звездных россыпей. Они слишком малы, чтобы видеть высокое небо. К тому же по ночам они спят. Муравьи видят траву, ежи, может быть, – лес, а Сережа, как всякий человек, видит небо. У каждого существа свои измерения, свой мир. Они не думают про Никодима, про маму, они, может, и матерей-то своих не знают, не привыкли знать. Но ведь радуются же и они чему-нибудь. И огорчаться, наверное, умеют. И бояться. И страдать.
Сережа закрывает глаза. Травинки шуршат, пахнут чем-то необъяснимо легким и удивительным.
Сережа засыпает и, кажется, тут же просыпается.
Как быстро прошла ночь! Уже утро.
Перебивая друг друга, поют, трещат, заливаются неизвестные птицы в лесу. Над травой, рядом со стогом, кисеей тянется туман.
Мама уже встала и собирает с Никодимом цветы.
Сережа видит, как они наклоняются и будто ныряют в теплое молоко: наполовину исчезают за белой кисеей.
Солнце, похожее на медный блин, выбирается из-за тумана. Словно оно окунулось в него и теперь, умытое, выходит на работу.
Они едут дальше.
Спицы сливаются в серебристые круги.
Шесть сверкающих на солнце кругов катятся по дороге, взбивая легкую пыль, выбираются на большак, пропускают мимо себя урчащие самосвалы и стремительные легковушки, потом съезжают на тропку и неслышно серебрятся посреди ромашек, голубых колокольчиков, шелестящих пик иван-чая.
«Что такое счастье? – думает Сережа и сам себе отвечает: – Счастье – это как сейчас!»
Он слушает, о чем говорят мама и Никодим, а сам не может оторваться от костра, от огня, вглядывается в трепещущие его языки, и пламя кажется ему живым: оно прихотливо меняется – то опадая, то взлетая, и показывает Сереже странные чудеса – то красную, в прожилках, скрюченную руку, то косматый, ощерившийся лик, то крылья птицы. И все это мгновенно: секунда – и крылья исчезли, вместо них – рыжая борода.
Сережа замер, он рад бы повернуться к маме и Никодиму, но глаза его словно привязаны, словно утонули в огне.
– Мне, когда война началась, – говорит Никодим негромко, – было десять лет, а в сорок третьем я решил уйти на фронт. Насушил немного сухарей, упер у матери две свечки – на всякий случай, спичек взял, чаю. Рассовал по карманам, чтоб без мешка ехать, – для конспирации, влез каким-то чудом в поезд, который на Москву шел. – Никодим выхватывает из огня тлеющий сучок, протягивает маме, чтобы прикурила, сам он некурящий. – Ну а правил тогдашних, – продолжает, – не знал. Доехал до Владимира, там проверка пропусков – в Москву по пропускам только въехать можно. Ну, меня прихватили. В изолятор. Вместе с жульем всяким.
– А мы в войну, – перебивает его мама, – в деревню из города перебрались. К родственникам. В городе совсем с голодухи помирали. Летом еще ничего, летом крапиву собирали, щи из нее варили, а зимой совсем голодно. Отец без вести пропал, у матери специальность – домохозяйка. Устроилась на завод грузчицей, а там железо таскать надо, надселась, совсем уже подыхали, да хорошо, мать решилась. В деревне хоть тяжко, но все же еды хватало. Даже на тряпки потом меняли…
– Ну а вы-то, – спрашивает Сережа Никодима и осекается. Ждет, что мама снова ему внушение сделает. Но мама молчит, а Сережа поправляется: – Как там дальше с ворами было?
– Никак. Доставили меня назад, – отвечает Никодим. – В тюремном вагоне, с решетками. Потом в милицию передали. Мать прибежала, не разбираясь, хлесть, хлесть меня по щекам. Думала, я с ворами связался, что-нибудь украл… Потом разобралась. Еще сильнее дома побила.
Сережа смеется. Не отрывая взгляда от огня, говорит Никодиму:
– Что она у вас такая драчунья! – И добавляет: – А кто она?
Спросил Сережа просто так, механически, без интереса, потому что смотрел загипнотизированно в пламя, разглядывал огненные фигуры, и вовсе не обратил внимания, что Никодим замолчал и ответил лишь спустя минуту:
– Да так… Женщина…
Потом они пили чай, сваренный в котелке. Сверху в кружках плавали кусочки сгоревших хвоинок, тонкие полоски пепла, и Сережа отдувал их к краю кружки, обжигался вкусной, ароматной жидкостью. Никогда в жизни не пил он такого вкусного чая!
Мама прилегла, голову Никодиму на колени примостила. Никодим ее волосы тихонечко гладит. Сережа на них посматривает, улыбается. Он теперь не вздрагивает, когда Никодим прикасается к маме. Маме это нравится, тихая улыбка на ее лице бродит. Она о чем-то думает. Мечтает.
Никодим гладит маму по голове, играючи щекочет ей ухо травинкой. Мама, задумавшись, отряхивает с уха букашку, а она ее снова щекочет. Никодим подмигивает Сереже, он улыбается в ответ, мама ловит букашку, не догадывается, что ее разыгрывают. Они не выдерживают, оба фыркают.
Мама смеется, а Никодим начинает петь. Поет он нехорошо, неумело, сразу видно, что медведь ему на ухо наступил, но мама подхватывает песню, и получается уже стройнее. Никодим под маму подстраивается.
Песня грустная, но Сереже вовсе не печально, ему хорошо, ему хочется прыгать, бежать куда-нибудь. Веселье его переполняет, и он подтягивает, вернее, выкрикивает смешливо:
Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина,
Головой склоняясь
До самого тына.
А через дорогу,
За рекой широкой,
Так же одиноко
Дуб стоит высокий.
Мама грозит ему пальцем, Сережа умолкает, но веселье так и распирает его. Хочется ему взрослых развеселить, сказать какую-нибудь шутку. Он вспоминает: когда они Пушкина проходили, Понтя весь класс смешил. Мама и Никодим кончают петь, и он им шутку повторяет:
Как бы мне, рябине!
К дубу! Перебраться!
Я б тогда не стала
Гнуться и качаться!
Шутка, конечно, не для семиклассника – он все же в седьмой перешел, но ему дурить хочется, а взрослые его понимают: мама шутливо головой качает, Никодим улыбается. Сережа видит: они довольны, и вскакивает с земли. Кричит по-дикарски: ладонью к губам и быстро ею машет. Звук получается пронзительный, непривычный, и эхо подхватывает его.
Там царь Кащей по рынку бродит
И спекуляцию наводит.
Он банки тама продает
И по полтиннику дерет…
– Ого-го! – кричит Сережа.
– Ого-го! – кричит мама.
– Ого-го! – кричит Никодим.
Эхо объединяет их крики, отвечает по очереди Сережиным, маминым, Никодимовым голосом:
– Ого-го-го!
Потом они спали. В стогу!
Никодим раскопал подножье стога, уложил туда маму и Сережу и присыпал их сверху. Комары сюда не добирались, но Сережа все равно долго не мог уснуть: сено бесконечно шуршало, тут шла какая-то своя жизнь, может быть, без букашек, без живых существ, но ведь жизнь может быть и у предметов неодушевленных. Жизнь могла быть и у скошенной травы, у этих миллионов и миллиардов пахучих, душно-приторных травинок.
Сквозь щелочки в сене Сережа разглядывал небо – громадное, бархатно-синее, со звездными россыпями. На небе, казалось, нет ни одного, даже крохотного, кусочка, где не было бы мельчайшей звезды, и он подумал, что в мире всегда есть сравнимые предметы. Вот, например, огромное небо можно сравнить с этим стогом, совсем, в сущности, небольшим. И все-таки в стогу, наверное, не меньше травинок, чем на небе звезд. Траву эту скосили с целого поля, а для муравьев, к примеру, которые ходят внизу, эта трава казалась бесконечным, необозримым лесом. Сережа улыбнулся. Конечно, муравьи не смотрят на небо. Не видят миллиардов звездных россыпей. Они слишком малы, чтобы видеть высокое небо. К тому же по ночам они спят. Муравьи видят траву, ежи, может быть, – лес, а Сережа, как всякий человек, видит небо. У каждого существа свои измерения, свой мир. Они не думают про Никодима, про маму, они, может, и матерей-то своих не знают, не привыкли знать. Но ведь радуются же и они чему-нибудь. И огорчаться, наверное, умеют. И бояться. И страдать.
Сережа закрывает глаза. Травинки шуршат, пахнут чем-то необъяснимо легким и удивительным.
Сережа засыпает и, кажется, тут же просыпается.
Как быстро прошла ночь! Уже утро.
Перебивая друг друга, поют, трещат, заливаются неизвестные птицы в лесу. Над травой, рядом со стогом, кисеей тянется туман.
Мама уже встала и собирает с Никодимом цветы.
Сережа видит, как они наклоняются и будто ныряют в теплое молоко: наполовину исчезают за белой кисеей.
Солнце, похожее на медный блин, выбирается из-за тумана. Словно оно окунулось в него и теперь, умытое, выходит на работу.
Они едут дальше.
Спицы сливаются в серебристые круги.
Шесть сверкающих на солнце кругов катятся по дороге, взбивая легкую пыль, выбираются на большак, пропускают мимо себя урчащие самосвалы и стремительные легковушки, потом съезжают на тропку и неслышно серебрятся посреди ромашек, голубых колокольчиков, шелестящих пик иван-чая.
«Что такое счастье? – думает Сережа и сам себе отвечает: – Счастье – это как сейчас!»
3
Бабушка их не ждет.
Когда три велосипедиста подъезжают к ее дому, она копается в огороде и долго издали не понимает, кто приехал. Не может себе поверить.
Потом подходит, вглядываясь, осторожно подает ладошку Никодиму, маме, Сереже. Уже тогда говорит испуганно:
– Господи!
Бабушка отходит медленно, постепенно понимает, что произошло, и чем лучше понимает, тем чаще повторяет:
– Господи! Господи!
Сережа смеется. И над бабушкой. И над Котькой. Тот однажды с тетей Ниной к ним в гости пришел и во дворе гулял. Сережа его проведать вышел, смотрит, Котька с девчонками стоит.
Одна лопочет:
– Господи, господи!
Вторая спрашивает ее:
– Что это?
– Это тетя такая, – отвечает первая.
– Эх вы, – важно объясняет Котька, – это говорят, когда гостей не ждут, а они пришли.
Сережа тогда расхохотался. И сейчас смеется. Прав был, оказывается, маленький Котька.
Бабушка ведет их в избу, тут же выводит обратно, крутит колодезную ручку, достает, расплескивая, воду в ведре, подает умываться.
Никодим скинул рубашку, голый до пояса, – смеется, крякает зычно, по-своему: «Хо! Хо! Хо!» Сережа ему подражает – вода ледяная, и он орет, дурачится, растирается длинным полотенцем с красными петухами по краям.
Замечательно все-таки кругом!
И бабушка совсем не злая. Улыбается – пришла в себя! – толстые губы растягивает, показывает ровные, будто у девушки, зубы, и морщинки по ее лицу плывут-расплываются.
Они сидят за длинным деревянным столом, потемневшим от времени, пьют холодное молоко, заедают медом и большими ломтями хлеба, похожими на кирпичи. Потом отдыхают.
– Это так, в перекуску, – говорит бабушка, волнуясь, и Сереже кажется, что ей вовсе не об этом хочется сказать. – Это так, с дорожки, – разъясняет она. – Сейчас курицу зарежу, будем обедать.
Мама, улыбаясь, гладит ей руку, говорит:
– Никодим – мой муж. Вот мы к тебе показаться приехали.
Бабушка кивает головой, хочет улыбнуться, но отчего-то плачет, подходит к Никодиму, тянется к нему – тот к ней наклоняется, целует ее.
– Здравствуй, зятюшко, – говорит она, – здравствуй, золотой!
Мама отворачивается, хлюпает носом, закуривает, смеется.
– Ну что? – спрашивает. – Довольна? Дождалась?
– Дождалась! – говорит бабушка и при Никодиме маму спрашивает: – А он какой? Не пьет? Не блудничает?
Мама смеется, качает головой, бабушка строгость меняет на улыбку и крестит издали Никодима.
Днем они едят наваристый куриный суп, соленые грибы, огурчики, капусту. В большом чугунке парит свежая картошка.
После обеда мама гладит платье, Никодиму брюки, Сереже рубаху, и вчетвером, вместе с бабушкой, все идут вдоль деревни.
На лавочках, на бревнышках возле своих домов люди сидят. Семечки щелкают, транзисторы слушают. На бабушку с гостями глядят.
Одни просто кланяются. Другие встают, подходят за ручку подержаться. Сперва с Никодимом, потом с мамой и с Сережей. С бабушкой за ручку здороваться необязательно – она своя, тутошняя, а гости всем интересны. Сережа заметил: лица у деревенских как бы бронзовые. Загорелые. Только морщинки на лбах, когда люди смеются, распрямляются и белеют.
Сережа себя на этой прогулке неловко чувствует. Словно зверь в зоопарке. Все на него смотрят. Разглядывают. Маму и Никодима разглядывают больше, и Сережа видит – им тоже неловко, но терпят.
– Э-э! – подходит лысый, но с косматыми бровями старик. – Анька голоногая приехала.
– Она самая, – отвечает мама, деда обнимает, а Никодиму объясняет: – Меня голоногой прозвали за то, что, бывало, без чулок зимой в школу бегала. Нечего надеть.
– Вот-вот, – говорит старик. – Бедовали крепко. Теперь, гляжу, оправились. Вон Евгения-то распухла, – кивает он на толстую бабушку. – Эх, кадушка!
Бабушка старика шутя кулачком по лысине колотит, толкает, сама же смеется.
– Это он, старый лешак, забыть мне не может, что за него не пошла, вдовой осталась!
– Ага! – кивает старик. – А теперь пойдешь?
Все смеются.
– Идем! – шутит бабушка, берет старика под ручку, и они впереди шагают. Старик балагурит, берег у мамы папироску, курит. Колечки пускать пытается.
– А ты хто же по специальности-то будешь? – допытывается дед у Никодима.
– Экономист, – отвечает тот.
– Экономист! Хо! Бухгалтер, што ли?
– Нет, – смеется Никодим, – похоже, но не то. Как бы вам объяснить… Главнее, что ли…
– Главнее! – понимает старик. – Начальник, значит.
– Не поняли вы меня, – опять смеется Никодим, – дело это как бы главнее бухгалтерского. Сложнее.
– Экономию, значит, наводишь? – уточняет дед.
– Вроде того! – кивает Никодим.
– Ну с этим ясно, – волнуется дед. – А вот что про Америку слыхать? Войны не предвидится?
Дед, как репейник, приставучий. Все ему что-то от Никодима надо. Проводил их до конца деревни. Обратно вернулся.
А деревня Сереже понравилась. Тополями заросла. На плетнях глиняные горшки сушатся. Подсолнухи из огородов головами машут.
Когда домой возвращались, колесный трактор навстречу попался. Тракторист, весь черный от копоти, возле них затормозил, кепку снял.
– Ань! – говорит бабушка. – Не узнаешь? Двоюродный брательник.
Мама охнула, трактористу руку подала, рассмеялась, на ладошку поглядев: вся черная.
– Валь! – кричит трактористу. – Приходи с гармошкой!
Под вечер полная изба народу собралась.
Валентин с гармошкой пришел, наяривает. Бабушка с тем стариком пляшет, половицы трещат. Табачный дым не успевает в окошко вылазить. Мама частушки поет:
Сережа и не думал, что у него столько родственников. Двоюродные тетки и дядья. Дети их. Троюродные Сережины братья и сестры, значит.
Один родственник Сереже приглянулся. Парень постарше его. Стриженный под нулевку. На лавочке скромно сидит, скользкий огурец вилкой в тарелке поймать не может.
Надоело родственнику огурец ловить, встал, тихонечко вышел во двор. Сережа подождал для приличия, тоже вышел.
Стриженый парень столбик у крыльца подпирал. Сережу увидел, не удивился. Сунул руку в карман, протянул сигареты.
– Не-е! – испугался Сережа и оправдываться стал: – У меня мать смолит ужас как. Я поэтому табака не выношу.
Парень кивнул, солидно объяснил:
– Меня Колькой звать. – И спросил без перехода: – Ваша техника?
Велосипеды посверкивали в глубине двора.
– Наша, – ответил Сережа.
– Сразу три велика? – удивился Колька.
– Сразу три, – подтвердил Сережа, не вдаваясь в подробности. Предложил: – Хочешь попробовать?
Стриженый Колька закатал правую штанину, вывел Сережин велосипед на улицу, сел как следует, повиляв, едва не навернулся, но все-таки поехал и скрылся в темноте. Вернулся он не скоро, минут через десять, и по тому, как торопливо слез, а потом стал многословно нахваливать велосипед, Сережа понял: все-таки навернулся.
Когда три велосипедиста подъезжают к ее дому, она копается в огороде и долго издали не понимает, кто приехал. Не может себе поверить.
Потом подходит, вглядываясь, осторожно подает ладошку Никодиму, маме, Сереже. Уже тогда говорит испуганно:
– Господи!
Бабушка отходит медленно, постепенно понимает, что произошло, и чем лучше понимает, тем чаще повторяет:
– Господи! Господи!
Сережа смеется. И над бабушкой. И над Котькой. Тот однажды с тетей Ниной к ним в гости пришел и во дворе гулял. Сережа его проведать вышел, смотрит, Котька с девчонками стоит.
Одна лопочет:
– Господи, господи!
Вторая спрашивает ее:
– Что это?
– Это тетя такая, – отвечает первая.
– Эх вы, – важно объясняет Котька, – это говорят, когда гостей не ждут, а они пришли.
Сережа тогда расхохотался. И сейчас смеется. Прав был, оказывается, маленький Котька.
Бабушка ведет их в избу, тут же выводит обратно, крутит колодезную ручку, достает, расплескивая, воду в ведре, подает умываться.
Никодим скинул рубашку, голый до пояса, – смеется, крякает зычно, по-своему: «Хо! Хо! Хо!» Сережа ему подражает – вода ледяная, и он орет, дурачится, растирается длинным полотенцем с красными петухами по краям.
Замечательно все-таки кругом!
И бабушка совсем не злая. Улыбается – пришла в себя! – толстые губы растягивает, показывает ровные, будто у девушки, зубы, и морщинки по ее лицу плывут-расплываются.
Они сидят за длинным деревянным столом, потемневшим от времени, пьют холодное молоко, заедают медом и большими ломтями хлеба, похожими на кирпичи. Потом отдыхают.
– Это так, в перекуску, – говорит бабушка, волнуясь, и Сереже кажется, что ей вовсе не об этом хочется сказать. – Это так, с дорожки, – разъясняет она. – Сейчас курицу зарежу, будем обедать.
Мама, улыбаясь, гладит ей руку, говорит:
– Никодим – мой муж. Вот мы к тебе показаться приехали.
Бабушка кивает головой, хочет улыбнуться, но отчего-то плачет, подходит к Никодиму, тянется к нему – тот к ней наклоняется, целует ее.
– Здравствуй, зятюшко, – говорит она, – здравствуй, золотой!
Мама отворачивается, хлюпает носом, закуривает, смеется.
– Ну что? – спрашивает. – Довольна? Дождалась?
– Дождалась! – говорит бабушка и при Никодиме маму спрашивает: – А он какой? Не пьет? Не блудничает?
Мама смеется, качает головой, бабушка строгость меняет на улыбку и крестит издали Никодима.
Днем они едят наваристый куриный суп, соленые грибы, огурчики, капусту. В большом чугунке парит свежая картошка.
После обеда мама гладит платье, Никодиму брюки, Сереже рубаху, и вчетвером, вместе с бабушкой, все идут вдоль деревни.
На лавочках, на бревнышках возле своих домов люди сидят. Семечки щелкают, транзисторы слушают. На бабушку с гостями глядят.
Одни просто кланяются. Другие встают, подходят за ручку подержаться. Сперва с Никодимом, потом с мамой и с Сережей. С бабушкой за ручку здороваться необязательно – она своя, тутошняя, а гости всем интересны. Сережа заметил: лица у деревенских как бы бронзовые. Загорелые. Только морщинки на лбах, когда люди смеются, распрямляются и белеют.
Сережа себя на этой прогулке неловко чувствует. Словно зверь в зоопарке. Все на него смотрят. Разглядывают. Маму и Никодима разглядывают больше, и Сережа видит – им тоже неловко, но терпят.
– Э-э! – подходит лысый, но с косматыми бровями старик. – Анька голоногая приехала.
– Она самая, – отвечает мама, деда обнимает, а Никодиму объясняет: – Меня голоногой прозвали за то, что, бывало, без чулок зимой в школу бегала. Нечего надеть.
– Вот-вот, – говорит старик. – Бедовали крепко. Теперь, гляжу, оправились. Вон Евгения-то распухла, – кивает он на толстую бабушку. – Эх, кадушка!
Бабушка старика шутя кулачком по лысине колотит, толкает, сама же смеется.
– Это он, старый лешак, забыть мне не может, что за него не пошла, вдовой осталась!
– Ага! – кивает старик. – А теперь пойдешь?
Все смеются.
– Идем! – шутит бабушка, берет старика под ручку, и они впереди шагают. Старик балагурит, берег у мамы папироску, курит. Колечки пускать пытается.
– А ты хто же по специальности-то будешь? – допытывается дед у Никодима.
– Экономист, – отвечает тот.
– Экономист! Хо! Бухгалтер, што ли?
– Нет, – смеется Никодим, – похоже, но не то. Как бы вам объяснить… Главнее, что ли…
– Главнее! – понимает старик. – Начальник, значит.
– Не поняли вы меня, – опять смеется Никодим, – дело это как бы главнее бухгалтерского. Сложнее.
– Экономию, значит, наводишь? – уточняет дед.
– Вроде того! – кивает Никодим.
– Ну с этим ясно, – волнуется дед. – А вот что про Америку слыхать? Войны не предвидится?
Дед, как репейник, приставучий. Все ему что-то от Никодима надо. Проводил их до конца деревни. Обратно вернулся.
А деревня Сереже понравилась. Тополями заросла. На плетнях глиняные горшки сушатся. Подсолнухи из огородов головами машут.
Когда домой возвращались, колесный трактор навстречу попался. Тракторист, весь черный от копоти, возле них затормозил, кепку снял.
– Ань! – говорит бабушка. – Не узнаешь? Двоюродный брательник.
Мама охнула, трактористу руку подала, рассмеялась, на ладошку поглядев: вся черная.
– Валь! – кричит трактористу. – Приходи с гармошкой!
Под вечер полная изба народу собралась.
Валентин с гармошкой пришел, наяривает. Бабушка с тем стариком пляшет, половицы трещат. Табачный дым не успевает в окошко вылазить. Мама частушки поет:
Гармонист на минуту остановится, рюмку опрокинет, пот со лба вытрет да снова играет.
Я не знаю, как сказать,
Чтоб судьбу с твоей связать.
Чтобы путать – не распутать,
Чтобы рвать – не разорвать.
Сережа и не думал, что у него столько родственников. Двоюродные тетки и дядья. Дети их. Троюродные Сережины братья и сестры, значит.
Один родственник Сереже приглянулся. Парень постарше его. Стриженный под нулевку. На лавочке скромно сидит, скользкий огурец вилкой в тарелке поймать не может.
Надоело родственнику огурец ловить, встал, тихонечко вышел во двор. Сережа подождал для приличия, тоже вышел.
Стриженый парень столбик у крыльца подпирал. Сережу увидел, не удивился. Сунул руку в карман, протянул сигареты.
– Не-е! – испугался Сережа и оправдываться стал: – У меня мать смолит ужас как. Я поэтому табака не выношу.
Парень кивнул, солидно объяснил:
– Меня Колькой звать. – И спросил без перехода: – Ваша техника?
Велосипеды посверкивали в глубине двора.
– Наша, – ответил Сережа.
– Сразу три велика? – удивился Колька.
– Сразу три, – подтвердил Сережа, не вдаваясь в подробности. Предложил: – Хочешь попробовать?
Стриженый Колька закатал правую штанину, вывел Сережин велосипед на улицу, сел как следует, повиляв, едва не навернулся, но все-таки поехал и скрылся в темноте. Вернулся он не скоро, минут через десять, и по тому, как торопливо слез, а потом стал многословно нахваливать велосипед, Сережа понял: все-таки навернулся.