– Сейчас к Никодиму зайдем, – болтает учительница. – Отрежу тебе арбузика. На рынке открывала – уж такой яркий, такой сахаристый.
   «Как же, – думает Сережа, – непременно зайду!» А про себя отмечает: значит, не знает еще ничего. Но что ему за дело? Пусть знает! Донесет вот авоську до подъезда, а там пусть катится…
   Сережа шагает, глядя себе под ноги, перехватывает авоську из руки в руку, молчит, но Литература и не требует от него ответов. Ей носильщик нужен, вот и все.
   Она перебирает всякую безделицу – сколько народу на рынке, как все дорого, и вдруг произносит:
   – Сережа, Никодим у вас помазок для бритвы оставил, две майки и тренировочные брюки, хлопчатобумажные, в суете разъезжались, понимаешь… Посмотри…
   Сережа останавливается. Голова у него начинает кружиться. Все быстрее, быстрее.
   – Что? – переспрашивает он. – Помазок и брюки?
   – Да, да, – улыбается доброжелательно Вероника Макаровна. – И две майки.
   Сереже хочется вдруг спросить ее. Задать один вопрос.
   – Я ночью разбил окна людям, – говорит он торопясь, – и бабушка позвонила Никодиму, чтобы он заступился, понимаете? А он сказал: я ничего не знаю, я с вами теперь не живу.
   Сережа видит, как вытягивается лицо Вероники Макаровны. Она переступает с ноги на ногу, мучительно думает, что ей сказать: что-то борется в ней, какие-то слова. Наконец успокаивается. Смотрит на Сережу уверенно.
   – А что же, – говорит, – он должен был сказать?
   «Ну вот и все! – облегченно вздыхает Сережа. – Пожаловался».
   Он кладет авоську на землю, кивает учительнице, поворачивается и бежит.
   – Принесем, – кричит, обернувшись, – и помазок, и все прочее!
   Сережа бежит по серому асфальту, и его колотит жаркая ненависть.
   Он вспоминает тот летний вечер, когда Литература пришла к ним в гости. И маму – напряженную, злую. Да, да, да! Мама была права! Тысячу, миллион раз! Нельзя было верить. Ни на минуточку. Все представлялась эта Вероника Макаровна. Даже тогда, когда говорила: у нас похожая судьба. Может, и похожая была, да мама никогда бы так не сказала. Не стала бы выгораживать своего сыночка перед своим же учеником.
   Сережу душит обида, слезы наворачиваются на глаза.
   – Эх вы! – шепчет он. – Благородные люди!

3

   В студии записывают «Трех мушкетеров». Еще вчера Сережа думал об этом с любопытством, сегодня все кажется ему глупым, бездарным обманом. Эти жирные, старые мушкетеры, с которых градам катится пот, их неумелое бренчанье шпагами, громогласные фальшивые слова.
   В разгар записи совсем не по пьесе с грохотом, одна за другой, взрываются две лампы. Света недостаточно, и режиссер на пульте кричит по радио:
   – Осветители! Андрон!
   Андрона в студии, как назло, нет, он выскочил куда-то, и режиссер набросился на Сережу:
   – Немедленно менять лампы! Никакого порядка! Набрали сопляков!
   На глаза наворачиваются слезы.
   – Я эти лампы не делал! – кричит Сережа режиссеру и бежит на склад, но теперь куда-то исчез кладовщик, Сережа обегает коридоры, заглядывает во все комнаты, наконец находит его в самом неподходящем месте.
   – Что! – орет разъяренный кладовщик. И это нельзя! Будто Сережа последний тиран и мерзавец.
   – При чем же тут я? – объясняет Сережа. – Ведь запись, простой!
   – А при чем я? – орет взвинченный кладовщик. – Ну эта занюханная контора! Никогда никакого порядка! Уйду!
   Назло Сереже и всему свету он копается, пишет через копирку какую-то бумагу, дает Сереже расписаться. Наконец выдает две лампы. Сережа мчится по коридору к студии. Лампы большие, он держит их широко растопыренными пальцами. И вдруг распахивается дверь из какой-то комнаты, Сережа шарахается к противоположной стене, одна лампа вылетает из его вспотевших пальцев и с торжественным звоном разлетается в мельчайшие осколки. Сережа готов завыть от обиды, от неудачи, но в дверях, которые распахнулись так неожиданно, стоит Андрон. Он все понимает, кивком головы велит Сереже бежать в студию, а сам мчится к кладовщику.
   Режиссер на пульте совсем сходит с ума.
   – Скорей, скорей, скорей! – орет он голосом, усиленным динамиком. – Кончается время!
   Сережа вкручивает свою лампу, в студии появляется Андрон с озабоченным лицом и еще одной лампой. Вид у него такой, что режиссер молчит – вообще с Андроном лучше не связываться… Лампы вспыхивают, в студии солнечно и ярко, «Трех мушкетеров» начинают записывать снова, пожилые толстяки опять начинают бренчать шпагами.
   Сережа сидит в своем углу, сжав голову руками, почти в отчаянии.
   К нему на цыпочках подходит Андрон.
   Сережа закрывает глаза. Ни о чем не хочется говорить.
   После записи они сидят в буфете. Глотают безвкусные сосиски. Пьют лимонад.
   – Поскорей жуйте! – шумит на них буфетчица, пожилая тетка с плоским, как у якутки, лицом. – Пора уходить! Вас ведь тут никогда не накормишь, идут и идут, идут и идут!
   Сережа видит, как, мусоля пальцы, буфетчица считает стопку денег. Целую кучу.
   Денег… Много денег… Его осеняет: «А нужно только триста! Прийти и отдать. Вместе с помазком и этими хлопчатобумажными брюками. Ничего не говорить, отдать только. Или сказать: вот вам ваши игрушки… Как в детстве… Подачки мне не требуются!»
   – Андрон, – говорит Сережа, – одолжи три сотни.
   Тот крутит пальцем у виска.
   – Тебе куда столько?
   Сережа говорит ему про размен. Про Никодима и его мамашу. Про триста рублей, которыми бабушка соблазнилась и которые давят и унижают его. Про вчерашнее. Про Литературу – как колебалась она, что ответить.
   Андрон чертыхается.
   – Все в мире разделено на две половины, – говорит он. – В цвете – черное и белое. В морали – высокое и низкое. В характерах – хитрость и простота… Вот ты – пацан еще, поэтому простой, неопытный. А твои эти… родственники… Ей же своя рубашка ближе к телу. А справедливость – как бог на душу положит…
   Сережа кивает головой. Точно. Правильно рассуждает Андрон.
   – Но не все так просто, – продолжает Андрон. – Ты трактат Чернышевского читал? Об отношении искусства к действительности?
   Сережа мотает головой.
   Что-то плохо он понимает.
   – Слушай сюда! – восклицает Андрон. – Сейчас поймешь!.. Вот в болоте! Лягуш на лягушку глядит, и нет для него никого прекраснее. А меня, может, от вида этой лягушки тошнит. Это теория, понимаешь?
   – Вы кончите, нет, пустобрехи? – взрывается буфетчица. – И молотят, и молотят, вот язык-то без костей.
   – Зато у тебя, – говорит Андрон, – язык с костями. Я имею в виду говяжий язык и рыбьи кости, – все в одной тарелке!
   – Чистоплюй нашелся! – орет буфетчица. – А ну давай отсюда.
   Она кладет деньги в ящик, вделанный в прилавок, щелкает замком, машет руками:
   – Все! Закрыто!
   Андрон и Сережа идут на улицу. До передачи полчаса. Они забираются за кусты в парке, ложатся на траву.
   – Итак, исходя из Чернышевского, – продолжает Андрон, – на вещи можно смотреть по-разному. Сейчас ты на родственников этих глядишь как слабый на сильных. Но вот ты достаешь триста рублей, швыряешь им и уже – что? – смотришь на них как сильный на слабых.
   – Это верно! – говорит яростно Сережа. – Очень верно! Но где взять триста рублей?
   – Вот это интересный вопрос, – объясняет Андрон. – Уже по Достоевскому. Помнишь – в болоте все прекрасны. А я давно говорю, что вся наша жизнь – болото. Чем меньше в него влезаешь, тем лучше. Но это другое дело. Итак, теорема: ты в болоте. В болоте? – спрашивает он Сережу.
   – В болоте, – соглашается тот. – Да еще в каком!
   – Значит, напрашивается вывод – не бойся запачкаться. Все равно в болоте. Ведь, запачкавшись, ты как бы сразу очистишься: отдашь эти три сотни, швырнешь им в лицо!
   – Украсть, что ли? – не понимает Сережа.
   – Во брякнул! – поражается Андрон. – Это уж слишком уголовная мера… Ну продай что-нибудь… Займи до завтра, а сам не отдай… Что-нибудь такое мирное. Аморальное, но не совсем. – Он потягивается в зеленой траве. – Я бы тебе дал, – говорит он, – даже аморально, до завтра, но с обманом. Да ведь нету! – Андрон зевает и декламирует: – Птичка божия не знает ни заботы, ни труда…
   – Слушай, Андрон, – спрашивает вдруг Сережа, – а ты кто?
   – Как кто? Старший осветитель.
   – А еще? – добивается Сережа. – Кто ты в самом деле?
   – Пьяница, – отвечает Андрон добродушно, – а оттого и натуралист.
   – Как, как? – не понимает Сережа.
   – Ну, на жизнь смотрю натурально. Без всяких прикрас.

4

   Это верно, размышляет Сережа на передаче, жизнь надо рассматривать без всяких прикрас. Чем дольше он живет, тем больше в этом убеждается. На жизнь надо глядеть трезво, взросло, серьезно. Никто к тебе не придет и не скажет: Сережа, вот тебе деньги. Пойди швырни их Литературе. Вместе с их барахлом. Дядя Ваня прав. Жизнь надо самому двигать, а не ждать, пока повезет. Это не сани какие-нибудь, правильно.
   Деньги! Деньги! Чем больше думает о них Сережа, тем больше уверенности: обязательно! Обязательно надо отдать. И ошибается тетя Нина, которая не считает эти деньги оскорбительными. Очень здорово ошибается! Больше ничего не должно их связывать. Ничего. Ни помазок, ни та подачка.
   Сережа не дождется, когда закончатся «Новости». После этого станут крутить детектив, подряд две серии – это два часа, не меньше, и, может быть, если тетя Нина согласится, они успеют к ней сбегать… Делать нечего, он решил занять у нее. Надо только не говорить для чего.
   «Новости» заканчиваются. Сережа поворачивает рубильник, лампы гаснут. Он идет в дикторскую. Тетя Нина сидит спиной к двери, держит в руках гитару.
   – Садись, Сереженька, – говорит она ласково и тихо трогает струны. – Как дела? Все хорошо у тебя? С Андроном ладишь? Он забавный дядька, не правда ли? Этакий философ!
   – Все хорошо, – отвечает Сережа, – с Андроном нормально…
   Тетя Нина начинает играть, и Сережа вздрагивает. Мама! Это мама!
 
Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви приветная,
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда…
 
   – А кто, – словно в полусне, спрашивает Сережа, – кто у вас эта звезда?
   – Котька! – отвечает тетя Нина.
   – А Олег Андреевич? – спрашивает он.
   – И Олег Андреевич, – улыбается тетя Нина.
   Сережа проглатывает комок, подступивший к горлу. Все как было. И даже ответы такие. Только мама тогда головой мотнула, когда он про отца спросил. «Нет, – ответила она, – только ты». Сереже ясно теперь, почему она головой мотнула, почему так ответила.
   Воспоминания наваливаются на него, сгибают плечи. Что бы, интересно, сейчас сказала мама, думает он, что посоветовала? Ясно – рассчитаться с Никодимом и Литературой. Но как?
   – Тетя Нина, – говорит Сережа, – одолжите триста рублей?
   – У меня нет, – говорит она и удивляется: – Зачем тебе столько?
   «И так неудобно, – думает он, – что делать – спрашивал наудачу, на всякий случай».
   – Один долг надо вернуть обязательно, – говорит Сережа.
   – Я бы дала, – говорит тетя Нина, – без всяких разговоров, но сейчас нет. Может, терпит месяц? Или давай я перезайму.
   Ну нет! Что он, маленький! Сережа отнекивается, объясняет, что это вовсе не обязательно, что найдет сам.
   Он выходит из дикторской. Остается одно. Понтя. К нему приехал дед генерал. Дед, наверное, богатый.
   Сережа предупреждает Андрона, садится в троллейбус. Понтя дома, но генерала нет, только какой-то старик в шлепанцах на босу ногу и полосатой пижаме смотрит телевизор.
   – Пантелеймоша! – говорит Сережа умоляющим голосом. – Попроси у своего генерала триста рублей. Во как нужно!
   Понтя рассеянно оглядывается, потом шепчет:
   – Зачем?
   – Только не спрашивай, – говорит громко Сережа, – узнаешь потом! Ну попроси у генерала!
   – Ты что думаешь! – вмешивается вдруг старик у телевизора. – Раз генерал, значит, миллионер?
   – Нет, – объясняет горячо Сережа, – не миллионер, у нас они не водятся, но все же!
   Старик качает головой. И тут только до Сережи доходит, что этот старик и есть генерал. У него в самом деле усы. И когда он покачал головой, усами нос погладил – точно так, как Понтя губой шевелил.
   – Это вы и есть? – говорит рассеянно Сережа. Он пятится к двери, краснеет. – Тогда извините! – лопочет он.
   Старик вскакивает с кресла, глаза его смеются, он забавно, как тараканище, шевелит усами.
   – Ну а если, – говорит он, – я триста рублей найду, когда вернешь? Через неделю?
   Сережа вспоминает Андрона. «Что-нибудь такое, – говорил он, – аморальное, но не совсем». Вот оно – не совсем аморальное, кивнуть, дать слово, а потом не вернуть.
   – Ну через две, – говорит генерал, и Сережа видит Понтино лицо сбоку. Понтя радуется, подмигивает, мол, бери. Но через неделю Сережа не вернет. И даже через две. Может, через полгода.
   – Нет, – говорит он, – спасибо. Через две – тоже.
   – А мне к тому времени уезжать надо, – объясняет старик, – я ведь, знаешь, хоть и генерал, а пенсионер, – деньги на билет потребуются. На дорогу. Кое на какие покупки.
   Сережа разглядывает доброго старика. Нет, он не может его подвести. И себя не может. Никак.
   Сережа прощается с генералом и Понтей. Они жмут ему руку. Сережа выходит на улицу. Облегченно вздыхает.
   Он улыбается. Ему нужны триста рублей, просто позарез нужны, но как здорово, что он не взял их у генерала. Ведь даже в зеркало сам на себя он не смог бы тогда глядеть.
   Сережа едет домой. Бабушки нет. Куда-то ушла.
   Он открывает шкаф, где хранится одежда, перебирает плечики с мамиными платьями.
   Сердце обрывается.
   Вот в этом платье мама приходила в больницу, когда Сереже исполнилось четырнадцать. В этом ходила, когда ждала маленького.
   Продать мамины платья? Только не это! Даже лучше украсть.
   Сережа припоминает: плосколицая злая буфетчица кладет деньги в ящичек, вделанный в прилавок.
   Эти деньги, эта кипа мелькает снова и снова.
   «Сколько там? – думает он. – Рублей пятьсот. А то и тысяча!»
   Он отталкивает наваждение, перебирает плечики в шкафу, сдергивает с них свое: недорогой костюмчик, купленный еще мамой, демисезонное пальто, рубашки. Это, конечно, негусто, думает он, связывая вещи в узел, но все-таки. Может, рублей сто?
   В комиссионном магазине уже висит табличка «Закрыто», но Сережа подныривает под нее, видит накрашенную тетку.
   – Неграмотный? – кричит она. – Уже восемь!
   – Тетенька, – умоляюще просит Сережа, – примите вещи, мне деньги очень нужны.
   – Всем нужны! – успокаивается тетка. – Но приемщица уже ушла, это раз. А главное – от детей мы не принимаем.
   – Я не ребенок! – говорит Сережа.
   – Паспорт есть? – обрезает его тетка. – Ну видишь, значит, ребенок.
   Он выныривает из-под таблички на улицу, бежит домой. Пора! Скоро кончится детектив!
   Бабушки все нет. Сережа бросает узел на стол. Кидается к двери. И вдруг останавливается.
   Он шагает к шкафу, отыскивает на полке свои перчатки, сует их в карман.
   Сердце бьется, словно молот.
   Он бежит на студию, спокойный и уверенный. Он знает, что надо сделать. Андрон говорил – не совсем аморальное. Он ошибался. Чтобы размотать этот клубок, нужно время. А времени нет. Значит, надо взять топор и узел разрубить. Выходит, надо сделать совсем аморальное. Украсть.
   В студии вспыхивают лампы. Тетя Нина усаживается за столик… Операторы двигают камеры…
   Сережа сидит в углу и ничего не видит. Его лихорадит мысль о предстоящем.
   Украсть! Решено!
   В конце концов буфетчица не пострадает. Ведь это будет кража. Ее не заставят вносить украденные деньги. Потом, когда он заработает эти проклятые триста, он ей вышлет. Так же, как украдет, – без слов. Уедет на окраину, в почтовое отделение, где его никто не знает, и отправит перевод без обратного адреса. Впрочем, адрес можно выдумать. И наконец, если там не триста, а больше, он остальное не возьмет. Оставит.
   Операторы снимают наушники, в студии гаснет свет. Сережа прячется в декорационном складе, который рядом со студией и никогда не запирается. Все торопятся домой. Шаги стихают.
   Сережа берет шпагу, которыми сражались толстые мушкетеры, пересекает темную студию, поднимается к буфету, тихо, как кошка, перепрыгивает через прилавок.
   Вот он, этот ящик. Внутренний замок. Сережа достает из кармана перчатки, натягивает их, просовывает шпагу в щель, наваливается всем телом.
   Острие шпаги с грохотом отламывается.
   Сережу прошибает леденящий озноб. Он падает, вжимаясь от страха в пол. У вахтера внизу играет радио. Сережа поднимается. Снова просовывает в щель шпагу. Опять наваливается всем телом. Сжимаясь, дерево под металлом издает странный, едва шипящий звук.
   Он отдыхает. Просовывает шпагу подальше. Щель между ящиком становится шире, шире. Он наваливается снова. Квадратик металлического запора свободен. Планка с отверстием, врезанная в прилавок, больше не держит его.
   Удерживая шпагой прилавок, другой рукой он выдвигает ящик.
   Сердце останавливается.
   Ящик пуст…
   Нет, деньги там есть. Но не те, что он видел днем. Здесь нет кучи, а тонкая пачечка рублевок и мелочь. Мелочи много – ею усыпано все дно, встречаются и металлические рубли, но той, той пачки нет.
   Раздумывать нельзя.
   Сережа хватает деньги, сыплет в карман мелочь. Потом задвигает ящик обратно, достает сломанную шпагу. Прилавок опять накрывает запор. Следы от шпаги видны ясно, но замок закрыт.
   Сережа нагибается, подхватывает обломок шпаги, на цыпочках идет вниз, пробирается в студию, затем в декорационный склад. Забрасывает шпагу за теснину фанерных щитов. Обломок кладет в карман.
   Потом идет к выходу.
   На вахте сидит тетя Дуся. Дежурит она по очереди – то на радио, то здесь. Вахтерша разглядывает его приветливо.
   – Задержался? – спрашивает она.
   – Сегодня две лампы лопнули, – говорит он. – Такой грохот! Менял…

5

   Сережа переставляет ватные ноги, в голове ухает колокол. Он чувствует себя голым на каком-то церковном шествии. Вокруг много-много людей, но он их не видит. Он только знает, что они разглядывают его и в такт шагам колотят в колокол.
   Он приходит в парк возле студии. Бессознательно находит кусты, за которыми пил вино с Андроном. Ложится в траву.
   Он лежит ничком. Сухие былинки колют щеки и лоб. Мимо, за кустами, проходят люди. О чем-то говорят. Смеются. Сережа слышит обрывки фраз, и ему кажется, что все рассказывают о нем.
   – Я ему говорю, ну идешь?.. Подожди, отвечает, надо сообразить… – смеется женский голос.
   – Ну смотри, ну смотри, если так дело пойдет… – резко говорит мужчина.
   – Ты мне лучше ответь, кто виноват?.. – скрипит старуха.
   – Бежим скорее, а то догонят… – шепчет мальчишка.
   Сережа поворачивается на спину, в кармане перекатывается мелочь. Он вскакивает. Расстилает платок. Достает деньги. Считает их.
   Руки трясутся. Он то и дело поглядывает на кусты и от этого сбивается. Снова считает.
   Заканчивает в полном изнеможении. Двадцать девять рублей шестьдесят копеек.
   Он заворачивает деньги в платок. Получается небольшой узелок. Кладет его рядом. Опять лежит. Вечерний воздух холодит грудь, земля – спину.
   Глаза у него открыты, но он как бы в забытьи. То слышит и ощущает окружающее его. То оказывается впотьмах.
   Потом его встряхивает кто-то.
   Сережа садится, озирается, но никого нет.
   – Украл! – шепчет он. И повторяет с ужасом: – Украл!
   То, что встряхнуло его, наполняет тело холодом, обрывает сердце, швыряет вниз, в бездонную глубину. Сережа вскакивает и бежит.
   – Украл! – повторяет он. – Украл, украл, украл! Двадцать девять рублей шестьдесят копеек!
   Может, если бы он украл триста, пятьсот, тысячу – сколько там было вначале, – его бы теперь сотрясало от страха, от ужаса. К страху он готовился. Он знал, на что идет. Но он украл не триста, не пятьсот, не тысячу. Двадцать девять рублей шестьдесят копеек. Мелочью! И в этих ничтожных рублях, да еще железом, заключалось большее, чем страх. Низость! Мерзость! Подлость!
   Его сотрясает от унижения. Он хотел украсть, но ведь и собирался отдать эти занятые таким способом деньги. Деньги были ему нужны – и хотя это, конечно, преступление, но преступление объяснимое, вынужденное.
   А как он объяснит эти двадцать девять рублей шестьдесят копеек? Даже себе – как?
   Сережа то бежит по улице, то вдруг останавливается, прижимается к столбу, то идет скорым шагом – куда, зачем, к кому?
   Вор! Хорош вор! Мелкий паскудник! Двадцать девять рублей шестьдесят копеек!
   Малость суммы подчеркивала низость поступка, поступок от этой малости лучше не становился. Он украл! Он вор! Только в кино гангстеры хладнокровны и великолепны, в самом же деле это мерзко, гадко, дерьмово… Зачем он все это сделал?
   Он вспоминает зачем. Вернуть три сотни Никодиму с мамашей. Чужие должны быть чужими. И навсегда забыть об этих родственниках. Забыть о прошлом. Но что же вышло?
   Сережа больше не думает о сумме. Двадцать девять, триста, тысяча – не все ли равно. Он украл. Замарался. Он стал лягушей, как объяснял Андрон, но вот в чем дело – вокруг люди, и для них лягуша – это лягуша. Гадкая, скользкая тварь, и смотрят они на нее не как лягуши, а как люди.
   Аморально – не совсем аморально.
   Сережа думает о маме. Боже! Ведь он это делал, помня о ней. Как бы мстя за нее.
   Мама бы швырнула три сотни Литературе, сомнения нет. Но она не стала бы красть для этого. Нашла другой способ достать их.
   Взрослым легче, оправдывается перед собой Сережа, им проще найти триста рублей. А кто даст пацану деньги? Добрый Понтин генерал? И то на две недели, не больше, деньги не трава, на лугу не растут, они ведь всем, даже генералам, нужны.
   «Оправдываешься! – презирал себя Сережа. – Но разве можно оправдываться?»
   Пусть посадят в тюрьму, и дело с концом. Но мама! Все знали тут маму. Сережа сам по себе никто – к нему еще никак не относятся: хорошо относятся к маме, к ее памяти, и он, Сережа, для людей не мальчик, а мамина тень, которую уважают.
   Сережа поворачивается, бежит к студии. Он стучится в дверь, из-за нее выглядывает незнакомый старик. Ночной сторож. Тетя Дуся ушла!
   Все кончено, думает он, теперь уже ничего не поправишь, деньги на место не вернутся.
   Что делать? Что делать!
   Он лихорадочно ходит по улицам. Потом бежит к Гале.
   Поздно. Она спит. Сережа вызывает ее во двор. Открывает рот, чтобы сказать, – и не может. Он молчит, глядит удивленно на Галю, словно не в силах понять, зачем она тут.
   Нет, он не может ей признаться. Галя поймет, это ясно, ни словом не упрекнет его, но он не может. Стыдно! Стыдно!
   Он смотрит на Галю, поворачивается, бежит, не видя ее удивленного взгляда.
   К Олегу Андреевичу, думает он, скорее, скорее! Ведь он угрозыск, самый главный начальник в городе по ловле преступников. Вот он к нему и придет. Признается. Ведь можно же, можно что-то исправить.
   Сережа бежит к тете Нине и опять останавливается.
   К тете Нине нельзя. Нельзя к Олегу Андреевичу именно потому, что там тетя Нина. Ведь она привела его на работу. Она просила принять, хотя он несовершеннолетний, и добилась своего. Она говорила с ним каждый вечер, когда их дежурства совпадали, и даже пела, как мама: «Гори, гори, моя звезда!»
   Что скажет он тете Нине? Вот я украл? Признаюсь? Ведь на тетю Нину и так будут все пальцем показывать. Она, мол, его опекала. Худо опекала, значит, раз ограбил буфет.
   Ограбил!
   Какое слово!
   Сережа стоит как вкопанный. Потом бежит опять. К реке. К мосту.
   Вот здесь, кажется, глубокое место.
   Сережа смотрит вниз, в глухую черноту. Потом достает узелок с деньгами.
   Двадцать девять рублей шестьдесят копеек – немного бумажек, остальные железом – булькают в темноте. Камнем идут на дно.
   Он вытирает руки о штаны.
   Словно бросил какую-то грязь…

6

   Он чувствует себя выжатым, изнуренным. Но облегчения нет, напротив. Ему кажется, что сделал еще одну подлость: избавился от доказательства, струсил совсем.
   Сережа идет пошатываясь, голова словно распухла, а в вены, у висков, забиты тугие пробки: кровь в них остановилась. Еще немного, и голова лопнет, как пузырь. Пусть лопнет, думает он. Теперь все равно. Хорошо бы умереть. Вернуться на мост, к тому самому месту, откуда бросил он платок с деньгами, кинуться вниз, в смоляную черноту… Пусть думают что хотят…
   Он поворачивается, пересекает дорогу, чтобы вернуться к мосту… В мозг острым скальпелем врезается странный визг, что-то с силой толкает его в бок, он падает, переворачивается на земле, ощущает боль в ноге…
   Сережа отплевывается, на зубах скрипит пыль, он чувствует приторный вкус крови, но это не пугает его. Как во сне, он поднимается на ноги, равнодушно разглядывает рваные брюки… К нему бежит человек – большая, темная тень. Наверное, надо удирать, но Сережа стоит. Ему все равно.
   Запыхавшийся человек хватает его за плечо, молча оглядывает. Сережа видит – это летчик, «аэрофлот». Форменная фуражка, голубая рубаха с крылышками на груди.
   – Разбился? – испуганно спрашивает летчик. Голос у него трубный, низкий. Наверное, таким голосом можно свободно с самолета на землю кричать. Услышат.
   Сережа молчит.
   – Что же ты так, а, милый! – громыхает авиатор. – Ведь я же тебя растоптать мог – крутой поворот, красный свет для пешеходов, и вдруг ты под колеса.
   Он радуется, что Сережа жив, тащит его к машине, впихивает в вишневого цвета «Жигули». Рвет с места.