«Первое и последнее, что мы видим, представляется нам чем-то ребячливым», – заметил В. Н. в начале книги. Первое, последнее и единая красная нить, которая соединяет их. Воспоминания о первой любви неотступно преследуют В. Н. вплоть до самых последних сочинений.
   Люся появляется в них под самыми разными масками. Ее образ мелькает, отражаясь в гладких стеклянных гранях вымысла, – всегда новый и всегда прежний. Машенька, исчезнувшая первая возлюбленная из распавшегося прошлого. Тамара, идущая по лужайке, испещренной черными пятнами бабочек-траурниц. Аннабелла, держащая в неловком кулачке «скипетр страсти» юного Гумберта в зарослях мимозы на Французской Ривьере. Ада, бледная и темноволосая, что-то восторженно щебечущая в то время, как карбидный фонарь ее велосипеда исчезает во тьме Ардисова парка. «…Представляется нам чем-то ребячливым…» Все эти образы первой возлюбленной, отражающиеся в многогранной призме памяти, заполняют воображение В. Н. мерцающим, но постоянным светом. Вибрато первых вещей. Рот, круглый и блестящий, как мокрый абрикос. Мягкий изгиб бедра. Они занимались любовью посреди бела дня там, в сосновых рощах Выры. Или в соседнем имении дяди Василия – ниже по течению Оредежи, где под сенью старинных лип Володя ждал Люсю в дождливые дни.
 
   Вернувшись в Петербург весной 1916 года, он почувствовал по ее строгому взгляду, что прежний пламень уже никогда не разгорится, как прежде. К тому времени В. Н. посвятил своей пышной музе целые горы чувствительных стихов. Часть из них была напечатана в книге, изданной в Петербурге на средства автора. Принявшись их читать, Люся сразу придралась к какой-то подробности, ускользнувшей от внимания автора. «Зловещая трещина имелась… в сборничке – банальная гулкая нота, бойкая мысль о том, что наша любовь обречена, потому что ей никогда не вернуть чуда ее первых мгновений, шороха тех лип и шуршанья дождя, сочувственного соучастия сельской глуши».
   Предшествующая петербургская зима побледнела и стала стираться в памяти. Впоследствии, вглядываясь в нее сквозь линзы изгнания, Набоков будет вспоминать ее как сияющий осколок первого лета, в котором все еще отражается давно утраченное. Медная полоска солнечного света на закате, взрыв подросткового смеха, побеленная колонна в имении дяди Василия (та самая, крайняя слева); многоречивая река – ее журчание можно услышать, совершив в одиночку вылазку в березовые рощи старой России; стол, накрытый на аллее под серебристыми елями; чудесный пикник, на который дети отправляются в шарабане, и, наконец, «упоительность ее личности».
 
   Давайте прокрутим пленку вперед, а потом остановимся. Вот летние месяцы, когда он берется за прозу.
   Пока я писала предыдущий параграф, в голове вдруг прозвучали строчки из начала «Лолиты»: «Больше скажу: и Лолиты бы не оказалось никакой, если бы я не полюбил в одно далекое лето одну изначальную девочку. В некотором княжестве у моря (почти как у По)». Аннабелла, прообраз Лолиты в жизни Гумберта, та давно умершая девочка, к которой обернется через четверть века загорающая в траве Долли Гейз: «…И затем, без малейшего предупреждения, голубая морская волна вздулась у меня под сердцем, и с камышового коврика на веранде, из круга солнца, полуголая, на коленях, поворачиваясь на коленях ко мне, моя ривьерская любовь внимательно на меня глянула поверх темных очков». Двадцать четыре года, разом вычеркнутые из памяти по прихоти времени.
   Вспомнила я и тот первый день, когда взгляд Вана задержался на Аде. Это была всего лишь «черноволосая девочка лет одиннадцати-двенадцати», которая вслед за матерью выбиралась из экипажа у крыльца Ардис-холла. Вот его первое впечатление от Ады (или, точнее, вот каким образом он будет вспоминать ее, сжимая в руке букет только что сорванных цветов): «Она была в белом платьице и черном жакете, с белым бантом в длинных волосах. Больше он этого наряда не видел, а всякий раз, как, рисуя картины прошлого, упоминал о нем, она неизменно заявляла, что все это ему, должно быть, примерещилось, поскольку у нее отродясь ничего похожего не было, да и не стала бы она напяливать темный жакет в такой жаркий день; однако Ван это свое изначальное впечатление от нее сохранил до конца». Первое воспоминание – пугающе реальное или искаженное сном – останется до конца в воображении Вана.
 
   Я не считаю, что романы В. Н. точно воспроизводят его прошлое, но они сохраняют неувядаемый свет того первого лета. Взрыв сознания, который отзывался эхом всю его жизнь. Крупицы памяти, сливающиеся между собой и образующие неожиданные сочетания, и счастье – или, по крайней мере, кусочек его – есть вариация припоминания.
 
   Счастливый

Глава IV
Взрыв счастья
(В которой писатель говорит о единственной реальности, а читатель становится очень разговорчивым)

   Сознание есть «единственная реальность мира и величайшее его таинство».
   Свет, прорезавший покров тьмы; радужка глаза; Ева из плоти и праха; дрозд, поющий серым ноябрьским утром; вспышка смеха, разрывающая ткань ночи; призрачный ялик на бледно-зеленых волнах; недолговечная симметрия снежинки.
   «Как все-таки мал космос (кенгуровой сумки хватит, чтобы вместить его), как ничтожен и тщедушен он в сравнении с сознанием человека, с единственным личным воспоминанием, с его выражением в словах…»
   …в сравнении с человеческими зубами, белеющими в луже крови; с влажным запахом позднего летнего неба; с пузырьком солнца, блестящим в меди шарообразной дверной ручки; с рыжевато-коричневым задним крылом бабочки-медведицы; с расширяющимся в сумерки зрачком; со сгустком алого на рассветном небе; с подветренной стороной сна.
   «Сознание – записочка, каракули во тьме».
   Сознание – это оттиск света; светлячок, как сон, преследующий тьму; сияние аметиста на прозрачной коже; горсть мерцающего песка; резаная рана тоски; резкость граненого стекла; временем выкованное «я».
   «Неожиданно и широко распахнутое окно, открывающее взгляду солнечный пейзаж…»
   …бабочка-голубянка в полете; галерея поставленных друг напротив друга зеркал; волшебный ковер безумного поэта; слова, дающие начало живым существам; шепот поднимающейся воды; фонарь, прислоненный к стене ночи; глаза ультрамариновые и черные, как сажа; болезненный укол агонии на острие иглы света.
   Весь мир – не что иное, как вселенная, объятая сознанием. «Длани сознания тянутся, ощупывают, и чем они длиннее, тем лучше».

Глава V
Краткая история счастья шести безумцев
(В которой писатель и все остальные безумно влюбляются, а читатель засыпает)

   Любовь – светотень арабески набоковской вселенной.
   Но, увы, все счастливые любовники более-менее различны, а все несчастные более-менее сходны друг с другом (тут я пародирую не одного, а сразу двух великих русских писателей).
   В. Н. считал, что счастье в любви требует безусловной оригинальности. В трех историях, которые следуют дальше (не важно, реальные они или вымышленные), вы обнаружите примеры ни на кого не похожего счастья выделено самым жирным курсивом.

Законная безумная любовь

   Зина, Колетт, Луиза, Поленька и Люся затерялись во тьме отрочества, а Владимира поджидала на оживленных улицах Петербурга и Берлина та «судорожная фаза чувств и чувственности», когда он представлял «целую сотню молодых людей, все они гонятся за переменчивой девой в череде одновременных или наслаивающихся любовных связей», однако «приносивших весьма посредственные художественные плоды».
   Но вот настало 8 мая 1923 года, и на мосту в Берлине Владимир шагнул навстречу девушке, которую звали Вера Евсеевна Слоним и которая сама назначила ему там свидание. Она надела черную маску. Она восхищалась его стихами и помнила их наизусть. Он, скорее всего, никогда раньше не видел ее лица и теперь удивленно смотрел, как из темноты появляется странный, похожий на волчий, профиль ее маски.
   Весной 1925 года он женился на ней и вскоре в письме сестре Елене воздал хвалу «лучистой правдивости» этой законно-брачной любви. В 1937 году у него был в Париже роман с красавицей-эмигранткой, страстно мечтавшей выйти за него замуж. Впрочем, В. Н. совсем не походил на сексуальных героев своей прозы: «райская птица» русской литературы в изгнании в это время жестоко страдал от псориаза. Он даже подумывал о самоубийстве. Вера получила анонимное письмо, раскрывающее его связь. «Если ты любишь ее, – сказала она, – то уходи». Возможно, ему следовало уйти, но он не ушел. С тех пор они почти никогда не разлучались.
   Володя, как она звала его, любил сверхъестественную память Веры, ее исключительно правильный русский язык. Он обожал ее лукавый юмор. Для него она стала воплощением женщины «в степени x». Она перевела несколько сочинений Эдгара По, но перевод не был ее главным делом. В. Н., со своей стороны, признавался: «В вопросе о переводчиках я откровенный гомосексуалист». Вера никогда не лелеяла литературных амбиций. В. Н. ни в грош не ставил «женщин-писателей». (Интересно, что бы он подумал о пишущей особе женского пола, именующей себя «набоковисткой»? Я содрогаюсь при мысли об этом.) После того как они поженились, Вера – аккуратнейшая собирательница и хранительница его рукописей – не сберегла ни единой страницы своих собственных опубликованных в юности переводов. (Смогла бы она что-нибудь написать, если бы не вышла замуж за Владимира Набокова? Думаю, это неуместный вопрос.) «Самая лютая зависть, – писал Набоков в письме, извещавшем родных о его намерении жениться, – возникает между двумя женщинами и еще между двумя литераторами. Но зависть женщины к мужчине-литератору уже сродни H2SO4 (серной кислоте)». Главное, Вера была непоколебимо убеждена в том, что ее муж – величайший писатель своего времени. И потому (здесь нужно это «потому») она с удовольствием выполняла обязанности
 
   ЖЕНЫ
   ЛЮБОВНИЦЫ
   НЯНИ
   ЧИТАТЕЛЬНИЦЫ
   ПОМОЩНИЦЫ
   МАШИНИСТКИ
   АГЕНТА
   ШОФЕРА
   ТЕЛОХРАНИТЕЛЯ
   ПАРТНЕРА В ШАХМАТНОЙ ИГРЕ
   ЛИЧНОГО БАНКИРА
   И ВООБЩЕ ПРАКТИЧНОГО ЧЕЛОВЕКА.
 
   Когда они жили в Америке, Вера получила лицензию на право ношения оружия и приобрела браунинг тридцать восьмого калибра, который хранила в коричневой картонной коробке. Она была осторожна и скрытна. Рассудительна и утонченна. И она была очень эффектна: блистающая ранняя седина и лишенные всяких признаков возраста черты лица.
   Любезный В. Н. посвятил Вере большинство своих произведений. «Благодаря таинственной игре отраженного света ее портрет часто появлялся во внутренних зеркалах моих книг», – признавался он. Но все же она не была его натурщицей. В 1958 году Вера сопровождала Набокова в рекламной поездке, и в одной газете появился заголовок: «Мадам Набокова на 38 лет старше нимфетки Лолиты». (Вере случайно удалось спасти черновик «Лолиты», когда Набоков швырнул рукопись в стоявшую у них в саду печь для сжигания мусора. «Это надо сохранить!» – заявила она.)
   Но, несмотря на это, она продолжала оставаться объектом диких домыслов – то скрытых, то открыто непристойных, то смешанных. «Я устал оттого, что лица, которых я никогда не встречал, посягают на мою частную жизнь со своими лживыми и пошлыми домыслами – как делает, например, мистер Апдайк, выдвигающий в своей статье (впрочем, в остальных отношениях неглупой) абсурдное предположение, будто вымышленный персонаж, стервозная и распутная Ада, является – цитирую: „одно– или двухмерной проекцией набоковской жены“». Отвечая Мэтью Хогарту, автору рецензии в «Нью-Йорк таймс», В. Н. вопрошает: «Какого черта, сэр, вы лезете в мою семейную жизнь, что вы можете о ней знать?»
   Для четы Набоковых брак был святилищем, подвешенным над пропастью вечности и закрытым для всех. Фалангой из двух человек. Внезапно появляющимся невидимым дефисом, который соединяет все написанные слова. Самым неожиданным образом прикрытое полупрозрачной маской лицо Веры возникает на изгибе строки, в скрытом «ты», к которому обращается рассказчик книги «Память, говори» в последней, пятнадцатой главе: «„О, как гаснут – по степи, по степи, удаляясь, годы!“ – если прибегнуть к душераздирающей Горациевой интонации. Годы гаснут, мой друг, и скоро никто уж не будет знать, что знаем ты да я». Это его промежуточная остановка на пути к молчанию.
 
   12+38
 
   В 1961 году Набоковы переехали в швейцарский отель «Монтрё-палас».
   Нам ничего не известно о их личной жизни, разве только то, что они спали в соседних комнатах. Возможно, он входил к ней на цыпочках. А потом поздней ночью лежал, обнаженный, на спине, смотрел на нее, потом поднимал свои серо-голубые глаза к потолку и, встав, беззвучно исчезал в полутьме своей комнаты.
 
   Он и Ты
 
   Зато мы знаем их сны. Подобно сновидцам из «Улисса» Джойса, Набоковы иногда видели похожие сны. «Доктора полагали, что мы иногда сливаем во сне наши сознания», – писал он в одном из рассказов. И он действительно верил, как сформулирует через несколько лет Ван Вин, в «провидческий привкус» снов. (Там, среди разнообразных теней, мы можем почувствовать будущее, «различить испод времени».) В течение нескольких месяцев В. Н. записывал и классифицировал свои сны, словно прикалывал булавками запутавшихся бабочек, – сны о России, о катаклизмах, эротические, литературные, вещие. Сны Веры дробили немые страхи. Ей виделись запретные границы и побеги босиком (с сыном, прижатым к груди). Или же она скользила по деревянному паркету, слабея с каждым шагом.
   Однажды холодной ноябрьской ночью 1964 года им обоим приснилось восстание в Советском Союзе.
   В том же году Набоков писал Вере: «Знаешь, мы ужасно с тобой похожи. Например, в письмах: мы оба любим (1) ненавязчиво вставлять иностранные слова, (2) приводить цитаты из любимых книг, (3) переводить свои ощущения из одного органа чувств (например, зрения) в ощущения другого (например, вкус), (4) просить прощения в конце за какую-то надуманную чепуху, и еще во многом другом».

Безумная любовь без взаимности

   Я вспоминаю средиземноморское побережье. Это было лет десять назад. Длинная тень кипариса тянулась вверх по забору, окружавшему наш краснокирпичный дом, соперничая до полудня с колючими стеблями каперсов. Лужицы, образовавшиеся на газоне после краткого ночного ливня, напоминали овраги. Рябь на воде походила на скользкие чешуйки. Раскинувшись в белом плетеном кресле, я впервые прилежно одолевала «Лолиту». На мне был выцветший красный купальник. Кузен моей матери (во многих отношениях – сущий двойник В. Н.), с палитрой в руках, прищурившись, набрасывал акварелью пейзаж этого утра. Картинка через несколько лет исчезла, но кое-что от того дня сохранилось: пятна лосьона для загара на страницах моего экземпляра «Лолиты» и целый лабиринт кружков, выдающих число незнакомых мне тогда английских слов. Они, конечно, сильно раздражали, незнакомые слова, но в то же время светились на странице, словно ключи к разгадке фокусов, оставленные коварным иллюзионистом, который бормотал мне на ушко, что он приподнимет свой волшебный ковер, как только я подберу словарь, праздно валяющийся на траве.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента