«Здесь врачевались души людей, которые вершили историю, и думаю, что наша экспозиция будет интересна всем харьковчанам», – так словами создателя музея заканчивается статья в «Вечернем Харькове». Конечно, будет, сомнений нет, интересна.
   Впоследствии я отметил своим пребыванием две знаменитые тюрьмы: Лефортовскую в Москве, где сидели такие величины, как маршал Блюхер и писатель Солженицын; и Саратовский централ, там я сидел в третьем корпусе, в нем же на четвертом этаже скончался академик Вавилов, а я сидел на третьем этаже.
   При жизни современники всячески мучают больших людей, чтобы затем показать места их мучений экскурсантам.

Силы смерти и похоронные книги

   Когда живешь более или менее долго, то имеешь возможность дождаться жирных точек в конце судьбы твоих героев, героев твоей жизни. Под жизненными точками я тут подразумеваю конец жизни физического тела, то есть смерть. Силы, осуществляющие смерть, оказывается, имеют что-то вроде гнездового плана, уничтожают вдруг целые группы граждан – твоих друзей, погруппно.
   Так, силы смерти вдруг взялись за «харьковчан». Самыми близкими мне людьми в городе моей прошлой жизни, из которого я уехал так давно, в 1967 году, оставались до сих пор три человека: Вагрич Бахчанян, художник, живший с 1974 года в Нью-Йорке; Борис Чурилов, также художник, скорее народный художник (он занимался старым новгородским искусством тиснения на бересте), и Анатолий Мелихов, пенсионер, одинокий философ, – эти двое остались в Харькове. Все они в 60-е годы оказали влияние на мое становление как человека и как поэта. Потом я их не видел каждого лет по сорок, знал, что они есть, продолжают жить, но физически не присутствовали они больше. Оставались призраками в воспоминаниях, так как хоть я и не сентиментальный совсем человек и сменил в своей жизни множество целых коллективов соседей по жизни, однако память о людях, научивших меня искусству на заре моей жизни, нет-нет да и трогает мои чувства. Заставляет вспомнить тепло тех дней, когда в их компании «под широкополой листвой гулял в Харькове милом».
   И вот эти люди скончались быстренько один за другим. Чурилов умудрился умереть за день до нового, 2009 года, а похоронен был 31 декабря 2008-го, видимо, кремирован, жил он один, жена и дочь давным-давно отделились от него, так что его как одинокого старика быстро сбагрили, полагаю, в крематорий. Характер у него и в молодости был не из лучших: честный и неуживчивый рабочий, сын рабочего, потом художник, сын женщины религиозной и странной в те годы всеобщего безбожия, он казался подозрительным чудаком еще в шестидесятые и умер, наверное, заносчивым и странным для окружающих. Он всю жизнь собирал книги по искусству, книги, наверное, разграбили, чудесные церкви его, тисненные на бересте, повесили на своих кухнях окружающие аборигены. Точка. Ко мне он относился покровительственно и скептически, но он остался в моих книгах, молодой, в харьковской трилогии. Доколе будут читать мои книги, будут вспоминать о Борисе Ивановиче. Чурилов его фамилия, одна уже наталкивает на характеристику, возможно, всего его рода, чудиков. Мать его считали сектанткой.
   Через месяц после Чурилова, в январе 2009-го, умер Анатолий Мелихов. В молодости они дружили. Сын дворничихи и сын рабочего. Мелихов давал мне штудировать редкие книги: трехтомник Хлебникова в издании Степанова (издан в 20-е), редчайшее ветхое издание «Введения в психоанализ», романы Андрея Белого. Мелихов учился на филолога в Харьковском университете, женился на дочери номенклатурного чиновника, стал директором книжного магазина, попал в тюрьму за растрату. Судьба его была более трагичная, чем судьба Чурилова, тюрьма все-таки… и лагерь. Не знаю, ходили ли они в гости друг к другу в старости, как ходили в молодости. А может, рассорились, с бывшими близкими друзьями это бывает. Сплошь и рядом.
   Когда Мелихов умер вслед за Чуриловым через месяц, я стал размышлять на тему «Что бы это значило?» Ну да, они были более или менее одного возраста, около семидесяти лет, ну да, в этом возрасте мужчины умирают. Но ведь умирают они и до и после. Зачем эти важные для меня два старых дядьки ушли один за другим? Что за знак? Знак кому? Очевидно, мне, потому что они были важны именно в моей судьбе. А если не знак, получается, силы смерти работают гнездовым способом. Выкашивают компании, целые коллективы людей. Случайные смерти тоже бывают, так, принадлежавшая к этой же нашей харьковской группе моя бывшая жена Анна повесилась в 1990 году, а она была важнейшим персонажем нашей харьковской группы, одна из четырех. Анна, Чурилов, Мелихов и Бахчанян. Были и другие люди, но они были менее важны для меня. После спешного выкашивания Чурилова и Мелихова оставался только Бахчанян. Я не поддерживал с ним отношения с того времени, как убрался из Соединенных Штатов подобру-поздорову, с 1980 года. Потому я поинтересовался у знакомых, жив ли он. Мне сказали, что Бахчанян, много раз оперированный от чего-то, жив. Можно было позвонить ему в Нью-Йорк, поприветствовать, вспомнить один-два эпизода нашей общей молодости, но я в такой же степени сентиментален, как кусок ржавого железа. Я и не позвонил. Общеизвестно, что я бессердечный, якобы, тип. Поэтому нужно поддерживать имидж, если позвонить, люди испугаются.
   Сам я, надо сказать честно, не замечал течения времени. То создавал партию, а она оказалась молодежной, то сидел в тюрьме и в лагере, а за решеткой ты «до семидесяти пацан», как гласит тюремная поговорка, в тюрьме я отметил свои шестьдесят и не очень придал значение количеству годов. А тут они стали умирать, выкашиваемые. «Ни к чему это, – думал я, – лишнее это». Я ссорился с женой, гордо гулял с малолетними детьми, сменил нескольких молоденьких любовниц. В ноябре 2009 года в Нью-Йорке, перепутав дозу нового лекарства, умер Вагрич Бахчанян.
   И тут я окончательно понял, что да, Силы Смерти работают гнездовым способом. Видимо, у них есть списки, как у ФСБ, куда занесены члены всяческих коллективов. Время от времени Силы Смерти листают эти пухлые, толстые, как подушки, списки в виде книг, и проводят пальцами по фамилиям (а может, это фотографии). И те, по кому они провели, – брык, и падают, и перестают дышать. Но бывает, что Силы Смерти отвлекаются. Ну, например, к ним в сторожку вдруг входит посетитель или в окно ударяет птица. И тогда палец Силы Смерти не касается одного из членов собравшегося когда-то коллектива. И он, забытый Силами, продолжает жить до тех пор, пока главная Сила Смерти не устроит ревизию и, открыв еще живого, забытого, из племени могикан, не возопит: «А это что еще такое!» – и не сотрет его пальцем.
   Признаюсь, последняя сцена «в сторожке» навеяна действительным посещением мною старейшего харьковского кладбища. Осенью 2007 года я вознамерился найти могилу Анны. Вместе с группой моих авторитетных харьковских друзей я пришел в сторожку смотрителя, и мне вынули из сейфа и дали в руки похоронные книги. Вы никогда не держали в руках похоронную книгу? О, эта книженция толще «Войны и мира»! Пишут в ней на оба-два разворота и всего одной строкой. Слева пишут фамилию, имя, отчество, год рождения, день и год смерти, а справа: участок, ряд, номер могилы и фамилию ответственного за захоронение. Читая похоронную книгу, мудреешь на сто лет. После похоронной книги ничто тебе не страшно. Хорошо, положив ее в сейф, отправиться под моросящим дождем в ближайший ресторан, где есть вино и мясо. Так-то, дети мои…

Даже согрешить не всегда есть с кем

   Я никогда не стремился быть передовым и «подключенным», но так случалось в моей жизни, что я оказывался в новых местах и в новых трендах раньше других. Еще в 1975 году я попал в первое диско в Нью-Йорке, в «Le Jardin», где помимо того, что танцевали, так еще и было садо-мазохистское шоу. Садо-мазохистские клубы тогда преследовали, совершали полицейские рейды в них и закрывали, так что, танцуя в «Le Jardin» под дискомузыку, внутренне танцоры были напряжены. Ожидали полицейских. «Le Jardin» было еще не совсем диско, впрочем, там многое было взято от клуба, и dansepool был небольшой.
   Все продвинутые в Нью-Йорке знали, что идет перестройка одной из киностудий на 50-х улицах, прямо в десятках метров от Бродвея, и там будет настоящее диско. Ему, диско, так и оставили оригинальное название «Studio», а Fifty-four был натуральным, родным номером дома. Перестроили минимально, главным «гвоздем», «изюминкой» и символом «Studio-54» были спускающиеся с потолка металлические колонны с прожекторами на них. Колонны, в противоположность перископам подводных лодок, не подымались, а опускались вниз, как щупальца с летающей тарелки, и в сочетании с мечущимся светом и биением ритма дискомузыки создавали атмосферу из фильмов о звездных войнах. Еще в тот сезон вышел фильм с Джоном Траволтой в главной роли Saturday Night Fever, где Траволта в белом костюме и черной рубашке неустанно выкладывался под дискомузыку. Я купил себе белый костюм за двести долларов и черную рубашку с кружевами. В студию Fifty-four ходила моя бывшая жена в окружении страннейших персонажей – изломанных девочек, некоего негра Джона в черном плаще с блестками. Все они как минимум курили траву и нюхали кокаин, а позже выяснилось, что нюхали и героин, так что вид и поведение у них были соответствующими. Предполагаю, что берлинские персонажи двадцатых годов недалеко ушли от этой свиты моей жены. В них была некая изломанная испорченность. Сама «бывшая» носила обыкновенно светлую шляпу, иной раз даже черный «cap» – накидку, длинный мундштук в руке. Там было немало таких цирковых компаний, ядро которых обыкновенно составляли несколько странных женщин. В «Studio-54» существовал face-control. Возможно, это был первый исторический факт применения face-control. Владелец «Studio-54» еврейский мальчик из Бруклина Стив Рубелл стоял в красной пластиковой куртке и стоптанных кроссовках у входа в свое заведение и отбирал «чистых» от «нечистых». Обыкновенно он отдавал предпочтение «нечистым». В его заведение имели шанс попасть веселые негры в трусах, прямиком из Гарлема, и могли не попасть долговязые миллионеры WASP-ы, приехавшие на лимузинах с шофером и длинноногими blonds. Стив Рубелл отдавал предпочтение bizarre and crazy looking people – то есть эксцентричным и безумным с виду типажам. Благодаря этому дарованию Стива «Studio-54» выглядел как шикарный сумасшедший дом.
   В те короткие несколько лет светская жизнь Нью-Йорка полностью переместилась в «Studio-54». Туда имели привычку заехать ночью Энди Уорхол со свитой, Трумен Капоте или Лайза Минелли, бесчисленные нью-йоркские модели, однажды мы, молодые русские эмигранты, притащили туда Шемякина, он тогда жил в Париже. Стив покровительствовал русским; во-первых, его еврейская бабушка выехала когда-то из России, во-вторых, вслед за Генри Миллером или Джорджем Оруэллом он считал русских тотально безумными, потому мы все были welcome в его сумасшедший дом.
   В 1980 году я уехал на ПМЖ во Францию. Там в середине восьмидесятых появилась своя (но осовремененная, разумеется) версия «Studio-54». Из старинного здания «Баней-Душей» предприимчивый бизнесмен соорудил комплекс: ресторан-диско-бар, и злачное место. Место получило название «Les Bains-Douches». Открылось оно, если не ошибаюсь, в 1987 году. Оказалось, что я живу неподалеку, в пятнадцати минутах ходьбы. У «БанДюж», как его произносили, на старых каменных ступенях во всякое время ночи всегда находилась толпа странных персонажей, желающих попасть в нестандартный этот рай. Если не ошибаюсь, под новый, 1987 год я увидел там будущую звезду Ванессу Паради, она сидела на стойке бара попой, во все стороны торчали локти и колени, по-моему, она тогда впервые исполнила (Пятый канал ТВ записал ее для передачи Тьери Ардисона «Полночная Баня») свой шлягер «Джо ле такси», так кажется. В тот вечер перед Новым годом там снимали и меня в компании бывшего премьер-министра Франции Жака Шабан-Дельмаса, у меня была забинтованная голова, накануне мне дали по голове трубой в драке. В «Les Bains-Douches» довольно часто среди ночи приходил Роман Полански, в те годы он жил в изгнании в Париже, в Штатах против него было возбуждено уголовное дело об изнасиловании. Мы с Полански сталкивались порою в дверях, обычно он приходил, когда я уходил. Я мог позволить себе ночную жизнь лишь отчасти. Труд романиста требовал дисциплинированной жизни.
   Я довольно много писал о своей связи с нью-йоркским панк-движением в конце семидесятых. Так получилось, что я попал в 1982 году и к истокам рэпа. Я приехал из Парижа для встречи с моим редактором в издательстве «Random House» Эроллом Макдональдом, черным парнем с Джамайки. Именно он притащил меня и появившуюся тогда в моей жизни Наташу Медведеву в огромный ангар – бывшее складское помещение на West-Side в Middle-Manhattan, где в компании едва ли не тысячи (от аристократов в смокингах до негров в трусах, как в лучшие времена «Studio-54») я впервые слышал и видел рэп. Посередине зала на возвышении, окруженный микрофонами и усилителями, толстый полуголый черный тормозил на обыкновенном проигрывателе виниловую пластинку пальцами и бодрой скороговоркой гундел в микрофон американские негритянские частушки. При этом еще и подтанцовывал. Позже его сменил другой умелец.
   Я уехал в Париж чуть ли не на следующий день, а рэп приехал в Париж только через несколько лет. Я почему-то успевал быть впереди. Видимо, потому, что, как говорят американцы, я easy going, легкий тип. И меня привлекает новое.
   Мои отношения со светcкой семьей арт-директора «Conde-Nast Publications» Алекса Либермана, с Алексом и Татьяной Яковлевой? Я достаточно много раз упоминал о них в своих текстах. Ограничусь здесь лишь резюме: у них был классический, несколько нарочито старомодный салон в доме. Так случилось, что их посещали яркие люди. Упомяну Сальвадора Дали, Энди Уорхола, Трумена Капоти, Иосифа Бродского, фотографов Аведона и Хельмута Ньютона. Сегодня могу с полным правом приписать и себя к этой толпе ярких и очень талантливых людей.
   Теперь о том, ради чего, собственно, меня попросили взяться за этот текст. О том, отличается ли, и если да, то как, гламур иностранный (той же «Studio-54») от того гламура, который я увидел в России.
   Ну, конечно же, отличается. Ну, ясно, что эпоха диско и массовых увлечений прошла, а в России, насколько я понимаю, ничего подобного «Studio-54» никогда и не случилось, то есть места, куда бы ходили сверхбогатые и подростки (из Гарлема!) из Мытищ, никогда не было. То, что я вижу, когда изредка позволяю себе прийти на «светские» вечеринки, – это старомодная чопорность, смешанная с отечественной пошлостью. Артистизма, изломанной декадентской испорченности, безумия и блистательной эксцентричности не наблюдается. Мероприятие обычно начинается в атмосфере буржуазной скованности, но после употребления приличного количества алкоголя скатывается в буржуазную же пошлость. Люди тяжелы, натужны, морды у русских актеров и актрис, так называемых звезд, – слаборазвиты; красивых, оригинальных и веселых девочек практически нет. А уж тем более блистательных. Обычно присутствуют задумчивые, невеселые и тяжелые бизнесмены, этакие дядьки, ждущие, когда всё это кончится, их всегда до трети от всех присутствующих. Чтобы кто-то танцевал, случается редко. И главное – всем невесело. Хотя фуршеты богаты, столы полны, вина неплохие, и понятно, что собравшиеся живут в богатой стране и тот, кто платит за вечеринку, отменно богат. У Татьяны Либерман в ее особняке на Легсингтон-авеню принимали куда скромнее. Однако там было много цветов и много талантов.
   Правда, я не знаю, что там сейчас делается, в Нью-Йорке и Париже. Возможно, и там стало скушно, и там стоят рыхлые дядьки и ждут, когда вечеринка остановится. Может быть, закончилась бодрая, талантливая эпоха и давно уже как болотная вода лежит другая эпоха, не талантливая и не бодрая? Видимо, так.
   Нет, этот мой взгляд не есть следствие какой-то моей привязанности к прошлому, когда «и трава была зеленее, и девушки красивее». В современной российской оппозиционной политике, к примеру, в отличие от мира гламура, присутствуют сегодня и страсть, и высокая трагедия, и драматические персонажи. Я вспоминаю зрительно похороны моего юного убитого товарища Юрия Червочкина в Серпухове в декабре прошлого года. Какая высокая трагедия в молчаливом, старом, страшном городе, заблокированном милицейскими! Или я вспоминаю суровые залы судов, где в клетках – мои товарищи. Это всё подлинное в политике – борьба, страдания, трагедия. А гламур как-то поблек. Он не всегда был таким поблекшим и бестрагедийным. У Романа Полански, ночью одиноко плетущегося в «Бани-Души», была во всей фигуре трагедия, он был изгнанник, у него лет десять не было возможности работать, его бы арестовали, если бы он сошел с самолета в любом американском аэропорту. Так что русский гламур – пошлый, плоский и неэксцентричный. Он не порочен, а потому скучен. Без порока что же за гламур! А какой порок в пьяных бизнесменах или в павших, все как одна похожих на бандерш из Одессы? Никакого. Поэтому цветов зла на московских сборищах не найдешь. А без цветов зла гламур не выходит. Даже согрешить не всегда есть с кем.

«Как сорт цветов, пропорциональных и стильных…»

   22 мая 1980 года я прилетел в Paris. Когда я выходил из здания аэропорта Шарль де Голль, на сетчатке моего глаза всё еще трепетала Настасья Кински, блистательная юная актриса, прилетевшая в Paris тем же рейсом, что и я. Я даже успел поскандалить с ней во время посадки.
   Парижские женщины оказались маленькими и черными. Они напомнили мне итальянок, а еще грузинок, только французские оказались посуше. Такие себе отощавшие за весну галки. Они, правда, выигрывали после неряшливых в те годы американок (чувяки без задников, бесформенные шаровары, просоленные потом футболки – вот их летняя форма), однако я загрустил. Всего лишь несколько лет назад я расстался с женой-блондинкой и инстинктивно выискивал в уличной толпе blonds. Как бы не так, blonds было удручающе мало, а те, которые были, часто имели дополнением к белому скальпу внушительный арабский нос. Циничные молодые журналисты, с которыми я немедленно подружился к концу того счастливого для меня года, года выхода во Франции моего первого романа, сообщили мне, что исторически Франция множество раз подвергалась мирным нашествиям нескольких волн мигрантов из Средиземноморья. Потому блондинки сохранились как вид разве что в провинциях Бретань и Нормандия к северу от Парижа, да еще в Эльзас-Лотарингии. Никаких «миледи» из «Трех мушкетеров» ты не встретишь, Эдвард, не будь старомоден. В Paris достаточно иностранок, у культурного центра Помпиду на рю Бобур в избытке бегают германские девки и скандинавские, да и в Латинском квартале можно познакомиться с такими исчадьями ада, белокурыми бестиями… Эдвард…
   Блондинкой была Шантай, работавшая клерком в префектуре полиции, но она мне не нравилась, отличный товарищ, много раз меня выручала, продляя мне carte de serjour (вид на жительство), но мне она не нравилась, черт возьми, она напоминала бревно в сарафане. Около года я встречался с настоящей контессой из древнего рода в Бургундии, контессе было за тридцать, высокая, отличная крупная грудь, страстная, но темноволоса! Впрочем, то обстоятельство, что она контесса, возвышало ее до blonds. Опускало ее то обстоятельство, что она была алкоголичка, моя Жаклин, впрочем, я прощал ей ее слабость, припоминая нетрезвую Мэрилин Монро, поздравлявшую любовника Джона Кеннеди: «Happy birthday, mister President. Happy birthday to you!»
   Анн Анжели была редакторшей эротического журнала, где публиковались жаркие письма возбужденных женщин, журнал имел коммерческий успех. Маленькая, тонкая, изящная, в старину сказали бы «грациозная» – вот Анн была эталоном парижской женщины. В ней был один вкус, ни грамма безвкусия. Помню ее синие тени, наведенные под глазами. Я встречался также с ее подругой. Вот подруга, Клер, будучи именно «бревном в сарафане», высокой и с виду неуклюжей деревенской дылдой в платье в мелкий цветочек, какие носят консьержки, оказалась магическим чудом природы, сексуальным монстром. У нее был еще дар ясновидения, она нагадала мне жизнь, которую я имею, то есть экзотическую.
   Французские дамы обладают любопытным достоинством: в отличие от равноправных американок и презрительных, часто ненавидящих мужчин юных русских женщин, француженки умеют ухаживать за мужчинами. С удовольствием вспоминаю Элен, промокающую меня горячим полотенцем и воркующую при этом хвастливо: «Мы, французские женщины, умеем обращаться с мужчинами. Тебе ведь приятно, Эдвард!» Промокая полотенцем мои интимные места, она произнесла целую речь о высоком чувстве гигиены и санитарии, которому с детства обучены французские женщины. Помню, что тогда я иронически размышлял под полотенцем, что гигиена стала достоинством француженок поневоле, ведь в Париже ужасная сантехника. По крайней мере была в те годы.
   Ну да, они по большей части черны, как галки, и худы, как палки. Но, спеша на работу через город, похожий на декорации к старой опере, целые поколения парижанок впитывают из этой величавой архитектуры ее обаяние и шарм. Происходит ненавязчивое обучение чувству вкуса, вот что происходит ежедневно. Пусть моделей завозят во Францию из Соединенных Штатов, но у французских female есть присущее только им обаяние культуры. Они – как тщательно выведенный сорт цветов, не ярких, не пышных, но удивительно пропорциональных и стильных.

…Италия мне всегда доставалась зимней…

   …Зима с 1974 на 1975 год. Я иду через холм Сан-Николо к собору Святого Петра. Раннее утро. Проснулись и перекликаются птицы, холодное солнце полизывает кроны деревьев и статуи. Я иду, юный, длинноволосый парень в кожаном пальто, и улыбаюсь. Моя молодая блистательная жена осталась спящей в холодной каморке, а я спешу в Ватикан, в собор. Предвкушаю, как войду и сразу справа увижу «Пьету» Микеланджело, израненную, с красным лучом, преграждающим путь злоумышленникам. В тот год безумец напал на Пьету с молотком, и она была изранена… Из собора Святого Петра я выходил, чтобы побродить по улицам Ватикана, заглядывал в лавки, торгующие церковной утварью, толкался среди священнослужителей и монахов и опять уходил через холм Сан-Николо…
   …Римский университет. Я пришел встретиться с профессором Анжело-Мария Рипеллино и попал в самую гущу боя между студентами и полицией. Советского парня, меня, битва эта привела в экстаз. В дыму слезоточивого газа, получив несколько ударов и тычков, я всё же добрался до кабинета профессора и вручил ему мой текст «Мы – национальный герой», и профессор сказал, что поможет мне. Мы продолжали беседовать под звуки столкновений студентов с полицией. Когда я шел по холодному Риму из университета, мне встретились целых три толпы протестующих серьезно с красными флагами…
   …Круглый рынок. Экзотические склизкие животные, кальмары, серебряные рыбки и рыбы, запах овощей сбивает с ног, такой он острый и свежий. Сбивает меня, советского парня из мерзлой России. А еще я голоден, очень голоден. Мы не можем позволить себе мяса. Зато я покупаю зелени, мы едим душераздирающие салаты, в которых много лимона и чеснока. И варим картошку, вновь и вновь картошку. Моя юная жена часто плачет.
   …Мы живем за вокзалом, в самом центре холодного Рима – Трастевере. Мы живем в квартире, где еще двенадцать человек. Трое из них абиссинцы. Они работают на консервном заводе. Но однажды их увольняют с консервного завода. Хозяйка квартиры синьора Франческа – жадная женщина. Мы можем мыться только раз в неделю и недолго, как в тюрьме, на телефон надет замок, чтобы мы не звонили. Принимать звонки можно, а нам звонить нельзя. Кроме абиссинцев в квартире живут семь эмигрантов: четверо уехали из Советского Союза, трое удрали уже из Израиля. Обогрев керосиновый. Женщины и дети часто плачут. Семнадцатилетнюю Анну как-то вынимают из петли. У нее желтая кожа, у Анны.
   …В Риме всё время взрывают и убивают. Это время «красных бригад» и правого террора. Когда 18 февраля 1975 года мы садимся в самолет компании PANAM лететь в Нью-Йорк, нас высаживают и заставляют опознать наш багаж. В тот день Мара Кагуль, вооруженная автоматом, освободила из тюрьмы Ренато Курчио – своего мужа.
   В 1982-м я приехал в Венецию из Парижа с чужим паспортом. Жан-Андрэ – владелец паспорта – был моложе меня на десять лет и выше меня на 7 см. Венеция была мокрой. Я описал путешествие в книге «Смерть современных героев».
   …Еще раз я побывал в Венеции на Рождество в 1992 году. И опять проник на территорию Италии незаконно. С группой сербских офицеров, морским путем, ночью выплыв из одного из заливов Адриатики. Почему-то Италия мне всегда доставалась зимней. И я мерз в ней, промерзал до костей. Постоянно нуждался в алкоголе. Морозным, хотя и залитым ослепительным итальянским солнцем, был и Рим в 1974–1975 годах. И в Венеции 1982 года шел снег, прямо в венецианскую мутную воду, и в гондоле было душераздирающе холодно, несмотря на выпитую в большом количестве граппу. Гондольер же, сучий сын, в толстом бушлате с красной рожей ворочал веслом и вспотел от напряжения. Венеция с черного хода, с узких гнилых каналов, напоминала запущенный public toilet. Венеция с Canale Grande была холодным музеем. В нескольких палаццо, которые, я помню, посетил, аристократы жили в трех – четырех комнатах, заваленных сырым тряпьем и заставленных лоснящейся старой мебелью. Помню, что я побывал у старухи-аристократки, славящейся тем, что она давала деньги правым во всей Европе. Я хотел издавать правый журнал. У них у всех были хорватские медсестры, у венецианских аристократов. И обязательно был «батлер» – дворецкий. В палаццо питались скудно, но тарелки были старинными, многовековыми и массивные блюда серебряными. Подымая замечательный ювелирный колпак, батлер обнажал пяток дымящихся картошек и пяток сиротливых маленьких рыбок…