«Нам песня строить и жить помогает,
Она как (тут я мычал, потому что не знал, как что зовет) и зовет, и ведет,
И тот кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет».
 
   Я старательно разевал рот. Оглядывая в то же время своих сотоварищей по несчастью. Форменное стадо бритых обезьян сидело на клубных стульях и вопило. Кто громко, кто тихо. Кто выпучил глаза, а иные их прикрыли. Али-Паша пел беззвучно. И то верно, негоже такому большому азербайджанскому турку, осужденному на пятнашку, широко разевать рот. Несерьезно. Несолидно. Ансор – наш начальник пищёвки, молодой, иссиня-черный и блестящий, как черный кот, с розовым лицом еле открывал рот. По-видимому, стеснялся. Вообще за исключением грузин, кавказцы, по-моему, поют неохотно, считая, по-видимому, что не мужское это дело. Чечены, исполняя свои суфийские хороводы, свой «зикр», не поют, а выкрикивают.
   Итак, обезьянами мы пели. Крайне идиотские, нужно сказать, тексты. «Любят песню деревни и села и большие города», нужно было еще поселки городского типа и отдельные северные чумы перечислить. И какое различие между деревней и селом? – задумался я. Село больше деревни. Деревня, наверное, означало, по корням слова судя, скопление деревянных домов, а село – это поселение. И может быть, не только деревянных домов.
   «Нам дворцов заманчивые своды
   Не заменят никогда свободы».
   Загрохотал гром. Явились из локалки четверо обиженных во главе с Купченко и присоединились к хоровому пению.
   Далее Юрка стал записывать тех, кто, по его мнению, годился для участия в КВН и будет петь это попурри из трех песен на конкурсе КВН колонии.
   – Запиши Савенко, – сказал Антон.
   – Не умею, у меня ни слуха, ни голоса. Отец у меня пел. Жена покойная была певицей, а я никакой в пении… – попытался я избежать позора.
   – Ничего, ничего, – строго сказал Антон. – Я за тобой наблюдал, ты пел старательно.
   – Да, – сказал Юрка, – на подпевке будешь, Эдуард. У нас есть кому запевать: я и Зайцев, а вы припев на себя, ребята, возьмете.
   Так я попал в хор 13-го отряда. Я утешил себя тем, что я не вор в законе и что вместе со мной в хор попали два наших краснобирочника – молодой Сафронов и Горшков, а также наркоман Кириллов и вообще большая часть вполне уважаемых зэков. Вася Оглы не попал, да его никто и не долбал, чтобы шел; когда человек отсидел почти двенадцать лет из пятнадцати, все понимают, что нужно иметь совесть и не доёбывать человека.
   Репетиция у нас была одна. Несмотря на то что планировали провести несколько. Но если зэк, даже такой, как Антон, вместе с Юркой Карлашем предполагает, то лагерная администрация осуществляет, потому все время находились официальные мероприятия, которые следовало проводить в ущерб репетициям хора. На единственной репетиции нас сосредоточили за кулисами, потом вывели. Карлаш расположил нас в два ряда. В центре у самых микрофонов встали Юрка Карлаш и Зайцев. Зайцев на воле готовился стать певцом, а повысил свою квалификацию уже на зоне. Выжатый как лимон из чая человек небольшого роста, лет тридцати пяти или чуть больше, Зайцев, как говорил Карлаш, после того как получил несколько грамот от министерства культуры Саратовской области и призы на конкурсах поющих бедолаг ГУИНа, стал страдать манией величия и воображать для себя блистательную карьеру оперного певца. По мнению Юрки, он вполне обычный талант, достойный провинциальной самодеятельности. Но как бы там ни было, петь Зайцев умел лучше всех нас, может, не лучше Юрки, но пел как профессионал, разевая глотку, но не горлом, а внутренностями. Мы же все неправильно пели ртом. Зайцев и Юрка запевали: «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер», – допевали куплет, а мы заводили припев:
 
Нам песня строить и жить помогает,
Она как (мычание) и зовет, и ведет.
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет!
 
   Мы репетировали часа полтора. Зал был огромный и пустой, высокий, пах паркетной мазью, или чем там он пах, кисловато, но в любом случае испускал запахи обильного зэковского, ничем не ограниченного труда. Время от времени в зал входил тот или иной офицер, останавливался, разглядывал нас и уходил. Клуб тоже построили сами зэка, как и столовую, построили с расчетом, что лагерное население никогда не иссякнет. Что тысячи наказанных преступников будут здесь ронять на грудь отупевшие от лагерного искусства бритые бошки. Лагерная демография в отличие от демографии воли здорова и сильна. Упругие кривые роста мощно тянутся вверх, как бамбук на Дальнем Востоке, преступников в России рождают все больше и больше, поскольку наглый Закон насилует свободы, и от этой насильной любви родились мы – бритоголовые ребята российских зон.
   На КВН мы выглядели браво. Мужской хор имени маркиза де Сада.
 
«Нам дворцов заманчивые своды
Не заменят никогда свободы…»
 
   – выводили мы. И имели в виду то, что пели. Эти ваши обманные розы, ну их на хер, хотели бы мы спеть. Нас снял на видеокамеру видеолетописец колонии ВИЧ-инфицированный Хмелев. Впоследствии видеозапись попала в руки телеканала НТВ. И они показали фрагмент ее по своему телеканалу однажды вечером. Добавив к тем съемкам, которые они сделали в нашей колонии сами. Не знаю, поняли ли они, какой у нас чудный лагерёк, этот их приезд – предмет для отдельного разговора. Но вот себя, поющего ртом, неумело, но энтузиастски (а я все делаю с энтузиазмом), я увидел. Меня взяли в такой светлый круг, как в нимб вписали, чтобы телезрители не перепутали, что это я. Вид у меня тёртого мужичищи, обретающегося по ту сторону добра и зла. Лицо бесстрастное, только голос энтузиастский. Хотите знать, что я думал, когда пел? Я повторял ту же фразу, которую впервые произнес 10 апреля 2001 года, на второй день своего заключения в тюрьме Лефортово: «Выйти и поднять восстание! Выйти и поднять восстание! Выйти и поднять восстание!» Певец Эдуард Вениаминович Савенко. Одно замечание об отчестве. Как туловище змея после его быстрой молниеносной головы тянется за змеем, так это отчество за мной.

XXIX

   Одно из самых важных действий дня в колонии – это проверка. Или поверка? Я так и не смог выяснить для себя правильное написание и произнесение этого слова. По-армейски надо бы «поверка». На самом деле ни зэки, ни наши офицеры-надзиратели часто не знают, как следует твердо писать самые употребительные слова. В тюрьме, я помню, пытался выяснить, как писать «дальняк». Через «а» как производное от дальнего места или же через «о», где зэк раскорячился, и его задница разошлась на доли. Так и не выяснил.
   Проверок на красной зоне №13 три. Утром, около полудня и вечерняя. Все отряды выстраиваются в локалке, то есть во двориках отрядов, вся колония. Не выстраиваются только больные, спящие с ночи и те, кто находится на таких работах, откуда невозможно явиться в отряд, и еще, разумеется, те, кто находится в карцере, они стоят у себя в карцере. «Отрядам построиться на поверку…», – гундит радио. И зэки кряхтя строятся в обычном порядке: бригада за бригадой, по пять осужденных в шеренге, шеренгами. И замирают, разглядывая затылки, шеи и плечи впереди стоящих осужденных. Пыль на плечах, плеши, спавшие волосы или перхоть, угри и прыщи, если таковые есть, обтрепанное или даже новое кепи. Стоим остолопами под палящим солнцем, и ноги наши затекают от тяжести наших тел. Каждая проверка длится от тридцати минут до часу. В среднем минут сорок пять. Но бывает, что у наших ментовских офицеров не сходится баланс зэкопоголовья, и тогда они пересчитывают нас отряд за отрядом, злобно матерясь, а зэки стоят, изнемогают от жары и удушья, злобно матерясь, но молча, внутри себя.
   Я не матерюсь. Я стою, сдвинув кепи на затылок так далеко, как позволяет лагерное приличие, и солнце жжет мою некогда белую, по прибытии в лагерь она была белая, а ныне уже темную физиономию. Я обожатель Солнца, Ра и Гелиоса, и через лицо моя башка омывается горячим светом Вселенной. Подваренная всмятку моя башка. На большей части проверок я ими наслаждаюсь. Наслаждаюсь отупением этих тяжелых минут, аскетической уединенностью от других. Ибо на проверке зэки замерли, не галдят о пустом, вынужденно замерли и исчезли. В то время как зэки пытаются встать как можно правее – там падает тень наших отрадных деревьев, там устроился Али-Паша, туда же норовит присоседиться Акопян, я стою на левом фланге с самыми отпетыми, безразличными к стуже и зною. Левее меня в моей шеренге немец Штирнер, перед ним в предстоящей нашей шеренге невозмутимый стоик и отщепенец Варавкин, а прямо передо мной затылок и купол черепа Васи Оглы. Этим людям наплевать, солнце ли, тень ли. Варавкин стоит в туфлях на размера три больше его ступни. Это видно сзади, поскольку стоящим за ним видно, что задники его туфель пустые. И туда можно засунуть добрый кулак. Штирнер, с облупленным носом аккуратный молодой человек, наш отрядный журналист, осужденный за убийство, показывает мне на задники туфель Варавкина и прыскает смехом. Беззвучно, разумеется. Варавкин стоит гориллой, руки уронены вдоль бедер, рукава куртки длиннейшие, почти закрывают руки. Кепи надвинуто глубоко на глаза. Варавкин – одинокий тип. У него нет хлебников. В пищёвке он пьет чай и ест из баночек один. Он ни с кем не разговаривает. Он единственный, кроме меня в отряде, кто не курит. Мать Варавкина, говорят, торговка. Физиономия его, испещренная шрамами от прыщей и фурункулов, бесстрастна. Он таки настоящий стоик. И когда его избили на промзоне, он бесстрастно заболел и лежал страдая под одеялом, укрывшись с головой. Он обратился ко мне лишь несколько раз: «Савенко, можно взять твою ручку?» Я разрешил ему. Потом я отдал ему ручку, дело в том, что у меня с собой был десяток ручек в моем бауле. Варавкин стоит монстром, под козырьком непонятные глаза, и, глядя на него сзади сбоку, видно, что он едва заметно улыбается. Чему? Ему смешон мир, в который он попал? Ему смешны мы, осужденные, смешна наша локалка, синие ограды, колючая проволока, beau garçons, ребята и козлы, ему смешна Via Dolorosa, по которой он шагает на промку и возвращается избитый?
   Я уже упоминал, что Варавкин мой сосед по спалке, если я ложусь на спину, то шконка Варавкина от меня справа. Как долго вместе с Христом содержался разбойник Варавва? Штирнер, носящий имя германского философа, персонаж сварливый и воинственный. В чем-то он походит на Варавкина, думаю, своенравием своим. У него тоже нет хлебника, однако с зэками он общается, предпочитая общаться с активистами, которые могут ему быть полезны. Он председатель секции СК, то есть собственных корреспондентов, и усиленно пишет для газеты зэков Саратовской области «Зона». Пишет он на заданные темы, темы ему дает Богачев – глава секции собственных корреспондентов колонии. Когда я короткое время принадлежал к 16-му отряду, я общался пару-тройку раз с этим Богачевым. Однако отношения эти сводились к двум-трем кратким разговорам. Такое впечатление, что Богачев опасался, что я стану претендовать на руководство секцией. Я дал ему понять, что опасаться не следует. Я сообщил ему, что у меня не только нет амбиций становиться председателем секции, но что я вообще не хотел бы писать в тюремную газету. «Видите ли, – объяснял я ему, – я занимаюсь политикой, и я не хотел бы ставить себя в такое положение, чтобы после тюрьмы меня могли бы упрекнуть в сотрудничестве с тюремной администрацией». Богачев посмотрел на меня с большим сочувствием, по-видимому, подумав: вот принципиальный идиот, но отношения наши сделались с тех пор приятными. Впоследствии он увидел мой текст: предложения, высказанные мной психиатру-капитану Евстафьеву, и очень высоко оценил его. Штирнер, когда мы познакомились, сообщил, что Богачев высоко отозвался об этом тексте: «Не наш уровень, человек высокого полета», – якобы сообщил он Штирнеру уничижительно…
   В первой же шеренге нашей 51-й бригады стоит Купченко. Обиженные стоят со всеми, отдельной бригады у них нет. Серые брюки общелкивают поджарую задницу. Серые не потому, что сделаны из серого цвета материи, но потому, что выгорели до такой степени. Тощий торс легкоатлета, журавлиная шея, кадык. Купченко также не страдает от солнца. Он неистовый и стожильный. Так что мы – левофланговая группа 51-й бригады – те еще ребята. Готовы на все всякую минуту. На фронт? Сейчас готовы на фронт. В Чечню? Зубами порвем всех там в Чечне. Страшные мы ребята, по сути дела. Потому мы и не на свободе. Потому что нас, волков, отгородили от мирных граждан – овец…
   Вот появляется пара: офицер с нашими карточками в руке и дежурный козел с деревянной лыжей, похожей на деревянную прялку наших предков. На прялке записывается, сколько зэкоголов присутствует в локалке, сколько спит в спалке, сколько в ШИЗО или на свидании. Иногда бывает, что приходят два офицера и один козел или два офицера и два козла. По понедельникам и пятницам козлов приходит несколько. Мы уже стоим для проверки, но козлы приходят освидетельствовать наш внешний вид. Смотрят туфли, брюки, кепи, стрижку, побрит ли. Осмотрят шеренгу – шеренга шагает вперед несколько шагов, и козлы смотрят нас сзади. Особенно есть ли скобочка на шее или зарос осужденный, как плохая баба под мышками. Осмотры эти не мешают зэкам носить ветхую, вылинявшую одежду, какая есть, но должна быть в порядке. Однажды, впрочем, пришел отряд козлов, а с ними два майора из штаба областного ГУИНа, и тогда они содрали с зэков несколько ветхих штанов и рубашек. Но так было один раз.
   У нас в отряде три бригады: 49-я, 50-я, 51-я. 49-я, в ней состоят мои хлебники Карлаш и Ярош, стоит у самой ограды локалки, выходящей на Via Dolorosa. Их выкликают первыми. Офицер достает карточки из такого как бы портмоне и монотонно выкликает осужденных. Назвали твою фамилию: «Иванов!», ты говоришь: «Иван Иванович» и делаешь несколько шагов вперед и становишься в произвольном порядке в шеренгу по пять человек. Когда вся бригада названа, офицер достает карточки другой бригады и передвигается к ней, выкликают их. Если осужденный дежурил ночью и спит, бригадир или завхоз сообщает офицеру. Козел с прялкой делает на ней записи. Когда проверка отряда заканчивается, либо завхоз, а чаще Али-Паша или Солдатов объявляет: «Отряду сделать четыре шага назад!» Бригады сдвигаются, занимают изначальную позицию и замирают. Пока не обойдут проверяющие всю колонию и пока у них не сойдется цифра человекопоголовья, все мы стоим. Более всего у зэков загорают уши. Верхняя часть ушей выглядит копченой. У нас копченые уши, вот что. У кого еще копченые уши? У пастухов заволжских степей, может быть. А три проверки – это три большие изнурительные молитвы.

XXX

   Судья появился в колонии не через пять дней, как обещал, а появился, когда я уже и перестал его ждать. Таким образом, я уже объективно не ждал судью. Однако разведка донесла мне все-таки о прибытии судьи за два дня до его появления. Правда, разведка (в данном случае всюду ходящий дядя Толя) не знала, по какому случаю совершит к нам свой неурочный визит судья города Энгельса. Я же, получив сведения о прибытии, тотчас понял, что судья едет по мою душу.
   За день до судьи приехал и встретился со мной в кабинете оперативника Никонова мой защитник – адвокат Беляк. Свидание происходило так: за столом спиной к солнечному окну сидел оперативник. Рядом со столом в полумраке сидел Беляк. Ну и я сел у этого же стола лицом к Беляку. За спиной Никонова дрожала в желтом мареве наша Via Dolorosa.
   – Завтра, Эдуард, состоится выездное внеочередное заседание суда здесь, в колонии. На котором будет принято решение по твоему делу.
   – Угу, отлично, – сказал я.
   – Мы надеемся, что решение будет позитивным, – сказал Беляк.
   Он был загорелый, но не такой загорелый, как мое лицо, как мои копченые уши. Он, возможно, съездил в Подмосковье на несколько дней. Обычно Беляк отдыхает в Таиланде месяц и появляется оттуда бронзовый, как статуя Будды. Беляк попросил у Никонова разрешения накормить меня шоколадом.
   Никонов взял плитку «Алёнушки», развернул фольгу, посмотрел на плитку и подвинул к Беляку.
   – Только пусть ест здесь. Всю.
   «Алёнушка» – шоколад, в значительной степени смешанный с молоком. На воле я такого не покупал. Я люблю черный шоколад. Тут я сладострастно впился в плитку. Подумав, что не смогу принести часть шоколада ребятам-хлебникам Юрке и Мишке. Но был уверен, что они меня простят. Никонов и так сделал добрый жест, по правилам в колонию допускаются лишь передачи, никаких кормлений адвокатами. Хотел Беляк передать мне шоколад – должен был сдать его в обычном порядке в пункте приема передач.
   Мы поговорили немного. Беляк наставил меня, что я должен буду говорить судье. Самая крупная проблема проистекала оттого, что на суде я свою вину не признал. А для того чтобы уйти условно-досрочно из колонии, я должен был свою вину признать, осознать и сделать многие шаги к перевоспитанию себя, и чтоб мое перевоспитание было хорошо видимо администрации колонии. Однако я не мог признать свою вину по моральным соображениям. И потому что дорожу своей репутацией сильного человека. Обо мне стали бы говорить, что я сломался, что меня сломали. СМИ радостно подхватили бы эту версию. После короткой, не очень оживленной дискуссии с Беляком мы сошлись на том, что я задержу внимание судьи на факте неоспаривания мной приговора. Я принял приговор, то есть наказание, так как не обжаловал его, Ваша Честь. Так я буду говорить завтра. Действительно, de facto так и получалось. Нужно увести судью от факта непризнания мной вины к факту необжалования наказания.
   – А как они тебя нашли? – поинтересовался я. – Твой адрес и телефоны остались у меня в черной сумке в тюрьме. Я просил передать сумку адвокатам…
   – Через Мишина вышли на меня. И сумку твою он получил из тюрьмы.
   – Все там на месте?
   – Хм… господа, – прервал нас Никонов, – говорите так, чтобы мне все было понятно.
   – Конечно, майор, конечно… – заверил его Беляк. И мы опять заговорили о судье. – Прокурор будет задавать тебе вопросы, ну, ты знаешь об этом? – напомнил Беляк.
   – Ну, да, понятно. Они не хотят, чтобы я вышел.
   – Ничего-ничего, все идет как надо… – сказал Беляк. – Все, конечно, может случиться…
   Короче, Беляк вел обычный talk опытного адвоката. С одной стороны, все будет хорошо, отлично, заебись все будет, а с другой – все может случиться…
   Через полчаса я сидел в клубе рядом с Юркой, делал вид, что слушаю его рассказ о его «жене», но украдкой взглядывал на девочку с зелеными волосами. Она сделалась печальной, была взволнована и волновала меня. Очень возможно, о мой Демон, мне придется покинуть тебя, уйти туда, откуда я пришел, а ты останешься здесь среди грубых людей, не замечающих твоего очарования…
   На следующий день к 11 часам Антон привел меня к посту №1. Небо над нами висело синее и пронзительное. Из такого неба должен выкатываться сияющий шар и, распускаясь лепестками, осторожно опускать к нам экзотического какого-нибудь Бога. Кришну там, Шиву, ну, во всяком случае, ослепительного и страшного кого-то. А мы пришли к посту, и beau garçon удивленно спросил, куда мы направляемся.
   – К Хозяину, – сказал Антон, высокомерно поглядев на beau garçon'а.
   – Так Хозяина нет в колонии.
   – Значит, в кабинет к Хозяину.
   – А! – озарило наконец красавца. – Там уже телевизионщики, журналистов нагнали. Это что, из-за него? – Beau garçon счел необходимым не общаться со мной напрямую.
   – Ну! – ответил ему Антон междометием.
   И мы пошли в административное здание, и я опять бросил свое кепи туда, куда обычно, на пол второго этажа. И там у входа в коридор Антон оставил меня моей судьбе.
   Сразу появились все действующие лица. И адвокат Беляк, и молодой адвокат Мишин, и неизвестный мне майор, и несколько телекамер. Кто из них раньше, кто из них позже и в какой последовательности появились, я не разобрался. Было видно, что все они волнуются. Беляк сжимал свои руки! О эти руки Беляка! Я помню, как 15 апреля (Беляк стоял спиной ко мне у нашей клетки, судья зачитывал нам приговор и начал с меня) ногти нескольких пальцев адвоката Беляка вонзились в его ладонь. И стояли там, глубоко погрузившись в синие ямы. По мере того как судья снимал с нас обвинения, ногти подымались из мякоти ладони. И когда судья дал мне всего четыре года, оправдав по трем статьям, кисти рук Беляка уравнялись в правах и благодушно хлопали друг друга и поглаживали, успокаиваясь. И вот теперь опять он сжимает руки. Я встал в коридоре и говорил с адвокатами. Но положение мое уже было иное, чем во все другие мои появления здесь. Я не стоял навытяжку спиной к стене. Я обнаружил, что стою в вольной позе – одна рука оперлась о стену, другая искала карман брюк. Я вовремя одумался и опустил руки.
   – Ну что, уйдете сегодня? – спросил меня журналист из Москвы.
   – Не могу ответить на этот вопрос. Это к судье.
   Из дальнего кабинета вышел главный оперативник майор Алексеев, похожий на рыжего рослого Чубайса. И пошел на нас.
   – Здравствуйте, гражданин начальник! – сказал я ему громко.
   Все замолчали.
   – Да ладно-ладно, – смутился Алексеев.
   От двух женщин, стоявших за моей спиной в легких шелковых платьях, вдруг резко дунуло сладкими духами.
* * *
   Затем мы все зашли в кабинет Хозяина. Старый краб, ушлый и умный Хозяин выбрал время уехать в командировку. За его столом стоял судья, расправляя мантию. Рядом присела протоколистка. По обе стороны стола для посетителей, приставленного к столу Хозяина так, что получалась буква «Т», сели с одной стороны прокурор, а с другой – два моих адвоката. Представители администрации уселись за еще один стол, помещавшийся ближе ко входу: несколько офицеров спинами к окнам. Журналисты уселись вдоль стены за спинами адвокатов и дальше до самой входной двери. Телекамеры остались в коридоре, их допустят на чтение приговора.
   Меня поставили боком к представителям администрации, лицом к судье. Хотели дать стул, но я отказался. Встал там в убогой своей лагерной одежке, куртец с горизонтальной полосой, узкий в плечах, и хэбэшные брюки.
   И началось. Мои адвокаты мотивировали необходимость условно-досрочного освобождения тем, что осужденный на четыре года лишения свободы за организацию незаконного приобретения оружия Савенко отсидел уже более двух лет. Кроме того, сказали они, заключенный уже не молод, ему перевалило за 60 лет, у него престарелые родители, которые нуждаются в помощи. Далее Беляк и Мишин зашелестели бумагами, оглашая их и передавая судье. Бумаги были от депутатов Государственной Думы, поручительства. Были характеристики от PEN-центра, а судья огласил полученное им письмо от советника президента по вопросам помилования Приставкина. После чего Беляк и Мишин добавили ходатайства от издательств AD MARGINEM и «Ультра-Культура» и еще ходатайства депутатов. Всего от депутатов получилось семь ходатайств. В том числе от Жириновского, Шандыбина, Алксниса.
   Слышно было, как летают мухи. А я вспомнил слова старинной блатной песни, я горланил их в детстве. Там говорится о приговоре, что, когда судья должен был огласить его, стало все пронзительно тихо, «видно было, занавес качался, слышно было, муха пролетит». Свой приговор в холодном апреле в зале Саратовского областного суда я слушал, занимаясь наблюдениями за кистями рук Беляка. А вот во второй приговор, по УДО, я чувствовал себя неуютнее под перекрестными взглядами журналистов. Я старался не двигать лицом, выглядеть невозмутимым.
   Представитель администрации колонии – майор – встал и сказал, что они не возражают против досрочного освобождения Савенко. И замолчал. Потому что далее ему следовало сообщить, что характеристику они мне не могут дать, так как недостаточное время наблюдали меня. Прокурор, язвительный тип по фамилии Шип, хмыкнул.
   Судья перешел к допросу осужденного Савенко. Я ответил на все их вопросы, и судьи, и прокурора, включая и проклятый вопрос о непризнании мной вины. Я так иезуитски и сказал, как задумал: «Я согласился с присужденным мне наказанием и не обжаловал его в суде». Прокурор Шип попытался пробить мою броню, наскакивая на меня и так, и эдак. Я упорно повторял ту же формулировку.
   Начались прения. Главным было выступление прокурора. Шип в голубом мундире не жалел меня. Он сказал: «Я руководствуюсь законом. Да, Савенко не был на свободе более двух лет. Но он в течение этого времени и не отбывал наказания в колонии, как было определено приговором. В учреждении номер тринадцать он лишь несколько месяцев. Остальное время содержался в тюрьме Лефортово и Саратовском областном СИЗО-1. Разница между изолятором и колонией есть. Условия разные, методы воспитательного воздействия. Это во-первых. А во-вторых, Савенко не признал себя виновным и не раскаялся. А это необходимо при условном освобождении. Если человек не раскаялся, то он вновь может совершить преступление. Зачем же его тогда выпускать? Ведь колония – это не только наказание. Это система воспитания. Выйдя оттуда, человек должен вести законопослушный образ жизни. Савенко же не прошел этой системы… Интересно, что в учреждении №13 он не получил ни выговоров, ни поощрений. Администрация не может как-то определенно охарактеризовать личность заключенного. Тем не менее руководство учреждения не против досрочного освобождения Савенко, хотя и не ходатайствует о нем… Я прошу суд в условно-досрочном освобождении Савенко отказать».
   Наступила тишина. Опять стали слышны летающие мухи. Судья объявил перерыв на 30 минут до вынесения приговора. Я вышел в коридор, и все обходили меня как чумного, а те, кто не обходил, смотрели на меня с сочувствием.