Страница:
После гражданской войны судьба развела ребят по великой земле, но Егор Ильич не забывал о седле дикой козы. От жены, Зинаиды Ивановны, он узнал в конце-то концов, что такое седло дикой козы и с чем его едят, а позднее признавался ей в том, что ему хотелось бы попробовать седло дикой козы. Он тогда был молод, силен, упорен, смел, и Зинаида Ивановна сказала, что он непременно отведает буржуазный деликатес.
С тех пор прошло более сорока лет, но Егор Ильич так и не отведал седла дикой козы. Получалось все как-то так, что между ними, Егором Ильичом Сузуном и буржуазным деликатесом, изо дня в день вставали препятствия. Сперва в стране был голод. Егор Ильич носился по Сибири с продразверсткой, и, конечно, в те годы не могло быть и речи о седле дикой козы; потом начались пятилетки, с продовольствием было тоже не ахти как, и опять же Егору Ильичу было не до буржуазного деликатеса. Однако он не забывал о нем. «Черт возьми! – озабоченно говорил он жене. – Когда же я попробую седло дикой козы?» Затем, подумав, высчитывал: «Вот укрепимся с мясом и хлебом, построим металлургический, электростанцию, сяду на поезд и махну в Москву. Там, Зинаида, должно же быть седло дикой козы!»
Страна выправилась с хлебом и мясом, Егор Ильич построил металлургический и электростанцию, сел на поезд и махнул в Москву, но в столице он забыл о седле дикой козы: было много дел. Вспомнил Егор Ильич о нем только перед отъездом, когда на вокзале читал «Правду». В ней сообщалось, что в Женеве состоялся дипломатический обед для представителей мировой буржуазии. «Наверное, ели седло дикой козы!» – подумал Егор Ильич и впервые весело засмеялся при упоминании о нем. После этого он уже не мог вспоминать о седле дикой козы без смеха.
Егор Ильич и сейчас, когда среди дум о стройке, растворе, кирпиче и бетономешалках вдруг возникает мысль о седле дикой козы, фыркнув, громко и раскатисто хохочет.
Со стороны Егор Ильич, наверное, выглядит препотешно, и потому прохожие останавливаются, удивленно смотрят на него и пожимают плечами. Что делается? Идет по улице седой усатый человек, на нем полувоенный костюм, на голове форменная фуражка, на ногах запыленные сапоги, и неизвестно, отчего он хохочет. Что можно подумать об этом человеке? Ничего, конечно, хорошего нельзя подумать о нем. Может быть, этот человек убежал из психолечебницы, а может, наоборот, идет туда, чтобы посоветоваться с опытным врачом насчет того, что вот, дескать, иду по улице и вдруг начинаю громко хохотать. Не знает ли доктор, болезнь это у меня или не болезнь?
Смущенно оглянувшись по сторонам, Егор Ильич резко обрывает смех, но ему на ум внезапно приходит мысль, от которой он даже замедляет шаг. «А почему, – думает он, – человек не может хохотать на улице? А если человек вспомнил веселый анекдот, а если он думает о седле дикой козы, а если ему просто так весело, что невозможно не смеяться? Нет, серьезно, почему седой усатый человек не может смеяться на улице, если ему весело?»
Мысль так забавна и заманчива, что ее не хочется бросать на полдороге, и он логически завершает ее: в исключительных случаях седой усатый человек может смеяться посередь центральной улицы города. Исключительный случай – это такой случай, когда человек вспоминает о седле дикой козы.
Егор Ильич подходит к горкому партии, останавливается у подъезда и несколько секунд разглядывает вывеску, прибитую к стене. Золотыми буквами по черному фону написано: «Коммунистическая партия Советского Союза. Городской комитет». Он смотрит на прямые негнущиеся буквы, медленно перечитывает их и, как всегда, думает о том, что жалко, очень жалко, что из имени партии выпало слово «большевик». Нет, Егор Ильич не против того, что партия стала называться по-новому, но он жалеет, что нет слова «большевик».
Впрочем, в представлении Егора Ильича партия никакого имени не имеет. Если бы его спросили, что такое партия большевиков-коммунистов, он бы ответил: «Это – братья». Ведь именно такой партия всегда представлялась Егору Ильичу, так он навсегда запомнил слова старого политкаторжанина Вагулова, который, объясняя сущность партии, сказал:
– Партия, Егор Ильич, это – братья. Смелые, честные, простые, веселые… Стоят друг за друга горой, любят друг друга, помогают друг другу. В партии, Егор, состоят братья. Родные по крови и по духу. Братья, которые решили до смертного часа бороться за коммунизм…
С тех пор Егору Ильичу так и представляется партия: собрались честные, смелые, простые и веселые люди, слились воедино, дышат одной грудью, думают одной головой. С тех пор Егор Ильич, когда размышляет о партии, вспоминает о своей деревне, в которой до революции жили семь братьев Строговых. Братья были дружные и согласные, жили вместе, работали вместе и вместе пошли воевать за революцию. Егору Ильичу казалось, что партия – это не семь братьев Строговых, а семь миллионов, сто миллионов братьев.
Разглядывая вывеску горкома, Егор Ильич переводит взгляд чуточку влево и находит на стене – гранитной и толстой – небольшую щербинку. Любому другому человеку эта щербинка ничего не говорит – просто маленькая вдавлинка в граните, ямка, углубление, и ничего больше, а вот для Егора Ильича в этой щербинке – смерть.
Егор Ильич перебегал улицу от ресторана «Феникс» к дому купца Второва, когда Петька Немец истошно закричал: «Колчаковец!» Егор Ильич приник к толстой гранитной стене, влился в нее всем телом, словно хотел войти в гранит. Он крепко зажмурил глаза и подумал: «Все!», но пуля прошла выше: наверное, колчаковец взял крупную мушку. Пуля ударилась о стенку над головой Егора Ильича, он почувствовал на щеке горячий ожог. «Готов!» – решил Егор Ильич, но Петька Немец опять истошно заревел: «Пужни его, Егор, пужни из винта!» Егор Ильич машинально обернулся и увидел метрах в десяти от себя серую папаху. Не он, а кто-то посторонний поднял винтовку, прицелился в колчаковца и выстрелил… Потом Егор Ильич подошел к стене. На ней была круглая, ровная щербинка, на дне которой поблескивал металл.
Теперь на дне щербинки металла нет, ветры и дожди выжгли его, а вот сама щербинка есть. Как-то Егор Ильич показал ее Зинаиде Ивановне. Жена побледнела, в глазах метнулся ужас: вдавлинка была на вершок выше головы Егора Ильича.
Еще немного постояв у подъезда, Егор Ильич ровной неторопливой походкой поднимается на второй этаж, идет по коридору – высокому и пустынному, – минует небольшой зал с громоздкими люстрами и входит в приемную секретаря горкома партии по промышленности. Здесь сидит тонкая, как черкешенка, секретарша. Увидев Егора Ильича, она строго поджимает губы и отводит глаза.
– Здравствуй, Мэри! – присаживаясь на диванчик, здоровается Егор Ильич.
– Здравствуйте! – недовольно отвечает секретарша.
Ее зовут вовсе не Мэри, а Наташа, а сердится она потому, что Егор Ильич каждодневно задерживается в приемной и ведет с ней провокационно-издевательские разговоры.
Наташа очень хороша собой – у нее маленькое беленькое личико, стреловидные брови, матовой черноты волосы и серые добрые глаза. Все нравится в ней Егору Ильичу, но он каждый день на несколько минут присаживается на маленький диванчик, чтобы продолжать важную операцию, которую про себя условно называет «Переодевание Наташи Соколовой в человеческие одежды».
Егор Ильич в этой операции одержал немало славных и запоминающихся побед. Сейчас он смотрит на Наташу и горделиво усмехается: месяц назад девушка сидела за столиком в чертовски цветастом и коротком платье, на голове у нее высилась вавилонская башня из волос, губы были жирно и ярко накрашены. Сейчас на ней скромное голубое платье в горошек, прекрасные волосы собраны на затылке узлом. Волосы тяжелы, густы, и потому голова Наташи чуточку приподнята, и это идет ей – хорошо, когда молодая девушка высоко держит голову.
Сегодня почти все хорошо в Наташе, если не считать брошки, которая явно великовата.
– Так вот, Мэри! – говорит Егор Ильич. – На улице жарища!
– Меня зовут Наташа! – отрезает она и показывает на дверь. – Иван Васильевич у себя. Проходите!
Но Егор Ильич не хочет «проходить». Пожевав губами, он вдруг мечтательно начинает смотреть в потолок, словно на нем есть что-то интересное. Сперва Наташа игнорирует это разглядывание потолка, потом не выдерживает и тоже смотрит вверх. Тогда Егор Ильич переводит взгляд в пол.
– Удивительное дело! – с недоумением бормочет он. – Удивительное дело!
– Слушайте, вы, наконец, пойдете к Ивану Васильевичу? – тоскливо произносит Наташа, так как она уже понимает, что Егор Ильич неспроста рассматривал потолок.
Наташа права. Еще раз посмотрев в потолок, Егор Ильич качает головой и прицыкивает. Выражение удивленности и оторопи наплывает на его лицо, усы топорщатся, глаза становятся круглыми, как пятаки. Еще раз прицыкнув, он широко разводит руками:
– Удивительное дело! Просто удивительное! А говорят – горком, горком! У нас, дескать, все самое передовое, все самое прогрессивное…
Наташа тяжело вздыхает – вот оно, начинается. Уж если у Егора Ильича такой сокрушенный вид, уж если он смотрит на нее печально-ласковыми глазами, значит приготовил каверзу.
– Егор Ильич! – жалобно говорит Наташа. – Вас Иван Васильевич с утра ждет. Сколько раз спрашивал!
– Да ну! – удивляется он. – С самого утра! Вот видишь, Наташа, даже твой Иван Васильевич без меня жить не может, а ты говоришь…
– Да ничего я не говорю, Егор Ильич!
– Так я тебе скажу! Никакого прогресса в вашем горкоме нет… Вот на тебе брошка! Разве это настоящая брошка! Так себе. Я вот сейчас шел по улице, так знаешь, какие брошки видел? С блюдце величиной!..
После этих слов Егор Ильич торопливо поднимается и стариковской рысцой, но с гордо поднятой головой и торчащими усами спешит в кабинет Ивана Васильевича. Он уже не слышит, как Наташа называет его рутинером, отсталым человеком и заявляет о том, что он, Егор Ильич, больше не будет сидеть на маленьком диванчике, так как мешает ей работать – перепечатывать речь Ивана Васильевича. Егор Ильич не слушает Наташу.
– Здорово, Иван Васильевич! – приветствует Егор Ильич секретаря по промышленности.
Они пожимают друг другу руки, и Егор Ильич садится в самое глубокое и самое мягкое кресло из всех стоящих в кабинете. Иван Васильевич становится рядом с ним и смотрит на Егора Ильича с доброй улыбкой.
Секретарь горкома партии никогда не сидит в присутствии Егора Ильича Сузуна. Он всегда стоит возле его кресла, так как он, секретарь горкома партии, точно знает – уж кому и знать, как не ему! – что не было бы на свете такого секретаря горкома Ивана Васильевича, если бы не было на земле Егора Ильича Сузуна. Это он, Егор Ильич, взял Ваньку Сорокина на стройку, вывел в бригадиры, потом в прорабы, потом послал на учебу и первый заметил, что из парня может получиться партийный работник. Не было бы на свете секретаря Ивана Васильевича и в том случае, если бы Егор Ильич Сузун своевременно, в самый нужный момент не совершил бы Великую Октябрьскую социалистическую революцию.
Иван Васильевич, наверное, ждет, что Егор Ильич тоже улыбнется добро и ласково, как всегда, похлопает его по руке и скажет: «Вот так-то, дорогой мой друг, свет Васильевич!» Но сегодня Егор Ильич не улыбается, не хлопает его по руке – лицо Егора Ильича сурово, глаза стальные, а усы вытянуты прямыми линиями вдоль губ. Он сегодня сердит, Егор Ильич, и по всему видно, что разговор предстоит нелегкий.
О, Иван Васильевич хорошо знает Сузуна! Знает, какими жесткими умеют быть эти добрые глаза, каким накаленным голос.
– Я слушаю, Егор Ильич, – говорит Иван Васильевич.
– Тебе известно, что почти каждый день восемнадцатый объект с утра остается без раствора? – спрашивает его Егор Ильич и прищуривается. – Тебе известно, что я почти каждый день путем грязных махинаций выбиваю из Афонина строительные материалы?
– Власов мне сообщил об этом!
– Ну и…
– Горком намерен слушать Афонина на бюро.
– Когда?
– В августе.
Больше Егору Ильичу ничего не надо! Собственно, даже ответы на вопросы его не интересуют. Ведь главное в том, каким тоном Иван отвечает. А отвечает он спокойно, мирно и неторопливо. На лице Ивана Васильевича написаны этакая философская созерцательность, величественная умудренность. По его лицу можно понять, что ему все ясно в этом трудном и счастливом мире, а вопрос с Афониным вообще не стоит выеденного яйца. А чего беспокоиться? Прораб Власов сигнализировал о директоре Афонине горкому, горком отреагировал и в августе – через полтора-два месяца – обсудит Афонина на бюро. Одним словом, все продумано, все ясно. А до августа на объекте восемнадцать по утрам не будет раствора, Лорка Пшеницын будет подумывать о дезертирстве с трудового фронта, прораб Власов – терять веру в людей.
Егор Ильич искоса смотрит на Ивана Васильевича и чувствует, как его охватывает гнев. Нет ничего страшнее спокойствия, властной умудренности, всезнайства, черт возьми!
– Ты мне не нравишься, Иван! – жестко говорит Егор Ильич и поднимается с кресла. – Ты стал спокойный как сфинкс! А ну-ка, отвечай, откуда это у тебя? – Егор Ильич требовательно, испытующе смотрит в глаза секретаря: Егор Ильич прямой, негнущийся, как бы застывший. Глаза у него пронзительные, рот твердо сжат, лоб пересекает глубокая вертикальная складка. – Отвечай, откуда это у тебя?
Иван Васильевич опускает голову. Что он может ответить на вопрос Егора Ильича? Минуту назад он был глубоко уверен в том, что знает, как быть и как поступать с директором Афониным, а вот теперь не знает. Иван Васильевич однажды говорил друзьям, что ему легче отвечать за самые страшные грехи перед партийной комиссией, чем пять минут стоять перед очами Егора Ильича, будучи повинным в мелочи.
– Спокойствие опаснее холеры! – жестко продолжает Егор Ильич. – Оно передается от человека к человеку с быстротой электрического тока. Если секретарь горкома спокойно говорит о прохвосте Афонине, о нем спокойно говорит весь город… Ты понимаешь это, Иван? Ну, отвечай!
– Понимаю!
– Тебе надо знать, какой вред приносит делу Афонин… Потому садись и слушай!
Об Афонине Егор Ильич рассказывает сжато, энергично и зло. Он взмахивает правой рукой, ходит по диагонали кабинета, иногда останавливается против секретаря. Егор Ильич говорит о прорабе Власове, Лорке Пшеницыне и даже о стриженом потешном шофере. Ему кажется, что все это важно для понимания директора Афонина.
– Вот такие дела! – заканчивает Егор Ильич и снова садится в мягкое кресло. Он достает из кармана трубку, набивает табаком, прикуривает. Егор Ильич теперь может помолчать, чтобы Иван Васильевич обдумал рассказанное. Он только иногда поглядывает на секретаря, который ходит по мягкому ковру.
В молчании проходит несколько минут, затем Иван Васильевич останавливается, поднимает голову.
– Егор Ильич, я завтра еду с вами на стройку! Возьмете?
– Возьму! – отвечает Егор Ильич, но вдруг опять прищуривается, живо повернувшись к секретарю, приказывает: – А ну, Иван, возьми бумагу и ручку.
Секретарь садится за стол, берет ручку, кладет перед собой лист бумаги.
– Пиши крупными буквами: «Не будь спокойным!»
Секретарь пишет.
– Открой стол!
Иван Васильевич открывает.
– Клади бумагу наверх. Теперь каждое утро ты будешь видеть эти слова. А через месяц у тебя выработается условный рефлекс: всякий раз, открывая письменный стол, ты вспомнишь их.
И только теперь Егор Ильич едва приметно улыбается. Он закусывает крупными зубами черенок трубочки, выпустив густое облако дыма, барином разваливается в кресле. Он даже закидывает ногу на ногу.
– Слушай, Иван! – оживленно произносит он. – Все забываю тебя спросить… Ты знаешь, что такое седло дикой козы? С чем его едят и вообще что это такое-разэтакое!
– Не знаю, Егор Ильич! – недоуменно отвечает секретарь. – Никогда не едал!
И тогда Егор Ильич звонко шлепает ладонью по хромовой голяшке сапога.
– Ах, мать честная! – огорченно восклицает он. – Ах, черт возьми! А ты, может, знаешь, кто едал его?
– Не знаю, Егор Ильич!
Проходит несколько минут, и лицо Егора Ильича делается почти грустным. Покачав головой, он шепчет:
– Эх, мать честная! Так и помрешь, не попробовав седла дикой козы!
– Ну, я пошел! – говорит Егор Ильич, легко поднимаясь с места. Он тепло пожимает руку секретарю, прямой и повеселевший, твердой походкой выходит в приемную. Наташа все еще печатает речь Ивана Васильевича; увидев Егора Ильича, она опускает голову, мочки открытых ушей становятся розовыми – девушка краснеет. Егор Ильич бросает взгляд на брошку – большую и яркую, – на лицо Наташи, и его внезапно пронзает мысль: ведь может быть и такое, что брошка и не велика. Он вспоминает, что в его времена носили платья до щиколоток, что и сам он пяток лет назад ходил в широченных брюках и ничего смешного в этом не видел. А в годы его юности носили сапоги гармошкой, шляпы-капотье и тросточку. Шляпа-канотье и тросточка Егору Ильичу не нравились, а вот о сапогах гармошкой он на заре туманной юности мечтал.
Перед мысленным взором Егора Ильича появляется Петр Верховцев, который желчно и неумно ругает молодежь. «Боже! – думает Егор Ильич. – А ведь я похож на Петьку! Чем я отличаюсь от него, когда пилю Наташу? И чем плохо в общем имя Мэри? Обычное, хорошее имя!» Чувствуя, что смущается – ну точь-в-точь как Наташа, – Егор Ильич торопливо подходит к ней, наклоняется и заботливо заглядывает в милое лицо.
– Ты вот что, Натаха! – с ворчливой лаской говорит он. – Ты сама реши, хороша ли брошка… Ты, Натаха, плюнь-ка на мои советы! Мало ли что эти пенсионеры накаркают!
После этих слов Егор Ильич как-то бочком выбирается из приемной и, мельком оглянувшись, видит широко открытые, сияющие Наташины глаза.
– Вот какая положения! – смешливо ворчит он себе под нос.
Егор Ильич выходит на улицу, останавливается и снова добро улыбается. «Открыт этот самый семафор, открыт!» – думает он и неторопливо идет домой. Уличный поток пешеходов уже притих, так как время среднее – до конца рабочего дня еще немало, но день уже кончается. Егору Ильичу непривычно идти в это время по притихшей улице.
Четыре часа тридцать пять минут
С тех пор прошло более сорока лет, но Егор Ильич так и не отведал седла дикой козы. Получалось все как-то так, что между ними, Егором Ильичом Сузуном и буржуазным деликатесом, изо дня в день вставали препятствия. Сперва в стране был голод. Егор Ильич носился по Сибири с продразверсткой, и, конечно, в те годы не могло быть и речи о седле дикой козы; потом начались пятилетки, с продовольствием было тоже не ахти как, и опять же Егору Ильичу было не до буржуазного деликатеса. Однако он не забывал о нем. «Черт возьми! – озабоченно говорил он жене. – Когда же я попробую седло дикой козы?» Затем, подумав, высчитывал: «Вот укрепимся с мясом и хлебом, построим металлургический, электростанцию, сяду на поезд и махну в Москву. Там, Зинаида, должно же быть седло дикой козы!»
Страна выправилась с хлебом и мясом, Егор Ильич построил металлургический и электростанцию, сел на поезд и махнул в Москву, но в столице он забыл о седле дикой козы: было много дел. Вспомнил Егор Ильич о нем только перед отъездом, когда на вокзале читал «Правду». В ней сообщалось, что в Женеве состоялся дипломатический обед для представителей мировой буржуазии. «Наверное, ели седло дикой козы!» – подумал Егор Ильич и впервые весело засмеялся при упоминании о нем. После этого он уже не мог вспоминать о седле дикой козы без смеха.
Егор Ильич и сейчас, когда среди дум о стройке, растворе, кирпиче и бетономешалках вдруг возникает мысль о седле дикой козы, фыркнув, громко и раскатисто хохочет.
Со стороны Егор Ильич, наверное, выглядит препотешно, и потому прохожие останавливаются, удивленно смотрят на него и пожимают плечами. Что делается? Идет по улице седой усатый человек, на нем полувоенный костюм, на голове форменная фуражка, на ногах запыленные сапоги, и неизвестно, отчего он хохочет. Что можно подумать об этом человеке? Ничего, конечно, хорошего нельзя подумать о нем. Может быть, этот человек убежал из психолечебницы, а может, наоборот, идет туда, чтобы посоветоваться с опытным врачом насчет того, что вот, дескать, иду по улице и вдруг начинаю громко хохотать. Не знает ли доктор, болезнь это у меня или не болезнь?
Смущенно оглянувшись по сторонам, Егор Ильич резко обрывает смех, но ему на ум внезапно приходит мысль, от которой он даже замедляет шаг. «А почему, – думает он, – человек не может хохотать на улице? А если человек вспомнил веселый анекдот, а если он думает о седле дикой козы, а если ему просто так весело, что невозможно не смеяться? Нет, серьезно, почему седой усатый человек не может смеяться на улице, если ему весело?»
Мысль так забавна и заманчива, что ее не хочется бросать на полдороге, и он логически завершает ее: в исключительных случаях седой усатый человек может смеяться посередь центральной улицы города. Исключительный случай – это такой случай, когда человек вспоминает о седле дикой козы.
Егор Ильич подходит к горкому партии, останавливается у подъезда и несколько секунд разглядывает вывеску, прибитую к стене. Золотыми буквами по черному фону написано: «Коммунистическая партия Советского Союза. Городской комитет». Он смотрит на прямые негнущиеся буквы, медленно перечитывает их и, как всегда, думает о том, что жалко, очень жалко, что из имени партии выпало слово «большевик». Нет, Егор Ильич не против того, что партия стала называться по-новому, но он жалеет, что нет слова «большевик».
Впрочем, в представлении Егора Ильича партия никакого имени не имеет. Если бы его спросили, что такое партия большевиков-коммунистов, он бы ответил: «Это – братья». Ведь именно такой партия всегда представлялась Егору Ильичу, так он навсегда запомнил слова старого политкаторжанина Вагулова, который, объясняя сущность партии, сказал:
– Партия, Егор Ильич, это – братья. Смелые, честные, простые, веселые… Стоят друг за друга горой, любят друг друга, помогают друг другу. В партии, Егор, состоят братья. Родные по крови и по духу. Братья, которые решили до смертного часа бороться за коммунизм…
С тех пор Егору Ильичу так и представляется партия: собрались честные, смелые, простые и веселые люди, слились воедино, дышат одной грудью, думают одной головой. С тех пор Егор Ильич, когда размышляет о партии, вспоминает о своей деревне, в которой до революции жили семь братьев Строговых. Братья были дружные и согласные, жили вместе, работали вместе и вместе пошли воевать за революцию. Егору Ильичу казалось, что партия – это не семь братьев Строговых, а семь миллионов, сто миллионов братьев.
Разглядывая вывеску горкома, Егор Ильич переводит взгляд чуточку влево и находит на стене – гранитной и толстой – небольшую щербинку. Любому другому человеку эта щербинка ничего не говорит – просто маленькая вдавлинка в граните, ямка, углубление, и ничего больше, а вот для Егора Ильича в этой щербинке – смерть.
Егор Ильич перебегал улицу от ресторана «Феникс» к дому купца Второва, когда Петька Немец истошно закричал: «Колчаковец!» Егор Ильич приник к толстой гранитной стене, влился в нее всем телом, словно хотел войти в гранит. Он крепко зажмурил глаза и подумал: «Все!», но пуля прошла выше: наверное, колчаковец взял крупную мушку. Пуля ударилась о стенку над головой Егора Ильича, он почувствовал на щеке горячий ожог. «Готов!» – решил Егор Ильич, но Петька Немец опять истошно заревел: «Пужни его, Егор, пужни из винта!» Егор Ильич машинально обернулся и увидел метрах в десяти от себя серую папаху. Не он, а кто-то посторонний поднял винтовку, прицелился в колчаковца и выстрелил… Потом Егор Ильич подошел к стене. На ней была круглая, ровная щербинка, на дне которой поблескивал металл.
Теперь на дне щербинки металла нет, ветры и дожди выжгли его, а вот сама щербинка есть. Как-то Егор Ильич показал ее Зинаиде Ивановне. Жена побледнела, в глазах метнулся ужас: вдавлинка была на вершок выше головы Егора Ильича.
Еще немного постояв у подъезда, Егор Ильич ровной неторопливой походкой поднимается на второй этаж, идет по коридору – высокому и пустынному, – минует небольшой зал с громоздкими люстрами и входит в приемную секретаря горкома партии по промышленности. Здесь сидит тонкая, как черкешенка, секретарша. Увидев Егора Ильича, она строго поджимает губы и отводит глаза.
– Здравствуй, Мэри! – присаживаясь на диванчик, здоровается Егор Ильич.
– Здравствуйте! – недовольно отвечает секретарша.
Ее зовут вовсе не Мэри, а Наташа, а сердится она потому, что Егор Ильич каждодневно задерживается в приемной и ведет с ней провокационно-издевательские разговоры.
Наташа очень хороша собой – у нее маленькое беленькое личико, стреловидные брови, матовой черноты волосы и серые добрые глаза. Все нравится в ней Егору Ильичу, но он каждый день на несколько минут присаживается на маленький диванчик, чтобы продолжать важную операцию, которую про себя условно называет «Переодевание Наташи Соколовой в человеческие одежды».
Егор Ильич в этой операции одержал немало славных и запоминающихся побед. Сейчас он смотрит на Наташу и горделиво усмехается: месяц назад девушка сидела за столиком в чертовски цветастом и коротком платье, на голове у нее высилась вавилонская башня из волос, губы были жирно и ярко накрашены. Сейчас на ней скромное голубое платье в горошек, прекрасные волосы собраны на затылке узлом. Волосы тяжелы, густы, и потому голова Наташи чуточку приподнята, и это идет ей – хорошо, когда молодая девушка высоко держит голову.
Сегодня почти все хорошо в Наташе, если не считать брошки, которая явно великовата.
– Так вот, Мэри! – говорит Егор Ильич. – На улице жарища!
– Меня зовут Наташа! – отрезает она и показывает на дверь. – Иван Васильевич у себя. Проходите!
Но Егор Ильич не хочет «проходить». Пожевав губами, он вдруг мечтательно начинает смотреть в потолок, словно на нем есть что-то интересное. Сперва Наташа игнорирует это разглядывание потолка, потом не выдерживает и тоже смотрит вверх. Тогда Егор Ильич переводит взгляд в пол.
– Удивительное дело! – с недоумением бормочет он. – Удивительное дело!
– Слушайте, вы, наконец, пойдете к Ивану Васильевичу? – тоскливо произносит Наташа, так как она уже понимает, что Егор Ильич неспроста рассматривал потолок.
Наташа права. Еще раз посмотрев в потолок, Егор Ильич качает головой и прицыкивает. Выражение удивленности и оторопи наплывает на его лицо, усы топорщатся, глаза становятся круглыми, как пятаки. Еще раз прицыкнув, он широко разводит руками:
– Удивительное дело! Просто удивительное! А говорят – горком, горком! У нас, дескать, все самое передовое, все самое прогрессивное…
Наташа тяжело вздыхает – вот оно, начинается. Уж если у Егора Ильича такой сокрушенный вид, уж если он смотрит на нее печально-ласковыми глазами, значит приготовил каверзу.
– Егор Ильич! – жалобно говорит Наташа. – Вас Иван Васильевич с утра ждет. Сколько раз спрашивал!
– Да ну! – удивляется он. – С самого утра! Вот видишь, Наташа, даже твой Иван Васильевич без меня жить не может, а ты говоришь…
– Да ничего я не говорю, Егор Ильич!
– Так я тебе скажу! Никакого прогресса в вашем горкоме нет… Вот на тебе брошка! Разве это настоящая брошка! Так себе. Я вот сейчас шел по улице, так знаешь, какие брошки видел? С блюдце величиной!..
После этих слов Егор Ильич торопливо поднимается и стариковской рысцой, но с гордо поднятой головой и торчащими усами спешит в кабинет Ивана Васильевича. Он уже не слышит, как Наташа называет его рутинером, отсталым человеком и заявляет о том, что он, Егор Ильич, больше не будет сидеть на маленьком диванчике, так как мешает ей работать – перепечатывать речь Ивана Васильевича. Егор Ильич не слушает Наташу.
– Здорово, Иван Васильевич! – приветствует Егор Ильич секретаря по промышленности.
Они пожимают друг другу руки, и Егор Ильич садится в самое глубокое и самое мягкое кресло из всех стоящих в кабинете. Иван Васильевич становится рядом с ним и смотрит на Егора Ильича с доброй улыбкой.
Секретарь горкома партии никогда не сидит в присутствии Егора Ильича Сузуна. Он всегда стоит возле его кресла, так как он, секретарь горкома партии, точно знает – уж кому и знать, как не ему! – что не было бы на свете такого секретаря горкома Ивана Васильевича, если бы не было на земле Егора Ильича Сузуна. Это он, Егор Ильич, взял Ваньку Сорокина на стройку, вывел в бригадиры, потом в прорабы, потом послал на учебу и первый заметил, что из парня может получиться партийный работник. Не было бы на свете секретаря Ивана Васильевича и в том случае, если бы Егор Ильич Сузун своевременно, в самый нужный момент не совершил бы Великую Октябрьскую социалистическую революцию.
Иван Васильевич, наверное, ждет, что Егор Ильич тоже улыбнется добро и ласково, как всегда, похлопает его по руке и скажет: «Вот так-то, дорогой мой друг, свет Васильевич!» Но сегодня Егор Ильич не улыбается, не хлопает его по руке – лицо Егора Ильича сурово, глаза стальные, а усы вытянуты прямыми линиями вдоль губ. Он сегодня сердит, Егор Ильич, и по всему видно, что разговор предстоит нелегкий.
О, Иван Васильевич хорошо знает Сузуна! Знает, какими жесткими умеют быть эти добрые глаза, каким накаленным голос.
– Я слушаю, Егор Ильич, – говорит Иван Васильевич.
– Тебе известно, что почти каждый день восемнадцатый объект с утра остается без раствора? – спрашивает его Егор Ильич и прищуривается. – Тебе известно, что я почти каждый день путем грязных махинаций выбиваю из Афонина строительные материалы?
– Власов мне сообщил об этом!
– Ну и…
– Горком намерен слушать Афонина на бюро.
– Когда?
– В августе.
Больше Егору Ильичу ничего не надо! Собственно, даже ответы на вопросы его не интересуют. Ведь главное в том, каким тоном Иван отвечает. А отвечает он спокойно, мирно и неторопливо. На лице Ивана Васильевича написаны этакая философская созерцательность, величественная умудренность. По его лицу можно понять, что ему все ясно в этом трудном и счастливом мире, а вопрос с Афониным вообще не стоит выеденного яйца. А чего беспокоиться? Прораб Власов сигнализировал о директоре Афонине горкому, горком отреагировал и в августе – через полтора-два месяца – обсудит Афонина на бюро. Одним словом, все продумано, все ясно. А до августа на объекте восемнадцать по утрам не будет раствора, Лорка Пшеницын будет подумывать о дезертирстве с трудового фронта, прораб Власов – терять веру в людей.
Егор Ильич искоса смотрит на Ивана Васильевича и чувствует, как его охватывает гнев. Нет ничего страшнее спокойствия, властной умудренности, всезнайства, черт возьми!
– Ты мне не нравишься, Иван! – жестко говорит Егор Ильич и поднимается с кресла. – Ты стал спокойный как сфинкс! А ну-ка, отвечай, откуда это у тебя? – Егор Ильич требовательно, испытующе смотрит в глаза секретаря: Егор Ильич прямой, негнущийся, как бы застывший. Глаза у него пронзительные, рот твердо сжат, лоб пересекает глубокая вертикальная складка. – Отвечай, откуда это у тебя?
Иван Васильевич опускает голову. Что он может ответить на вопрос Егора Ильича? Минуту назад он был глубоко уверен в том, что знает, как быть и как поступать с директором Афониным, а вот теперь не знает. Иван Васильевич однажды говорил друзьям, что ему легче отвечать за самые страшные грехи перед партийной комиссией, чем пять минут стоять перед очами Егора Ильича, будучи повинным в мелочи.
– Спокойствие опаснее холеры! – жестко продолжает Егор Ильич. – Оно передается от человека к человеку с быстротой электрического тока. Если секретарь горкома спокойно говорит о прохвосте Афонине, о нем спокойно говорит весь город… Ты понимаешь это, Иван? Ну, отвечай!
– Понимаю!
– Тебе надо знать, какой вред приносит делу Афонин… Потому садись и слушай!
Об Афонине Егор Ильич рассказывает сжато, энергично и зло. Он взмахивает правой рукой, ходит по диагонали кабинета, иногда останавливается против секретаря. Егор Ильич говорит о прорабе Власове, Лорке Пшеницыне и даже о стриженом потешном шофере. Ему кажется, что все это важно для понимания директора Афонина.
– Вот такие дела! – заканчивает Егор Ильич и снова садится в мягкое кресло. Он достает из кармана трубку, набивает табаком, прикуривает. Егор Ильич теперь может помолчать, чтобы Иван Васильевич обдумал рассказанное. Он только иногда поглядывает на секретаря, который ходит по мягкому ковру.
В молчании проходит несколько минут, затем Иван Васильевич останавливается, поднимает голову.
– Егор Ильич, я завтра еду с вами на стройку! Возьмете?
– Возьму! – отвечает Егор Ильич, но вдруг опять прищуривается, живо повернувшись к секретарю, приказывает: – А ну, Иван, возьми бумагу и ручку.
Секретарь садится за стол, берет ручку, кладет перед собой лист бумаги.
– Пиши крупными буквами: «Не будь спокойным!»
Секретарь пишет.
– Открой стол!
Иван Васильевич открывает.
– Клади бумагу наверх. Теперь каждое утро ты будешь видеть эти слова. А через месяц у тебя выработается условный рефлекс: всякий раз, открывая письменный стол, ты вспомнишь их.
И только теперь Егор Ильич едва приметно улыбается. Он закусывает крупными зубами черенок трубочки, выпустив густое облако дыма, барином разваливается в кресле. Он даже закидывает ногу на ногу.
– Слушай, Иван! – оживленно произносит он. – Все забываю тебя спросить… Ты знаешь, что такое седло дикой козы? С чем его едят и вообще что это такое-разэтакое!
– Не знаю, Егор Ильич! – недоуменно отвечает секретарь. – Никогда не едал!
И тогда Егор Ильич звонко шлепает ладонью по хромовой голяшке сапога.
– Ах, мать честная! – огорченно восклицает он. – Ах, черт возьми! А ты, может, знаешь, кто едал его?
– Не знаю, Егор Ильич!
Проходит несколько минут, и лицо Егора Ильича делается почти грустным. Покачав головой, он шепчет:
– Эх, мать честная! Так и помрешь, не попробовав седла дикой козы!
– Ну, я пошел! – говорит Егор Ильич, легко поднимаясь с места. Он тепло пожимает руку секретарю, прямой и повеселевший, твердой походкой выходит в приемную. Наташа все еще печатает речь Ивана Васильевича; увидев Егора Ильича, она опускает голову, мочки открытых ушей становятся розовыми – девушка краснеет. Егор Ильич бросает взгляд на брошку – большую и яркую, – на лицо Наташи, и его внезапно пронзает мысль: ведь может быть и такое, что брошка и не велика. Он вспоминает, что в его времена носили платья до щиколоток, что и сам он пяток лет назад ходил в широченных брюках и ничего смешного в этом не видел. А в годы его юности носили сапоги гармошкой, шляпы-капотье и тросточку. Шляпа-канотье и тросточка Егору Ильичу не нравились, а вот о сапогах гармошкой он на заре туманной юности мечтал.
Перед мысленным взором Егора Ильича появляется Петр Верховцев, который желчно и неумно ругает молодежь. «Боже! – думает Егор Ильич. – А ведь я похож на Петьку! Чем я отличаюсь от него, когда пилю Наташу? И чем плохо в общем имя Мэри? Обычное, хорошее имя!» Чувствуя, что смущается – ну точь-в-точь как Наташа, – Егор Ильич торопливо подходит к ней, наклоняется и заботливо заглядывает в милое лицо.
– Ты вот что, Натаха! – с ворчливой лаской говорит он. – Ты сама реши, хороша ли брошка… Ты, Натаха, плюнь-ка на мои советы! Мало ли что эти пенсионеры накаркают!
После этих слов Егор Ильич как-то бочком выбирается из приемной и, мельком оглянувшись, видит широко открытые, сияющие Наташины глаза.
– Вот какая положения! – смешливо ворчит он себе под нос.
Егор Ильич выходит на улицу, останавливается и снова добро улыбается. «Открыт этот самый семафор, открыт!» – думает он и неторопливо идет домой. Уличный поток пешеходов уже притих, так как время среднее – до конца рабочего дня еще немало, но день уже кончается. Егору Ильичу непривычно идти в это время по притихшей улице.
Четыре часа тридцать пять минут
В отдельном доме на тихой и узкой улице живет старинный друг и приятель Егора Ильича Василий Васильевич Сыромятников. Четыре года назад он ушел на пенсию и теперь редко показывается в городе, все больше сидит в качалке под старым тополем, испещренным солнечными тенями. К сыромятниковской качалке ведет по садику узенькая, посыпанная песком тропинка, и когда Егор Ильич шагает по ней от калитки, он испытывает странное и неприятное чувство.
Егору Ильичу кажется, что город постепенно исчезает – сперва затихают людские голоса, потом смазывается и пропадает скрежет и звон трамваев, а уж затем тишина закладывает уши ватой. Егору Ильичу хочется покрутить головой, чтобы избавиться от тишины, но это не помогает – она вязнет в ушах замазкой. А шагов через десять Егора Ильича охватывает точное и острое ощущение того, что за спиной нет шумного и веселого города. Словно и не было суетливо-тревожных трамваев, солидных автобусов, тонконогих «Москвичей» и широкогрудых, важно приседающих на задок «Волг», словно и не существовало озабоченного и трудолюбивого человеческого потока, плывущего по тротуару, как по бесконечному эскалатору.
Сейчас, пробираясь по узенькой дорожке, Егор Ильич хмурится. Василия Васильевича, сидящего в качалке, он замечает только тогда, когда почти вплотную приближается к нему: Сыромятников скрыт ветвями, а пятнистые тени листьев на белой рубахе делают ее похожей на маскировочный халат, и Егор Ильич в который уж раз думает о том, что Василий Васильевич замаскировался в своем садочке.
– Здорово! – буркает Егор Ильич и с размаху садится на скамейку.
– Здравствуй, Егор! – тихо и медленно отвечает Василий Васильевич.
У Сыромятникова бледное и опухшее лицо, руки вяло висят, светлые глаза прикрыты ресницами, точно он не хочет, чтобы свет проникал в зрачки. Когда Егор Ильич садится, Василий Васильевич только чуточку повертывает к нему голову да приоткрывает глаза. Все это было бы не так страшно и не так тяжело, будь перед Егором Ильичом не Василий Сыромятников. У Василия сильное и властное львиное лицо, величественная фигура, в светлых глазах, если он их открывает, читается мудрое и твердое. Гранитной силы и крепости человек, он до боли поражает Егора Ильича происшедшей в нем переменой.
Еще год назад Егор Ильич терялся в догадках, что произошло, но так бы и не понял, если бы в руки не попала тоненькая медицинская брошюрка с замысловатым названием. Как она попала к нему, он точно не помнит, но уверен, что не без участия Зинаиды Ивановны. Брошюрка произвела на Егора Ильича ошеломляющее впечатление. Точно вспыхнула яркая молния, при свете которой он понял, что произошло и происходит со старинным другом.
Оперируя медицинскими терминами, приводя неопровержимые данные, автор брошюры рассказывал о том, как реагирует организм человека на внезапный переход от напряженной работы к праздности. Дотошный доцент анализировал несколько случаев с людьми, которые перешли на пенсию, и – по-ученому объективно, аргументированно, – объяснял самым подробнейшим образом, что при этом случалось в сердце, селезенке, почках, легких и других органах человека. Егор Ильич читал брошюру и холодел от страха, так как перед его глазами вставал величественный, с львиной головой и стальным взглядом Василий Васильевич.
Егор Ильич встретил Сыромятникова через неделю после ухода его на пенсию. Василий шел по улице, задрав голову и постукивая тросточкой по тротуару, – у него был вид человека, которому принадлежит город. Увидев Егора Ильича, он обрадовался, крепко пожал руку, заговорил возбужденно-радостным голосом:
– Брожу, наслаждаюсь! Кажется, что весь мир мой! Хочу – еду на речку, хочу – шагаю в кино, хочу – сижу на лавочке и поглядываю на молодых девушек… Жизнь прекрасна, Егор, когда нет заседаний и строек…
У него на самом деле был цветущий вид – щеки порозовели, глаза молодо поблескивали, походка была упругой и веселой, будто Василий Васильевич стряхнул с плеч добрый десяток лет. Спешивший как раз на заседание Егор Ильич завистливыми глазами глянул на него, представил, как через несколько минут на столе у председательствующего звякнет колокольчик, и досадливо спросил:
– Куда ж ты шествуешь в данный текущий момент?
– Мы шествуем на речку! – с вызовом ответил Сыромятников.
Вновь они увиделись через месяц, в кино. Егор Ильич был с Зинаидой Ивановной, а Василий Васильевич – один. Он уже был не такой величественный и веселый. Заграбастав руку Егора Ильича, как-то рассеянно пожал ее, а Зинаиде Ивановне грустно сказал, что жена на работе, а он пошел в кино оттого, что делать нечего.
– Чего такой бледный? – спросил Егор Ильич.
– Нездоровится! На реке, наверное, простыл…
Но Василий Васильевич не простыл на реке – в действие вступили те силы, о которых писал в брошюре ученый-доцент. Еще через неделю Егор Ильич пришел к Василию Васильевичу и застал его сгорбленным и печальным. Он сидел уже в качалке, пестрые тени лежали на белой рубашке, над головой вился, гудел низким реактивным гулом крупный шмель, и Василий Васильевич не отмахивался от него. Лицо еще больше побледнело, те складки на коже, которые придавали ему львиную властность, обвисли. Егор Ильич тогда еще не понимал всего происходящего с другом и опять поразился:
– Худеешь ты, черт!
– Опять нездоровится… На речке, между прочим, не был…
Ах, если бы Егор Ильич уже тогда знал все, если бы медицинская брошюра тогда попалась бы ему в руки! Но, занятый стройками, весь погруженный в дело, он тогда, четыре года назад, и думать-то не думал о том, к чему может привести его друга резкий переход от труда к праздности. Тогда Егор Ильич был лишь озабочен тем, что Василий Васильевич простужается.
Через год, следующим летом, Василий Васильевич прочно обосновался в качалке. Те разрушительные силы, которые вначале безжалостно расправлялись с ним, в конце концов замедлили свое действие и, по выражению знакомого доктора, стабилизировались. Теперь Василий Васильевич дряхлел медленно, но неуклонно. Движения стали тихими и осторожными, взгляд притух, голос басовито хрипел, как бы ослабший.
Егор Ильич смотрит на Василия Васильевича и чувствует, как в груди покалывают холодные, острые иголочки. Что стало с Василием? Неужели это тот самый главный инженер треста, которого Егор Ильич считал своим незаменимым помощником, без которого не мог обойтись и дня? Их связывало в жизни столь многое, что Егор Ильич считал Сыромятникова родным человеком – они вместе прошли тридцать седьмой год, войну, тяжелые годы после войны; съели не один пуд соли. А теперь Егор Ильич никогда не говорит о Сыромятникове с Зинаидой Ивановной – она тоскует, когда говорят о Василии Васильевиче. Вспоминая о нем по многу раз в день, Егор Ильич обливается холодной волной тоски и недовольства собой, так как он не может простить себе того, что не понимал происходящего со старым другом.
– Как чувствуешь себя? – спрашивает Егор Ильич, заглядывая в лицо Василия. – Сердце как?
Егору Ильичу кажется, что город постепенно исчезает – сперва затихают людские голоса, потом смазывается и пропадает скрежет и звон трамваев, а уж затем тишина закладывает уши ватой. Егору Ильичу хочется покрутить головой, чтобы избавиться от тишины, но это не помогает – она вязнет в ушах замазкой. А шагов через десять Егора Ильича охватывает точное и острое ощущение того, что за спиной нет шумного и веселого города. Словно и не было суетливо-тревожных трамваев, солидных автобусов, тонконогих «Москвичей» и широкогрудых, важно приседающих на задок «Волг», словно и не существовало озабоченного и трудолюбивого человеческого потока, плывущего по тротуару, как по бесконечному эскалатору.
Сейчас, пробираясь по узенькой дорожке, Егор Ильич хмурится. Василия Васильевича, сидящего в качалке, он замечает только тогда, когда почти вплотную приближается к нему: Сыромятников скрыт ветвями, а пятнистые тени листьев на белой рубахе делают ее похожей на маскировочный халат, и Егор Ильич в который уж раз думает о том, что Василий Васильевич замаскировался в своем садочке.
– Здорово! – буркает Егор Ильич и с размаху садится на скамейку.
– Здравствуй, Егор! – тихо и медленно отвечает Василий Васильевич.
У Сыромятникова бледное и опухшее лицо, руки вяло висят, светлые глаза прикрыты ресницами, точно он не хочет, чтобы свет проникал в зрачки. Когда Егор Ильич садится, Василий Васильевич только чуточку повертывает к нему голову да приоткрывает глаза. Все это было бы не так страшно и не так тяжело, будь перед Егором Ильичом не Василий Сыромятников. У Василия сильное и властное львиное лицо, величественная фигура, в светлых глазах, если он их открывает, читается мудрое и твердое. Гранитной силы и крепости человек, он до боли поражает Егора Ильича происшедшей в нем переменой.
Еще год назад Егор Ильич терялся в догадках, что произошло, но так бы и не понял, если бы в руки не попала тоненькая медицинская брошюрка с замысловатым названием. Как она попала к нему, он точно не помнит, но уверен, что не без участия Зинаиды Ивановны. Брошюрка произвела на Егора Ильича ошеломляющее впечатление. Точно вспыхнула яркая молния, при свете которой он понял, что произошло и происходит со старинным другом.
Оперируя медицинскими терминами, приводя неопровержимые данные, автор брошюры рассказывал о том, как реагирует организм человека на внезапный переход от напряженной работы к праздности. Дотошный доцент анализировал несколько случаев с людьми, которые перешли на пенсию, и – по-ученому объективно, аргументированно, – объяснял самым подробнейшим образом, что при этом случалось в сердце, селезенке, почках, легких и других органах человека. Егор Ильич читал брошюру и холодел от страха, так как перед его глазами вставал величественный, с львиной головой и стальным взглядом Василий Васильевич.
Егор Ильич встретил Сыромятникова через неделю после ухода его на пенсию. Василий шел по улице, задрав голову и постукивая тросточкой по тротуару, – у него был вид человека, которому принадлежит город. Увидев Егора Ильича, он обрадовался, крепко пожал руку, заговорил возбужденно-радостным голосом:
– Брожу, наслаждаюсь! Кажется, что весь мир мой! Хочу – еду на речку, хочу – шагаю в кино, хочу – сижу на лавочке и поглядываю на молодых девушек… Жизнь прекрасна, Егор, когда нет заседаний и строек…
У него на самом деле был цветущий вид – щеки порозовели, глаза молодо поблескивали, походка была упругой и веселой, будто Василий Васильевич стряхнул с плеч добрый десяток лет. Спешивший как раз на заседание Егор Ильич завистливыми глазами глянул на него, представил, как через несколько минут на столе у председательствующего звякнет колокольчик, и досадливо спросил:
– Куда ж ты шествуешь в данный текущий момент?
– Мы шествуем на речку! – с вызовом ответил Сыромятников.
Вновь они увиделись через месяц, в кино. Егор Ильич был с Зинаидой Ивановной, а Василий Васильевич – один. Он уже был не такой величественный и веселый. Заграбастав руку Егора Ильича, как-то рассеянно пожал ее, а Зинаиде Ивановне грустно сказал, что жена на работе, а он пошел в кино оттого, что делать нечего.
– Чего такой бледный? – спросил Егор Ильич.
– Нездоровится! На реке, наверное, простыл…
Но Василий Васильевич не простыл на реке – в действие вступили те силы, о которых писал в брошюре ученый-доцент. Еще через неделю Егор Ильич пришел к Василию Васильевичу и застал его сгорбленным и печальным. Он сидел уже в качалке, пестрые тени лежали на белой рубашке, над головой вился, гудел низким реактивным гулом крупный шмель, и Василий Васильевич не отмахивался от него. Лицо еще больше побледнело, те складки на коже, которые придавали ему львиную властность, обвисли. Егор Ильич тогда еще не понимал всего происходящего с другом и опять поразился:
– Худеешь ты, черт!
– Опять нездоровится… На речке, между прочим, не был…
Ах, если бы Егор Ильич уже тогда знал все, если бы медицинская брошюра тогда попалась бы ему в руки! Но, занятый стройками, весь погруженный в дело, он тогда, четыре года назад, и думать-то не думал о том, к чему может привести его друга резкий переход от труда к праздности. Тогда Егор Ильич был лишь озабочен тем, что Василий Васильевич простужается.
Через год, следующим летом, Василий Васильевич прочно обосновался в качалке. Те разрушительные силы, которые вначале безжалостно расправлялись с ним, в конце концов замедлили свое действие и, по выражению знакомого доктора, стабилизировались. Теперь Василий Васильевич дряхлел медленно, но неуклонно. Движения стали тихими и осторожными, взгляд притух, голос басовито хрипел, как бы ослабший.
Егор Ильич смотрит на Василия Васильевича и чувствует, как в груди покалывают холодные, острые иголочки. Что стало с Василием? Неужели это тот самый главный инженер треста, которого Егор Ильич считал своим незаменимым помощником, без которого не мог обойтись и дня? Их связывало в жизни столь многое, что Егор Ильич считал Сыромятникова родным человеком – они вместе прошли тридцать седьмой год, войну, тяжелые годы после войны; съели не один пуд соли. А теперь Егор Ильич никогда не говорит о Сыромятникове с Зинаидой Ивановной – она тоскует, когда говорят о Василии Васильевиче. Вспоминая о нем по многу раз в день, Егор Ильич обливается холодной волной тоски и недовольства собой, так как он не может простить себе того, что не понимал происходящего со старым другом.
– Как чувствуешь себя? – спрашивает Егор Ильич, заглядывая в лицо Василия. – Сердце как?