– Федор Иванович, – пробормотал он, – Федор Иванович…
   Несколько секунд участковый молчал, а потом сказал задумчиво:
   – Я тогда протокола не пишу, когда дело пустячное. А уж коли содеялось убийство…
   Анискин сел на табуретку и приглушенно засмеялся.
   – Ты меня тоже прости, Игорь Валентинович, – сказал он. – У тебя впервой убийство, а я стою как дурак, с надутыми губами… Вот слушай, Игорь Валентинович, как и что произошло.
   В комнате было тепло, уютно, сквозь растаявшие окна виделся кусок снежной Оби, старый осокорь на берегу, угол сельского Совета с красным флатом на крыше. Участковый рассказывал медленно, останавливаясь, задумываясь; слушая его, Качушин то расхаживал по кабинету, то присаживался на табуретку, то останавливался возле печки со скрещенными руками на груди.
   – Вот, почитай, и все, Игорь Валентинович, – закончил Анискин. – Первое убийство в моей деревне, и самое плохое дело, что сдох Казбек.
   Участковый медленно подходил к Качушину; приблизился, нагнулся, ласково и просительно положил руку на плечо следователю.
   – И последнее дело, Игорь Валентинович. Мне шестьдесят третий год, я в деревне сорок лет живу и каждого человека знаю до ниточки. – Он вздохнул и помолчал. – Так что среди деревенских я всякого человека знаю, какой к этому делу близкий, а вот среди леспромхозовских…
   Вдруг что-то произошло с Анискиным: он ссутулился, словно умываясь, провел пальцами по бледному лицу, потом вяло опустил руки.
   – Тут такая история, Игорь Валентинович! Как дело доходит до леспромхозовских, то я становлюсь хуже слепого котенка.
   Анискин смотрел в окошко, но казалось, что не видит он ни Оби, ни осокоря, ни сельсоветского флага. В прошлое глядел Анискин, и в зрачках отражался перевернутый старый осокорь.
   – Вот такая история, Игорь Валентинович, – повторил он. – Так что я тебе ничем не могу помочь по леспромхозовским.
   Участковый и следователь сидели рядом, падал на их лица тусклый дневной свет, и Качушин, наконец, разглядел, что у Анискина серые глаза. Веки у него были пухлые и тяжелые, так что издалека не усматривалось, что глаза у него круглые, блестящие и теплые. И если кожа лица серела, у губ лежали глубокие старческие складки, то блеск глаз был молодым, чистым.
   – Я так рассуждал, Игорь Валентинович, – сказал участковый. – Кто мог Степана убить? Конечно, браконьер. Им он житья не давал. Это про деревенских, а вот про леспромхозовских я ничего сказать не могу. – Он покачал головой, вынул из кармана небольшую бумажку, расправил ее на колене, прочел: – Михайла Колотовкин, Иван Бочинин и Флегонт Волков. Эти были ночью в тайге, когда Степан Мурзин погинул. Митрий Пальцев, кажется, в тайге не был, но это надо еще проверить. Все остальные жители, Игорь Валентинович, в ночь убийства сидели дома. Мала деревня, кажный человек на счету.
   Участковый тоненько вздохнул, покачав головой, стал смотреть в окно на реку. Было слышно, как воздушные потоки надавливают на окна милицейского дома, как постукивает на крыше неплотно прибитая доска.
   – А самое главное, Игорь Валентинович, что преступник – такой человек, которого хорошо знал Казбек. Это опять же Михаил Колотовкин, Иван Бочинин и Флегонт Волков. А из леспромхозовских…
   Участковый печально прицыкнул зубом. Делал он это забавно: сперва приподнимался левый уголок губ, собиралась на щеке глубокая ироническая морщина, и уж затем раздавался протяжный цокающий звук. Одного зуба у Анискина не хватало.
   – Вот так-то, Игорь Валентинович, – продолжал участковый. – Степан был самый ловкий мужик в деревне. Два ордена Славы имел, да при нем обретался Казбек. Сам посуди, кто его мог одолеть? А ведь перед смертью Степан с кем-то дрался. Это я теперь доподлинно знаю. Я прошлую ночь до самого рассвета на том месте, где Степана убили, просидел. Костер жег и про это дело думал. А утром колечко от ножа нашел. Так что я теперь знаю: Степана в драке убили. Большая драка была, Игорь Валентинович!
   Анискин хотел сказать еще что-то, но не успел: по крыльцу пробежали быстрые легкие ноги, дверь торопливо отворилась, и в комнату вместе с клубом морозного пара влетела врач-эксперт. Она бросила на стол коричневый саквояж, распахнула мохнатую шубу, и, пока искала в карманах какую-то бумагу, участковый успел разглядеть возбужденное девчоночье лицо, плутовской, загнутый кверху носик и капризные губы. Торопясь, она, наконец, нашла нужную бумагу, протянула ее Качушину.
   – Тут все написано, Игорек! Наши распрекрасные туземцы подрались. Выстрел был произведен вплотную или был самострелом. Это установит экспертиза.
   Девушка, не спросив, взяла со стола ружье Степана Мурзина, пустую бутылку из-под рислинга, медное колечко и торопливо двинулась к дверям. Мягкие сапожки пробежали по щелястому полу, запрыгнули на широкий порог милицейской комнаты. Вот она была в комнате, вот она стояла на пороге, а вот ее не стало, словно и не было никогда, хотя по полу все еще стлался зябкий уличный воздух.
   – Так! – сказал участковый. – Эдак!
   Усмехаясь и покачивая головой, он подошел к столу, взял в руки бумагу и долго-долго читал неровные буквы. Брови участкового задрались на лоб, губы раскрылись, и дышал он тяжело, с присвистом. Анискин смотрел в бумагу, а сам видел желтые языки огня среди елей и сосен. Оседал подтаявший снег, синим воровским огнем тлели угли, лежала на отяжелевшей сосновой ветке большая ночная звезда, так как прошлой ночью небо вдруг ненадолго прояснилось и была даже луна, в свете которой разрытый пористый снег голубел и переливался. Была длинная, как вечность, ночь, были длинные, бесконечные мысли, но вот девчонка с задранным носом фыркнула: «Наши распрекрасные туземцы подрались!»
   – Так! – повторил Анискин. – Как же она про драку-то узнала?
   Он подошел к вешалке, снял с нее белый полушубок, замедленно натянув на плечи, застегнул все до единой пуговицы.
   – Пойдем за туземцами! – усмехнувшись, сказал Анискин. – Надевай свое пальто, Игорь Валентинович!

4

   Ветер час от часу усиливался. Приплыли с юга темные густые тучи, опустились над деревней, дыша снегопадом и оттепелью; уже весело пощелкивал он обтрепанным флагом на сельсоветской конторе, завивал легкие бурунчики в закутках улицы; на дороге сидели вихрастые вороны. На обском берегу ветер кидался в ноги, надавливал на спину, и по всему было видно, что идет на деревню метель, а может быть, первый в этом году буран.
   Участковый и следователь еще только поднимались на крыльцо милицейского дома, а уж всей деревне было известно, что арестован Иван Бочинин. Они еще обивали снег метелкой с ног, а сплетница баба Сузгиниха уже бегала из дома в дом, сообщая, что именно Иван Бочинин убил Степана Мурзина. Следователь еще причесывался, участковый еще снимал полушубок, Иван Бочинин еще только боком садился на табуретку, а возле милицейского дома уже толпились ребятишки, прибежавшие посмотреть на убийцу.
   Качушин садиться не стал. Он подошел к столу, бочком устроился на кончике и еще раз провел пальцами по волосам. Гладкие, блестящие, они теперь лежали ровно, словно пробором, были разделены полоской электрического света. Качушин несколько минут сидел молча, покачивая ногой, исподлобья глядя на Бочинина.
   – Рассказывайте! – спокойно попросил он. – Записывать я буду потом.
   Иван Бочинин часто-часто мигал. Электрическая лампочка на длинном шнуре светила ему в глаза, лицо было освещено так ярко, что виделась шероховатость кожи, задубленной солнцем и ветром. Бочинин был узкоглазый, большеротый, такой маленький и неприметный, что было трудно сказать, сколько ему лет: тридцать или пятьдесят. И молчал он так, как могут молчать только сибиряки, – привычно, длинно, отчужденно, когда совершенно нельзя понять, о чем человек думает.
   – А чего мне рассказывать, товарищ милицейский? – удивленно сказал он. – Степана Мурзина я не убивал, а насчет лося дядя Анискин ошибочку дает.
   Бочинин мелко-мелко засмеялся, громко почесал затылок пальцами и отвалил нижнюю губу; юродивое выражение наплыло на его круглое лицо, волосы он взлохматил.
   – Ошибочку дядя Анискин дал, – убежденно повторил Бочинин. – Не то что лося, я в ту ночь, товарищ милицейский, из дому-то и по малой нужде не выходил.
   Бочинин склонил голову на плечо, улыбнулся заискивающе в сторону участкового и перестал дышать. «Конечно, дядя Анискин хороший человек, – говорило лицо Бочинина, – но он ошибочку дал! Вы разберитесь в этом, товарищ милицейский!» Зубы у Бочинина были белые, блестящие, ровные.
   Качушин поматывал длинной ногой. Он по-прежнему исподлобья глядел на Бочинина, вертел в пальцах бензиновую зажигалку и, казалось, был совершенно безучастен к тому, что происходило. Когда же Бочинин начал хихикать и дурашливо открывать рот, следователь поднял руку и стал поочередно разглядывать ногти – на одном недовольно поморщился, другому улыбнулся. Потом Качушин, не поднимая головы, сказал:
   – Что же, товарищ Бочинин, вы свободны! Можете идти домой, но только подпишите два документа: ваши показания и подписку о невыезде.
   Следователь с неохотой оторвался от ногтей, лениво сел за стол, продолжая не глядеть на Бочинина, небрежно бросил на кончик стола лист бумаги с печатными буквами. Затем Качушин щелкнул шариковой ручкой, быстро написал на чистом листе несколько слов. Этот лист он тоже бросил на кончик стола.
   – Подпишите, товарищ Бочинин.
   Протяжно зевнув, Качушин опять сел на кончик стола и принялся разглядывать ногти на второй руке. И снова на его лице было такое выражение, словно Качушин в милицейской комнате находился один. Он подмигнул ногтю на мизинце, озабоченно погрыз заусенец и покачал головой. «Вот беда! – говорило лицо Качушина. – Удивительно быстро растут ногти!»
   – Ну, подписывайте, товарищ Бочинин! Берите ручку!
   Не глядя на Бочинина, следователь протянул шариковую ручку. Он, наверное, думал, что Бочинин немедленно подхватит ее, но этого не произошло – ручка повисла в воздухе. Однако Качушин руку не убрал, а так и держал ее вытянутой.
   – Ну, берите, берите!
   Шуршали за русской печкой тараканы, шелестел за стенами дома ветер, на передвижном лесопункте гремели моторы. Ветер дул с юга, и потому явственно слышалось, как глухо ударяются о землю деревья, надсадно взревывают трелевочные трактора, хлопотливо работает мотор передвижной электростанции. Слышалось даже, как перекликаются таежные голоса.
   – Ага! – театрально поразился следователь Качушин. – Вы не хотите подписывать?
   Но уже начиналось то, с чем Качушин не раз сталкивался в сибирских деревнях и для чего, собственно, следователь с первых минут допроса вел нехитрую игру: началось замкнутое, сосредоточенное, молчаливое сопротивление. Услышав про документ, который следовало подписать, Иван Бочинин плотно сжал пухлые губы, шевеля пальцами пуговицу рубахи, уставился в пол. Виделся круглый прочный затылок, мягкие оттопыренные уши и сильная загорелая шея в кольчиках русых волос.
   – Значит, не подпишете?
   Никакого ответа. Иван Бочинин сидел истуканом, остановившимися глазами смотрел в пол, дышал ровно, спокойно и замедленно. Казалось, он весь сосредоточился на том, чтобы размеренно дышать и не сводить взгляда с широкой щели меж некрашеными досками. У него был такой вид, словно он не слышал ни голоса Качушина, ни ветра за стенами комнаты, ни напряженного сопения участкового.
   – Вы обязаны подписать!
   И опять никакого ответа, никакого движения, как всегда бывало у Качушина, когда он допрашивал жителей таких обособленных деревень, как Кедровка. Склонив голову, Бочинин молчал, и его круглый затылок, оттопыренные уши, сильная шея были враждебны.
   – Значит, не хотите подписывать, не хотите давать показания?
   Качушин, улыбаясь, подошел к участковому, наклонился и шепотом сказал Анискину несколько слов. Еще не закончив, следователь покосился на Бочинина и увидел то, что ожидал. Бочинин торопливо поднял голову, облегченно вздохнув, вытер пот со лба. Только теперь Качушин заметил, что виски у него светлее, чем льняные волосы, возле круглых глаз – лапки морщин. Шея Бочинина была чуточку искривлена; в том месте, где ее обхватывал воротник синей рубахи, начинался уголок звездчатого шрама.
   – Федор Иванович, ведите следствие! – громко сказал Качушин, облегченно улыбаясь оттого, что Бочинин окончательно ожил: пухлые губы раскрылись, глаза повеселели, шея выпрямилась, а шрам упрятался за воротник рубахи. Потом Бочинин повернулся к Анискину, положил крупные руки на колени и прищурился так, как прищуривается человек на сильном ветре.
   Участковый неторопливо поднялся, задумчиво прошел по кабинету, спокойный, замедленный, остановился перед Бочининым. Секунду-другую он внимательно, но безразлично смотрел на подследственного, затем укоризненно покачал головой.
   – Я нашел срезанного лося! – сказал Анискин. – В конце Коломенской гривы, под старым кедром. Вот Игорь Валентинович тоже видел, что на дереве зарубка.
   Участковый вернулся к окну, прислонившись плечом к косяку, стал смотреть на снежный берег Оби, на старый осокорь. Дерево раскачивалось, на голой от снега ветке сидела ворона и послушно, печально то поднималась, то опускалась.
   – Будет метель! – недовольно сказал Анискин. – Так что не тяни время, Иван, рассказывай!
   Еще несколько секунд прошло в молчании, а потом вдруг как-то сразу перестало существовать то, что разделяло участкового и Бочинина. Глаза охотника умно и остро блеснули, большой рот затвердел, и они – подследственный и участковый – стали похожими, как близнецы. Они по-одинаковому наполненно, напряженно думали, одинаковое видели сквозь оттаявшие стекла, по-одинаковому глядели друг на друга.
   – Чего же Степан водку-то брал? – еще немного помолчав, спросил Бочинин. – Он ведь при мне…
   – А вот брал! – недовольно ответил участковый. – Ты мне про выстрел скажи.
   Участковый и Бочинин опять замолчали, и Качушин, затаившись, слушал это молчание. Всего полчаса назад следователь и участковый были на месте происшествия, видели разрытый снег, следы костра, ходили меж соснами, сидели на пеньках, и именно там, среди шумящих деревьев и темного снега, Качушин впервые подумал о том, что участковый Анискин что-то скрывает от него, следователя Качушина. Было такое мгновение, когда Качушину показалось, что Анискин знает, кто стрелял в Степана Мурзина.
   Тогда, на снежной поляне, следователь заставил себя не думать о том, что участковый может скрывать истину, но вот теперь, когда Анискин и Бочинин, просто и спокойно глядя друг на друга, молчали, когда они сделались похожими, как близнецы, мысль вернулась, и Качушин внутренне сжался. Мысль была дикой, невообразимой, но то, что называется интуицией, кричало следователю: «Анискин знает!» Незаметно наблюдая за участковым, Качушин видел, что Анискин, подобно Бочинину, замыкается, когда следователь смотрит на него. О какой водке разговаривали участковый и Бочинин? Почему это было важно для охотника и почему Анискин на его вопрос ответил сердито? Оба что-то скрывали и вот теперь избегали глядеть на Качушина.
   Качушин слушал Бочинина и участкового, он опять видел их похожесть, чувствовал одинаковость их мыслей и так напряженно ждал ответа Бочинина, словно от него зависел весь ход следствия.
   – Выстрел был часа в три, – сказал Бочинин. – Мы с Михайлой уж закопали лося, пошли уж домой, как он стебанул. – Бочинин подумал, качнул головой. – Тебе, конечно, интересно, дядя Анискин, с какой стороны. Так ты стань лицом от Коломенских грив к деревне и возьми левее Семкиной балки. Вот оно и получается, что на девятом километре.
   Простой, серьезный, действительно пятидесятилетний человек сидел на расшатанной табуретке. Думал Бочинин старательно, прищуривался значительно, и только теперь можно было поверить в слова участкового: «Иван-то – герой! Он весь орденами обвешанный, а войну кончил лейтенантом». И лицо у него было оживленное, подвижное, умное.
   – Чего же вы на выстрел не пошли? – неторопливо спросил Анискин. – Вот ты мне это скажи, Иван.
   Бочинин медленно думал, участковый покручивал пальцами тоже замедленно, и Качушин почувствовал, что он тоже начинает жить медленно: медленно повертывался, улыбался, мыслил. Он вместе с участковым и Бочининым, словно наяву, прошел к старому кедру, на котором была зарубка, надевая охотничьи лыжи, услышал трескучий выстрел, так как вместе с замедленностью от участкового и Бочинина ему передалась способность думать картинами, то есть так, как только и умели думать Анискин и Бочинин.
   Наваждение продолжалось: Анискин задумчиво поглаживал пальцами лоб, Бочинин раздельными движениями доставал из кармана пачку папирос. Он со всех сторон оглядел этикетки, подумав, перевернул пачку, стал вынимать папиросу. Бочинин вынул ее до середины, остановился и сказал:
   – Мы узнали Казбека. Он после выстрела шибко залаял…
   Следователь Качушин тоже мысленно шел от кедра с зарубкой к темной просеке меж соснами; он только миновал полянку, как слева послышался собачий лай, позади приглушенно прошуршал снег.
   – Мы, конечно, удивились, что лает Казбек, но потом Михайла говорит: «А ведь это Степша!» Ну, потом мы пошли правой дорогой…
   Качушин тоже двигался правой дорогой: вышагал на лыжах под уклон березового взгорка, легко покатился вниз. Еще светила луна, еще только собирались тучи. На спину ему давило лосиное стегно, на плече стволом вниз покачивалось ружье. Скатившись вниз, Качушин пошел согнувшись, осторожно; время от времени он останавливался, прислушивался. На следующем взгорке…
   – Кто-то на лыжах шел. Луна уж притишивалась, однако показалось, что Степан. Шапка вроде его была. Мы, конечно, присели.
   Действительно, ползла, пересекая деревья, лохматая шапка, похрустывал снег под лыжами, луна пряталась за укромный край тучи, отороченный золотой каемкой.
   – Казбек больше не лаял. Михайла и говорит: «Не должно быть, чтобы Степан!»
   Неизвестный человек уходил в сторону деревни; в последний раз мелькнула шапка, похожая на шапку Степана Мурзина, притих шарк лыж. Потом луна упряталась за тучи, мраком дохнул овраг.
   – Мы правой лыжней пошли… – заканчивая, сказал Бочинин. – Другого пути у нас не было.
   С лица Анискина исчезло выражение суровой замкнутости, в его молчании больше не было враждебности, и все это объяснялось тем, что участковый за то время, пока Бочинин рассказывал, забыл о том, что Качушин зорко следит за ним. Анискин уже расстегнул все пуговицы на воротнике рубахи, стоял возле окна расслабленно, с тихим домашним лицом, на котором легко читалось: «Хоть я это все знаю, но все равно интересно послушать!» Забыв о необходимости отчуждаться от Качушина, участковый был самим собой, и следователь уже спокойно, без удивления и колебаний подумал: «Он знает!»
   – А теперь я важное скажу, – негромко проговорил Бочинин. – Тот человек ушел в сторону леспромхозских. Если бы он шел в деревню, лыжня бы с нашей обязательно пересеклась. – Он вдруг коротко и зорко глянул в лицо Анискину. – Мы ведь на левый край деревни выходили.
   – Знаю! С правого края вы меня боялись.
   И произошло неожиданное: Анискин длинно и тоскливо прицыкнул пустым зубом. Выражение застарелой боли и глухой тоски появилось на лице участкового. Все еще стоя у окна, он прижался лбом к стеклу, ссутулился одиноко, и спина у него сделалась жалкая.
   – Я и на правом конце деревни не был! – с тоской сказал Анискин. – Вот какая история, Ванюшка!
   Во второй раз ощущение нереальности, фантастичности происходящего охватило следователя: призрачной, несуществующей показались комната с русской печкой, несуществующей река, как бы текущая снежной лентой мимо окон, выдуманный участковый уполномоченный, который браконьера, подозреваемого в убийстве, называет уменьшительным именем. Реальным было только одно – тоска, от которой сутулилась спина Анискина.
   Долго-долго участковый стоял у окна, прижавшись лбом к стеклу, затем вздохнул и сказал:
   – Метель-то началась! Теперь не то что убежать из деревни, на тракторе не пробьешься. Какая там подписка о невыезде!…
   Ветер грозно выл за стенами дома; уже не было видно ни баньки, ни осокоря, да и река затягивалась пеленой – это мчались по насту простынные полосы снега. Метель началась, как всегда, неожиданно, собралась в одно мгновение и бушевала уже так, словно занималась привычным давнишним делом. Неплотно прибитые доски на крыше погуживали, постукивали.
   Шаги Ивана Бочинина давно затихли на крыльце, перестала раскачиваться электрическая лампочка на длинном шнуре, которую он, уходя, задел плечом, а следователь и участковый все еще молчали. Качушин присел на край стола, покачивая ногой, ждал, когда Анискин заговорит. Наконец участковый поднял голову.
   – Иван Бочинин – сродный брат Степана Мурзина, – сказал он. – Так что он Степшу, конечно, не убивал! Они шибко дружные были. И воевали в одном полку. Ванюшка командовал разведкой, а Степша – саперами.
   Сделав паузу, Анискин прислушался: сенная дверь скрипела, открываясь.
   – Вот и Михайла Колотовкин! – с внезапной улыбкой сказал Анискин. – Смешной мужик, скажу я тебе…
   Веселые шаги прогремели по мерзлым доскам крыльца, загремев, распахнулась дверь, перевалился через порог грудастый клуб морозного пара, и в комнате возник мужчина в длинном теплом пальто, с неожиданно маленькой шапкой на маленькой голове. Беззвучно хохоча, он оглядел кабинет крохотными глазками, тоненьким голосом пропищал:
   – Начальству привет от новых щиблет!
   Затем мужчина в длинном дорогом пальто быстрым, торжественным шагом приблизился к Качушину, резко протянул ему руку:
   – Болезня-грызь нам портит жизнь. Ни есть, ни пить, ни баб любить.
   Круто повернувшись, он тем же манером подскочил к Анискину, пожал руку, затем, картинно остановившись посередине комнаты, стал бережно снимать дорогое пальто. Высоко приподняв, он пронес пальто до дверей, повесил на деревянный штырь и несколько секунд любовался им. Потом он повернулся на месте, как манекенщица, поправил ярко-бордовый галстук на синей рубахе и вольно сел на табуретку.
   – На ногах стоять, стопки не видать! – пропищал он. – Полна посуда – живем покуда!
   Маленькой была голова Колотовкина, крохотным личико, но посередь его торчал надутый, огромный, как бы резиновый нос, отливающий всеми цветами радуги. Мало того, на кончике носа сидела бархатная бородавка.
   – Пришел на допрос, задавайте вопрос! – сказал Михаил Колотовкин и самодовольно засмеялся. Резиновый нос перекосился, вздернутые ноздри расширились. Колотовкин громко, пискливо чихнул. – За лосем ходил – нос простудил.
   Все это – приход, раздевание, разговор в рифму – заняло не больше минуты, так как быстрым, энергичным человеком был Михаил Колотовкин. Усевшись, он благожелательно посмотрел на следователя, подмигнул ему и общительно сказал:
   – Я, конечно, ни в чем не виноватый, но признаюсь… Ванька говорил, тут каки-то бумажки надо подписывать, так я согласный. Вот хоть нарочно проверь, товарищ милицейский: любую бумажку подпишу!
   Замечательный колотовкинский нос зашевелился, раздулся, глаза сделались совсем крохотными, и Качушин негромко засмеялся: так смешон был Колотовкин, что следователь не мог удержаться. Смеясь, он покосился на участкового и увидел, что Анискин тоже похохатывает. Очень весело стало в милицейской комнате, и Михаил Колотовкин обрадовался; вскочил, размахивая руками, возбужденно продолжил:
   – Я такой! Я шутник! Ну, давай бумагу, я ее с ходу подпишу. Ванька вот никаки бумаги не подписывает, а я обратный. Я всяку бумажку подпишу.
   Колотовкин восторженно, дружески подмигнул следователю, попятился, шмякнулся на табуретку и немного тише сказал:
   – Я любую бумажку, гражданин милицейский следователь, подпишу, только про смертоубийство я говорить несогласный. Степшу леспромхозовские убили, а мне своя жизнь дороже. Вы заарестуете убивца, а у него дружки остались… Кто, что, почему? Михайла Колотовкин? А ну, подавай сюда Михайлу! Тырк-пырк, и я, мертвый, скучаю.
   Колотовкин вихлялся, припрыгивал на табуретке, радостно похлопывал себя руками по бокам, но сам зорко следил за Качушиным, стерег каждое его движение.
   – Так что я про смертоубийство говорить не буду, а вот про лося – хоть пять пудов! – Он на секунду погасил улыбку. – Я этих лосей бил, бью и буду бить! Конечно, мы лицензии не имеем! Вот наша лицензия…
   Плавно, волнообразно изогнувшись, Колотовкин медленно поднялся. Он так длинно вытянул левую руку, словно в ней лежало ружье, правой рукой взялся за несуществующую спусковую скобу, щекой приложился к невидимой ложе. Колотовкин замер, и Качушину показалось, что рядом с электрической лампочкой блестит мушка ружья, холодно посверкивают сдвоенные стволы. Потом щелкнул курок: это Колотовкин произвел языком металлический звук.
   – Вот наша лицензия!
   Страшным сделалось лицо Колотовкина. Каждую клеточку загорелой кожи пропитывала ненависть, похолодели глаза, обескровились губы, отчего-то уменьшился клоунский нос, и уж ни одной смешной черточки не осталось в облике Колотовкина. Весь он был ненависть, весь был приложен к несуществующему ружью, и казалось, что комната тоже пропитывается ненавистью. Бродили в углах опасные тени, таилась за печкой шуршащая тараканья темнота, холодом и сыростью дышал щелястый пол.