Страница:
Чакавера прерывает крик: "Хазак в'амботц!" "Будь сильным и храбрым!" Это из зала кричит Мешилейб, городской сумасшедший. В гетто, как в нормальном городе, есть свой сумасшедший.
ЧАКОВЕР (не сердится, продолжает). У нас замечательная молодежь. Какой чудесный концерт мы сейчас услышали. А ведь юноши и девушки пели и музицировали после изнурительной трудовой недели, да еще впроголодь. И какой позор, какое оскорбление для такой молодежи то, что среди нас ходят молодые паразиты, отщепенцы. Их немного, жалкая кучка, но они есть, и мы отыщем и накажем этих мамзеров, которые, таясь от света Божьего, смущают людей коммуни-стическими или сионистскими речами, разницы, в сущности, нет, сионизм тот же коммунизм, но под голубой звездой. Я приказал разбить бригады, работающие в городе, на пятерки, в каждой пятерке выделить ответственного. Мы должны быть бдительны. Кстати, только что спели песню "Обнимитесь, миллионы". Конечно, устроители и участники концерта сделали это без злого умысла, но представьте себе, что в зале сидит, а это не такой уж редкий случай, уполномоченный гестапо господин Франц Оксенгафт. Понравилось ли бы ему, что мы призываем миллионы обнять-ся, объединиться, слиться. Может быть, немцам слиться с нами? Интернационал, что ли? Впредь следует быть осторожней при выборе песен.
ЦЕЗАРЬ КОЗЛОВСКИЙ (визжит). Это сделано без моего разрешения! Их подучил Вольф Беньяш!
Охваченный безумным страхом, Цезарь Козловский забывает, что Вольф - сын инженера Натана Беньяша, влиятельного члена Юденрата.
ЧАКОВЕР. Успокойся, Цезарь, никто тебя не обвиняет, беда не велика, но, повторяю, впредь надо быть бдительным.
Чаковера опять прерывает крик, на этот раз кричит не Мешилейб, многоголосо кричат: "Пожар!". Все выбегают из актового зала, со всеми и члены Юденрата во главе с Генрихом Чаковером. Отталкивая других, спешит к выходу Абрам Зивс, шеф геттовской полиции, заместитель председателя Юденрата.
Картина восемнадцатая
Улица, криво бегущая вверх, к другой, искривленной улице. Высоко, темно-серо стоит хасид-ская синагога, несчастный храм веселых бедняков. Когда-то здесь пелись изумительные песни, и люди самозабвенно плясали по праздникам не только во дворе, но и в самом здании синагоги... "Хватит плакать и ныть,- утверждали эти веселые бедняки,- мир есть радость. Подобно тому, как складка в платье сделана из самого платья и в нем остается, так и мир - из Бога и в Боге. Будем же веселиться во славу Бога".
Пылает огромный костер. Поодаль - немецкие мотоциклы. Несколько гестаповцев, возглав-ляемые Францем Оксенгафтом, окружили цадика и с десяток стариков. Оксенгафт обвешан гранатами и пистолетами. Цадик и миряне голые, на них только ермолки. На земле валяются их черные лапсердаки и белые карпетки. Люди почти бестелесны, и кажется, что бородатые духи пляшут вокруг костра. По приказу гестаповцев эти пляшущие духи бросают в огонь молитвенники и при этом поют "Катюшу" на смеси польского и русского. Один из мотоциклистов, сосредото-чившись, палит головней и выщипывает стариковские бороды. Его сотоварищи смотрят на забав-ное действо, тоже сосредоточившись, без смеха.
Генрих Чаковер смело приближается к Францу Оксенгафту. Уполномоченный гестапо при пер-вом взгляде на него очень похож на человека. Склонный к полноте, круглолицый сорокалетний мужчина с усталыми глазами.
ЧАКОВЕР (по-немецки). Осмелюсь спросить, господин уполномоченный, что произошло?
ОКСЕНГАФТ (не повышая голоса). Ваш вонючий цадик собрал ваших вонючих стариков и в своей вонючей проповеди сравнил немецкий рейх с големом, чудовищем из глины: мол, рассыплет-ся рейх, как глина.
ЧАКОВЕР. Прошу меня простить: что за чушь! Разве старые люди, смиренно ожидающие своей смерти, способны пойти на такое преступление? Чья это выдумка?
ОКСЕНГАФТ. Не выдумка. Меня не обманешь. Мне об этом сообщил еврей, более достойный, чем вы, занять пост председателя Юденрата. Между прочим, он знает язык своего стада, а вы с еврей-чиками говорите по-польски, не все вас понимают. Вы не умеете, Чаковер, как следует исполнять свои обязанности.
ЧАКОВЕР. Абрам Зивс? Он дурак. У него под носом в гетто проникает оружие, есть опасность, что незрелые, горячие головы замышляют гнусные акции, а он, шеф полиции, занимается глупой болтовней, клевещет на старых, благонамеренных людей. Моя цель - найти и, с вашей помощью, ликвидировать преступников, а этот костер, это издевательство над почтенным цадиком вредят нашему делу.
ОКСЕНГАФТ. Наше дело? У нас с вами нет общего дела. Ваше дело - работать на солдат вермах-та и не роптать. Меня не интересуют ваши, как вы выражаетесь, незрелые и горячие головы. А если что-нибудь произойдет, то я для начала прикажу уничтожить половину населения гетто, и вы, Чаковер, будете среди уничтоженных.
Оксенгафт и его гестаповцы садятся на мотоциклы и направляются к воротам. Слышен крик: "Вихрь истребительный - бич господень!" Это кричит Мешилейб.
Картина девятнадцатая
Двухкомнатная квартира в гетто. Вход в кухню. На кухне устроилась семья Яхецов, состоящая из пяти человек, но один из Яхецов, ешиботник Иче, восемнадцати лет, спит в первой комнате. Там же разместилась семья Пергаментов - отец, мать, сын Лео, бывший студент, и дочь - двенадцатилетняя девочка, а за занавеской - Жюль Розенблюм, из Антверпена, еще недавно, кажется вчера,молодой архитектор. Спят на столах, на полу. В следующей комнате живет семья Королей - отец Моисей, мать Розалия и дочь Мария.
Столетиями евреи обитали в городе католического славянства. Как во всяком своеобразном городе (собственно говоря, в этом и состоит своеобразие города), здания, улицы, деревья были здесь прочно соединены таинственной, живой связью с разноязыкими горожанами. Таинствен-ную, чудесную эту связь можно уничтожить, но для этого потребны десятилетия, иногда - века. И до сих пор, когда люди в сопровождении колоненфюрера отправляются на работу в город, а ветер шумит в сучьях деревьев, им чудится, будто слышат не только польскую, не только немецкую, но и еврейскую речь.
Немцы решили уничтожить естественную связь города с евреями быстро и основательно. Памятники готики и барокко оцепили колючей проволокой. Узкие, кривые улочки окраины замуровали кирпичом, заколотили досками. Даже вход со стороны города в костел заколотили досками, забили заднюю калитку, и в костеле пустота. Вот и образовалось гетто, куда согнаны все оставшиеся в живых евреи, зажиточные и бедные, почтенные семейства и плебс. Впрочем, самые бедные жили здесь и раньше, например Короли, которым принадлежала вся эта двухкомнатная квартира. Есть несколько десятков западных евреев, им хуже всего, они здесь всем чужие, не привыкли к восточной нищете.
Выход из гетто - только через старинные ворота, еще недавно - ненужные городу свидетели славянского средневековья. На воротах - немецкая надпись: "Внимание! Еврейский квартал. Опасность заражения. Посторонним вход запрещен". Так как город до первой мировой войны принадлежал Австрии, то немецкий язык здесь не забыт.
Гетто - республика обреченных. Под тяжелым мечом гестапо, выкованным полуторатысяче-летней немецкой обиженной завистью к Риму и миру, эта гибнущая республика существует почти три года, чтобы перестать существовать. Она управляется трепещущим Юденратом - еврейским советом. Члены Юденрата назначены уполномоченным гестапо из числа состоятельных или уважаемых евреев. Исключение - Цезарь Козловский, но он - креатура Чаковера. У Юденрата есть отделы: питания, квартирный, культурный, похоронный. Последний представляет собой черный катафалк с дохлой клячей. Система гетто, как это ни странно, повторяет систему третьего рейха. У немцев нет фантазии.
Уполномоченному гестапо непосредственно подчиняется арбайтсамт управление труда. Здесь, при участии членов Юденрата, распределяют на работу в мастерских - слесарных, сапож-ных, швейных, вязальных, часовых. Мастерские обслуживают немцев. Здесь же комплектуются бригады для работы на стройках в городе, за воротами гетто. Работающим выдают желтые карточки, они несколько лучше синих и розовых, которые получают женщины, если не работают, дети и глубокие старики. Вот почему все хотят работать. Больные притворяются здоровыми, чтобы иметь желтую карточку. Самые умелые ремесленники получают фахарбайтер аусвайс. На этих удостоверениях, тоже желтого цвета, печать: шестиконечная звезда и немецкие буквы: "Поли-цейская комендатура". Такие же аусвайсы, по которым полагается повышенная норма пита-ния, выдаются членам Юденрата и геттовским полицейским.
Работа на стройках в городе, хотя и нелегкая, весьма ценится. Во-первых, ежедневно две-надцать часов перестаешь дышать воздухом гетто, воздухом умирания, во-вторых, иной сердо-больный поляк или даже немец даст тебе кусок хлеба, узнаешь военные сводки, в их лживом тексте ищешь тень надежды. Когда строители возвращаются в гетто, их тщательно обыскивают. Если у кого-нибудь находят хлеб, припрятанный для мамы или для детей, нарушителя уводят на кладбище и расстреливают. Это делают полицейские. Евреи-полицейские.
В гетто есть больница, библиотека, парикмахерская, лавки, где по карточкам продают продукты (очереди длинные, продуктов не хватает на всех), два интерната для сирот, две школы. Есть и гимназия, но она полупуста, потому что старшеклассники работают в мастерских. В гимназии училась и Мария, пока не устроилась в швейной мастерской. Но она хочет сдать экзамены экстерном.
В комнате Королей сейчас Мария, решающая задачу по алгебре, и зашедший к ней Вольф Беньяш, бывший студент политехникума. Ему двадцать один год, он высок и кудряв. Он работает в городе, вне гетто, на строительстве военного объекта. Туда устроил его отец, когда-то известный в городе инженер Натан Беньяш. Вольф смотрит в окно, видит потемневшую от времени и замолкшую от горя хасидскую синагогу.
ГОЛОС ВОЛЬФА. Какая она худенькая. Она шьет бюстгальтеры для немок, а ей самой бюстгальтер не нужен. Если мы поженимся, то не сможем иметь детей, еврейкам запрещают рожать, а беременных расстреливают. Ходят слухи, что Красная Армия приближается к Поль-ше, значит, приближается конец гетто. Мы здесь очти три года, мне хочется написать исто-рию нашего гетто, но, как только я сажусь за стол, меня охватывает апатия, переходящая в отчая-ние. С чего начать? С того ли дня, когда немцы захватили город, увели в лес сто тысяч чело-век и расстреляли их? С того ли дня, когда гебитскомиссариат наложил на нас контрибу-цию - пять миллионов, внести до девяти часов следующего утра, иначе все будут убиты. Собрали только половину суммы. И началось убийство. Посреди города людям прика-зали выкопать себе ямы. Долго еще из земли торчали головы, руки, ноги, залитые негашеной известью.
Если я обо всем этом напишу и мои записки дойдут до послевоенного мира, кому они будут интересны? Оставшимся в живых евреям? Но останутся ли евреи, чтобы жить?
МАРИЯ (не отрываясь от учебника). О чем ты думаешь?
ВОЛЬФ. О евреях.
МАРИЯ. Две тысячи лет думают о евреях такие умники, как ты.
У нее крутой лоб, удивительно ясные и счастливые, как будто не знающие, что на земле есть зло и ложь, глаза, голова стриженая, немцы приказали всем еврейкам остричься и сдать волосы, она похожа на худенького школьника, она прекрасна.
ВОЛЬФ. Кто-то из греков сказал, что безусые юнцы - самые мудрые философы. Особенно, если они живут в гетто, добавлю я. Старый, надоевший вопрос: почему нас ненавидят? Объяс-няют это тем, что нас мало в неисчислимом христианском либо мусульманском мире, что среди нас почти нет земледельцев и воинов, а есть ростовщики, мы трусливы, жадны и брезг-ливы. Дело не так просто, Мария, не так просто. Нам завидуют.
МАРИЯ Нам, презренным жидочкам? Нам, которые умирают в гетто? Ты еще скажешь, что немцы нам завидуют?
ВОЛЬФ. Немецкий разум нам завидует, Мария. Мы, бесправные, мы нищие, мы крохотное племя, дали христианам и тем же немцам и мусульманам Бога, идею Бога, не греческую бабоч-ку Психею, а душу, разумение ее бессмертия и ничтожества смертной плоти. От нашего завета произошли Евангелие и Коран. Люди во всем мире, белокурые бестии и смуглые азиаты, носят наши, ими на свой лад искаженные имена. Казалось бы, нас надо благодарно почитать, нас, первыми познавших Бога. Но обидно, оскорбительно почитать нищих, униженных, зависи-мых. Либо надо утвердить наше духовное первородство, либо нас убить. И нас убивают. Но в обществе родилась благодетельная сила, спасавшая нас: демократия. Уничтожение льгот и привилегий дворянства, победа третьего сословия вот в чем было наше спасение. Евреи боль-шевики, сами того не зная, обрекли на гибель свой народ, потому что большевистское госуда-рство есть государство докромвелевское, доробеспьеровское, государство льгот и привилегий. А для евреев свобода - живая вода. Но оказалось, что в сладком и пьянящем напитке свободы есть отрава. Два века демократия властвует в Европе, торжествует в Америке, и два века она вызывает ненависть к себе и гнев, и не только у черни, но и у людей, чей дух высок. Не потому ли так получилось, что демократия развивалась все эти годы без Бога, против Бога? Достоев-ский вынужден был признать, что нет еврея, нет еврейства без Бога. Так, может быть, мы его соратники в отвержении безбожной демократии? Нет, он отвергал и нас: пусть они молятся своему Иегове! Своему? Разве Иегова не Бог Достоевского? Разве Иешуа не назвал себя сыном этого самого Иеговы? Разве не учил он людей в религиозных школах в синагогах? Разве не был обрезан во исполнение договора с Иеговой? Разве не от нас ведут свою родо-словную христиане и мусульмане? Достоевский, гениальный ум, не хотел или испугался домы-слить до конца. Чтобы отсечь еврейство от человечества, надо отвергнуть Христа. Домыслил не гений, домыслил антихрист.
МАРИЯ. Кто?
ВОЛЬФ. Гитлер. Те, кто веруют в Христа, не могут питать ненависть к евреям. Для того, чтобы уничтожить евреев, надо либо вернуться к язычеству, либо узаконить безбожие.
МАРИЯ. Ты сионист?
ВОЛЬФ. Нет. Я задумывающийся европеец. Но сейчас мне в голову пришла не европейская, а древнеазиатская мысль. С точки зрения индуистской философии мир, в котором мы якобы живем, в действительности не существует, он иллюзорен, а настоящий, существующий мир - в слиянии с Абсолютом, которого мы достигаем, отказавшись от призрачных забот и тревог иллюзорного мира. Не все ли равно, кто убит и кто убийца, и тот и другой - вообра-жение, майя.
МАРИЯ. Чепуха.
ВОЛЬФ. Чепуха, если оставаться в пределах иудео-христианского миропонимания. Но есть и другое.
МАРИЯ. Мы живем в страхе, в грязи, в голоде, мы погибаем, а ты спокойно рассуждаешь о какой-то майе. В этом наше бессилье.
ВОЛЬФ. В этом наша сила. В мысли.
МАРИЯ. Сколько веков можно в своих лапсердаках погружаться в Каббалу, в Талмуд, спо-рить о мистическом значении буквы или слова? А ты еще прибавляешь к этому индийские сказки. Уж если тебе хочется, мой задумывающийся европеец, мудрствовать, когда мы гиб-нем, то пораскинь мозгами, объясни, почему Германия, страна поэзии, музыки, философии, стала страной убийц.
ВОЛЬФ. Вот тебе и еще кое-что из индийских сказок. Кауравы и пандавы, две ветви одного рода, ведут смертельную войну. Пандав Арджуна спрашивает у своего колесничего: "Вправе ли я воевать против близких, сородичей, участвовать в битве, где отцы убивают дедов, сыновья отцов, братья - братьев?" И колесничий, который в действительности есть земное воплощение бога Вишну, отвечает: "Равно неразумны и убийцы, и те, кого убивают. Их нет. Их тела преходящи. Жив только Дух, Высший Атман, для которого нет ни рождения, ни смерти".
МАРИЯ. Выходит, что мы, которых нет, должны радостно покориться убийцам, которых тоже нет? И Чаковера, и Зивса с его полицейскими нет? И нет наших слез? Нет наших великих слез великого горя? Иче Яхец проще тебя и поэтому умнее. Он мне сказал: "Мы сумасшедший народ. Мы себя осознаем, когда нас начинают убивать. Гетто не только наша могила, гетто может стать нашим новым рождением. Мы должны убивать наших убийц".
ВОЛЬФ. Он невежественный ешиботник. Сионист. А что нам Палестина, дикий турецкий вилайет, английская колония, пустыня, по которой кочуют бедуины? Наша опора, наша роди-на - европейская демократия. Битва наших предков с филистимлянами была битвой равных, битвой демократов с рабами, битвой познавших Бога - с язычниками. Мы должны продол-жить эту битву демократов с идолопоклонниками - рабами Гитлера.
МАРИЯ. Иче хочет создать в гетто партизанский отряд.
ВОЛЬФ. Ходят слухи, что у нас уже есть партизанский отряд. Коммунисты. Ох, Мария, что-то мне не нравятся коммунисты.
МАРИЯ. А я тебе нравлюсь? Поцелуй меня.
Вольф берет ее на руки. Его курчавая голова склоняется над стриженой. Между ними кру-жится зимняя муха.
ВОЛЬФ. Неужели эта муха нас переживет?
Картина двадцатая
Уютная квартира Генриха Чаковера. В ней три комнаты и большая кухня. Все окна выходят в город, поэтому они замурованы кирпичом. С утра зажигаются керосиновые лампы. Рейх одного лишь Чаковера снабжает керосином. Другим жителям гетто керосина не полагается. Только в одном окне, тоже замурованном, можно открыть форточку. Это окно в той комнате, которая сейчас перед нами.
Величина и обстановка квартиры, столь скромные в обычные времена, поражает того, кто видел, в какой тесноте, скученности и грязи живут обитатели гетто. На стенах - портреты: бородатый мужчина в ермолке и женщина в черном платке. Это родители Чаковера, они были расстреляны в числе ста тысяч, когда немцы ворвались в город. На стене висит и пистолет в кобуре: личное оружие председателя Юденрата. За широким обеденным столом, накрытым бархатной скатертью фабричной выделки, беседуют Чаковер и Цезарь Козловский.
ЧАКОВЕР. Откуда ты взял, что Вольф Беньяш подучил хор исполнить оду "К радости"?
КОЗЛОВСКИЙ (счастлив, что может не врать). Есть такая девушка, Мария Король...
ЧАКОВЕР. Из той семьи, которая жила в этом районе, когда здесь еще не было гетто?
КОЗЛОВСКИЙ. Вы гигант, Генрих. Вам все известно. Мария знает немецкий, она переписала и принесла текст песни для разучивания. Она сказала, что песню выбрал Вольф Беньяш, он-то и дал ей томик Шиллера.
ЧАКОВЕР. Ты сам слышал?
КОЗЛОВСКИЙ. Собственными ушами.
ЧАКОВЕР. Натан Беньяш строит в городе военный объект. У Беньяша большие связи в гебитско-миссариате. Он не зависит от Оксенгафта, а тем более от меня. Он не даст в обиду своего сыночка.
КОЗЛОВСКИЙ. (с истерическим отчаянием). Он мне отомстит! Что мне делать?
ЧАКОВЕР. А что мне делать? В гетто есть опасные молокососы. Я чувствую их ненависть. Они способны на все. Они могут организовать, если уже не организовали, подпольный комитет. Им наплевать, что из-за них погибнут тысячи людей. Они свяжутся с партизанами. Мне непременно надо их раскрыть, договориться с Оксенгафтом, чтобы их депортировали или тихо расстреляли, пока в это не вмешался Абрам Зивс. Тупой мясник не посчитается с тем, что разъяренные геста-повцы, из-за кучки отщепенцев, могут истребить всех нас. Тут нужен ум, а у Зивса вместо ума - топор. Подойдем к окну, откроем форточку, подышим немного.
Открывает форточку. В комнату врывается вечерний зимний воздух и свет звездочки, небес-ной, не желтой. В квартире Чаковера есть еще одно место, через которое может пройти све-жий воздух, но никто в гетто, кроме хозяев квартиры, об этом не знает. Знает уполномоченный гестапо.
КОЗЛОВСКИЙ. Есть один неплохой парнишка, Иче Яхец, я помог ему устроиться в швейной мастерской. Я видел, как он беседовал с Вольфом Беньяшем. Не поговорить ли мне с ним по душам?
ЧАКОВЕР. Этот ешиботник с прыщавым лицом и грязными пейсами?
КОЗЛОВСКИЙ. Вы гигант, Генрих.
Топот ног, шум голосов. В комнату входят еще три члена Юденрата: с пистолетом на боку шеф геттовской полиции Абрам Зивс, инженер Натан Беньяш, доктор Самуил Орбант.
Заседание Юденрата. Первым говорит Самуил Орбант. Он ровесник Чаковера. До войны он был очень толст, одежду носит прежнюю, он тонет в пиджаке и в брюках. Он лечил еврейскую бедноту, все знали его бричку с высоким верхом, его вызывали к больному, но не все платили, а иным он давал деньги на лекарство. Он был противником медицинских новшеств, его излюблен-ным методом лечения от всех болезней были холодные компрессы на голову и горячие ножные ванны. Теперь ему подчинены отдел питания и, разумеется, больница.
ОРБАНТ. Сумасшедшая жизнь! Где это было видано, чтобы лучше всех жили трубочисты?
ЧАКОВЕР (кривоулыбаясь). В городе не хватает трубочистов, немцы берут людей из гетто - чистить дымоходы, хозяйки их сытно кормят. Это надо ценить, не все немцы - враги евреев. Вообще мы должны среди жителей гетто вести борьбу с местечковым национализмом, с расовыми предрассудками, особенно среди молодежи.
ОРБАНТ. Я получил указание гебитскомиссариата.
ЧАКОВЕР. Знаю.
ОРБАНТ. Уменьшается норма питания - даже для тех, кому выданы фахарбайтер аусвайсы. Мы будем получать на человека 125 граммов хлеба в день. А в неделю: 20 граммов черного гороха вместо крупы, 30 граммов соли. Сахар и подсолнечное масло теперь получать не будем, только для тех, кто лежит в больнице,- 50 граммов сахару и 50 граммов масла в неделю. А по синим карточкам 125 граммов хлеба в день, и всё.
КОЗЛОВСКИЙ (забывшись, почти плача). Сволочи немцы. Мой Яша умрет с голоду.
ОРБАНТ. Для членов Юденрата остаются прежние нормы.
ЧАКОВЕР. Немцы в Германии тоже подтянули животы. Их надо понять.
АБРАМ ЗИВС (он был владельцем мясной лавки, он знает, что есть кровь и мясо, голова, огузок, печень, а душа - пустой сон. Зивс презирает интеллигентиков, Чаковера и Беньяша, только Орбант для него авторитет, в этом сказывается давнее уважение простых евреев к врачам). Наши паршивцы хуже собак, и куска кишки не заслуживают. Вот в городе поймали немецкого солдата, который за бутылку шнапса продал еврею автомат. Расстреляли и солдата, и еврея. Теперь пусть образованные господа мне скажут, для чего в гетто автомат?
ЧАКОВЕР. Выяснили, кто этот еврей?
ЗИВС. У мерзавца нашли аусвайс на имя Жюля Розенблюма.
ЧАКОВЕР. Этого? Из Антверпена?
НАТАН БЕНЬЯШ. Вздор. Вчера я привел назад всех, работающих на строительстве, и среди них был Жюль. Он хороший специалист.
Натан Беньяш, крупный инженер, учился вместе с одним из фольксдойче, ныне начальником строительства, и тот доверил сокурснику по высшей технической школе и его бригаде соору-жение военного объекта, крайне нужного отступающей немецкой армии. У Натана Беньяша постоянный пропуск в город.
Цезарь Козловский, услыхав, что бригада Натана Беньяша находится под подозрением, осмелел. В голосе его зазвучала трусливая уверенность наглеца.
КОЗЛОВСКИЙ. Евреи из Западной Европы - не наши евреи. Они нам чужие. Недаром в гетто большинство их было ликвидировано в первую очередь. Не нам хвалить немцев, но у них есть нюх. Этот Жюль Розенблюм смотрит на нас свысока, он давно мне противен. Если вы говорите, господин Беньяш, что Жюль Розенблюм жив, значит, он передал свой аусвайс одному из рабочих вашей бригады. Вы не всех привели назад, один из ваших расстрелян, проверьте еще раз, господин Беньяш.
НАТАН БЕНЬЯШ. Вы мне надоели, Козловский. То вы клевещете на моего сына, то на моего рабочего. Если так пойдет дальше, я буду вынужден сообщить в гебитскомиссариат, что вы мне мешаете выполнять поручение немецкой армии. (К Чаковеру.) Почему вы нам навязали этого болвана и истерика? Козловскому не место в Юденрате. Мы, члены еврейского совета, как велит наша народная общинная традиция, должны служить примером для всех. В этом смысле вы, Чаковер, далеко не безупречны.
КОЗЛОВСКИЙ (визжит, потом плачет). Вы меня не так поняли, господин Беньяш. Я вас очень уважаю, мы гордимся вами. Вспомните, до войны я напечатал в газете репортаж о вас.
ЧАКОВЕР. Господин Беньяш, говорите прямо, какие у вас ко мне претензии? Моя душа чиста перед людьми.
НАТАН БЕНЬЯШ. Мне не нравится ваша близость к гестаповцу Оксенгафту. И не только мне.
ЧАКОВЕР. Я вынужден...
В комнату входит молодая женщина. В руках у нее овальное рыбное блюдо. На блюде - мелко нарезанная селедка и кружочки лука, облитые подсолнечным маслом, тем самым, которое не будут получать даже наиболее умелые ремесленники.
ЧАКОВЕР (умиленно). Смотрите на нее, смотрите, какая у меня красавица. Разве мог я ожидать, старый холостяк, провинциальный аптекарь, что моею женою станет дочь дирижера венской оперы, знаменитого Бельфора, что она родит мне двух девочек с прелестными ротиками, а у меня-то, старика, рот перекошенный. Вот какую радость принесло мне гетто.
Посмотрим и мы на молоденькую жену Чаковера. Это Ева, которую мы уже видели в Мюнхене в качестве жены Юзефа Помирчия.
ЕВА. Подкрепитесь, господа. Сейчас принесу хлеб.
Картина двадцать первая
ЧАКОВЕР (не сердится, продолжает). У нас замечательная молодежь. Какой чудесный концерт мы сейчас услышали. А ведь юноши и девушки пели и музицировали после изнурительной трудовой недели, да еще впроголодь. И какой позор, какое оскорбление для такой молодежи то, что среди нас ходят молодые паразиты, отщепенцы. Их немного, жалкая кучка, но они есть, и мы отыщем и накажем этих мамзеров, которые, таясь от света Божьего, смущают людей коммуни-стическими или сионистскими речами, разницы, в сущности, нет, сионизм тот же коммунизм, но под голубой звездой. Я приказал разбить бригады, работающие в городе, на пятерки, в каждой пятерке выделить ответственного. Мы должны быть бдительны. Кстати, только что спели песню "Обнимитесь, миллионы". Конечно, устроители и участники концерта сделали это без злого умысла, но представьте себе, что в зале сидит, а это не такой уж редкий случай, уполномоченный гестапо господин Франц Оксенгафт. Понравилось ли бы ему, что мы призываем миллионы обнять-ся, объединиться, слиться. Может быть, немцам слиться с нами? Интернационал, что ли? Впредь следует быть осторожней при выборе песен.
ЦЕЗАРЬ КОЗЛОВСКИЙ (визжит). Это сделано без моего разрешения! Их подучил Вольф Беньяш!
Охваченный безумным страхом, Цезарь Козловский забывает, что Вольф - сын инженера Натана Беньяша, влиятельного члена Юденрата.
ЧАКОВЕР. Успокойся, Цезарь, никто тебя не обвиняет, беда не велика, но, повторяю, впредь надо быть бдительным.
Чаковера опять прерывает крик, на этот раз кричит не Мешилейб, многоголосо кричат: "Пожар!". Все выбегают из актового зала, со всеми и члены Юденрата во главе с Генрихом Чаковером. Отталкивая других, спешит к выходу Абрам Зивс, шеф геттовской полиции, заместитель председателя Юденрата.
Картина восемнадцатая
Улица, криво бегущая вверх, к другой, искривленной улице. Высоко, темно-серо стоит хасид-ская синагога, несчастный храм веселых бедняков. Когда-то здесь пелись изумительные песни, и люди самозабвенно плясали по праздникам не только во дворе, но и в самом здании синагоги... "Хватит плакать и ныть,- утверждали эти веселые бедняки,- мир есть радость. Подобно тому, как складка в платье сделана из самого платья и в нем остается, так и мир - из Бога и в Боге. Будем же веселиться во славу Бога".
Пылает огромный костер. Поодаль - немецкие мотоциклы. Несколько гестаповцев, возглав-ляемые Францем Оксенгафтом, окружили цадика и с десяток стариков. Оксенгафт обвешан гранатами и пистолетами. Цадик и миряне голые, на них только ермолки. На земле валяются их черные лапсердаки и белые карпетки. Люди почти бестелесны, и кажется, что бородатые духи пляшут вокруг костра. По приказу гестаповцев эти пляшущие духи бросают в огонь молитвенники и при этом поют "Катюшу" на смеси польского и русского. Один из мотоциклистов, сосредото-чившись, палит головней и выщипывает стариковские бороды. Его сотоварищи смотрят на забав-ное действо, тоже сосредоточившись, без смеха.
Генрих Чаковер смело приближается к Францу Оксенгафту. Уполномоченный гестапо при пер-вом взгляде на него очень похож на человека. Склонный к полноте, круглолицый сорокалетний мужчина с усталыми глазами.
ЧАКОВЕР (по-немецки). Осмелюсь спросить, господин уполномоченный, что произошло?
ОКСЕНГАФТ (не повышая голоса). Ваш вонючий цадик собрал ваших вонючих стариков и в своей вонючей проповеди сравнил немецкий рейх с големом, чудовищем из глины: мол, рассыплет-ся рейх, как глина.
ЧАКОВЕР. Прошу меня простить: что за чушь! Разве старые люди, смиренно ожидающие своей смерти, способны пойти на такое преступление? Чья это выдумка?
ОКСЕНГАФТ. Не выдумка. Меня не обманешь. Мне об этом сообщил еврей, более достойный, чем вы, занять пост председателя Юденрата. Между прочим, он знает язык своего стада, а вы с еврей-чиками говорите по-польски, не все вас понимают. Вы не умеете, Чаковер, как следует исполнять свои обязанности.
ЧАКОВЕР. Абрам Зивс? Он дурак. У него под носом в гетто проникает оружие, есть опасность, что незрелые, горячие головы замышляют гнусные акции, а он, шеф полиции, занимается глупой болтовней, клевещет на старых, благонамеренных людей. Моя цель - найти и, с вашей помощью, ликвидировать преступников, а этот костер, это издевательство над почтенным цадиком вредят нашему делу.
ОКСЕНГАФТ. Наше дело? У нас с вами нет общего дела. Ваше дело - работать на солдат вермах-та и не роптать. Меня не интересуют ваши, как вы выражаетесь, незрелые и горячие головы. А если что-нибудь произойдет, то я для начала прикажу уничтожить половину населения гетто, и вы, Чаковер, будете среди уничтоженных.
Оксенгафт и его гестаповцы садятся на мотоциклы и направляются к воротам. Слышен крик: "Вихрь истребительный - бич господень!" Это кричит Мешилейб.
Картина девятнадцатая
Двухкомнатная квартира в гетто. Вход в кухню. На кухне устроилась семья Яхецов, состоящая из пяти человек, но один из Яхецов, ешиботник Иче, восемнадцати лет, спит в первой комнате. Там же разместилась семья Пергаментов - отец, мать, сын Лео, бывший студент, и дочь - двенадцатилетняя девочка, а за занавеской - Жюль Розенблюм, из Антверпена, еще недавно, кажется вчера,молодой архитектор. Спят на столах, на полу. В следующей комнате живет семья Королей - отец Моисей, мать Розалия и дочь Мария.
Столетиями евреи обитали в городе католического славянства. Как во всяком своеобразном городе (собственно говоря, в этом и состоит своеобразие города), здания, улицы, деревья были здесь прочно соединены таинственной, живой связью с разноязыкими горожанами. Таинствен-ную, чудесную эту связь можно уничтожить, но для этого потребны десятилетия, иногда - века. И до сих пор, когда люди в сопровождении колоненфюрера отправляются на работу в город, а ветер шумит в сучьях деревьев, им чудится, будто слышат не только польскую, не только немецкую, но и еврейскую речь.
Немцы решили уничтожить естественную связь города с евреями быстро и основательно. Памятники готики и барокко оцепили колючей проволокой. Узкие, кривые улочки окраины замуровали кирпичом, заколотили досками. Даже вход со стороны города в костел заколотили досками, забили заднюю калитку, и в костеле пустота. Вот и образовалось гетто, куда согнаны все оставшиеся в живых евреи, зажиточные и бедные, почтенные семейства и плебс. Впрочем, самые бедные жили здесь и раньше, например Короли, которым принадлежала вся эта двухкомнатная квартира. Есть несколько десятков западных евреев, им хуже всего, они здесь всем чужие, не привыкли к восточной нищете.
Выход из гетто - только через старинные ворота, еще недавно - ненужные городу свидетели славянского средневековья. На воротах - немецкая надпись: "Внимание! Еврейский квартал. Опасность заражения. Посторонним вход запрещен". Так как город до первой мировой войны принадлежал Австрии, то немецкий язык здесь не забыт.
Гетто - республика обреченных. Под тяжелым мечом гестапо, выкованным полуторатысяче-летней немецкой обиженной завистью к Риму и миру, эта гибнущая республика существует почти три года, чтобы перестать существовать. Она управляется трепещущим Юденратом - еврейским советом. Члены Юденрата назначены уполномоченным гестапо из числа состоятельных или уважаемых евреев. Исключение - Цезарь Козловский, но он - креатура Чаковера. У Юденрата есть отделы: питания, квартирный, культурный, похоронный. Последний представляет собой черный катафалк с дохлой клячей. Система гетто, как это ни странно, повторяет систему третьего рейха. У немцев нет фантазии.
Уполномоченному гестапо непосредственно подчиняется арбайтсамт управление труда. Здесь, при участии членов Юденрата, распределяют на работу в мастерских - слесарных, сапож-ных, швейных, вязальных, часовых. Мастерские обслуживают немцев. Здесь же комплектуются бригады для работы на стройках в городе, за воротами гетто. Работающим выдают желтые карточки, они несколько лучше синих и розовых, которые получают женщины, если не работают, дети и глубокие старики. Вот почему все хотят работать. Больные притворяются здоровыми, чтобы иметь желтую карточку. Самые умелые ремесленники получают фахарбайтер аусвайс. На этих удостоверениях, тоже желтого цвета, печать: шестиконечная звезда и немецкие буквы: "Поли-цейская комендатура". Такие же аусвайсы, по которым полагается повышенная норма пита-ния, выдаются членам Юденрата и геттовским полицейским.
Работа на стройках в городе, хотя и нелегкая, весьма ценится. Во-первых, ежедневно две-надцать часов перестаешь дышать воздухом гетто, воздухом умирания, во-вторых, иной сердо-больный поляк или даже немец даст тебе кусок хлеба, узнаешь военные сводки, в их лживом тексте ищешь тень надежды. Когда строители возвращаются в гетто, их тщательно обыскивают. Если у кого-нибудь находят хлеб, припрятанный для мамы или для детей, нарушителя уводят на кладбище и расстреливают. Это делают полицейские. Евреи-полицейские.
В гетто есть больница, библиотека, парикмахерская, лавки, где по карточкам продают продукты (очереди длинные, продуктов не хватает на всех), два интерната для сирот, две школы. Есть и гимназия, но она полупуста, потому что старшеклассники работают в мастерских. В гимназии училась и Мария, пока не устроилась в швейной мастерской. Но она хочет сдать экзамены экстерном.
В комнате Королей сейчас Мария, решающая задачу по алгебре, и зашедший к ней Вольф Беньяш, бывший студент политехникума. Ему двадцать один год, он высок и кудряв. Он работает в городе, вне гетто, на строительстве военного объекта. Туда устроил его отец, когда-то известный в городе инженер Натан Беньяш. Вольф смотрит в окно, видит потемневшую от времени и замолкшую от горя хасидскую синагогу.
ГОЛОС ВОЛЬФА. Какая она худенькая. Она шьет бюстгальтеры для немок, а ей самой бюстгальтер не нужен. Если мы поженимся, то не сможем иметь детей, еврейкам запрещают рожать, а беременных расстреливают. Ходят слухи, что Красная Армия приближается к Поль-ше, значит, приближается конец гетто. Мы здесь очти три года, мне хочется написать исто-рию нашего гетто, но, как только я сажусь за стол, меня охватывает апатия, переходящая в отчая-ние. С чего начать? С того ли дня, когда немцы захватили город, увели в лес сто тысяч чело-век и расстреляли их? С того ли дня, когда гебитскомиссариат наложил на нас контрибу-цию - пять миллионов, внести до девяти часов следующего утра, иначе все будут убиты. Собрали только половину суммы. И началось убийство. Посреди города людям прика-зали выкопать себе ямы. Долго еще из земли торчали головы, руки, ноги, залитые негашеной известью.
Если я обо всем этом напишу и мои записки дойдут до послевоенного мира, кому они будут интересны? Оставшимся в живых евреям? Но останутся ли евреи, чтобы жить?
МАРИЯ (не отрываясь от учебника). О чем ты думаешь?
ВОЛЬФ. О евреях.
МАРИЯ. Две тысячи лет думают о евреях такие умники, как ты.
У нее крутой лоб, удивительно ясные и счастливые, как будто не знающие, что на земле есть зло и ложь, глаза, голова стриженая, немцы приказали всем еврейкам остричься и сдать волосы, она похожа на худенького школьника, она прекрасна.
ВОЛЬФ. Кто-то из греков сказал, что безусые юнцы - самые мудрые философы. Особенно, если они живут в гетто, добавлю я. Старый, надоевший вопрос: почему нас ненавидят? Объяс-няют это тем, что нас мало в неисчислимом христианском либо мусульманском мире, что среди нас почти нет земледельцев и воинов, а есть ростовщики, мы трусливы, жадны и брезг-ливы. Дело не так просто, Мария, не так просто. Нам завидуют.
МАРИЯ Нам, презренным жидочкам? Нам, которые умирают в гетто? Ты еще скажешь, что немцы нам завидуют?
ВОЛЬФ. Немецкий разум нам завидует, Мария. Мы, бесправные, мы нищие, мы крохотное племя, дали христианам и тем же немцам и мусульманам Бога, идею Бога, не греческую бабоч-ку Психею, а душу, разумение ее бессмертия и ничтожества смертной плоти. От нашего завета произошли Евангелие и Коран. Люди во всем мире, белокурые бестии и смуглые азиаты, носят наши, ими на свой лад искаженные имена. Казалось бы, нас надо благодарно почитать, нас, первыми познавших Бога. Но обидно, оскорбительно почитать нищих, униженных, зависи-мых. Либо надо утвердить наше духовное первородство, либо нас убить. И нас убивают. Но в обществе родилась благодетельная сила, спасавшая нас: демократия. Уничтожение льгот и привилегий дворянства, победа третьего сословия вот в чем было наше спасение. Евреи боль-шевики, сами того не зная, обрекли на гибель свой народ, потому что большевистское госуда-рство есть государство докромвелевское, доробеспьеровское, государство льгот и привилегий. А для евреев свобода - живая вода. Но оказалось, что в сладком и пьянящем напитке свободы есть отрава. Два века демократия властвует в Европе, торжествует в Америке, и два века она вызывает ненависть к себе и гнев, и не только у черни, но и у людей, чей дух высок. Не потому ли так получилось, что демократия развивалась все эти годы без Бога, против Бога? Достоев-ский вынужден был признать, что нет еврея, нет еврейства без Бога. Так, может быть, мы его соратники в отвержении безбожной демократии? Нет, он отвергал и нас: пусть они молятся своему Иегове! Своему? Разве Иегова не Бог Достоевского? Разве Иешуа не назвал себя сыном этого самого Иеговы? Разве не учил он людей в религиозных школах в синагогах? Разве не был обрезан во исполнение договора с Иеговой? Разве не от нас ведут свою родо-словную христиане и мусульмане? Достоевский, гениальный ум, не хотел или испугался домы-слить до конца. Чтобы отсечь еврейство от человечества, надо отвергнуть Христа. Домыслил не гений, домыслил антихрист.
МАРИЯ. Кто?
ВОЛЬФ. Гитлер. Те, кто веруют в Христа, не могут питать ненависть к евреям. Для того, чтобы уничтожить евреев, надо либо вернуться к язычеству, либо узаконить безбожие.
МАРИЯ. Ты сионист?
ВОЛЬФ. Нет. Я задумывающийся европеец. Но сейчас мне в голову пришла не европейская, а древнеазиатская мысль. С точки зрения индуистской философии мир, в котором мы якобы живем, в действительности не существует, он иллюзорен, а настоящий, существующий мир - в слиянии с Абсолютом, которого мы достигаем, отказавшись от призрачных забот и тревог иллюзорного мира. Не все ли равно, кто убит и кто убийца, и тот и другой - вообра-жение, майя.
МАРИЯ. Чепуха.
ВОЛЬФ. Чепуха, если оставаться в пределах иудео-христианского миропонимания. Но есть и другое.
МАРИЯ. Мы живем в страхе, в грязи, в голоде, мы погибаем, а ты спокойно рассуждаешь о какой-то майе. В этом наше бессилье.
ВОЛЬФ. В этом наша сила. В мысли.
МАРИЯ. Сколько веков можно в своих лапсердаках погружаться в Каббалу, в Талмуд, спо-рить о мистическом значении буквы или слова? А ты еще прибавляешь к этому индийские сказки. Уж если тебе хочется, мой задумывающийся европеец, мудрствовать, когда мы гиб-нем, то пораскинь мозгами, объясни, почему Германия, страна поэзии, музыки, философии, стала страной убийц.
ВОЛЬФ. Вот тебе и еще кое-что из индийских сказок. Кауравы и пандавы, две ветви одного рода, ведут смертельную войну. Пандав Арджуна спрашивает у своего колесничего: "Вправе ли я воевать против близких, сородичей, участвовать в битве, где отцы убивают дедов, сыновья отцов, братья - братьев?" И колесничий, который в действительности есть земное воплощение бога Вишну, отвечает: "Равно неразумны и убийцы, и те, кого убивают. Их нет. Их тела преходящи. Жив только Дух, Высший Атман, для которого нет ни рождения, ни смерти".
МАРИЯ. Выходит, что мы, которых нет, должны радостно покориться убийцам, которых тоже нет? И Чаковера, и Зивса с его полицейскими нет? И нет наших слез? Нет наших великих слез великого горя? Иче Яхец проще тебя и поэтому умнее. Он мне сказал: "Мы сумасшедший народ. Мы себя осознаем, когда нас начинают убивать. Гетто не только наша могила, гетто может стать нашим новым рождением. Мы должны убивать наших убийц".
ВОЛЬФ. Он невежественный ешиботник. Сионист. А что нам Палестина, дикий турецкий вилайет, английская колония, пустыня, по которой кочуют бедуины? Наша опора, наша роди-на - европейская демократия. Битва наших предков с филистимлянами была битвой равных, битвой демократов с рабами, битвой познавших Бога - с язычниками. Мы должны продол-жить эту битву демократов с идолопоклонниками - рабами Гитлера.
МАРИЯ. Иче хочет создать в гетто партизанский отряд.
ВОЛЬФ. Ходят слухи, что у нас уже есть партизанский отряд. Коммунисты. Ох, Мария, что-то мне не нравятся коммунисты.
МАРИЯ. А я тебе нравлюсь? Поцелуй меня.
Вольф берет ее на руки. Его курчавая голова склоняется над стриженой. Между ними кру-жится зимняя муха.
ВОЛЬФ. Неужели эта муха нас переживет?
Картина двадцатая
Уютная квартира Генриха Чаковера. В ней три комнаты и большая кухня. Все окна выходят в город, поэтому они замурованы кирпичом. С утра зажигаются керосиновые лампы. Рейх одного лишь Чаковера снабжает керосином. Другим жителям гетто керосина не полагается. Только в одном окне, тоже замурованном, можно открыть форточку. Это окно в той комнате, которая сейчас перед нами.
Величина и обстановка квартиры, столь скромные в обычные времена, поражает того, кто видел, в какой тесноте, скученности и грязи живут обитатели гетто. На стенах - портреты: бородатый мужчина в ермолке и женщина в черном платке. Это родители Чаковера, они были расстреляны в числе ста тысяч, когда немцы ворвались в город. На стене висит и пистолет в кобуре: личное оружие председателя Юденрата. За широким обеденным столом, накрытым бархатной скатертью фабричной выделки, беседуют Чаковер и Цезарь Козловский.
ЧАКОВЕР. Откуда ты взял, что Вольф Беньяш подучил хор исполнить оду "К радости"?
КОЗЛОВСКИЙ (счастлив, что может не врать). Есть такая девушка, Мария Король...
ЧАКОВЕР. Из той семьи, которая жила в этом районе, когда здесь еще не было гетто?
КОЗЛОВСКИЙ. Вы гигант, Генрих. Вам все известно. Мария знает немецкий, она переписала и принесла текст песни для разучивания. Она сказала, что песню выбрал Вольф Беньяш, он-то и дал ей томик Шиллера.
ЧАКОВЕР. Ты сам слышал?
КОЗЛОВСКИЙ. Собственными ушами.
ЧАКОВЕР. Натан Беньяш строит в городе военный объект. У Беньяша большие связи в гебитско-миссариате. Он не зависит от Оксенгафта, а тем более от меня. Он не даст в обиду своего сыночка.
КОЗЛОВСКИЙ. (с истерическим отчаянием). Он мне отомстит! Что мне делать?
ЧАКОВЕР. А что мне делать? В гетто есть опасные молокососы. Я чувствую их ненависть. Они способны на все. Они могут организовать, если уже не организовали, подпольный комитет. Им наплевать, что из-за них погибнут тысячи людей. Они свяжутся с партизанами. Мне непременно надо их раскрыть, договориться с Оксенгафтом, чтобы их депортировали или тихо расстреляли, пока в это не вмешался Абрам Зивс. Тупой мясник не посчитается с тем, что разъяренные геста-повцы, из-за кучки отщепенцев, могут истребить всех нас. Тут нужен ум, а у Зивса вместо ума - топор. Подойдем к окну, откроем форточку, подышим немного.
Открывает форточку. В комнату врывается вечерний зимний воздух и свет звездочки, небес-ной, не желтой. В квартире Чаковера есть еще одно место, через которое может пройти све-жий воздух, но никто в гетто, кроме хозяев квартиры, об этом не знает. Знает уполномоченный гестапо.
КОЗЛОВСКИЙ. Есть один неплохой парнишка, Иче Яхец, я помог ему устроиться в швейной мастерской. Я видел, как он беседовал с Вольфом Беньяшем. Не поговорить ли мне с ним по душам?
ЧАКОВЕР. Этот ешиботник с прыщавым лицом и грязными пейсами?
КОЗЛОВСКИЙ. Вы гигант, Генрих.
Топот ног, шум голосов. В комнату входят еще три члена Юденрата: с пистолетом на боку шеф геттовской полиции Абрам Зивс, инженер Натан Беньяш, доктор Самуил Орбант.
Заседание Юденрата. Первым говорит Самуил Орбант. Он ровесник Чаковера. До войны он был очень толст, одежду носит прежнюю, он тонет в пиджаке и в брюках. Он лечил еврейскую бедноту, все знали его бричку с высоким верхом, его вызывали к больному, но не все платили, а иным он давал деньги на лекарство. Он был противником медицинских новшеств, его излюблен-ным методом лечения от всех болезней были холодные компрессы на голову и горячие ножные ванны. Теперь ему подчинены отдел питания и, разумеется, больница.
ОРБАНТ. Сумасшедшая жизнь! Где это было видано, чтобы лучше всех жили трубочисты?
ЧАКОВЕР (кривоулыбаясь). В городе не хватает трубочистов, немцы берут людей из гетто - чистить дымоходы, хозяйки их сытно кормят. Это надо ценить, не все немцы - враги евреев. Вообще мы должны среди жителей гетто вести борьбу с местечковым национализмом, с расовыми предрассудками, особенно среди молодежи.
ОРБАНТ. Я получил указание гебитскомиссариата.
ЧАКОВЕР. Знаю.
ОРБАНТ. Уменьшается норма питания - даже для тех, кому выданы фахарбайтер аусвайсы. Мы будем получать на человека 125 граммов хлеба в день. А в неделю: 20 граммов черного гороха вместо крупы, 30 граммов соли. Сахар и подсолнечное масло теперь получать не будем, только для тех, кто лежит в больнице,- 50 граммов сахару и 50 граммов масла в неделю. А по синим карточкам 125 граммов хлеба в день, и всё.
КОЗЛОВСКИЙ (забывшись, почти плача). Сволочи немцы. Мой Яша умрет с голоду.
ОРБАНТ. Для членов Юденрата остаются прежние нормы.
ЧАКОВЕР. Немцы в Германии тоже подтянули животы. Их надо понять.
АБРАМ ЗИВС (он был владельцем мясной лавки, он знает, что есть кровь и мясо, голова, огузок, печень, а душа - пустой сон. Зивс презирает интеллигентиков, Чаковера и Беньяша, только Орбант для него авторитет, в этом сказывается давнее уважение простых евреев к врачам). Наши паршивцы хуже собак, и куска кишки не заслуживают. Вот в городе поймали немецкого солдата, который за бутылку шнапса продал еврею автомат. Расстреляли и солдата, и еврея. Теперь пусть образованные господа мне скажут, для чего в гетто автомат?
ЧАКОВЕР. Выяснили, кто этот еврей?
ЗИВС. У мерзавца нашли аусвайс на имя Жюля Розенблюма.
ЧАКОВЕР. Этого? Из Антверпена?
НАТАН БЕНЬЯШ. Вздор. Вчера я привел назад всех, работающих на строительстве, и среди них был Жюль. Он хороший специалист.
Натан Беньяш, крупный инженер, учился вместе с одним из фольксдойче, ныне начальником строительства, и тот доверил сокурснику по высшей технической школе и его бригаде соору-жение военного объекта, крайне нужного отступающей немецкой армии. У Натана Беньяша постоянный пропуск в город.
Цезарь Козловский, услыхав, что бригада Натана Беньяша находится под подозрением, осмелел. В голосе его зазвучала трусливая уверенность наглеца.
КОЗЛОВСКИЙ. Евреи из Западной Европы - не наши евреи. Они нам чужие. Недаром в гетто большинство их было ликвидировано в первую очередь. Не нам хвалить немцев, но у них есть нюх. Этот Жюль Розенблюм смотрит на нас свысока, он давно мне противен. Если вы говорите, господин Беньяш, что Жюль Розенблюм жив, значит, он передал свой аусвайс одному из рабочих вашей бригады. Вы не всех привели назад, один из ваших расстрелян, проверьте еще раз, господин Беньяш.
НАТАН БЕНЬЯШ. Вы мне надоели, Козловский. То вы клевещете на моего сына, то на моего рабочего. Если так пойдет дальше, я буду вынужден сообщить в гебитскомиссариат, что вы мне мешаете выполнять поручение немецкой армии. (К Чаковеру.) Почему вы нам навязали этого болвана и истерика? Козловскому не место в Юденрате. Мы, члены еврейского совета, как велит наша народная общинная традиция, должны служить примером для всех. В этом смысле вы, Чаковер, далеко не безупречны.
КОЗЛОВСКИЙ (визжит, потом плачет). Вы меня не так поняли, господин Беньяш. Я вас очень уважаю, мы гордимся вами. Вспомните, до войны я напечатал в газете репортаж о вас.
ЧАКОВЕР. Господин Беньяш, говорите прямо, какие у вас ко мне претензии? Моя душа чиста перед людьми.
НАТАН БЕНЬЯШ. Мне не нравится ваша близость к гестаповцу Оксенгафту. И не только мне.
ЧАКОВЕР. Я вынужден...
В комнату входит молодая женщина. В руках у нее овальное рыбное блюдо. На блюде - мелко нарезанная селедка и кружочки лука, облитые подсолнечным маслом, тем самым, которое не будут получать даже наиболее умелые ремесленники.
ЧАКОВЕР (умиленно). Смотрите на нее, смотрите, какая у меня красавица. Разве мог я ожидать, старый холостяк, провинциальный аптекарь, что моею женою станет дочь дирижера венской оперы, знаменитого Бельфора, что она родит мне двух девочек с прелестными ротиками, а у меня-то, старика, рот перекошенный. Вот какую радость принесло мне гетто.
Посмотрим и мы на молоденькую жену Чаковера. Это Ева, которую мы уже видели в Мюнхене в качестве жены Юзефа Помирчия.
ЕВА. Подкрепитесь, господа. Сейчас принесу хлеб.
Картина двадцать первая