Мама Руфь всхлипнула и от счастья обретения живого сына тут же дала ему, то есть мне, пощечину. (А потому, что по городу ходили слухи, что цыгане, которых в городе никто не встречал, воруют детей. И одна женщина купила на базаре студень с детским ногтем.) Бабушки ругались на трех языках. И если ругательства на французском и на идиш были мне не знакомы, хотя интонационно суть их я улавливал, по-русски я понимал все, что понимать мне в этом возрасте было не положено. Но… война, товарищи. За всей этой колготней и соплями, выбитыми из меня маминой пощечиной, я не заметил еще одного участника встречи. А надо бы. Это был серьезный человек, старшина милиции Джилиам Клинтон, человек пожилой, на фронт не пущенный по причине половины желудка. Другую он потерял в Гражданскую, куда без перерыва попал с Первой мировой, до которой служил городовым в городе Замудонск-Кинешемский..
   – Товарищи еврейки, будем прекращать гевалт. Здесь вам не синагога.
   – А где нам синагога? – хором спросили обе бабушки.
   – Там же, где и церковь, – ответил Джилиам Клинтон и перекрестился на керосиновую лавку, смутно напоминавшую что-то, что я в своей жизни еще не встречал.
   – А чегой-то, товарищи еврейки, у вас ребенок по городу в одних трусах разгуливает? – оглядев меня, спросил бывший городовой.
   И мои мама и бабушки, только что пережившие глубокое счастье, что не видят меня в виде студня, наконец-то заметили, что американской помощи на мне нет. И поняли, что победить в войне нам будет сложновато. Я им русским языком объяснил, где она находится и как там оказалась. И мои женщины как-то сразу сникли и запечалились. Они поняли, что эвакуированным еврейкам в чужом городе отбить американскую помощь невозможно. И мы уже собрались с Нагорной улицы отправиться на свою Подгорную, где нам и место, но в свои права вступил старшина милиции.
   – Спокойно, гражданочки еврейки. Никто никуда не идет. Будем разбираться в ситуации, в которую попал четырехлетний еврейский ребенок, что в Советском Союзе не имеет значения. Вот лет через семь-восемь – другое дело… Там – да. И вот еще в Кишиневе в пятом году было… Ну да ладно, веди, оголец.
   В глазах Джилиама Клинтона промелькнуло что-то мудрособачье, а сам он на секунду завис в воздухе, помахивая тремя лапами, обутыми в кирзовые сапоги.
   И оголец повел. И привел в детский сад, где в американской помощи (за исключением сандалий, которые, как я уже говорил, были…) ревел пацан Джонни, который был голодным, потому что грибной суп, жареную картошку и компот съел я. И ему, как человеку недалекому (он был на год младше), невозможно было объяснить, что счастье целиком не достается никому и что даже за кусочек его надо благодарить, не знаю кого. До сих пор, а ведь мне уже двадцать семь.
   А Пэгги смотрела на сыночка своего как на чужого как на американца, и в ней уже разгоралась лютая ненависть к нему как непосредственному виновнику оттяжки Второго фронта а отец ее сынка американца эдакого пропадает без вести незнамо где и жрать сынку нечего потому что обед отдала этому жиденку за непонятные американские портки и рубаху а сама в этом американском платье, кружевных панталонах и сандалиях отпив ввечеру водочки под бледно-зеленые стрелки лука будет крутить задницей перед этой роновской скотиной а потом еще и подставлять эту задницу чтобы ему было за что держаться когда он ее пользовал сзади она еще не знала что муж ее ненаглядный Робертик папанька этого ее голодного ребеночка пропал не совсем без вести а проходит подготовку в РОА генерала Власова о которой еще никто здесь в СССР не знал кроме того что идут тяжелые героические бои оставлены населенные пункты нанеся врагу тяжелые потери в живой силе и технике и уже никогда она его не увидит и не потому что его убьют а потому что выжил но не для нее а для какой-то Мэрюэл Стрип вдовы капрала Стивена Стрипа который погибнет в сорок четвертом спасая рядового Райана принявшей в сорок шестом ободранного русского без цели бродящего по ее собственному штату Айдахо и народившей ему двоих русских мальчишек сразу в гольфах и ковбойках с воротником на пуговичках с возможностью стать президентами Соединенных Штатов Америки а она так никогда этого не узнает сойдется после войны с роновским мужчиной сделает от него шесть незаконных абортов, а перед седьмым законным умрет потому что плохо выскобленная матка уже устала мучиться от постоянной боли и постоянных потерь тех кому отдавала последние крохи от скудного послевоенного пайка и уже не хватало моральных сил ждать нового убийства тем более что ее седьмой был уже на двадцать второй неделе и вот уже завтра а с другой стороны если бы он еще был с ней даже если бы она его доносила положенные тридцать шесть то все равно он бы ее покинул и было бы еще жальче и в тот момент когда аппарат роновца долбался в дверь ее жилища перед перерывом на седьмой она повернулась и перетянула горлышко своего седьмого пуповиной и в тот момент роновская сперма готова была выплеснуться вовнутрь навстречу ей вырвался тяжелый неоднородный сгусток крови и напрасно Пэгги пыталась закупорить себя не раз стиранными кружевными американскими панталонами но мимо и матка в последний раз вздохнула и умерла в счастье а вместе с ней умерла и Пэгги а сына ее Джонни поднимет тот самый роновец шворящий на его глазах мать а как еще если комната одна Джонни уедет в село Замудонье где будет работать на МТС токарем-универсалом женится и родит пацана Керта по фамилии Кобейн потому что Джоннина фамилия была Кобейн из старинного русского рода Кобейнов. Вообще-то родит он много Кобейнов, но вот по старинной традиции… И откуда я все это узнал, мне абсолютно неведомо. Думаю, что старшина милиции Джилиам Клинтон как-то причастен к этому знанию, но доказать ничего не могу.
   Но все это будет потом. А пока Джилиам Клинтон стоял напротив роскошной Пэгги и ее ревущего голодного сына в сопровождении трех евреек и одного еврейчика, что в Советском Союзе никакого значения не имеет, и Пэгги поняла, что с гольфами и ковбойкой с воротником на пуговичках придется расстаться. И спасибо, что про сандалии тридцать седьмого размера никто не вспомнил. Она даже не подумала, что раньше сандалии были тридцать шестого, а вот теперь подросли и стали ей впору. В них ее и хоронили из-за наличия отсутствия белых тапочек.
   А дальше бабушки с некоторым опозданием стали рвать на себе волосы по старинному еврейскому обычаю.
   И не только еврейскому. Много позже, в студентах Новозамудонского института сравнительной геронтологии, находясь на картошке в селе нашего проживания до поры до времени, от удара оглоблей скоропостижно скончался один мужичок. Совершенно сторонний мужичок. Забредший в ночи в поисках гужевой лошади, чтобы куда-нибудь на ней поскакать. А куда, осталось неизвестным, потому что его голова встретилась с оглоблей. А откуда эта оглобля взялась, осталось неведомым. Ни мусорам (так в те года называли ментов), ни жителям. Так, прибыла откуда-то из неведомых далей, из тех мест, где оглобли живут свободно, размножаясь на воле без какого бы то ни было человеческого вмешательства. А эта оглобля, по всей вероятности, отправилась в какое-то одиночное путешествие. По родству бродяжьей души. Так вот, в селе догадались деньжонок собрать, осмотрел мужичка лекарь скорехонько и велел побыстрей закопать. Потому что, пока труп держали в качестве вещественного доказательства преступления оглобли, он стал подвергаться воздействию тепла, и количество молока от непривычного запаха у местных коров упало. Так что его закопали, а местные бабы, ровно как и мои бабушки, стали рвать на себе волосы. И у татар я такое встречал, и у других народов нашей необъятной родины. Обычай у нас такой. Рвать на себе волосы по случаю покойников. Безо всякой пользы. А ведь сколько матрасов… Да, далеко нам до немцев… Ох-хо-хо…
   А бродяжничающую оглоблю-убийцу линчевали путем сожжения, разнообразив выражение «концы в воду».
 
   И вот мы после ритуала рванья волос в сопровождении старшины Джилиама Клинтона отправились к себе на Подгорную. И находясь метрах в пятидесяти от приютившего нас подвала, мама как-то охнула и осела на землю. Потом осели бабушки. И только мы со старшиной не осели, потому что причин для этого не видели никаких. К тому же мне не хотелось оседанием на землю нанести грязь на вернувшиеся ко мне гольфы из утерянной и вернувшейся американской помощи (за исключением сандалий). А на завалинке, как выяснилось, сидели мой отец Фред Моррисон и мамин брат Эмиль Wолпер. И к пиджаку моего отца, которого я впервые в жизни увидел осмысленным взглядом, была прикручена Красная Звезда, а у маминого брата, которого я не видел никаким взглядом, болталась какая-то кругляшка с портретом товарища Сталина. Старшина Джилиам Клинтон вознесся над землей и отдал моим близким родственникам честь. И потом случился в подвале Большой Праздник. Гуляла вся Подгорная улица. Вот за год войны никому не приваливало такого счастья, чтобы враз – сразу два. Один – с орденком, а второй – со сталинской премией за «Участие в создании нового образца вооружения». Уже после войны выяснится, что это был первый советский радар. И маминого брата не трогали. Даже во времена борьбы с безродным космополитизмом. А потом дали одну из первых «Побед». Умеют же некоторые евреи устраиваться! А погибнет он непозволительно глупо для еврея. В возрасте восьмидесяти шести лет. При переходе Садового кольца по пути на работу под автомобилем «Запорожец». А папа мой, который пропал без вести, а раз уж пропал – то пропал, вдруг нашелся. Потому что со своим фронтовым театром выбрался из окружения, где каждый вечер вместе со своей маленькой труппой играл для солдат водевиль «Соломенная шляпка». Вместо ужина. Так он приобщал к французской культуре бойцов Красной Армии. И когда ему вручали Красную Звезду, генерал заметил, что по репертуару отец должен бы получить орден Почетного легиона, но раз уж так случилось…
   И вот два героя войны одновременно появились на пороге дома на улице Подгорной с деньгами, с которыми было что делать на базаре даже в те голодные годы. И я опять поел. Несмотря на то что в моем теле уже были грибной суп, жаренная на комбижире картошка и компот.
 
   Я стоял на улице, смотрел в записную книжку и не понимал, за что я должен каяться в данном конкретном эпизоде. И тут мимо медленным брассом проплыла трехногая собака в кирзовых сапогах и достаточно ясно сказала:
   – Джем, тебе досталось все: и обед, и американская помощь, и отец, и дядя… А Джонни – ничего. Это хорошо?
   – А я-то чем виноват? – оторопел я.
   – А я тебя ни в чем и не виню, – сказала собака. – Я только спросила: хорошо ли это…
   И собака уплыла, перейдя на вольный стиль. А я стоял на улице из записной книжки. А вот и улица растаяла. И я стоял неведомо где. И было мне нехорошо.

Линия Керта Кобейна

   Керт шел по улице Замудонск-Зауральского, руководствуясь флюидами, оставленными летящим в перспективу трехногим псом. ТрехногогоТрехногогоне было, а флюиды – вот они, впереди… Ощутимые. Влияющие. Сильно. На все. На своем пути. И рядом. И остов «Москвича». Который с давным-давно. Вдруг. Angels have gone. И тачка для осенних листьев. А там – аллеи. Темные. Хотя и утро. И вот они уже. А Керт – вослед им. Потому что флюиды. Божья коровка проснулась. Поползень ополз личинку. Упала рука Венеры Мидицийской. Навстречу всем ветрам. Один залетел. И обвил. Вместе с Кертом. А она – теплая. И обняла. А потом вздохнула. И обратно. Там – Аполлон. Хоть и левая – проволока. Но все равно нехорошо. А Керт – по аллеям. Темным. Хотя и утро. И вот скамейка. That’s Entertainment. И Стил. Семь лет назад. То есть пятнадцать. Или две недели назад. Или всегда. Вполне. И вечер. Хотя и утро. В темных аллеях. Central Park. Села Замудонья. Замудонск-Сибирской области. Тугой лифчик. И пупырчатые коленки. Одна рука – на коленке. Вторая – на плече. Третья – под лифчиком. Откуда три? А вот он. Трехногий пес. Флюиды. Флюиды. Флюиды. Give me your lips. Lips – me. Lips – me. Стил – шепотом. А што – потом. А што – потом. Evtuchenko. Темная ночь пришла на море. Сонное. Звезд огоньки. Волна качает. Томная. Стил. Керт. Стил. Керт. Стил! Керт! Стииил! Кееерт! Сти!!! Ке!!!
   Утро. Central Park.
   И куда-то делись все флюиды. Куда-то подевался трехногий пес. Кто приведет Керта к таинственному Ему, чтобы задать вопрос о вопросе, на который Керт должен получить ответ? Ему, который, несмотря на относительно преклонный возраст, ничтоже сумняшеся, отодрал подряд Тинку и Брит. Оставив Игги Попа со стоячим фаллосом. Собственно говоря, фаллос – всегда стоячий. Когда фаллос висячий, лежащий или свесившийся набок, то он уже и не фаллос вовсе, а обычный пенис. Вещь сугубо медицинская. В английском языке каждое состояние имеет значение. Поэтому фаллос – это фаллос, а пенис – это пенис. То ли дело русский язык. Х…й он и есть х…й. Он – амбивалентен. Он – горд! Хоть стоит, хоть висит, лежит или свесился набок. Ну, это мы несколько отвлеклись от темы. Хотя почему бы и нет? Свободу творчества еще никто не отменял.
   Но… чу!.. Чу!
   (Очень уважаю это русское междометие. Чу! Это – сеттер, поднявший правую лапу на вальдшнепа. Чу! И выстрел, и свесившаяся головка в зубах сеттера. Чу! Это – поднятая рука, готовая опуститься. Чу! И тишину взорвут пулеметные очереди, и оборванный вместе с жизнью крик. Чу! И к ничего не ожидающей, несущей пирожки больной бабушке Красной Шапочке выходит Серый Волк. Чу! И вот уже раздается выстрел. Чу! И лежит на прелой листве осеннего леса хладный труп Серого Волка. И красная шапочка. И охотники жрут пирожки. Но откуда-то каждому ребенку будет являться Красная Шапочка, несущая пирожки больной бабушке, Серый Волк и охотники. Затрахали, право слово.)
   Так вот… Чу! С боковой аллеи появился старичок с ноготок. Не карлик, не лилипут, а просто махонький старичок, очень из себя ладненький, вылитый Оле-Лукойе, каким его нарисовал Фред Стенлиевич Хитрuk, – с носом уточкой, в армячке, в онучах и лапоточках, только без колпачка. В общем, ничего общего с Оле-Лукойе. Наш русский старичок. Просто очень маленький. Сантиметров шестьдесят. В холке. А если приглядеться, то и нос у него не уточкой, а вытянутый, с черным пятнышком на конце. И армячка на нем не было. Ну а уж об онучах и лапоточках и говорить нечего. Откуда у трехногого пса онучи и лапоточки? Это, господа, совершенно уж невиданная невидаль. Это все равно, как если бы он заговорил и закурил.
   – Привет, Керт, – заговорил пес и закурил.
   – Привет, – ответил Керт по возможности доброжелательно. С трехногими псами вообще нужна всяческая осторожность. Потому что нет никакой определенности определения, с какой ноги он встал. Хотя у трехногого пса вариативность ответа сужается на двадцать пять процентов по сравнению с четырехногим.
   – Бери, – протянул пес Керту пачку раритетного «Беломора».
   – Спасибо, – первый раз в жизни поблагодарил Керт, – я не курю «Беломор».
   – А я тебе и не предлагаю курить. Тут карта. Вот тут, – пес ткнул когтем в пачку, – в данный момент в поезде «Замудонск-Столичный – Санкт-Замудонск» едет Михаил Федорович, имея ответ на вопрос о вопросе, который ты хочешь ему задать.
   По пачке раритетного «Беломора» ползла какая-то точка и несла какую-то ахинею о древнем мужике, трахавшем каменную бабу из скифского кургана.
   – А кто такой Михаил Федорович?
   Пес споткнулся на отсутствующую ногу. И глотнул одеколона «Шипр». А откуда он взялся, нам неведомо. Взялся!
   – А это ты узнаешь сам. Когда придет час. Час ответов на вопросы о вопросах. А сейчас ты пойдешь в местное КГБ и выхлопочешь билет на этап до туда.
   – А откуда ты взял, что КГБ?
   – Оттуда.
   – Оно что, тоже Михаилом Федоровичем?
   – Оно – всеми. До встречи.
   И пес, пукнув одеколоном «Шипр», растворился в дверях двухэтажного добротного туалета, построенного к 60-летию Великой октябрьской революции по распоряжению первого секретаря горкома КПСС Роджера Вотерса, после того как во время прогулки в лежачем положении по Central Park с верной помощницей партии Уитни ему захотелось. А туалета не было. А был конфуз: Уитни прогуливалась в лежачем положении, а Вотерс громко тужился невдалеке. И после этого достойно завершить прогулку ни в лежачем, ни в стоячем положении не представилось возможным. Я понимаю, что в словах «лежачем» и «стоячем» таится какая-то двусмысленность. Так это неправда. Она не таится. Она – вот. Она из-за «нет туалета». И весь Сentral Park в буквальном смысле засран. И совершать в нем прогулки в лежачем положении, в смысле глубокой интимности, ну никакой возможности! И тогда к славной годовщине отгрохали туалет в стиле ампир. С лепниной по фронтону «Слава КПСС!». И не было в Замудонске человеков, которые бы не погружались в глубокую интимность, в смысле прогулок в лежачем положении, в Cenral Park. А в день свадьбы пары замудонцев фотографировались на фоне туалета и клали к нему цветы. А потом наступила перестройка, и некий предприимчивый человек отгрохал в туалете ресторан для замудонской элиты. И это положило начало частной собственности в городке Замудонск-Зауральский А потом уже… Ого-го!.. Загудела русская земля от поступи первых миллионеров, а потом продавилась под фирменной туфлей миллиардеров, а потом рухнула. Рухнула сквозь земляные толщи до самой Америки. Но пока!.. Еще! А вдруг!.. Не из таких переделок!.. Господи, помилуй… Аллах акбар… А вот это… Не дай, Аллах. Тьфу ты… Бог.
   Так что весь русский капитализм вырос из половых случек и говна.
   И Керт намылился в замудонск-зауральский КГБ. Но зауральский КГБ не настолько прославил себя в веках, как, скажем, Лубянка или Литейный, поэтому Керт, будучи человеком до сего времени незаинтересованным, адресочка, паролей и явок не знал. Поэтому он подошел к первому попавшемуся мусору (менту) старшине Джилиаму Клинтону и спросил, как ему пройти в КГБ. Старшина, прошедший школу городового, задумался, не террорист ли этот малый с пачкой раритетного «Беломора» с двигающейся по ней точкой, размышляющей о стволовых клетках запеченного бизона, но потом успокоился. Времена терроризма еще не наступили. Чать, не девяностые или нулевые, когда, если в день ни одного теракта, начальнику – орденок. Или блокирующий пакет акций в благотворительном Фонде Блаженного Лоуренса. Все было впереди. А малец-то – нормальный малец. А то, что у него в правой руке раритетный «Беломор» трекает о камне Алатырь, то… Да даже если и взорвет их к такой-то матери, так туда им и дорога. Когда такие деньжищи, а простой мусор – сто двадцать и паек. И старшина Джилиам Клинтон повел Керта Кобейна к замудонск-зауральскому КГБ. Не проверив даже документов. Чтобы, в случае чего, сделать глупое лицо, по народной традиции приписываемое мусорам, и сказать: «А чего?.. Спросил человек КГБ… Мне откуда знать… Может, он Стинг Клэптон… Из нелегалки вернулся… А адресок забыл…»
   И все махнут на него рукой.
   Так что он довел Керта до площади с памятником Кармайклу Джексону, основателю замудонск-зауральской ЧК, указал жезлом на сами знаете что и, затаившись за углом магазина «Рыба» (в будущем секс-шоп) и пожевывая подаренную грузчиком «Рыбы» Риком Мартиным тарань, стал ожидать взрыва. Но его не было. Очевидно, пацана взяли и сейчас пытают. А чем им еще заниматься? Как правды-матки добиться? Если ее как не было, так и нет. Так что пытки, пытки и еще раз пытки коммунизмом самым решительным способом. Но взрыва не было. Старшина, дожевывая тарань, переговорил о чем-то с вышедшим из фонарного столба и ушедшим в телефон-автомат трехногим псом, свалил в мусорскую, где его ожидала КПЗ с фрагментами населения города Замудонска, совершившего… И предстоял отбор. Кого – в вытрезвиловку, кого – в народный суд на предмет отбытия: кого – убирать неубранное, кого – собирать разобранное, кого – послать в магазин за тем, чего в нем отродясь не было. Но есть, если от товарища старшины. Ну и протоколы, протоколы, протоколы. Тридцать тысяч одних протоколов. Потому что советская власть… она ну чтобы все… ну как под лупой… а то что же… что хотят, то и… не, ребята, это не… в… какие… ворота… новые… баран… не поле перейти… И кранты!
   А Керт вошел в здание замудонск-зауральского КГБ с огромным портретом первого руководителя советского КГБ Галена Даллеса, уложенным в виде коврового покрытия на лестнице и пришпиленным бронзовыми прутьями с бронзовыми же шишечками. Портрет был весь истоптан ногами сотрудников, сексотов и следом пойманного в пятьдесят шестом году шпиона, взятого за разглашение текста доклада Хрущева на ХХ съезде партии. И оттереть кровищу с ордена Красного Знамени на груди Даллеса не было никакой возможности. Это мистическое явление получило в среде диссидентов название «Кровавая гэбня». И прилепилось оно к названию буфетика (для прикрытия) – явке для встречи с нелегалами во флигеле при здании замудонск-зауральского КГБ, открытого для прикрытия отставным (для прикрытия) буфетчиком основного служебного буфета КГБ Нат Бинг Колом на скромные пенсии от ЦРУ, МИ-5, Моссада, Штази и по мелочам – от разведок стран Африканского Рога и банановых республик Латинской Америки. И главный напиток тоже назывался «Кровавая гэбня». Хотя это и была типичная «Кровавая Мэри». Но, сами понимаете, проблемы с авторскими правами… То се с бандурой. И с прочими малороссийскими народными инструментами.
   Охранник, увидев вошедшего в КГБ Керта, решил, что это нелегал. Потому что кто, кроме нелегалов, по своей воле придет в КГБ. И направил Керта во флигелек, где его встретил Нат Бинг Кол. Нат наметанным (другого не держим) взглядом определил в Керте новичка, потому что тот с любопытством стал разглядывать стены буфета, увешанные фотографиями с автографами друзей Ната по службе: «Нату – от Зиберта», «Нату – от Вайса», «Нату – от Штирли», «Нату – от расстрелянного им Сиднея Рейли». А за спиной Ната к стене была пришпилена пачка сигарет «Кэмел» с текстом «от Лоуренса Аравийского» почему-то на иврите. И еще вся стена была украшена наглядными пособиями по допросам, нарисованными некогда попавшим в замудонск-зауральский КГБ (за контрреволюционные размышления о наличии ветчины в ветчинно-рубленой колбасе) в состоянии алкогольного опьянения второй степени художником Альбрехтом Дюдером по мотивам книги Инститориса и Шпренгера «Молот ведьм». Забавное, надо вам сказать, зрелище…
   Нат приготовил Керту стакан «Кровавой гэбни» и поинтересовался, чего молодому человеку надо. Мол, какого хрена. По делам или так, постучать. Керт выложил перед Натом пачку «Беломора» с бродящей по ней желтой точкой. Тот посмотрел на точку, улыбнулся и спросил:
   – Михаила Федоровича ищете?
   – Откуда вы знаете? – изумился проницательности буфетчика Керт.
   – От верблюда, – таинственно улыбнулся Нат. И ткнул пальцем себе за спину. И верблюд с пачки «Кэмела» солидно кивнул и сплюнул. Плевок пролетел над виртуозно пригнувшимся Нат Бинг Колом и попал точно в урну у входа. А Нат вынул из пачки «Кэмела» папиросу, зло сказал «Беломор», сунул ее обратно, затем спросил у Керта: «Вы позволите?», не дождавшись ответа, вытащил из пачки «Беломора» сигарету, удовлетворенно сказал: «Кэмел» и закурил. Затем он пододвинул Керту стакан «Кровавой гэбни», плеснул себе и поднял стакан. Керт, не привыкший выпивать с утра, тем не менее, чтобы не обижать старика, выпил и сказал с пониманием:
   – «Кровавая Мэри»?
   – А вот и нет! – как ребенок обрадовался отставник. – «Кровавая гэбня». Но это между нами. А так, для общего пользования, «Кровавая Мэри». Но есть очень важное отличие. У «Кровавой Мэри» кровавое только название. А у «Кровавой гэбни» кровь в…
   – Не продолжайте! – заорал Керт.
   – Так вот, – не обращая внимания на протест Керта, сладострастно продолжил старик, – это случилось в городе Одессе в одна тысяча девятьсот шестом году…
   И Керт волей-неволей (больше неволей, чем волей) стал слушать.
   – В одесский порт часто заходили корабли, большие корабли из океана. Из Атлантики. Через Гибралтар, Средиземное море, Дарданеллы, Босфор… Ну и дальше через Черное море напрямик в Одессу. А в Одессе – прямиком в кабаки. Был там один популярный кабак «Гамбринус», и держал его один одесский еврей Гарфанкл. Но не евреем был славен кабак, а шансонеткой по имени Мэри и по фамилии Пикфорд. Но по фамилии ее знали только в полиции, куда она попадала за дела с греками Янаки, Ставраки и папой Сатыросом типа контрабанды чулками, коньяком, презервативами. Должен вам сказать, молодой человек, что с презервативами в стране были большие проблемы. В том, что их не было. Но не в этом дело. Значит, завалились моряки в кабак понаслаждаться танцем Мэри и пением, естественно. Должен вам сказать, что эти моряки были не совсем моряки. В общем, в море они занимались тем, что грабили греков Янаки, Ставраки и папу Сатыроса. Пираты двадцатого века. В общем, эта морская шпана жрала пиво под пение и пляски Мэри. А Яшка-скрипач – уже потом. И тут в кабак, распахнув с шумом двери ногой, вошел просвежиться пивком Джемми-моряк, который только что привел в Одессу шаланду, полную дешевых турецких презервативов. А один уже был на нем. Чтобы не тратить время. И как, значит, он покончит с пивом, а Мэри – с танцами и пением, тут-то он ей и засандалит по старой морской традиции. Ну, пираты сразу просекли, что сейчас-то и начнется. Не такой человек их батька Джек Браун, чтобы конкурента (по презервативам и по Мэри) не замочить. И батька Джек встал и вынул шпагу, а где он ее взял, уму непостижимо. Последний раз одесситы видели живую шпагу у Дюка Ришелье, которую проглатывал факир Залман-бей, непутевый брат Исаака Бобеля, хотя и Исаак был не шибко путевый. Однажды во время выступления в шапито братьев Барнум Залман-бей поперхнулся, и его вместе со шпагой и похоронили. А Исаака – неизвестно где.