Страница:
После этой картины родители всполошились всерьёз. Призвали местного гения. Гению было лет двадцать, он учился в одесском художественном училище и, следовательно, был без пяти минут профессионалом. Сейчас он приехал домой на каникулы. Посмотрел гений на замершую от волнения девочку, на немногочисленные её работы и произнёс:
— Нечего ей в художники соваться. Потому что из девчонок обычно женщины вырастают, а женщинам в живописи не место: им надо детей растить, да мужа кормить!..
— Не будет у меня ни детей, ни мужа!
— … А учиться все-таки стоит, может, хоть архитектор какой-нибудь получится, — невозмутимо продолжал гений. — А у кого учиться, я знаю, — есть такой человек.
Всё-таки, что значит — гений! Всё так и вышло, как он сказал!
… Они вошли в маленькую комнатку, единственной мебелью которой были самодельный топчан, накрытый солдатской шинелью, да мольберт. Зато в углу стоял сундук с книгами, которые и не снились всей Западной, а также Восточной Сибири. Но: закрыл крышку сундука — вот тебе и стол. Ставь, что есть.
На топчане сидел высокий худой старик. При виде гостей он вскочил, оживился, засуетился. Отец Ирочкин был человек грамотный: поставил на сундук то, что следовало, и обе стороны быстро нашли общий язык. Так наша Ирочка стала ученицей настоящего художника.
В молодости, до революции, Иван Фёдорович, несмотря на фамилию Смирнов, был отчаянным забиякой и убеждённым анархистом. Он ходил с маузером, из-под рубашки чуть виднелась тельняшка, хотя к морю он никакого отношения не имел и всё хотел показать свою отчаянную храбрость. И вот однажды командир их ячейки дал задание. Ивану и ещё одному "тёртому калачу": ликвидировать журналиста, которому очень уж понравилось нелестно отзываться об анархистах. Они выследили журналиста, когда тот, подвыпивши, ночью, возвращался домой. Подошли вплотную, чтобы выстрел был глуше, Иван спереди, напарник сзади, и Иван посмотрел в глаза человека, которого должен был убить. И столько он увидел в этих глазах на посеревшем лице, что хоть сейчас, через тридцать лет, мог бы написать его портрет. Он понял, что не будет стрелять. Напарник тем временем выстрелил два раза в спину журналисту и журналист осел, а они, напарники, оказались друг против друга. Напарник направил на Ивана пистолет и приказал: иди. Иван понял, но тут решительности у него прибавилось и он направил свой маузер на напарника. А потом стал медленно, спиной, удаляться. Так он, не отводя оружия, дошёл до перекрёстка и нырнул за угол дома. Запомнил застывшую от ужаса женщину, случайно видевшую всю сцену.
Вскоре грянула революция и анархистам стало не до него. Потом он служил в Красной Армии, потом поступил в училище живописи, ваяния и зодчества. Хорошо знал Маяковского, любил участвовать в кулачных боях между символистами и футуристами, фовистами и ещё какими-то "-истами", когда каждый не очень-то знал, за кого он, но зато все были удивительно молоды, а будущее представлялось им фантастически-прекрасным. Многие из участников этих драк стали впоследствии известными мастерами нашего искусства и всегда с удовольствием вспоминали то бесшабашное время.
Потом — работа в издательствах и театрах, потом "ежовые рукавицы" и вот однажды вышла осечка: поспорил, не сдержался, с довольно высоким начальством. Хлопнул дверью высокого кабинета, а дверь как шибанет его, так, что он загремел в Сибирь. Легко отделался!
Он прибыл в серой солдатской шинели и с одной-единственной материальной ценностью в руке — сундуком с книгами. (Была гитара, но спёрли в дороге). Но что это были за книги: Сезанн, Матисс, Пикассо!
Как уникальному специалисту, ему сразу дали комнату. Но дальше оказалось, что его характер не очень подходит, чтобы добывать заказы, и уж совсем не годится, чтобы удовлетворять всем требованиям заказчика. Гораздо лучше это получалось у соседа — истопника Серёги. И действительно, через двадцать лет Сергей Трофимович стал директором местного художественного фонда.
Иван Фёдорович был бесконечно счастлив, что у него появилась ученица, да ещё такая способная. Он отдавал ей все знания, всё свое одинокое сердце, и девочка росла на глазах.
Но вскоре старика постиг тяжёлый удар: на Ирочку "положила глаз" другая муза. В Новокузнецк (в те годы Сталинск) приехал балетмейстер из Москвы и организовал студию классического балета. И через пару лет как-то незаметно оказалось, что Ирочка там — самая перспективная. Все дни напролёт — репетиции, концерты. Две музы мёртвой хваткой схватились над золотистой головкой, и, кажется, Мельпомена начала побеждать, как вдруг незначительный случай решил всё сразу и бесповоротно.
Во время концерта перед сталеварами, когда она вся отдалась музыке, а душа летала в заоблачных высотах, сидевший рядом с её отцом литейщик шепнул: Ну разве это — искусство, когда из-под юбки трусы видны! Это уже по-другому называется. Эта могучая мысль дошла до девочки и сразила её наповал. С балетом было покончено.
К тому же начинался десятый класс. И вот позади экзамены и споры о выборе профессии. Она едет в Новосибирск, в строительный институт на архитектурный факультет.
Приёмные экзамены сдала хорошо, по рисунку — лучше всех, началась студенческая жизнь. Занятия в нетопленных аудиториях, споры об искусстве, очереди в столовке, по праздникам — танцы в общежитии. Ни минуты свободного времени! И вот пролетел первый курс. Счастливые родители высылают деньги на подарок: поездку в Москву: там живут родственники, есть где остановиться.
Она с волнением щупает камни Казанского вокзала (архитектор Щусев!), гранит Красной площади, мрамор метро, вспоминает названия всех этих камней. Неужели это не сон! Будет что рассказать ребятам! Цок-цок босоножки, цокают по легендарным камням и, глядь, доцокали до архитектурного института. И вот уже цокают внутри. На стенах висят доски с проектами, рисунками, планировки какие-то немыслимые. "Да разве сравнить с нашими!" А вот дверь с надписью "Директор". "Интересно, какой он, вот бы хоть одним глазком!" Какой-то низенький, плотный дяденька проходит, наверное, к директору идёт.
— Девушка, вы что стесняетесь, заходите!
— Да я, я…
— Вы проходите в кабинет, там и поговорим.
Сел за стол, сам оказался директором. Бросил проницательный взгляд:
— Вы откуда?
— Из Новосибирска.
— Прекрасно! Знаю Новосибирск, строил там. Там есть строи-тельный институт.
— Я там и учусь, кончила первый курс.
— Так, а отметки какие?
— Пять пятёрок, две четвёрки.
— Я так и думал. Ну, что ж, милая девушка, я вам так скажу: у нас после первого курса несколько человек отсеялось, так что, если министерство будет не против, я вас приму. Только имейте в виду: с общежитием у нас туго, сразу не обещаю…
— Да я, я…
— Вы что-нибудь имеете против?
— Ой, нет, ой, что вы! У меня как раз тётя в Москве живёт!
— Ну и прекрасно, тогда бегите к замминистра, вон его окошко через дворик.
Цок-цок босоножки по министерским лестницам. Вот тот кабинет. "Нет, не хватает нахальства! Да разве так можно! Но, раз уж завертелись события — отступать нельзя!" Недолгое ожидание в предбаннике и вот она уже на ковре. Перед ней сидит высокий, осанистый мужчина и снисходительно ждёт, что она скажет.
— Вы простите, пожалуйста, но мне так хочется в Московский архитектурный! Я буду хорошо учиться. Я ведь все камни знаю, из которых Москва построена, я, вот, даже от Василия Блаженного кусочек взяла! — достаёт из сумочки камешек. Министр берёт его, внимательно изучает и смеётся:
— Это — не камень, это — раствор связующий.
— Да, но это — древний раствор, он заводится на яичном желтке и точный рецепт его мы не знаем, но, схватившись, он становится прочнее камня.
— А документы у вас есть?
— Нет, но они вышлют.
Замминистра берёт трубку и звонит директору института. Через минуту Эльмира становится студенткой Московского архитектурного.
Из сегодняшнего дня всё это кажется новогодней сказкой для детей.
Тем не менее, всё было именно так. Таков был наш директор Кропотов, такая была Эльмира, что опытные люди ей верили. Такие были те послевоенные годы.
Так появилась в нашей группе светло-золотая девочка из Сибири.
Московский архитектурный. Как обычно, опаздывают на лекцию неразлучные Андрюша Вознесенский и Костя Невлер. Где-то у них другие дела. Окна в Красном зале завешаны: показывают диапозитивы. Голос лектора звучит, как из глуби ны веков. Мужская половина курса (кроме комсомольских руководителей) уже спит. Только несколько девочек на передних стульях упорно скрипят перьями. Но, подними любого и прикажи повторить последнюю фразу лектора — повторит. Мы жили в институте с 9 утра до 9 вечера и сколько же мы успевали узнавать, вычерчивать, высчитывать за эти двенадцать часов! А перед сдачей проекта официально назначали "сплошняк": отменяли все занятия, кроме проекта. Проект с 9 до 23! У каждой группы — своя аудитория, у каждого студента — свой стол и вокруг пять, а то и десять досок, одна другой больше. И постоянно мы все — рядом, друг у друга на виду.
Перед новенькой все наши штатные остряки разливались соловьями, показывали, на что они способны, всем было очень весело, но… её интересовала только учеба. А, точнее говоря — искусство, но это она скрывала даже от самой себя.
Вот на этом-то учебно-трудовом фоне и пересеклись два лучика, направленных к бесконечно далёким, но сияющим высотам. Нервный, импульсивный лучик Владика обнаружил ровный, спокойный свет Эльмиры. Искра, вспышка, взрыв и поехало-понеслось…
ТОТ ВОЛШЕБНЫЙ АГУСТ
Помнишь, в тот год мы с тобой забрались в самый глухой уголок Костромской области. Целыми днями бродили по дурманящему, напоенному солнцем лету. С цветущих холмов, как с облаков, мы опускались в прохладу лесов, глядели в крошечные чёрные озера, закрытые от неба непроглядной хвоей. В них кишела жестокая первичная жизнь. Кто-то плывёт, кто-то за ним крадётся, вдруг — всплеск, короткий писк отчаяния, и опять неподвижна чёрная вода. Погрустневшие, мы шли дальше. Обрывался лес, и ты каждый раз вскрикивала: такой простор, такой океан света плыл над рекой. Огромные кучевые облака неудержимо неслись вниз по круглому небу. Стремительно мчалось за горизонт короткое красное лето. Уже пронзительной осенней синью кричала река вдали на повороте, а белый песок ещё обжигал ноги.
Вблизи вода была коричневой, настоянной на берёзовой листве, а на том берегу застыл могучий бор, одетый тенью. У его подножья громоздился хаос поверженных деревьев и вывороченных корней — следы весенней битвы. Он притягивал к себе таинственностью. Привязав вещи к палкам, мы перебирались на ту сторону и, как Мальчик-с-пальчик с Красной Шапочкой, оказывались в Стране великанов. Нас кружили по лесу загадочные грибные кольца, пьянила тишина. На нас, привыкших к шуму, она действовала, как слишком сильное, непривычное лекарство. И тогда я тихонько включал транзистор — новейшее чудо технического прогресса. Мы вслушивались в отдалённый грохот больших городов. В мире шла гигантская борьба, а мы, как дети, ползали на коленях и прямо ртом слизывали перезревшую землянику.
А по вечерам сидели на крылечке вместе с хозяином. Он доставал ученическую тетрадь в клеточку и читал наивные стихи про войну. Я разглядывал его лицо, лицо, по которому война прошлась гусеницами танков, и не обращал внимания на ошибки его стихосложения. Возвращались коровы. Ревели, как будто предвещали конец света.
А лето всё не уходило.
Тот день начался обычно. Так же падали за край земли нагромождения облаков, палило солнце, а мы, как всегда, пропадали в лесах. Но вот мы почувствовали, что деревья не шумят, а птицы, оказывается, не поют. Ты забеспокоилась и потащила меня туда, где лес просвечивал. Мы вышли на тропинку и увидели, что всё переменилось, что нет уже ни солнца, ни лета, а на землю надвигается непроглядная жуть. Вдали, по тропинке вниз, виднелся угол маленькой избушки, вроде сторожки лесника. Мы побежали туда. И, помнишь, сначала была мёртвая тишина. Потом, через несколько шагов, мы увидели, как согнуло верхушки неподвижных деревьев, будто ладонью придавило. И хлынул потоп. Вместо деревьев вырастали молнии. Почти на четвереньках, совершенно ошалелые от страха и восторга, бежали мы к избушке. Последние метры я тянул тебя за руку и прямо лбом выдавил дверь.
Когда мы были более счастливы, чем тогда, мокрые и голодные, в этой прокопчёной избушке?
Но вот гроза ушла дальше на юг, в окошке посветлело, и мы вышли в сверкающий, обновлённый мир. Босиком по лужам направились домой. Но вдруг ты вскрикнула. Я оглянулся и увидел, как сверкнула зелёной бронзой шуршащая лента. Змея, медянка! Я принялся палкой бить траву, но эта гадина как сквозь землю провалилась. И только потом до меня дошло, что ты странно сидишь, держишь ногу и смотришь на меня испуганными глазами. Чуть выше пятки, среди узоров грязи, виднелась маленькая раздвоенная ранка. Я принялся её высасывать, сплёвывая грязь, что-то горчило, ты дёргалась от боли.
Потом мы на трёх ногах заспешили на север, где километрах в шести проходила шоссейная дорога. Сначала мы бежали по тропинке, но она упрямо сворачивала на запад. Пришлось лезть напрямик через лес. А нога у тебя уже набухала, и бежать ты больше не могла. Тогда я посадил тебя на спину и побежал, пригибаясь как можно ниже, чтобы ветки не били тебя по лицу. Я бежал, бежал, приёмник бил меня по коленкам, а лесу не было конца-края. Несколько раз мы падали. Ты старалась молчать, но редкие стоны подхлёстывали меня, и я бежал.
И вот я вывалился на тропинку. Спустил тебя со спины и долго не мог отдышаться. Потом огляделся и увидел, что солнца уже нет, небо опять затянуло, и не поймёшь, где север. А тропинка, кажется, та самая, с которой мы вначале свернули. Похоже, что мы сделали круг. А день уже затухал, а ночью машину не дождёшься, а каждый час для тебя мог стать роковым. Вот это была минута в нашей жизни! И тогда я закричал что было сил, сложил руки рупором и поворачиваясь во все стороны, чтобы услышал меня весь этот равнодушно-прекрасный лес. Я был в отчаянье.
И свершилось чудо. Такой уж это был чудесный август. В лесу, где за всё время мы не встретили ни души, на тропинке, бегущей из тьмы, появились два человека. Вскоре они остановились около нас, а мы, раздетые, несчастные, смотрели на них как на ангелов-спасителей. Они нас пристально оглядели, а мы дрожали от холода. Я пытался им объяснить, но они будто не слушали. Переглянулись между собой и, ни слова не говоря, взвалили тебя, как мешок картошки, на свои плечи. Один — за ноги, другой — за руки. Я встал посередине. И пошли так быстро, что я еле поспевал. А в душе росло опасение. Что-то в них было странное. Одеты, как и весь лесной народ: стёганки, кепочки, но что-то настораживало. Однако делать было нечего. Я только успевал откидывать приёмник с живота на спину. Это я точно помню.
В густейшей тьме приближаются фары автомобиля. Наши спасители кладут тебя на обочину, хлопают меня по плечу и подталкивают на шоссе. Я машу руками, и машина останавливается. Теперь надо, чтоб те двое подсадили тебя в кузов. Но, оказывается, их уже нет.
Машина мчала нас в районный центр, когда я обнаружил, что приёмника-то нет. И дошло до меня, в чем их странность: из-под кепок светились бритые затылки.
Я был очень рад, что не остался в долгу перед нашими таинственными чудотворцами. Мне было стыдно, что им пришлось сделать то, о чём я обязан был догадаться, но не успел сделать сам. Ведь они спасли тебя.
И вот мы сидим на крылечке СВОЕГО дома, на СВОЁМ клочке Земли, у самого синего леса. Вокруг нас, раскинув зелёные крылья, устремились в небо НАШИ деревья. Перед нами раскинулись на траве выращенные НАМИ богатства: оранжевые, как солнце, тыквы, белые, как гипс, кабачки, густо-красные помидоры… А вокруг нас ползают, летают, кишат наши меньшие братья: ужи, ежи, чижи, стрижи, коты, кроты… Все мы друг друга хорошо знаем, живём весело и дружно. А над нами бездонный хрустальный АВГУСТ. Спасибо тебе, Всевышний, что Ты подарил нам такое несметное богатство! А когда темнеет, усталые от трудов, еле доползаем до кроватей. Включаем приёмник: "Взорвали небоскрёбы!.. Ограбили банк!.. Убили… Убили!.."
Кому-то всегда не хватает власти, не хватает денег, не хватает Земли… Значит, мы с тобой — самые богатые! Посочувствовав бедным диктаторам и миллиардерам, я выключаю эту дребезжащую коробочку. А всё-таки главное наше богатство — то, что мы в России, тем более, теперь мы в Мещере, и после долгих блужданий осели окончательно.
При этих мыслях я засыпаю сном праведника.
От автора:
В книге “Война и мы” я переплетаю между собой несколько очень разных жанров. В этом вижу главный творческий интерес свой, так как сама наша жизнь чрезвычайно многопланова — это и публицистика, и юмор, и лирика.
И один из главных жанров — большие цветные репродукции с моих картин. Но, чёрно-белой газетной печати с ними не справиться. Жаль…
Но всё же надеюсь, что мозаичность и текста и рисунков органично передаст мои самые главные мысли и чувства.
(газетный вариант, полностью статья будет опубликована в авторской книге “Война и мы”)
Кирилл АНКУДИНОВ ПОПЫТКА ГАРМОНИИ
— Нечего ей в художники соваться. Потому что из девчонок обычно женщины вырастают, а женщинам в живописи не место: им надо детей растить, да мужа кормить!..
— Не будет у меня ни детей, ни мужа!
— … А учиться все-таки стоит, может, хоть архитектор какой-нибудь получится, — невозмутимо продолжал гений. — А у кого учиться, я знаю, — есть такой человек.
Всё-таки, что значит — гений! Всё так и вышло, как он сказал!
… Они вошли в маленькую комнатку, единственной мебелью которой были самодельный топчан, накрытый солдатской шинелью, да мольберт. Зато в углу стоял сундук с книгами, которые и не снились всей Западной, а также Восточной Сибири. Но: закрыл крышку сундука — вот тебе и стол. Ставь, что есть.
На топчане сидел высокий худой старик. При виде гостей он вскочил, оживился, засуетился. Отец Ирочкин был человек грамотный: поставил на сундук то, что следовало, и обе стороны быстро нашли общий язык. Так наша Ирочка стала ученицей настоящего художника.
В молодости, до революции, Иван Фёдорович, несмотря на фамилию Смирнов, был отчаянным забиякой и убеждённым анархистом. Он ходил с маузером, из-под рубашки чуть виднелась тельняшка, хотя к морю он никакого отношения не имел и всё хотел показать свою отчаянную храбрость. И вот однажды командир их ячейки дал задание. Ивану и ещё одному "тёртому калачу": ликвидировать журналиста, которому очень уж понравилось нелестно отзываться об анархистах. Они выследили журналиста, когда тот, подвыпивши, ночью, возвращался домой. Подошли вплотную, чтобы выстрел был глуше, Иван спереди, напарник сзади, и Иван посмотрел в глаза человека, которого должен был убить. И столько он увидел в этих глазах на посеревшем лице, что хоть сейчас, через тридцать лет, мог бы написать его портрет. Он понял, что не будет стрелять. Напарник тем временем выстрелил два раза в спину журналисту и журналист осел, а они, напарники, оказались друг против друга. Напарник направил на Ивана пистолет и приказал: иди. Иван понял, но тут решительности у него прибавилось и он направил свой маузер на напарника. А потом стал медленно, спиной, удаляться. Так он, не отводя оружия, дошёл до перекрёстка и нырнул за угол дома. Запомнил застывшую от ужаса женщину, случайно видевшую всю сцену.
Вскоре грянула революция и анархистам стало не до него. Потом он служил в Красной Армии, потом поступил в училище живописи, ваяния и зодчества. Хорошо знал Маяковского, любил участвовать в кулачных боях между символистами и футуристами, фовистами и ещё какими-то "-истами", когда каждый не очень-то знал, за кого он, но зато все были удивительно молоды, а будущее представлялось им фантастически-прекрасным. Многие из участников этих драк стали впоследствии известными мастерами нашего искусства и всегда с удовольствием вспоминали то бесшабашное время.
Потом — работа в издательствах и театрах, потом "ежовые рукавицы" и вот однажды вышла осечка: поспорил, не сдержался, с довольно высоким начальством. Хлопнул дверью высокого кабинета, а дверь как шибанет его, так, что он загремел в Сибирь. Легко отделался!
Он прибыл в серой солдатской шинели и с одной-единственной материальной ценностью в руке — сундуком с книгами. (Была гитара, но спёрли в дороге). Но что это были за книги: Сезанн, Матисс, Пикассо!
Как уникальному специалисту, ему сразу дали комнату. Но дальше оказалось, что его характер не очень подходит, чтобы добывать заказы, и уж совсем не годится, чтобы удовлетворять всем требованиям заказчика. Гораздо лучше это получалось у соседа — истопника Серёги. И действительно, через двадцать лет Сергей Трофимович стал директором местного художественного фонда.
Иван Фёдорович был бесконечно счастлив, что у него появилась ученица, да ещё такая способная. Он отдавал ей все знания, всё свое одинокое сердце, и девочка росла на глазах.
Но вскоре старика постиг тяжёлый удар: на Ирочку "положила глаз" другая муза. В Новокузнецк (в те годы Сталинск) приехал балетмейстер из Москвы и организовал студию классического балета. И через пару лет как-то незаметно оказалось, что Ирочка там — самая перспективная. Все дни напролёт — репетиции, концерты. Две музы мёртвой хваткой схватились над золотистой головкой, и, кажется, Мельпомена начала побеждать, как вдруг незначительный случай решил всё сразу и бесповоротно.
Во время концерта перед сталеварами, когда она вся отдалась музыке, а душа летала в заоблачных высотах, сидевший рядом с её отцом литейщик шепнул: Ну разве это — искусство, когда из-под юбки трусы видны! Это уже по-другому называется. Эта могучая мысль дошла до девочки и сразила её наповал. С балетом было покончено.
К тому же начинался десятый класс. И вот позади экзамены и споры о выборе профессии. Она едет в Новосибирск, в строительный институт на архитектурный факультет.
Приёмные экзамены сдала хорошо, по рисунку — лучше всех, началась студенческая жизнь. Занятия в нетопленных аудиториях, споры об искусстве, очереди в столовке, по праздникам — танцы в общежитии. Ни минуты свободного времени! И вот пролетел первый курс. Счастливые родители высылают деньги на подарок: поездку в Москву: там живут родственники, есть где остановиться.
Она с волнением щупает камни Казанского вокзала (архитектор Щусев!), гранит Красной площади, мрамор метро, вспоминает названия всех этих камней. Неужели это не сон! Будет что рассказать ребятам! Цок-цок босоножки, цокают по легендарным камням и, глядь, доцокали до архитектурного института. И вот уже цокают внутри. На стенах висят доски с проектами, рисунками, планировки какие-то немыслимые. "Да разве сравнить с нашими!" А вот дверь с надписью "Директор". "Интересно, какой он, вот бы хоть одним глазком!" Какой-то низенький, плотный дяденька проходит, наверное, к директору идёт.
— Девушка, вы что стесняетесь, заходите!
— Да я, я…
— Вы проходите в кабинет, там и поговорим.
Сел за стол, сам оказался директором. Бросил проницательный взгляд:
— Вы откуда?
— Из Новосибирска.
— Прекрасно! Знаю Новосибирск, строил там. Там есть строи-тельный институт.
— Я там и учусь, кончила первый курс.
— Так, а отметки какие?
— Пять пятёрок, две четвёрки.
— Я так и думал. Ну, что ж, милая девушка, я вам так скажу: у нас после первого курса несколько человек отсеялось, так что, если министерство будет не против, я вас приму. Только имейте в виду: с общежитием у нас туго, сразу не обещаю…
— Да я, я…
— Вы что-нибудь имеете против?
— Ой, нет, ой, что вы! У меня как раз тётя в Москве живёт!
— Ну и прекрасно, тогда бегите к замминистра, вон его окошко через дворик.
Цок-цок босоножки по министерским лестницам. Вот тот кабинет. "Нет, не хватает нахальства! Да разве так можно! Но, раз уж завертелись события — отступать нельзя!" Недолгое ожидание в предбаннике и вот она уже на ковре. Перед ней сидит высокий, осанистый мужчина и снисходительно ждёт, что она скажет.
— Вы простите, пожалуйста, но мне так хочется в Московский архитектурный! Я буду хорошо учиться. Я ведь все камни знаю, из которых Москва построена, я, вот, даже от Василия Блаженного кусочек взяла! — достаёт из сумочки камешек. Министр берёт его, внимательно изучает и смеётся:
— Это — не камень, это — раствор связующий.
— Да, но это — древний раствор, он заводится на яичном желтке и точный рецепт его мы не знаем, но, схватившись, он становится прочнее камня.
— А документы у вас есть?
— Нет, но они вышлют.
Замминистра берёт трубку и звонит директору института. Через минуту Эльмира становится студенткой Московского архитектурного.
Из сегодняшнего дня всё это кажется новогодней сказкой для детей.
Тем не менее, всё было именно так. Таков был наш директор Кропотов, такая была Эльмира, что опытные люди ей верили. Такие были те послевоенные годы.
Так появилась в нашей группе светло-золотая девочка из Сибири.
Московский архитектурный. Как обычно, опаздывают на лекцию неразлучные Андрюша Вознесенский и Костя Невлер. Где-то у них другие дела. Окна в Красном зале завешаны: показывают диапозитивы. Голос лектора звучит, как из глуби ны веков. Мужская половина курса (кроме комсомольских руководителей) уже спит. Только несколько девочек на передних стульях упорно скрипят перьями. Но, подними любого и прикажи повторить последнюю фразу лектора — повторит. Мы жили в институте с 9 утра до 9 вечера и сколько же мы успевали узнавать, вычерчивать, высчитывать за эти двенадцать часов! А перед сдачей проекта официально назначали "сплошняк": отменяли все занятия, кроме проекта. Проект с 9 до 23! У каждой группы — своя аудитория, у каждого студента — свой стол и вокруг пять, а то и десять досок, одна другой больше. И постоянно мы все — рядом, друг у друга на виду.
Перед новенькой все наши штатные остряки разливались соловьями, показывали, на что они способны, всем было очень весело, но… её интересовала только учеба. А, точнее говоря — искусство, но это она скрывала даже от самой себя.
Вот на этом-то учебно-трудовом фоне и пересеклись два лучика, направленных к бесконечно далёким, но сияющим высотам. Нервный, импульсивный лучик Владика обнаружил ровный, спокойный свет Эльмиры. Искра, вспышка, взрыв и поехало-понеслось…
ТОТ ВОЛШЕБНЫЙ АГУСТ
Помнишь, в тот год мы с тобой забрались в самый глухой уголок Костромской области. Целыми днями бродили по дурманящему, напоенному солнцем лету. С цветущих холмов, как с облаков, мы опускались в прохладу лесов, глядели в крошечные чёрные озера, закрытые от неба непроглядной хвоей. В них кишела жестокая первичная жизнь. Кто-то плывёт, кто-то за ним крадётся, вдруг — всплеск, короткий писк отчаяния, и опять неподвижна чёрная вода. Погрустневшие, мы шли дальше. Обрывался лес, и ты каждый раз вскрикивала: такой простор, такой океан света плыл над рекой. Огромные кучевые облака неудержимо неслись вниз по круглому небу. Стремительно мчалось за горизонт короткое красное лето. Уже пронзительной осенней синью кричала река вдали на повороте, а белый песок ещё обжигал ноги.
Вблизи вода была коричневой, настоянной на берёзовой листве, а на том берегу застыл могучий бор, одетый тенью. У его подножья громоздился хаос поверженных деревьев и вывороченных корней — следы весенней битвы. Он притягивал к себе таинственностью. Привязав вещи к палкам, мы перебирались на ту сторону и, как Мальчик-с-пальчик с Красной Шапочкой, оказывались в Стране великанов. Нас кружили по лесу загадочные грибные кольца, пьянила тишина. На нас, привыкших к шуму, она действовала, как слишком сильное, непривычное лекарство. И тогда я тихонько включал транзистор — новейшее чудо технического прогресса. Мы вслушивались в отдалённый грохот больших городов. В мире шла гигантская борьба, а мы, как дети, ползали на коленях и прямо ртом слизывали перезревшую землянику.
А по вечерам сидели на крылечке вместе с хозяином. Он доставал ученическую тетрадь в клеточку и читал наивные стихи про войну. Я разглядывал его лицо, лицо, по которому война прошлась гусеницами танков, и не обращал внимания на ошибки его стихосложения. Возвращались коровы. Ревели, как будто предвещали конец света.
А лето всё не уходило.
Тот день начался обычно. Так же падали за край земли нагромождения облаков, палило солнце, а мы, как всегда, пропадали в лесах. Но вот мы почувствовали, что деревья не шумят, а птицы, оказывается, не поют. Ты забеспокоилась и потащила меня туда, где лес просвечивал. Мы вышли на тропинку и увидели, что всё переменилось, что нет уже ни солнца, ни лета, а на землю надвигается непроглядная жуть. Вдали, по тропинке вниз, виднелся угол маленькой избушки, вроде сторожки лесника. Мы побежали туда. И, помнишь, сначала была мёртвая тишина. Потом, через несколько шагов, мы увидели, как согнуло верхушки неподвижных деревьев, будто ладонью придавило. И хлынул потоп. Вместо деревьев вырастали молнии. Почти на четвереньках, совершенно ошалелые от страха и восторга, бежали мы к избушке. Последние метры я тянул тебя за руку и прямо лбом выдавил дверь.
Когда мы были более счастливы, чем тогда, мокрые и голодные, в этой прокопчёной избушке?
Но вот гроза ушла дальше на юг, в окошке посветлело, и мы вышли в сверкающий, обновлённый мир. Босиком по лужам направились домой. Но вдруг ты вскрикнула. Я оглянулся и увидел, как сверкнула зелёной бронзой шуршащая лента. Змея, медянка! Я принялся палкой бить траву, но эта гадина как сквозь землю провалилась. И только потом до меня дошло, что ты странно сидишь, держишь ногу и смотришь на меня испуганными глазами. Чуть выше пятки, среди узоров грязи, виднелась маленькая раздвоенная ранка. Я принялся её высасывать, сплёвывая грязь, что-то горчило, ты дёргалась от боли.
Потом мы на трёх ногах заспешили на север, где километрах в шести проходила шоссейная дорога. Сначала мы бежали по тропинке, но она упрямо сворачивала на запад. Пришлось лезть напрямик через лес. А нога у тебя уже набухала, и бежать ты больше не могла. Тогда я посадил тебя на спину и побежал, пригибаясь как можно ниже, чтобы ветки не били тебя по лицу. Я бежал, бежал, приёмник бил меня по коленкам, а лесу не было конца-края. Несколько раз мы падали. Ты старалась молчать, но редкие стоны подхлёстывали меня, и я бежал.
И вот я вывалился на тропинку. Спустил тебя со спины и долго не мог отдышаться. Потом огляделся и увидел, что солнца уже нет, небо опять затянуло, и не поймёшь, где север. А тропинка, кажется, та самая, с которой мы вначале свернули. Похоже, что мы сделали круг. А день уже затухал, а ночью машину не дождёшься, а каждый час для тебя мог стать роковым. Вот это была минута в нашей жизни! И тогда я закричал что было сил, сложил руки рупором и поворачиваясь во все стороны, чтобы услышал меня весь этот равнодушно-прекрасный лес. Я был в отчаянье.
И свершилось чудо. Такой уж это был чудесный август. В лесу, где за всё время мы не встретили ни души, на тропинке, бегущей из тьмы, появились два человека. Вскоре они остановились около нас, а мы, раздетые, несчастные, смотрели на них как на ангелов-спасителей. Они нас пристально оглядели, а мы дрожали от холода. Я пытался им объяснить, но они будто не слушали. Переглянулись между собой и, ни слова не говоря, взвалили тебя, как мешок картошки, на свои плечи. Один — за ноги, другой — за руки. Я встал посередине. И пошли так быстро, что я еле поспевал. А в душе росло опасение. Что-то в них было странное. Одеты, как и весь лесной народ: стёганки, кепочки, но что-то настораживало. Однако делать было нечего. Я только успевал откидывать приёмник с живота на спину. Это я точно помню.
В густейшей тьме приближаются фары автомобиля. Наши спасители кладут тебя на обочину, хлопают меня по плечу и подталкивают на шоссе. Я машу руками, и машина останавливается. Теперь надо, чтоб те двое подсадили тебя в кузов. Но, оказывается, их уже нет.
Машина мчала нас в районный центр, когда я обнаружил, что приёмника-то нет. И дошло до меня, в чем их странность: из-под кепок светились бритые затылки.
Я был очень рад, что не остался в долгу перед нашими таинственными чудотворцами. Мне было стыдно, что им пришлось сделать то, о чём я обязан был догадаться, но не успел сделать сам. Ведь они спасли тебя.
И вот мы сидим на крылечке СВОЕГО дома, на СВОЁМ клочке Земли, у самого синего леса. Вокруг нас, раскинув зелёные крылья, устремились в небо НАШИ деревья. Перед нами раскинулись на траве выращенные НАМИ богатства: оранжевые, как солнце, тыквы, белые, как гипс, кабачки, густо-красные помидоры… А вокруг нас ползают, летают, кишат наши меньшие братья: ужи, ежи, чижи, стрижи, коты, кроты… Все мы друг друга хорошо знаем, живём весело и дружно. А над нами бездонный хрустальный АВГУСТ. Спасибо тебе, Всевышний, что Ты подарил нам такое несметное богатство! А когда темнеет, усталые от трудов, еле доползаем до кроватей. Включаем приёмник: "Взорвали небоскрёбы!.. Ограбили банк!.. Убили… Убили!.."
Кому-то всегда не хватает власти, не хватает денег, не хватает Земли… Значит, мы с тобой — самые богатые! Посочувствовав бедным диктаторам и миллиардерам, я выключаю эту дребезжащую коробочку. А всё-таки главное наше богатство — то, что мы в России, тем более, теперь мы в Мещере, и после долгих блужданий осели окончательно.
При этих мыслях я засыпаю сном праведника.
От автора:
В книге “Война и мы” я переплетаю между собой несколько очень разных жанров. В этом вижу главный творческий интерес свой, так как сама наша жизнь чрезвычайно многопланова — это и публицистика, и юмор, и лирика.
И один из главных жанров — большие цветные репродукции с моих картин. Но, чёрно-белой газетной печати с ними не справиться. Жаль…
Но всё же надеюсь, что мозаичность и текста и рисунков органично передаст мои самые главные мысли и чувства.
(газетный вариант, полностью статья будет опубликована в авторской книге “Война и мы”)
Кирилл АНКУДИНОВ ПОПЫТКА ГАРМОНИИ
О литературной группе "Московское время", вроде бы, известно всё. Исходной точкой этой группы был школьный литературный кружок, состоящий из трёх человек — из "гениального юноши" Владимира Полетаева, впоследствии покончившего жизнь самоубийством, и из двух его учеников — Александра Сопровского и Александра Казинцева. Чуть позже к этой группе присоединятся Бахыт Кенжеев и Алексей Цветков, а ещё позже, в 1970 году (на первом курсе филфака МГУ), в неё войдёт Сергей Гандлевский. Крепкая дружба перерастает в совместный литературно-издательский проект: в 1975 году выходит первый номер подпольного (самиздатовского) поэтического альманаха "Московское время" ("антологии", как говорили составители). Он включает в себя стихи не только "великолепной пятёрки" (Сопровский, Кенжеев, Цветков, Гандлевский, Казинцев), но и участников знаменитой литературной студии Игоря Волгина "Луч" (одно время "пятёрка" была ядром этой студии, а Сопровский — её старостой). В 1975 году Алексей Цветков эмигрировал из Советского Союза (позже переедет на постоянное место жительства в Канаду Бахыт Кенжеев). С 1975 по 1977 гг. появятся ещё три выпуска "Московского времени" (уже без Цветкова). Последний из этих выпусков будет не столько литературным артефактом, сколько политическим (он начнёт претендовать на статус антологии несоветской — и даже антисоветской — поэзии и включит в себя произведения авторов группы СМОГ, очень далёкой от "Московского времени" в эстетическом плане, но вступившей с ней в идеологический союз).
… Однако имеются вопросы…
Жёсткость и несговорчивость советской официальной литературной системы не следует преувеличивать. Кто хотел войти в неё — входил. И более-менее свободно публиковался в советских изданиях. У начинающих авторов были проблемы с редакторами (они и сейчас имеют место, и, пожалуй, большее место, чем в те времена). Не допускалась откровенная "антисоветчина". Не приветствовались мистика, религиозные мотивы, пессимизм, эротика (впрочем, всё зависело от убеждений и от степени смелости конкретного завотделом, редактора, главлитовца). Подозрительно смотрели на авангард. В семидесятые годы негласно (и отчасти гласно) был взят на вооружение лозунг "Назад к классике!"…
Понятно, что убеждённый антикоммунист Сопровский не имел никаких шансов опубликоваться в официальных советских изданиях, а у поэта-авангардиста Цветкова эти шансы были минимальны. Но Гандлевский с Кенжеевым? Чистые лирики. Не антисоветчики (в стихах, по крайней мере), не авангардисты. Ведь они-то как раз и шли "назад к классике".
Ответ на этот вопрос даёт Сергей Гандлевский в романе "Трепанация черепа". Ответ таков: несколько раз столкнулся с подлостью и головотяпством советской редакционной машины, стало противно, после этого навсегда расхотелось иметь дело с "александрийскими библиотеками" советских редакций:
"Я имею честь принадлежать, — и сейчас я не паясничаю, а говорю вполне серьёзно, — действительно, имею честь принадлежать к кругу литераторов, раз и навсегда обуздавших в себе похоть печататься. Во всяком случае в советской печати.
Можно быть занудой или весельчаком, трусом или смельчаком, скупердяем или бессребреником, пьяницей или трезвенником, дебоширом или тихоней, бабником или однолюбом, но обивать редакционные пороги было нельзя.
Можно быть кандидатом или доктором наук, сторожем, лифтёром, архитектором, бойлерщиком, тунеядцем, разнорабочим, альфонсом, можно было врезать замки и глазки, пить эфедрин, курить анашу, колоться морфием, переводить с любого на любой, выдавать книги в библиотеке, но чувствовать себя советским пишущим неудачником было запрещено. Сам воздух такой неудачи был упразднён, и это, конечно, была победа. Нытьё, причиты, голошенье по печатному станку считались похабным жанром. Похабней могло быть только сотрудничество с госбезопасностью. Такой был монастырь и "такой, чтоб ты знал, устав".
Не скажу, чтобы это объяснение Гандлевского было неубедительно (хотя определённая йота неубедительности в нём всё же присутствует: слишком уж по логике и интонационному строю тирада напоминает хрестоматийное "зелен виноград" басеннной лисы; кстати, Кенжеев печатался в советской "Юности", что Гандлевский признаёт, утверждая, что у него это получалось обаятельно и непротивно). Однако напрашивается вопрос: кто учредил "устав монастыря". Ведь уставы (в том числе, монастырские, сами собой не возникают)…
В социокультурной ситуации советской литературы семидесятых годов была очень важна фигура идеолога литературной группы. Зачастую то, по какому ведомству проходили определённые авторы — по ведомству "советской литературы" или "антисоветской литературы", — зависело лишь от того, к какому идеологу они попадали — к советскому или к антисоветскому. По моему мнению, Юрий Кузнецов, например, был поэтом на много порядков более антисоветским, нежели тот же Гандлевский; "мифо-модернизм" Кузнецова был неимоверно опасен для марксистской идеологии, а "критический сентиментализм" Гандлевского — вполне вписывался в нормативную эстетику советского искусства семидесятых годов. Однако Юрий Кузнецов активно публиковался в советских изданиях и всемерно обсуждался в них — потому что его идеологом был Вадим Кожинов, певец эволюционного хода развития русской культуры, глашатай вписывания традиционных национальных ценностей в советскую парадигму (и ползучего вытеснения советской парадигмы этими ценностями изнутри).
Но в те времена были и иные идеологи. Из непримиримых.
К одному из таких надо присмотреться поближе. Потому что иначе понять смысл группы "Московское время" невозможно.
ТОЧКА КРИСТАЛЛИЗАЦИИ: СОПРОТИВЛЯЮЩИЙСЯ
Александр Сопровский родился в Москве в 1953 году в семье профессиональных шахматистов. В детстве он проявлял большие способности к шахматам, однако родители отговорили его от того, чтобы он посвятил жизнь шахматам; они сочли это чересчур шатким, несерьёзным, "богемным" занятием. В 1970 году Сопровский поступил на заочное отделение филологического факультета Московского государственного университета. В общей сложности он проучится на разных отделениях и факультетах МГУ (с перерывами) — двенадцать лет (воистину, вечный студент) — и недоучится-таки до аттестата: в 1982 году после публикаций за рубежом (в "Континенте" и "Вестнике РСХД") его отчислят с последнего курса дневного отделения исторического факультета. Сопровский опробовал едва ли не все "профессии человека советского андеграунда": был церковным сторожем, бойлерщиком, рабочим в экспедициях, занимался репетиторством и стихотворными переводами. В 1983 году он получил два прокурорских предупреждения — за антисоветскую агитацию и за тунеядство.
Сопровский был поразительной личностью: он совместил в себе логико-математический склад сознания и яростную, огненную эмоциональность, несгибаемую волю и равнодушие к проблемам быта, тягу к научным штудиям и неутолимую страсть к странствиям и разгулам, несомненные организаторские способности и удивительную скромность, порою доходящий до странностей педантизм и мешковатую неряшливость, стратегический ум и легендарную забывчивость, блестящее остроумие и неприятие иронии как образа мысли. Может показаться, что глубочайшие философские исследования Сопровского и его же лихие письма к друзьям написаны двумя — даже не разными — а во всём противоположными людьми. За короткую жизнь Сопровский успел осуществить очень многое, и вдвойне потрясает, что Сопровского — в то же время — хватило на все его кочевья и питейные приключения.
"Он терпеть не мог демократического смешения стилей, был мастером поведения…
Цельность Александра Сопровского состояла в том, что будучи человеком по-подростковому непосредственным и азартным — играл ли он в шахматы или конспектировал учёную книгу — он постоянно держал в уме очень жёсткую шкалу мировоззренческих оценок…
… Однако имеются вопросы…
Жёсткость и несговорчивость советской официальной литературной системы не следует преувеличивать. Кто хотел войти в неё — входил. И более-менее свободно публиковался в советских изданиях. У начинающих авторов были проблемы с редакторами (они и сейчас имеют место, и, пожалуй, большее место, чем в те времена). Не допускалась откровенная "антисоветчина". Не приветствовались мистика, религиозные мотивы, пессимизм, эротика (впрочем, всё зависело от убеждений и от степени смелости конкретного завотделом, редактора, главлитовца). Подозрительно смотрели на авангард. В семидесятые годы негласно (и отчасти гласно) был взят на вооружение лозунг "Назад к классике!"…
Понятно, что убеждённый антикоммунист Сопровский не имел никаких шансов опубликоваться в официальных советских изданиях, а у поэта-авангардиста Цветкова эти шансы были минимальны. Но Гандлевский с Кенжеевым? Чистые лирики. Не антисоветчики (в стихах, по крайней мере), не авангардисты. Ведь они-то как раз и шли "назад к классике".
Ответ на этот вопрос даёт Сергей Гандлевский в романе "Трепанация черепа". Ответ таков: несколько раз столкнулся с подлостью и головотяпством советской редакционной машины, стало противно, после этого навсегда расхотелось иметь дело с "александрийскими библиотеками" советских редакций:
"Я имею честь принадлежать, — и сейчас я не паясничаю, а говорю вполне серьёзно, — действительно, имею честь принадлежать к кругу литераторов, раз и навсегда обуздавших в себе похоть печататься. Во всяком случае в советской печати.
Можно быть занудой или весельчаком, трусом или смельчаком, скупердяем или бессребреником, пьяницей или трезвенником, дебоширом или тихоней, бабником или однолюбом, но обивать редакционные пороги было нельзя.
Можно быть кандидатом или доктором наук, сторожем, лифтёром, архитектором, бойлерщиком, тунеядцем, разнорабочим, альфонсом, можно было врезать замки и глазки, пить эфедрин, курить анашу, колоться морфием, переводить с любого на любой, выдавать книги в библиотеке, но чувствовать себя советским пишущим неудачником было запрещено. Сам воздух такой неудачи был упразднён, и это, конечно, была победа. Нытьё, причиты, голошенье по печатному станку считались похабным жанром. Похабней могло быть только сотрудничество с госбезопасностью. Такой был монастырь и "такой, чтоб ты знал, устав".
Не скажу, чтобы это объяснение Гандлевского было неубедительно (хотя определённая йота неубедительности в нём всё же присутствует: слишком уж по логике и интонационному строю тирада напоминает хрестоматийное "зелен виноград" басеннной лисы; кстати, Кенжеев печатался в советской "Юности", что Гандлевский признаёт, утверждая, что у него это получалось обаятельно и непротивно). Однако напрашивается вопрос: кто учредил "устав монастыря". Ведь уставы (в том числе, монастырские, сами собой не возникают)…
В социокультурной ситуации советской литературы семидесятых годов была очень важна фигура идеолога литературной группы. Зачастую то, по какому ведомству проходили определённые авторы — по ведомству "советской литературы" или "антисоветской литературы", — зависело лишь от того, к какому идеологу они попадали — к советскому или к антисоветскому. По моему мнению, Юрий Кузнецов, например, был поэтом на много порядков более антисоветским, нежели тот же Гандлевский; "мифо-модернизм" Кузнецова был неимоверно опасен для марксистской идеологии, а "критический сентиментализм" Гандлевского — вполне вписывался в нормативную эстетику советского искусства семидесятых годов. Однако Юрий Кузнецов активно публиковался в советских изданиях и всемерно обсуждался в них — потому что его идеологом был Вадим Кожинов, певец эволюционного хода развития русской культуры, глашатай вписывания традиционных национальных ценностей в советскую парадигму (и ползучего вытеснения советской парадигмы этими ценностями изнутри).
Но в те времена были и иные идеологи. Из непримиримых.
К одному из таких надо присмотреться поближе. Потому что иначе понять смысл группы "Московское время" невозможно.
ТОЧКА КРИСТАЛЛИЗАЦИИ: СОПРОТИВЛЯЮЩИЙСЯ
Александр Сопровский родился в Москве в 1953 году в семье профессиональных шахматистов. В детстве он проявлял большие способности к шахматам, однако родители отговорили его от того, чтобы он посвятил жизнь шахматам; они сочли это чересчур шатким, несерьёзным, "богемным" занятием. В 1970 году Сопровский поступил на заочное отделение филологического факультета Московского государственного университета. В общей сложности он проучится на разных отделениях и факультетах МГУ (с перерывами) — двенадцать лет (воистину, вечный студент) — и недоучится-таки до аттестата: в 1982 году после публикаций за рубежом (в "Континенте" и "Вестнике РСХД") его отчислят с последнего курса дневного отделения исторического факультета. Сопровский опробовал едва ли не все "профессии человека советского андеграунда": был церковным сторожем, бойлерщиком, рабочим в экспедициях, занимался репетиторством и стихотворными переводами. В 1983 году он получил два прокурорских предупреждения — за антисоветскую агитацию и за тунеядство.
Сопровский был поразительной личностью: он совместил в себе логико-математический склад сознания и яростную, огненную эмоциональность, несгибаемую волю и равнодушие к проблемам быта, тягу к научным штудиям и неутолимую страсть к странствиям и разгулам, несомненные организаторские способности и удивительную скромность, порою доходящий до странностей педантизм и мешковатую неряшливость, стратегический ум и легендарную забывчивость, блестящее остроумие и неприятие иронии как образа мысли. Может показаться, что глубочайшие философские исследования Сопровского и его же лихие письма к друзьям написаны двумя — даже не разными — а во всём противоположными людьми. За короткую жизнь Сопровский успел осуществить очень многое, и вдвойне потрясает, что Сопровского — в то же время — хватило на все его кочевья и питейные приключения.
"Он терпеть не мог демократического смешения стилей, был мастером поведения…
Цельность Александра Сопровского состояла в том, что будучи человеком по-подростковому непосредственным и азартным — играл ли он в шахматы или конспектировал учёную книгу — он постоянно держал в уме очень жёсткую шкалу мировоззренческих оценок…