Чуть ли не средневековая регламентированность поведения причиняла ему, по его же признанию, много неудобств. Но ничего сделать с собой он не мог". (Сергей Гандлевский. "Чужой по языку и с виду…")
   По-видимому, эта "средневековая регламентированность поведения" позволяла Сопровскому успешно самоосуществляться в различных жизненных программах поведения, работавших параллельно друг другу. Одна программа не отвлекала Сопровского от другой; поскольку Сопровский никогда ни на что не отвлекался, он всегда выкладывался до конца — в поэзии, в науке, в дружеском общении или в загуле.
   Необходимо сделать важную оговорку.
   Я назвал Александра Сопровского идеологом. Это определение может сбить читателя с толку: Сопровский менее всего был похож на "идеологического работника", он ни в коей мере не относился к своему кругу как к "пастве" (даже намёк на подобный подход возмутил бы до глубины души не только друзей Сопровского, но и самого Сопровского, превыше всего ставившего личную свободу). Группа "Московское время" и позиционировала себя, и воспринималась как вдохновенная компания "гуляк праздных". Сопровский выделялся на фоне этой компании лишь казавшимся немного забавным вкусом к теоретизированию, не более того.
   Но "жёсткая шкала мировоззренческих оценок", упомянутая Гандлевским, — вещь невероятно действенная; подобно радиации, она способна влиять на людей дистантно и сквозь покровы. Сопровский был "человеком с идеологией". И эта идеология воздействовала на его окружение фактом своего существования.
   Александру Сопровскому было свойственна очень глубокая, продуманная и невероятно цельная система философских, эстетических, политических и жизненных взглядов. Эту систему, с исчерпывающей полнотой выраженную в статьях Сопровского "Вера, борьба и соблазн Льва Шестова" (1979-1981 гг.) и "О вере Иова" (1981-1985 гг.) можно определить как "христианский экзистенциализм" в традициях Льва Шестова (хотя позиция Сопровского была более церковной и славянофильской, нежели позиция Шестова: Сопровский критиковал Шестова за апологию индивидуализма и отрицание "соборности").
   Подобно Шестову, Сопровский категорически отверг сложившийся в европейской философии со времён Фомы Аквинского консенсус между религией и рационально-познавательным методом восприятия мира. По мнению Сопровского, Бог не нуждается в том, чтобы человек познавал Его: всякое "богопознание" (даже самое благочестивое) в конечном итоге неизбежно должно привести человека к самодовольному богоотрицанию. Гносеологический подход к действительности ставит непреодолимую стену между человеком и Богом (интересно, что этика для Сопровского — также разновидность ненавистного рационализма, иссушающего и умерщвляющего живую жизнь, поскольку этика гносеологична). Бог утверждает свою неисчерпаемую мощь в Акте Творения; занимаясь творчеством, человек уподобляется Богу и вступает с Ним в диалог.
   "Творчество даёт человеку ни с чем не сравнимую в природе возможность. Человеку дано благодарить Творца за Творение — а не доставлять лишь, как скот, пользу себе самому. Возможность эта, возможность бескорыстной благодарности, прежде и прямее всего осуществляется именно в творчестве. Наделив Адама даром нарекать имена всему земному, Господь тем самым призвал его принять посильное участие в Творении. Человеческое творчество при всей его несоизмеримости было благодарным сопровождением Божественного Творения, было соприродно ему. На каких же ещё путях искать образ и подобие Бога в нас?" ("О вере Иова").
   Исходя из такого мировоззрения, Сопровский подвергает уничтожающей критике всю "рационалистическую линию" мировой философии. Объектами этой критики становятся Сократ, Аристотель, Платон, Спиноза, Декарт, Лейбниц, Кант — и особенно Гегель. Похоже, что Гегель, сводивший всё к "эволюции Мирового Разума", был в наибольшей степени ненавистной фигурой для Сопровского. Разумеется, пламя яростной критики должно было перекинуться и на материалистического последователя Гегеля — на Карла Маркса, на его учение, на советскую действительность, созданную этим учением и окружавшую Сопровского. Фигура Маркса в чрезвычайной степени интересовала Сопровского: есть многочисленные свидетельства, что Сопровский намеревался написать полуавантюрный роман о Марксе, два года собирал исторические материалы, но, в конце концов, разочаровался в своём герое и отказался от замысла. "Мне казалось, что мы похожи с ним по темпераменту, а чем дальше я разбирался в его жизни, тем он становился мне противнее: неудавшийся поэт, разуверившийся в Боге" — так, по словам Гандлевского, Сопровский разъяснил свой отказ.
   С точки зрения Сопровского, уродливая философская и социально-политическая теория создала — по своему подобию — столь же уродливую действительность, в которой нет и не может быть места творчеству как диалогу с Богом. И с которой нельзя — невозможно, немыслимо, позорно — примиряться. К тому же сам концепт "примирения с действительностью" отдавал для Сопровского тошнотворным духом рационализма и гегельянства. По мнению Сопровского, непримиримость к советской реальности — акт не столько гражданского, сколько интеллектуального мужества и честности.
   "…уже достаточно ясен бесчеловечный путь "изменений" мира по Марксу…
   Идеи прошлого предстают нашему современнику в упрощённом, порой обезображенном виде — зато с несравненной наглядностью. То, за что прежде приходилось расплачиваться напряжением мысли, — ныне требуют в уплату человеческих жизней…
   Тем ответственней — и тем жизненней сегодня должен звучать голос мыслителя. Как и прозвучал несколько десятилетий назад вопрос Шестова. "Разве живой, свободный человек может "принять", разве он может присутствовать при том, как позорят его дочерей, убивают сыновей, разрушают родину?""
   ("Вера, борьба и соблазн Льва Шестова").
   Кажется, теперь понятно, чем обеспечивался тот характерный сплав традиционализма и отталкивания от советского мира, который создавал эстетику поэзии авторов "Московского времени"…
   Поэзия являет собой полупрозрачную трепещущую голограмму идеологий и мифологий своего времени. Хорошая поэзия перерастает собственную идеологическую (и мифологическую) основу. В самом деле, кому теперь интересно, был ли Данте Алигьери гвельфом или гибеллином (и в чём вообще была суть войны между гвельфами и гибеллинами)? А "Божественная комедия" осталась на века. Это правда. Как и то, что "Божественной комедии" не было бы, если не было бы политической борьбы Данте и его изгнания…
   И если поэзия представителей "проекта Вадима Кожинова" (таких, как Николай Рубцов или Юрий Кузнецов) была восстановлением традиционалистской гармонии в пределах советской данности, то поэзия "Московского времени" стала попыткой этой гармонии вопреки советской данности.
   Кстати, по большому счёту поражение потерпели оба проекта — и "проект Кожинова", и "проект Сопровского" (назовём его так, несмотря на небезосновательные сомнения в его статусе и природе).
   Но о поражении — позже…
   Как поэт на фоне товарищей из "Московского времени" Александр Сопровский, пожалуй, почти не выделяется. Многие ритмические и интонационные ходы его лирики чуть позже подхватит и виртуозно разовьёт Сергей Гандлевский — и они станут неотъемлемой частью поэтики Гандлевского (неотразимо воздействуя на представителей младших литературных поколений, таких как Борис Рыжий). Сопровский не был "мастером формы": менее изысканный и точный, чем Гандлевский, менее музыкальный, чем Кенжеев, неизмеримо более традиционный, нежели Цветков, он если чем и обращает на себя внимание, то — сущностными, содержательными чертами своей поэзии: яростным накалом гражданского чувства и какой-то экзистенциальной потрясённостью.
   Ты слышал ли песню разграбленных хат -
   Отчизны колхозные были -
   Про то, как он выехал на Салехард
   И малого как хоронили.
   Как мёрзлая тундра сомкнулась над ним,
   Костры на поминках горели -
   И стлался над тундрой отечества дым
   По всей ледяной параллели.
   ……………………………………………………..
   Господь, отведи от греха благодать
   Под сень виноградного сада.
   Сподобь ненавидеть, вели не прощать,
   Наставь нас ответить как надо.
   ("Отара в тумане скользит по холму…", 1980).
   Если заглянуть в знаменитую статью Сергея Гандлевского "Разрешение от скорби", представляющую собой редкий пример творческого манифеста этого автора (не склонного к теоретическим декларациям), можно не без удивления обнаружить, что поэзия Сопровского едва ли не исчерпывающе укладывается в образ отвергаемого Гандлевским "высокого штиля". Складывается впечатление, что едкая характеристика "трубадура высокого штиля" специально написана "под Сопровского" (подобно тому как характеристика противоположного типа — "иронического поэта" — специально создана под другого близкого знакомого — "под Д.А. Пригова").
   "Разные поэты по-разному реагируют на осквернение тайны своего поколения.
   Реакция может быть волевой. Да, мы обмануты, всё ложь, речь разворована, но мы будем расти, встанем на цыпочки и вдохнём чистого воздуха подлинной культуры, отряхнём здешний прах со своих ног и станем свободны, наконец. Авторы, одержимые этим пафосом, пишут стихи, в которых сама лексика, синтаксический строй, интонация — всё плод гордого и заветного желания обрести свободу, найти в себе силы жить, несмотря на позорную тайну, ущерб, незаконнорожденность. Нотки судейско-презрительные наряду с одической плавностью слога естественны в этой поэтике. Торжественность, подчёркнутое и оттого чуть комическое и трогательное чувство собственного достоинства. Намеренной лжи здесь нет, но волевое, ценою напряжения всех сил стремление выпрямиться, встать с четверенек в полный рост неизбежно сковывает пластику движения, лишает поэтическую жестикуляцию естественности".

Евгений Нефёдов ВАШИМИ УСТАМИ

   СРАВНИЛ…
   "Сколько выпили, чем закусили -
   Я не помню. Я был потрясён:
   Оказалось, что Имя России -
   Сталин, Ленин, Высоцкий — и всё…"
   Кирилл ЮСИН
   Ох, и дурят нас конкурсы эти!
   Захожу с бодуна в Интернет:
   Сталин, Ленин блистают в анкете
   Да Высоцкий… А Юсина — нет!
   Понимаю, желающих много,
   Но предвзятости видится крен:
   Упомянуты Пушкин и Гоголь,
   А фамилия Юсина — хрен!..
   Там цари с полководцами в паре,
   Рать священников при бороде.
   А ещё — Королёв и Гагарин.
   Я не спорю. Но Юсин-то — где?
   Я спросил у жены своей Нюси:
   Мол, скажи без утайки, жена,
   Чем же лучше, блин, Ельцин — чем Юсин?!
   И ответила мудро она:
   Чем он лучше тебя? Вот так номер!
   Да хотя бы уж тем, дорогой,
   Что он пил себе, пил — да и помер…
   Ну, а ты сколько жрёшь — и живой!